АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

XVII. КРЕПОСТНАЯ МАССА

Читайте также:
  1. XVII. АВРААМ
  2. XVII. БРЮЗГА
  3. XVII. Идеал воспитания
  4. XVII. НЕКОТОРЫЕ СОВЕТЫ ПРИСТУПИВШЕМУ К МОЛИТВЕ
  5. XVII. Сила в действии
  6. XVII. ФІЛОСОФІЯ
  7. XVII. Флотация фильтрата.
  8. XXVII. А если это правда?
  9. XXVII. ВАРАДАТ
  10. XXXVII. ЦРУ
  11. Глава XVII.

 

Покончивши с портретного галереею родных и сестрицыных женихов, я считаю нужным возвратиться назад, чтобы дополнить изображение той обстановки, среди которой протекло мое детство в Малиновце. Там скучивалась крепостная масса, там жили соседи-помещики, и с помощью этих двух факторов в результате получалось пресловутое пошехонское раздолье. Стало быть, пройти их молчанием - значило бы пропустить именно то, что сообщало тон всей картине.

Начну с крепостной массы.

Хотя я уже говорил об этом предмете в начале настоящей хроники, но думаю, что не лишнее будет вкратце повторить сказанное, хотя бы в виде предисловия к предстоящей портретной галерее "рабов" [Материал для этой галереи я беру исключительно в дворовой среде. При этом, конечно, не обещаю, что исчерпаю все разнообразие типов, которыми обиловала малиновецкая дворня, а познакомлю лишь с теми личностями, которые почему-либо прочнее других удержались в моей памяти. (Прим. М. Е.Салтыкова-Щедрина.)]...

Крестьянам при крепостном праве дышалось гораздо легче, нежели дворовым. Они жили за глазами и имели начальство, преимущественно назначавшееся из среды одновотчинников, а свой брат, будь он хоть и с норовом, все-таки знает крестьянскую нужду и снизойдет к ней. Он грешен теми же грехами, как и прочие - это главное; затем он имеет между односельцами родню, друзей, что тоже остерегает от чересчур резких проявлений произвола. Даже барщинские крестьяне - и те не до конца претерпевали, потому что имели свое хозяйство, в котором самостоятельно распоряжались, и свои избы, в которых хоть на время могли укрыться от взора помещика и уберечься от случайностей.

Конечно, и тут бывали нередкие исключения. Встречались помещики, которые буквально выжимали из барщинских крестьян последний сок, поголовно томя на господской работе мужиков и баб шесть дней в неделю и предоставляя им управляться с своими работами только по праздникам. О таких помещиках так и говорили, что крестьяне у них только по имени крестьяне, а в сущности те же дворовые. Но в большинстве случаев это водилось только между мелкопоместными и сходило с рук лишь до тех пор, покуда мирволил предводитель дворянства. Я знал, например, одного помещика-соседа, за которым числилось не больше семидесяти душ крестьян и который, несмотря на двенадцать человек детей, соблюдал все правила пошехонского гостеприимства.

Правда, что это гостеприимство обходилось не особенно дорого, и материал для него доставляли почти исключительно собственные продукты (даже чай подавался только при гостях); тем не менее гости наезжали в этот дом часто, веселились и уезжали довольные. Но что всего важнее, при таких ничтожных средствах, этот помещик дал детям воспитание не хуже других (в доме его всегда была гувернантка) и впоследствии пристроил их всех очень недурно. Зато он не имел старосты, сам вставал до свету, ходил по деревне и выгонял крестьян на работу. Даже приготовление пищи разрешалось крестьянам, в страдное время, только раз на целую неделю, и именно в воскресенье, когда барщина закрывалась. Поэтому крестьяне жали свой хлеб и косили траву урывками по ночам, а днем дети и подростки сушили сено и вязали снопы. Само собой разумеется, что такая работа не особенно спорилась, тем больше, что помещик не давал засиживаться в подростках и мальчика пятнадцати лет уже сажал на тягло. И никто не называл его мучителем, а напротив, все указывали на него как на образцового хозяина.

