АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Диалог между Мирандой и Калибаном 3 страница

Читайте также:
  1. ALTERED STATES OF CONSCIOUSNESS PSYHOSEMANTICS 1 страница
  2. ALTERED STATES OF CONSCIOUSNESS PSYHOSEMANTICS 2 страница
  3. ALTERED STATES OF CONSCIOUSNESS PSYHOSEMANTICS 3 страница
  4. ALTERED STATES OF CONSCIOUSNESS PSYHOSEMANTICS 4 страница
  5. ALTERED STATES OF CONSCIOUSNESS PSYHOSEMANTICS 5 страница
  6. ALTERED STATES OF CONSCIOUSNESS PSYHOSEMANTICS 6 страница
  7. ALTERED STATES OF CONSCIOUSNESS PSYHOSEMANTICS 7 страница
  8. ALTERED STATES OF CONSCIOUSNESS PSYHOSEMANTICS 8 страница
  9. Annotation 1 страница
  10. Annotation 2 страница
  11. Annotation 3 страница
  12. Annotation 4 страница

Теперь смогла.

 

24 октября

 

Еще один плохой день. Я очень постаралась, чтобы он стал плохим и для Калибана. Иногда К. вызывает во мне такое раздражение, что хочется заорать. И дело не в том, как он выглядит, хоть это достаточно противно. Он всегда такой респектабельный, брюки отглажены, безукоризненная складка, сорочки безупречно свежие. Кажется, если бы сейчас носили высокие крахмальные воротнички, он был бы самым счастливым человеком на свете. Вот уж кто воистину устарел! И все время стоит. Самый невероятный стояльщик из всех, кого я знаю. И вечно с такой миной, будто хочет сказать: «Простите великодушно!» Но теперь-то я уже поняла, что на самом деле эта мина выражает абсолютное довольство собой. Глубочайшее наслаждение тем, что я — в его власти, что все дни напролет он может проводить, разглядывая меня. Ему безразлично, что я говорю, что чувствую, мои чувства ничего для него не значат. Ему важно только, что он меня поймал. Словно бабочку. И что я — здесь.

Я могла бы выкрикивать ему в лицо всяческие ругательства сутки напролет — он бы и глазом не моргнул. Ему нужна я, мой вид, моя наружность, а вовсе не мои чувства, мысли, душа, даже и не тело. Ничего, что есть во мне одушевленного, человеческого.

Он — коллекционер. Коллекционерство — огромное мертвое нечто, заполняющее все его существо.

Больше всего меня раздражает то, как он говорит. Штамп за штампом, клише за клише, и все такие устаревшие, будто всю жизнь он общался с одними стариками. Сегодня за обедом он произнес: «Я наведался в магазин по поводу тех пластинок, в отношении которых был сделан заказ». А я говорю, почему бы просто не сказать: «Я узнавал про пластинки, которые вы просили»?

Он ответил:

— Я сознаю, что моя речь не вполне правильна, но я стараюсь говорить корректно.

Я не стала спорить. В этом — весь он. Он стремится выглядеть корректно, он должен вести себя прилично и поступать правильно, в соответствии с нормами, существовавшими задолго до нашего рождения.

Я понимаю — это трагедия, я понимаю, он — жертва убогого мещанского мирка, насквозь пропитанного затхлыми установлениями нонконформистской церкви; жалкая жертва промежуточного социального слоя, униженно и гротескно стремящегося перенять стиль жизни и манеры людей из «высшего общества». Раньше я считала тот круг, к которому принадлежат М. и П., самым ужасным. Все только гольф, и джин, и бридж, и именно такая марка машины, и именно такой акцент речи, именно такая сумма денег в банке, и обучение в именно той школе, и презрение к искусству, которого не знают и не понимают, поскольку ничего в театре, кроме рождественской пантомимы, не видели, а Пикассо и Барток для них — всего лишь бранные слова или тема для шуток. Конечно, все это отвратительно. Но мир Калибана — отвратительней стократ.

Я просто заболеваю, когда думаю о слепом, мертвом безразличии, затхлой неповоротливости и консерватизме огромного множества людей у нас в стране. И конечно же, самое отвратительное в них — всепоглощающая злобная зависть.