Другой случай крестьянского безвременья (настигавший и оброчных) представлялся тогда, когда барин вверялся какому-нибудь излюбленному лакею и поручал ему управление имением. Главный контингент этого рода управляющих доставляли люди до мозга костей развращенные и выслужившиеся при помощи разных зазорных услуг. По одному капризу им ничего не стоило, в самое короткое время, зажиточного крестьянина довести до нищенства, а ради удовлетворения минутным вспышкам любострастия отнять у мужа жену или обесчестить крестьянскую девушку. Жестоки они были неимоверно, но так как в то же время строго блюли барский интерес, то никакие жалобы на них не принимались. Много горя приняли от них крестьяне, но зато и глубоко ненавидели их, так что зачастую приходилось слышать, что там-то или там-то укокошили управителя и что при этом были пущены в ход такие утонченные приемы, которые вовсе несвойственны простодушной крестьянской природе и которые могла вызвать только неудержимая потребность отмщения. При таких известиях вся помещичья среда обыкновенно затихала, но спустя короткое время забывала о случившемся и вновь с легким сердцем принималась за старые подвиги.

За всем тем все-таки повторяю, что крестьянское житье было льготнее, нежели житье дворовых людей.

Что касается до нашей семьи, то у отца, кроме рассеянных в дальних губерниях мелких клочков, душ по двадцати, считалось в Малиновце триста душ крестьян, которые и отбывали господскую барщину. Матушкино имение (благоприобретенное) было гораздо значительнее и заключало в себе около трех тысяч душ, которые все без исключения ходили по оброку. Матушка охотнее покупала оброчные имения, потому что они стоили дешевле и требовали меньше хлопот, а норма оброка между тем никаким регламентациям не подвергалась, и, стало быть, ее можно было при случае и увеличить. Нередко ей предлагали перевести крестьян с оброка на изделье, но она не увлекалась подобными предложениями, понимая, что затеи такого рода могут привести к серьезному переполоху между крестьянами и что, сверх того, заглазное издельное хозяйство, пожалуй, принесет не выгоды, а убытки. Беспокойная от природы, она, конечно, пропала бы от одной думы, если б послушалась благожелательных советов. И я думаю, что, действуя совершенно вопреки указаниям так называемых "хозяев", она этим самым доказывала очень верный хозяйственный инстинкт. Этим же инстинктом она руководилась и при назначении сельских начальников. Бурмистров избирала из местных крестьян, преимущественно таких, на которых указывала крестьянская молва. Даже малиновецкий староста, Федот Гаврилов, был назначен, так сказать, с молчаливого одобрения крестьян, которое она сумела угадать.

Впрочем, я лично знал только быт оброчных крестьян, да и то довольно поверхностно: Матушка охотно отпускала нас в гости к заболотским богатеям, и потому мы и насмотрелись на их житье. Зато в Малиновце нас не только в гости к крестьянам не отпускали, но в праздники и на поселок ходить запрещали. Считалось неприличным, чтобы дворянские дети приобщались к грубому мужицкому веселью. Я должен, однако ж, сказать, что в этих запрещениях главную роль играли гувернантки.

Как бы то ни было, но фактов, которые доказывали бы, что малиновецких крестьян притесняют работой, до меня не доходило, и я с удовольствием свидетельствую здесь об этом. Напротив, из ежедневных разговоров матушки с старостой Федотом я вынес убеждение, что барщина в Малиновце отбывалась, как общее правило, брат на брата и что случайно забранные у крестьян вперед дни зачитывались им впоследствии. Отступления от этого правила, конечно, бывали, - и разумеется, не в ущерб господскому интересу, - но они составляли исключение и допускались только в таких крайних случаях, как, например, продолжительное ненастье или сухмень.

Вообще мужика берегли, потому что видели в нем тягло, которое производило полезную и для всех наглядную работу. Изнурять эту рабочую силу не представлялось расчета, потому что подобный образ действия сократил бы барщину и внес бы неурядицу в хозяйственные распоряжения. Поэтому главный секрет доброго помещичьего управления заключался в том, чтоб не изнурять мужика, но в то же время и не давать ему "гулять". И матушка настолько прониклась этим хозяйственным афоризмом и так ловко сумела провести его на практике, что и самим крестьянам не приходило в голову усомниться в его справедливости. Они, действительно, не "гуляли", но и на тягости не жаловались.

Что касается дворни, то существование ее в нашем доме представлялось более чем незавидным. Я не боюсь ошибиться, сказав, что это в значительной мере зависело от взгляда, установившегося вообще между помещиками на труд дворовых людей. Труд этот, состоявший преимущественно из мелких домашних послуг, не требовавших ни умственной, ни даже мускульной силы ("Палашка! сбегай на погреб за квасом!" "Палашка! подай платок!" и т. д.), считался не только легким, но даже как бы отрицанием действительного труда. Казалось, что люди не работают, а суетятся, "мечутся как угорелые". Отсюда - эпитеты, которыми так охотно награждали дворовых: лежебоки, дармоеды, хлебогады. Сгинет один лежебок - его без труда можно заменить другим, другого - третьим и т. д. Во всякой помещичьей усадьбе этого добра было без счету. Исключение составляли мастера и мастерицы. Ими, конечно, дорожили больше ("дай ему плюху, а он тебе целую штуку материи испортит!"), но скорее на словах, чем на деле, так как основные порядки (пища, помещение и проч.) были установлены одни для всех, а следовательно, и они участвовали в общей невзгоде наряду с прочими "дармоедами".

Однако ж и в среде дворовых мужской прислуге жилось все-таки сноснее. Ее было меньше, и она не скучивалась в такой массе в лакейской. Сверх того, она не металась беспрерывно перед глазами, потому что услуги ее не так часто требовались, а в большинстве и работа ее была заглазная (столяры, ткачи и проч.). Вдобавок встречались в ее среде такие личности, которые могли за себя постоять. Это тоже нельзя было не принять в расчет. Всех под красную шапку не отдашь - если люди нужные, без которых в доме нельзя обойтись. Они-то именно и "грубят". Матушка на собственном горьком опыте убедилась в этой истине, и хотя большого труда ей стоило сдерживать себя, но она все-таки сдерживалась. Во всяком случае она настояла на одном: ни для кого не допускала отступлений от заведенных порядков и только старалась избегать личных сношений с грубиянами. В этом заключалась единственная льгота, которою пользовались последние, но льгота немаловажная, потому что встречи с матушкой, особенно в нравственном смысле, даже на самых равнодушных людей действовали раздражительно.

Но так называемая девичья положительно могла назваться убежищем скорби. По всему дому раздавался оттуда крик и гам, и неслись звуки, свидетельствовавшие о расходившейся барской руке. "Девка" была всегда на глазах, всегда под рукою и притом вполне безответна. Поэтому с ней окончательно не церемонились. Помимо барыни, ее теснили и барынины фаворитки. С утра до вечера она или неподвижно сидела наклоненная над пяльцами, или бегала сломя голову, исполняя барские приказания. Даже праздника у нее не было, потому что и в праздник требовалась услуга. И за всю эту муку она пользовалась названием дармоедки и была единственным существом, к которому, даже из расчета, ни в ком не пробуждалось сострадания.

- У меня полон дом дармоедок, - говаривала матушка, - а что в них проку, только хлеб едят!

И, высказавши этот суровый приговор, она была вполне убеждена, что устами ее говорит сама правда.

Кормили всех вообще дворовых очень скудно и притом давали пищу, которую не всегда можно было назвать годною для употребления. Когда в девичью приносили обед или ужин, то не только там, но и по всему коридору чувствовался отвратительный запах, так что матушка, от природы неприхотливая, приказывала отворять настежь выходные двери, чтобы сколько-нибудь освежить комнаты. Пустые щи, тюря с квасом и льняным маслом, толокно - таковы были обычные menu завтраков и обедов. По праздникам давали размазню на воде, чуть-чуть подправленную гусиным жиром, пироги из ржаной муки, отличавшиеся от простого хлеба только тем, что середка была проложена тонким слоем каши, и снятое молоко. Хлеб отпускался с весу и строго учитывался. Словом сказать, было настолько голодно, что даже безответные девушки и те от времени до времени позволяли себе роптать.