Ч.В. часто говорит о «парижских крысах». О тех, что покинули Англию, словно тонущий корабль, и не решаются вернуться. Прекрасно их понимаю. Такое ощущение, что Англия душит, ломает все живое, свежее и оригинальное, расплющивает и давит насмерть, словно паровой каток. Отсюда и такие провалы, такие трагические судьбы, как Мэтью Смит и Огастус Джон: они стали «парижскими крысами» и прозябают в тени Гогена и Матисса или еще кого-нибудь, кто поразит их воображение… Ч.В. говорит, что и он когда-то вот так же прозябал в тени Брака, но однажды утром проснулся и понял, что все сделанное за пять лет — ложь, потому что основано на видении и чувствованиях Брака, а сам Ч.В. тут вовсе ни при чем.

Фотографирование.

И вот потому, что здесь, в Англии, у нас остается так мало надежды, приходится бежать в Париж или еще куда-нибудь за границу. Но нужно заставить себя взглянуть горькой правде в лицо: бежать в Париж — значит опуститься, скатиться вниз (это Ч.В. так говорит). И дело не в Париже, что можно сказать против этого прекрасного города! Просто нужно иметь мужество лицом к лицу встретиться с Англией, с равнодушием окружающих тебя соотечественников (это все — мысли и выражения Ч.В.), вынести на своих плечах мертвый груз затхлого всебританского калибанства.

И просто святые — Мур и Сазерленд, которые борются за то, чтобы здесь, у себя в Англии, быть английскими художниками. И Констебл, и Палмер, и Блейк.

На днях забавно получилось. Слушали пластинки, джаз. Говорю Калибану, какая музыка. Сечете? А он отвечает:

— Иногда, в саду. У меня и секатор хороший есть.

А я сказала, Господи, ну как можно было так невероятно отстать от жизни! А он протянул:

— Вот вы в каком смысле.

Словно дождь, бесконечный, серый, мрачный. Размывающий краски.

 

* * *

 

Забыла записать: прошлой ночью видела кошмарный сон. Кажется, эти сны приходят ко мне под утро, наверное, из-за духоты. Невозможно дышать в этом подземелье, когда заперта в нем всю ночь. (Какое облегчение, когда К. приходит, и дверь открыта, и вентилятор включен. Просила его разрешить мне сразу выходить в наружный подвал, подышать, там больше воздуха, но он всегда заставляет меня сначала съесть завтрак. А так как я боюсь, вдруг он не позволит мне выходить туда и после завтрака, я не настаиваю.) Сон был такой. Я написала картину. Не помню какую, но только я была очень ею довольна. Снилось, что я — дома. Пошла куда-то, и пока меня не было, что-то стряслось — я это почувствовала. Бросилась домой. Вбежала в комнату, а там, у стола, сидит М. Минни стоит у стены с испуганным видом. Кажется, Ч.В. тоже был там и еще какие-то люди, непонятно почему. А картина вся изрезана на длинные узкие полосы. М. держит в руке секатор и тычет остриями в крышку стола. И я вижу — она вся белая от злости. И я вдруг почувствовала то же самое — дикую злобу и ненависть.

И проснулась.

Я никогда не испытывала такой ненависти к М., даже в тот раз, когда она напилась и дала мне пощечину в присутствии этого отвратительного мальчишки — Питера Кэйтсби. Очень хорошо помню, как стояла с горящей от ее ладони щекой, и этот стыд, и боль, и потрясение, но никакой ненависти… Мне было так ее жаль… Потом я пошла и села рядом с ней на кровать и держала ее руку, и она плакала, а я ее простила и заступилась за нее, когда разговаривала с папой и Минни. Но этот ужасный сон… Все в нем было по-настоящему, как в жизни.

Я простила ей и то, что она пыталась помешать мне стать художницей. Родители никогда не понимают детей (впрочем, я обязательно постараюсь понять своих). И я знала — они хотели сына и чтобы он стал хирургом, ведь П. так и не смог им стать. Зато хирургом скоро станет Кармен. Я хочу сказать, я не сержусь на М. и П. за то, что они так яростно сопротивлялись моим стремлениям, отстаивая свои. Ведь я победила — я должна прощать.

Но эта ненависть во сне. Она была до ужаса реальной.

Не знаю, как очиститься от нее. Я могла бы рассказать об этом Ч.В. Но я только бессильно царапаю карандашом по бумаге.

Ни один человек в мире — если только ему не приходилось сидеть в подземелье — не сможет представить себе, какая здесь стоит мертвая тишина. Ни звука. Из-за этого мне часто кажется, что я уже умерла. Что меня похоронили. Ни звука — ни внутри, ни снаружи, чтобы можно было убедиться, что я еще жива. Я часто включаю проигрыватель. Не для того, чтобы слушать музыку, просто чтобы слышать звуки.

И меня еще часто посещает странное ощущение. Мерещится, что я оглохла. И мне надо произнести что-нибудь, пошуметь, откашляться, чтобы убедиться, что все в порядке. Вспоминаю ту маленькую девочку из Хиросимы. Все вокруг в развалинах, повсюду — смерть. А когда ее нашли, она пела песенку кукле.

 

25 октября

 

Я должна должна должна бежать.

Сегодня думаю об этом не переставая. Самые дикие мысли приходят в голову. Он очень хитер. Невероятно предусмотрителен. Застрахован от любых случайностей.

Может показаться, я и не пытаюсь бежать. Но беда в том, что я не могу каждый день пытаться это сделать. Необходимы длительные перерывы между попытками. А каждый день здесь — что неделя на воле.

Силой ничего не сделаешь. Нужна хитрость.

Если смотреть правде в глаза, я просто физически не могу причинить человеку боль. При одной мысли об этом у меня колени подгибаются. Как-то мы с Дональдом ходили в Уайтчепел, а потом бродили по Ист-Энду и увидели, как целая банда тедди окружила двух пожилых индийцев. Мы перешли на другую сторону, мне просто стало дурно. Тедди вопили, гонялись за ними по улице, сталкивали их с тротуара на мостовую. Дональд сказал: «Ну что тут можно поделать?» — и мы сделали вид, что нас это не касается, и поспешили прочь. Но это было настоящее скотство — их жажда насилия и наш страх перед ним. Если бы даже К. подошел и сам подал мне кочергу и опустился на колени, я не смогла бы его ударить.

 

* * *

 

Бесполезно. Чуть не час пыталась заснуть — ничего не получается. Эти записки — словно наркотик. Только о них и думаю, с нетерпением жду, когда снова смогу за них приняться. Днем перечитала то, что написала о Ч.В. позавчера. По-моему, получилось очень живо. Я знаю, все это живет на бумаге просто потому, что мое воображение дополняет те места, которые были бы непонятны постороннему читателю. В общем, опять во мне заговорило тщеславие. Но кажется такой таинственной, волшебной эта возможность снова жить в прошлом. А в настоящем я жить не могу. Сойду с ума.

Сегодня вспоминала, как привела Пирса и Антуанетту с ним познакомиться. И как он был ужасен. Впрочем, это я наглупила. Они приехали ко мне в Хэмпстед позвать меня выпить кофе и посмотреть фильм в «Эвримене», но была огромная очередь. И я позволила себя уговорить — уж очень они настаивали — зайти вместе к Ч.В.

И опять все из-за моего тщеславия. Я слишком много о нем рассказывала. Ну, они и стали меня поддразнивать, говорить, что не мог он со мной вот так подружиться. А если мы с ним друзья, то чего же я трушу, почему боюсь взять их с собой? И я попалась на эту удочку.

Уже в дверях я поняла, что он страшно недоволен, но все же он пригласил нас подняться в студию. И это был кошмар. Кошмар. Пирс одну за другой выкладывал свои самые дешевые идейки, а Антуанетта так старалась выглядеть сексапильной кошечкой, что казалось, она сама себя пародирует. Я пыталась все всем объяснить и всех со всеми примирить. А Ч.В. был в каком-то удивительном состоянии. Я знала, он умеет отстраняться от всего окружающего. Но на этот раз он просто из кожи вон лез, чтобы казаться неотесанным грубияном. А ведь мог бы заметить, что Пирса несло просто из-за неуверенности в себе, которую он всячески пытался скрыть.