- Извольте, сударыня, попробовать! - говорила какая-нибудь из них побойчее, вбегая в матушкину спальню и принося небольшую деревянную чашку с какою-то мутною и вонючею жидкостью.

Матушка зачерпывала в ложку, пробовала и мгновенно сплевывала.

Несколько дней после этого пища давалась более сносная, но через короткое время опять принимались за старые порядки, и система голода торжествовала.

Но, кроме голода, у женской прислуги был еще бич, от которого хоть отчасти избавлялась мужская прислуга. Я разумею душные и вонючие помещения, в которых скучивались сенные девушки на ночь. И девичья, и прилегавшие к ней темные закоулки представляли ночью в полном смысле слова клоаку. За недостатком ларей, большинство спало вповалку на полу, так что нельзя было пройти через комнату, не наступив на кого-нибудь. Кажется, и дом был просторный, и места для всех вдоволь, но так в этом доме все жестоко сложилось, что на каждом шагу говорило о какой-то преднамеренной системе изнурения.

Но довольно. Любопытствующих отсылаю к началу хроники, где я упоминал и о других невзгодах, настигавших сенных девушек, - невзгодах еще более возмутительных, нежели дурное питание и недостаток простора. Прибавлю здесь, что распоряжения матушки, из которых одно стесняло браки между дворовыми, а другое упраздняло месячину, нанесли очень чувствительный удар всей дворне. Первое низвело дворовых на степень вечно вожделеющих зверей; второе лишило их своего угла и возможности распоряжаться в том крохотном собственном хозяйстве, которым они пользовались при прежних порядках.

XVI. ПОМЕЩИЧЬЯ СРЕДА.

Помещиков в нашем краю было много, но материальное их положение представлялось не особенно завидным. Кажется, наше семейство считалось самым зажиточным; богаче нас был только владелец села Отрады, о котором я однажды упоминал, но так как он в имении живал лишь наездом, то об нем в помещичьем кругу не было и речи [Я не говорю о немногих владельцах более или менее значительных оброчных имений, которые имели усадьбы в других губерниях, а в нашей стороне даже наездом не показывались. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)]. Затем можно было указать на три-четыре средних состояния от пятисот до тысячи душ (в разных губерниях), а за ними следовала мелкота от полутораста душ и ниже, спускаясь до десятков и единиц.

Были местности, где в одном селе скучивалось до пяти-шести господских усадеб, и вследствие этого существовала бестолковейшая чересполосица. Но споры между совладельцами возникали редко. Во-первых, всякий отлично знал свой клочок, а во-вторых, опыт доказывал, что ссоры между такими близкими соседями невыгодны: порождают бесконечные дрязги и мешают общежитию. А так как последнее составляло единственный ресурс, который сколько-нибудь смягчал скуку, неразлучную с безвыездным житьем в захолустье, то благоразумное большинство предпочитало смотреть сквозь пальцы на земельную неурядицу, лишь бы не ссориться. Поэтому и вопрос о размежевании чересполосных владений, несмотря на настояния начальства, оставался нетронутым: все знали, что как только приступлено будет к его практическому осуществлению - общей свалки не миновать.

Но иногда случалось, что в подобной плотно замкнувшейся помещичьей мурье появлялся кляузник или просто наглый человек, который затевал судьбища и при содействии сутяг-подьячих распространял кругом отраву. Под влиянием этой отравы мурья приходила в движение; всякий начинал отыскивать свое; возникали разбирательства и постепенно втягивали в себя всех соседей.

Спор о клочке в несколько десятков квадратных сажен переходил в личную ссору, а наконец и в открытую вражду. Вражда обострялась, делалась неумолимою. Бывали случаи, что соседи-односельцы, все поголовно, не только не посещали друг друга, но избегали встреч на улице и даже в церкви устраивали взаимные скандалы. Разумеется, одолевал тот, кто был посильнее и помогутнее; слабым же и захудалым и судиться было не на что. Последние поневоле смирялись и, кругом обездоленные, являлись просить пощады. Тогда в мурье вновь восстановлялась тишь да гладь да божья благодать.