Они хотели втянуть Ч.В. в обсуждение его собственных работ, но он не поддавался. Повел себя безобразно. Даже сквернословил. Гадко и цинично говорил об Училище Слейда, о многих художниках. А я знала, что на самом деле ничего подобного у него и в мыслях нет. Конечно, ему удалось шокировать Пирса и меня. Но Антуанетта! Она старалась его перещеголять во всем. Вздыхала, ресницы ее трепетали, и произносила что-нибудь еще более циничное и грязное, чем он. Тогда он сменил тактику. Стал обрывать нас, только мы рот откроем. (Меня тоже.) А потом… Мало того что я их к нему привела, мне надо было совершить еще большую глупость. В разговоре наступила долгая пауза, и он, видно, решил, что вот сейчас мы встанем и уйдем. Но я, как последняя идиотка, подумала, теперь Пирс и Антуанетта могут решить, что я с ним вовсе не так хорошо знакома, как говорила, и станут подсмеиваться надо мной. И мне надо им сейчас же доказать, что я умею с ним управляться.

И я спросила Ч.В., может, мы послушаем пластинки?

С минуту казалось, он ответит отрицательно, но, помолчав, он сказал:

— Почему бы и нет? Давайте послушаем кого-нибудь, кому есть что сказать. Для разнообразия.

И, не предложив нам самим выбрать пластинку, он пошел и включил проигрыватель.

Потом лег на диван и закрыл глаза — он всегда так делает. А Пирс и Антуанетта, конечно, решили, что это просто поза.

Раздался странный, тонкий, дрожащий звук, и возникла такая тяжкая, напряженная атмосфера; то есть, ко всему прочему, нам только этой музыки не хватало. Пирс заерзал, а Антуанетта — нет, она не фыркнула от смеха, она слишком для этого элегантна, но из ее уст послышался некий тому эквивалент. Я тоже улыбнулась, должна признаться. А Пирс мизинчиком прочистил ухо и оперся лбом на растопыренные пальцы руки и тряс головой каждый раз, как этот странный инструмент (я тогда не знала, что это такое) вибрировал особенно сильно. Антуанетта задыхалась от смеха. Я знала — Ч.В. не может этого не слышать.

И конечно, он слышал. Увидел, как Пирс снова прочистил мизинцем ухо. И Пирс понял, что его засекли, и сделал умное выражение лица и улыбнулся, словно желая сказать: «Не обращайте на нас внимания». Ч.В. вскочил и выключил проигрыватель. И спросил:

— Не нравится?

А Пирс в ответ: «А что, это должно нравиться?»

Я сказала, Пирс, это не смешно.

Он ответил: «В чем дело? Я же не поднимаю шума, я просто спрашиваю, что, это обязательно должно нам нравиться?»

Ч.В. говорит:

— Убирайтесь.

А Антуанетта: «Знаете, это мне напоминает что-то из Бичема: два скелета совершают половой акт на железной крыше».

Ч.В. произносит (а лицо у него ужасающее, словно сам дьявол в него вселился):

— Во-первых, я счастлив, что вы восхищаетесь Бичемом. Помпезный занюханный дирижеришка, насмерть вставший против всего творческого и свежего в искусстве. Во-вторых, если вы не способны отличить клавесин от всякой дряни, я вам ничем помочь не могу. В-третьих (это — Пирсу), в жизни не видел более наглого и самодовольного бездельника, чем вы. А вам (это мне)… И это — ваши друзья?

Я молчала, словно язык проглотила. Была страшно возмущена. Им. И ими тоже. Но в сто раз больше я была смущена и растеряна.

Пирс пожал плечами. Антуанетта пребывала в замешательстве, но тем не менее видно было, что все это ее забавляет. (Ну и дрянь же она все-таки.) А я покраснела до ушей. И опять краснею, когда вспоминаю об этом и о том, что произошло после. Как он мог?!

— Полегче на поворотах, — сказал Пирс, — подумаешь, из-за какой-то пластинки.