Помещики, владевшие особняками, конечно, были избавлены от сутолоки, составляющей неизбежную принадлежность слишком близкого соседства, но зато они жили скучнее. В люди ездили редко, охотой занимались только осенью, а хозяйство представляло слишком слабый ресурс, чтобы наполнить жизнь.

Страстные хозяева встречались в виде исключения; большинство довольствовалось заведенными порядками, которые обеспечивали насущный кусок и давали достаточно досуга, чтобы иметь право называться барином или барыней. Не мешает заметить при этом, что помещики, которые хоть сколько-нибудь возвышались над материальным уровнем мелкоты, смотрели свысока на своих захудалых собратий и вообще чересчур легко заражались чванством.

Помещичьи усадьбы были крайне невзрачны. Задумавши строиться, ставили продолговатый сруб вроде казарм, разделяли его внутри перегородками на каморки, проконопачивали стены мхом, покрывали тесовой крышей и в этом неприхотливом помещении ютились, как могли. Под влиянием атмосферических изменений сруб рассыхался и темнел, крыша пропускала течь. В окна дуло; сырость проникала беспрепятственно всюду; полы ходили ходуном, потолки покрывались пятнами, и дом, за отсутствием ремонта, врастал в землю и ветшал. На зиму стены окутывали соломой, которую прикрепляли жердями; но это плохо защищало от холода, так что зимой приходилось топить и утром и на ночь. Само собой разумеется, что у помещиков побогаче дома строились обширнее и прочнее, но общий тип построек был одинаков.

Об удобствах жизни, а тем менее о живописной местности не было и речи.

Усадьба ставилась преимущественно в низинке, чтобы от ветра обиды не было.

С боков выстраивали хозяйственные службы, сзади разводили огород, спереди - крохотный палисадник. Ни парков, ни даже фруктовых садов, хоть бы в качестве доходной статьи, не существовало. Редко-редко где можно было встретить натуральную рощицу или обсаженный березками прудок. Сейчас за огородом и службами начинались господские поля, на которых с ранней весны до поздней осени безостановочно шла работа. Помещик имел полную возможность из окон дома наблюдать за процессом ее и радоваться или печалиться, смотря по тому, что ожидало впереди, урожай или бескормица. А это было в жизни самое существенное и все прочие интересы отодвигало далеко на задний план.

Несмотря, однако ж, на недостаточные материальные средства, особенной нужды не чувствовалось. Разве уж самые мелкотравчатые не успевали сводить концы с концами и искали подспорья в том, что перекочевывали с детьми от одних соседей к другим, играя незавидную роль буфонов и приживальцев.

Причина такого сравнительного довольства заключалась отчасти в общей дешевизне жизни, но преимущественно в крайней неприхотливости требований.

Ограничивались исключительно своим, некупленным. Денежных издержек требовала только одежда, водка и в редких случаях бакалейные товары. В некоторых помещичьих семьях (даже не из самых бедных) и чай пили только по большим праздникам, а о виноградном вине совсем было не слышно [Виноградное вино всех наименований выделывалось в Кашине купцом Терликовым. Не знаю, насколько эта смесь была безвредна, но, во всяком случае, она стоила недорого. Впоследствии, кроме Терликовых, подделкою вин занялись Зызыкины (в Кашине же) и Соболевы (в Ярославле). Кажется, и по сю пору их вина в ходу. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)]. Настойки, наливки, квас, мед - вот напитки, которые были в ходу, а домашние соленья и маринады фигурировали в качестве закусок. За столом подавали все свое, за исключением говядины, которая вследствие этого употреблялась редко. Домочадцы, не имея понятия о так называемых разносолах, удовлетворялись этим обиходом вполне, да и гости претензий не заявляли. Было бы жирно и всего вдоволь - вот мерило, которым руководилось тогдашнее помещичье гостеприимство.