Видно, он здорово разозлился, если не понял, какую сморозил глупость.

— Вы полагаете, это всего лишь «какая-то пластинка», не правда ли? В этом все дело? Вы что же, вроде тетки этой маленькой сучонки, полагаете, что Рембрандту было самую чуточку скучно писать свои картины? Полагаете, что Бах корчил рожи и фыркал от смеха, когда это писал? Вы так полагаете?

Из Пирса словно выпустили воздух, как из шарика. Казалось, он немного испугался. А Ч.В. выкрикнул:

— Ну так что же? Вы ТАК полагаете?

Он был ужасен. И потому, что сам все это затеял, решив повести себя именно так. И еще потому, что мы обычно не видим, как выражается бурная страсть. Но в страсти своей он был еще и прекрасен. Я ведь выросла среди людей, приученных скрывать свои чувства. А он был весь наружу. Обнажен. Содрогался от гнева.

Пирс сказал: «Нам ведь не столько лет, сколько вам».

Это прозвучало жалко, слабо. Сразу вывело его на чистую воду.

— Господи, — сказал Ч.В., — вы ведь изучаете искусство. ИСКУССТВО!

Не могу написать, что он потом произнес. Его слова шокировали даже Антуанетту.

Тогда мы повернулись и пошли прочь. Дверь студии с грохотом захлопнулась за нами, как только мы вышли на лестничную площадку. Внизу я прошипела: «Катитесь ко всем чертям!» — и вытолкала их на улицу.

— Дорогая, он же тебя убьет, — сказала Антуанетта.

Я закрыла за ними дверь и стала ждать. Музыка зазвучала снова. Я поднялась по лестнице и очень тихо открыла дверь в студию. Может, он и слышал, не знаю, но он не посмотрел в мою сторону, и я села на табурет у двери и слушала молча, пока музыка не кончилась.

Он спросил:

— Что вам здесь нужно, Миранда?

— Хочу попросить у вас прощения. И чтобы вы попросили прощения у меня.

Он встал, подошел к окну и стал смотреть на улицу.

Я говорю ему, я знаю, я сделала глупость, и может быть, я и вправду маленькая, но я вовсе не сучонка.

Он ответил:

— Вы стараетесь.

(Надеюсь, он не хотел сказать, вы стараетесь быть сучонкой.) Я говорю, вы же прямо могли сказать нам, чтобы мы ушли. Мы бы не обиделись.

Он промолчал. Потом повернулся и посмотрел на меня от окна, где стоял, через всю студию. Я говорю, простите меня, пожалуйста.

Тогда он сказал:

— Отправляйтесь домой. Не могу же я вас уложить к себе в постель.

Я поднялась с табурета. А он продолжал:

— Я рад, что вы вернулись. Вы — молодчина. — Потом добавил:

— Я знал, что вы вернетесь.

Я пошла вниз по лестнице, а он вышел вслед за мной.

— Я вовсе не хочу, чтобы вы спали со мной. Я сейчас говорю о ситуации, в которой мы с вами оказались. Это не для нас. Вы меня понимаете?

— Конечно, я понимаю вас. — И пошла вниз по лестнице, вся такая женственная. Хотела, чтобы он видел, что я обижена. Когда открывала дверь на улицу, он сказал сверху:

— Я опять пустился во все тяжкие. — И, наверное, почувствовал, что я не поняла, потому что добавил:

— Пью по-черному. — Потом сказал:

— Я вам позвоню.

И позвонил. Повел меня на концерт: русский оркестр играл Шостаковича. А Ч.В. был мил и заботлив. Даже нежен. Но так и не извинился.

 

26 октября

 

Я ему не верю. Он ведь купил этот дом на свое имя. Если он меня отпустит, ему придется мне довериться. Или продать дом и исчезнуть, прежде чем я смогу (смогла бы) сообщить в полицию. Он не пойдет ни на то, ни на другое.

Это очень тяжко. Я должна верить, что он сдержит слово.

Он тратит на меня кучу денег. Уже, наверное, сотни две фунтов истратил. Любую книгу, пластинку, одежду, что бы я ни попросила. Знает все мои размеры. Я рисую то, что мне нужно. Смешиваю краски, чтобы он знал, чем руководствоваться при выборе цвета. Он даже белье мне покупает сам. Я просто не могу надеть все то розовое и черное, что он накупил раньше. Попросила его купить что-нибудь поскромнее. А он спрашивает: «Можно, я куплю сразу много?» Конечно, он стесняется покупать для меня некоторые вещи (как, например, он выглядит в аптеке?), поэтому и хочет покончить со всеми покупками одним махом. Но что о нем подумают? Дюжина трусиков, три комбинации и куча ночных рубашек и лифчиков? Я спросила, что ему сказали, когда он все это заказывал, и он покраснел. «Мне кажется, они подумали, что у меня с головой не все в порядке», — ответил он. И впервые за все время, что я здесь, мне стало по-настоящему смешно.

Каждый раз, когда он что-нибудь мне покупает, я думаю — вот еще одно доказательство того, что он не собирается меня убивать или сделать мне какую-нибудь гадость.

Это ужасно, но теперь я радуюсь, когда он возвращается к обеду из своих поездок. Всегда привозит множество свертков. Ощущение такое, как в канун Рождества. И даже не нужно выражать благодарность Деду Морозу. Иногда он привозит мне то, о чем я и не просила. Всегда приносит цветы, и это приятно. Шоколадные конфеты. Только сам он съедает их гораздо больше, чем я. И все время спрашивает, что мне еще купить.

Я понимаю, он — дьявол, демонстрирующий мне мир, который я могу обрести. Поэтому не соглашаюсь продать себя. Он много тратит на меня по мелочам, но я знаю, он хочет, чтобы я попросила у него что-нибудь значительное. До смерти жаждет заставить меня быть ему благодарной. Не выйдет.

Сегодня мне в голову пришла страшная мысль: ведь они могут заподозрить Ч.В. Кэролайн обязательно даст полиции его адрес. Бедняга. Он не удержится от сарказма, боюсь, полицейским это может прийтись не по вкусу.

Сегодня попыталась набросать его портрет. Странно. Совершенно безнадежно: ничего похожего.

Я хорошо помню, он невысок. Всего на десяток сантиметров выше меня. (Всегда мечтала о высоких мужчинах. Глупость несусветная.) Он лысеет, и нос у него еврейский, хоть он и не еврей (а даже если бы и еврей, мне совершенно все равно). И лицо слишком широкоскулое. Усталое, в морщинах: морщины застыли, словно маска, и трудно бывает поверить, что это лицо на самом деле выражает его чувства. Иногда мне кажется: вот удалось поймать что-то, пробивающееся из-за маски, но я никогда не бываю полностью в этом уверена. Иногда его лицо принимает особенно сухое и холодное выражение — специально для меня. Я даже вижу, как это выражение возникает. Но в этом совершенно нет неискренности, просто такой уж Ч.В. человек. Жизнь — это что-то вроде шутки, глупо принимать ее всерьез. Серьезного отношения заслуживает лишь искусство, а все остальное следует воспринимать иронически. Он ни за что не скажет: «В день, когда будет сброшена ядерная бомба», а — «В день всемирного барбекю». У него болезненно обостренное восприятие всего на свете. Ирония помогает ему выжить, сохранить себя.

Невысокий, коренастый, широкоскулый, нос крючком, пожалуй, больше всего похож на турка. На вид — совершенно ничего английского.

У меня глупейшие представления об истинно английской внешности. Мужчины с обложек журналов и рекламных проспектов.

Мальчики из частной школы в Ледимонте.

 

27 октября

 

Подкоп около двери — единственное, на что я могу надеяться. Чувствую, что просто должна сделать эту попытку. И как можно скорее. Сегодня очень тщательно осмотрела дверь. Толстые доски, с моей стороны обитые железным листом. Ужасно прочная. Мне ее ни за что не выломать и с петель не снять. Да и он очень постарался, чтоб я не отыскала тут ничего, чем это можно было бы сделать.

Начала собирать кое-какие «орудия». Бокал — его можно разбить. Все-таки что-то острое. Вилка и две чайные ложки. Алюминиевые, но могут пригодиться. Больше всего мне нужно что-нибудь очень твердое и острое, чтобы выковыривать цемент, скрепляющий каменные плиты. Если удастся пробиться под плиты, не очень трудно будет выбраться в наружный подвал.

Чувствую себя очень деловой. Очень практичной. А ничего еще не сделала.

Полна надежд. На что — не знаю. И все-таки — надеюсь.

 

28 октября

 

Ч.В. — художник. Высказывание Кэролайн в том духе, что Ч.В. «второсортный Пол Нэш», — свинство, но что-то в этом все-таки есть. Конечно, в его работах нет того, что он сам назвал бы «фотографированием», но они не абсолютно индивидуальны. Думаю, он просто пришел к такому же восприятию мира. Может быть, он даже видит, что в его пейзажах есть что-то от Нэша, а может быть, и не видит. И в том и в другом случае его можно подвергнуть критике: за то, что не способен увидеть или — что не хочет признаться вслух.

Стараюсь отнестись к нему объективно. Говорю о недостатках.

Злое неприятие абстрактной живописи, даже таких художников, как Поллок и Никольсон. Откуда это? Разумом я уже почти согласна с ним, но если говорить о чувстве — я все еще чувствую, как прекрасны некоторые картины, которые он ругает. Мне кажется, он завидует. Слишком многое отвергает.

Ну и что? Это совсем не важно. Просто я пытаюсь быть честной, говоря о нем. И о себе. Он терпеть не может людей, которые «ни о чем не задумываются», а он — задумывается. Даже слишком. Но он — человек с принципами (если речь идет не о женщинах). Рядом с ним многие из тех, кто считают себя людьми, так сказать, принципиальными, выглядят пустыми жестянками из-под консервов.

(Помню, он как-то сказал о Мондриане: «Тут дело не в том, нравится вам это или нет на самом деле, а в том, должно ли это нравиться». Я хочу сказать, он отвергает абстрактное искусство в принципе. Не желает принимать во внимание то, что он сам чувствует.) Самое дурное оставляю напоследок. Женщины.

Это случилось в третий, а может, в четвертый мой визит.

У него была эта женщина. Нильсен ее зовут. Наверное (это я сейчас только поняла), они только что встали. Спали вместе. Я была тогда ужасно наивна. Но они, кажется, ничего не имели против моего прихода. Ведь могли бы и не открывать, когда я позвонила в дверь. Она была со мной очень мила и гостеприимна, прямо сверкала улыбками, хотела, чтобы я поняла: она-то здесь — дома. Ей, наверное, лет сорок, что он в ней нашел? Потом как-то, уже много времени прошло, кажется в мае, я зашла к нему вечером. Я и накануне вечером приходила, но его не было дома (а может, они не хотели открывать?), но на этот раз он был дома и в одиночестве, и мы с ним разговаривали (он рассказывал мне о Джоне Минтоне), а потом он поставил ту индийскую пластинку, и мы молчали. Но на этот раз он не закрывал глаза, смотрел на меня в упор. И я смутилась. Когда музыка кончилась, такая воцарилась долгая тишина… Потом я сказала, поставить то, что на обороте? Но он ответил «нет». Он лежал на кушетке, лицо было в тени, мне плохо было видно.

Вдруг он сказал:

— Хочешь, иди ко мне.

Я сказала, нет.

Это было так неожиданно, он застал меня врасплох. И мой ответ прозвучал глупо. Будто я перепугалась.

Он сказал:

— Десять лет назад я бы на тебе женился. И это был бы уже второй злополучный брак.

На самом деле это было не так уж неожиданно. Назревало давно.

Он встал, подошел ко мне.

— Ты уверена, что не хочешь?

— Я вовсе не за тем сюда пришла.

Все это так не похоже было на него. Грубо, примитивно. Сейчас-то я думаю, просто уверена, он поступил честно и на самом деле был добр со мной. Нарочно был груб, нарочно сказал все, всеми буквами. Чтоб было ясно. Точно так же, как иногда позволял мне выиграть у него в шахматы.

Пошел приготовить турецкий кофе и сказал из кухни:

— Вы не правильно себя ведете. Вводите в заблуждение.

Я подошла и встала в дверях, а он не отрываясь следил за джезвой. Потом мельком взглянул на меня:

— Мог бы поклясться, что вы иногда сами этого хотите.

Я говорю, сколько вам лет?

— Я вам в отцы гожусь. Вы это хотите сказать?

— Терпеть не могу неразборчивости в отношениях. И вовсе не думала, что вы мне в отцы годитесь.

Он стоял ко мне спиной. Я злилась — он вдруг показался таким несерьезным, безответственным. И я добавила, кроме того, в этом смысле вы вовсе не кажетесь мне привлекательным.

Он спросил, по-прежнему не оборачиваясь:

— А что вы называете неразборчивостью?

Я ответила, когда отправляются в постель ради минутного наслаждения. Без любви. Просто секс и больше ничего.

А он:

— Значит, я ужасно неразборчив. Никогда не отправляюсь в постель с теми, кого люблю. Хватило одного раза.

Я говорю, вы же сами предостерегали меня от Барбера Крукшэнка.

— А теперь предостерегаю от себя самого. — А сам все смотрит на джезву, не оборачивается. — Вы помните картину Учелло в Музее Ашмола? «Охота». Нет? Композиция потрясает сразу, с первого взгляда. Прежде чем все остальное, техника, детали… Просто сразу сознаешь — картина безупречна. Профессора жизни не жалеют, чтоб докопаться, что в ней за секрет, что за великая тайна, отчего это с первого взгляда осознаешь ее совершенство? Ну вот. В вас тоже есть эта великая тайна. Бог его знает, что это такое. Я не профессор. Мне вовсе не важно, как это получается. Но в вас есть некая цельность. Вы — словно шератоновский шедевр, не распадаетесь на составные части.

И все это говорится таким равнодушным тоном. Холодным.

— Разумеется, вам просто повезло. Сочетание генов.

Он снял джезву с огня в самый последний момент. И продолжал:

— Только вот что интересно. Что это за алый отблеск замечаю я в вашем взгляде? Что это может быть? Страсть? Или стоп-сигнал?

Теперь он повернулся и смотрел на меня, пристально и сухо.

Я сказала, во всяком случае, не желание отправиться с вами в постель.

— А если не со мной?

— Ни с кем.

Я села на диван, а он — на высокий табурет, рядом с верстаком.

— Я вас шокировал.

— Меня предупреждали.

— Тетушка?

— Да.

Он опять отвернулся и очень медленно, очень осторожно разлил кофе по чашкам. И снова заговорил:

— Всю жизнь мне нужны были женщины. И всю жизнь они почти ничего не приносили мне, кроме горя. И больше всего — те, к кому я питал самые, так сказать, чистые и самые благородные чувства. Вон, смотрите, — и он кивнул на фотографию двух его сыновей, — прелестные плоды весьма благородных и чистых взаимоотношений.

Я пошла и взяла свой кофе и прислонилась к верста-ку, подальше от Ч.В.

— Роберт всего на четыре года младше вас, — сказал он. — Подождите пить, пусть отстоится.

Казалось, ему неловко говорить. Но необходимо. Будто он защищается. Хочет, чтобы я в нем разочаровалась и — в то же самое время — чтобы сочувствовала.

Он сказал:

— Секс — это ведь просто. Взаимопонимание достигается сразу. Либо оба хотят отправиться вместе в постель, либо один не хочет. Но любовь… Женщины, которых я любил, всегда упрекали меня в эгоизме. Это мой эгоизм привлекает, а потом — отталкивает их от меня. А знаете, что они принимают за эгоизм?

Теперь он пытался соскрести остатки клея с бело-голубой китайской вазы; он купил — разбитую — на Портобелло-Роуд и склеил: два дьявольски разъяренных всадника гнались на ней за маленькой робкой ланью. Короткопалые, уверенные, сильные руки.

— Не в том дело, что я пишу картины по-своему, живу по-своему, говорю по-своему, — против этого они ничего не имеют. Это им нравится, даже возбуждает. Но они терпеть не могут, когда мне не нравится, что они сами не способны поступать по-своему.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.024 сек.)