Сто, двести рублей (ассигнациями) считались в то время большими деньгами. И вот когда они случайно скоплялись в руках, то для семьи устраивалось что-нибудь прочное. Покупали сукна, ситцев и проч., и с помощью домашних мастеров и мастериц члены семьи обшивались. Дома продолжали ходить в стареньком; новое берегли для гостей. Завидят, что гости едут - и бегут переодеваться, чтобы гости думали, что гостеприимные хозяева всегда так ходят. Зимой, когда продавался залипший хлеб и разный деревенский продукт, денег в обращении было больше, и их "транжирили"; летом дрожали над каждой копейкой, потому что в руках оставалась только слепая мелочь. "Лето - припасуха, зима - прибируха", - гласила пословица и вполне оправдывала свое содержание на практике. Поэтому зимы ждали с нетерпением, а летом уединялись и пристально следили из окон за процессом созидания предстоящего зимнего раздолья.

Во всяком случае, на судьбу редко роптали. Устраивались, насколько кто мог, и на лишние куски не зарились. Сальные свечи (тоже покупной товар) берегли как зеницу ока, и когда в доме не было гостей, то по зимам долго сумерничали и рано ложились спать. С наступлением вечера помещичья семья скучивалась в комнате потеплее; ставили на стол сальный огарок, присаживались поближе к свету, вели немудреные разговоры, рукодельничали, ужинали и расходились не поздно. Если в семье было много барышень, то веселая их беседа за полночь раздавалась по дому, но ведь разговаривать и без свечей можно.

Тем не менее, в какой мере это относительно безнуждное житие отражалось на крепостной спине - это вопрос особый, который я оставляю открытым.

Образовательный уровень помещичьей среды был еще менее высок, нежели материальный. Только один помещик мог похвалиться университетским образованием, да двое (мой отец и полковник Туслицын) получили довольно сносное домашнее воспитание и имели средние чины. Остальную массу составляли недоросли из дворян и отставные прапоры. В нашей местности исстари так повелось, что выйдет молодой человек из кадетского корпуса, прослужит годик-другой и приедет в деревню на хлеба к отцу с матерью. Там сошьет себе архалук, начнет по соседям ездить, девицу присмотрит, женится, а когда умрут старики, то и сам на хозяйство сядет. Нечего греха таить, не честолюбивый, смирный народ был, ни ввысь, ни вширь, ни по сторонам не заглядывался. Рылся около себя, как крот, причины причин не доискивался, ничем, что происходило за деревенской околицей, не интересовался, и ежели жилось тепло да сытно, то был доволен и собой, и своим жребием.

Печатное дело успехом не пользовалось. Из газет (их и всего-то на целую Россию было три) получались только "Московские ведомости", да и те не более как в трех или четырех домах. О книгах и речи не было, исключая академического календаря, который выписывался почти везде; сверх того, попадались песенники и другие дешевые произведения рыночной литературы, которые выменивали у разносчиков барышни. Они одни любили от скуки почитать. Журналов не получалось вовсе, но с 1834 года матушка начала выписывать "Библиотеку для чтения", и надо сказать правду, что от просьб прислать почитать книжку отбоя не было. Всего больше нравились: "Оленька, или Вся женская жизнь в нескольких часах" и "Висячий гость", принадлежавшие перу барона Брамбеуса. Последний сразу сделался популярным, и даже его не совсем опрятною "Литературною летописью" зачитывались до упоения. Сверх того, барышни были большие любительницы стихов, и не было дома (с барышнями), в котором не существовало бы объемистого рукописного сборника или альбома, наполнениях произведениями отечественной поэзии, начиная от оды "Бог" и кончая нелепым стихотворением: "На последнем я листочке". Гений Пушкина достиг в то время апогея своей зрелости, и слава его гремела по всей России. Проникла она и в наше захолустье и в особенности в среде барышень нашла себе восторженных поклонниц. Но не мешает прибавить, что слабейшие вещи, вроде "Талисмана", "Черной шали" и проч., нравились больше, нежели произведения зрелые. Из последних наибольшее впечатление производил "Евгений Онегин", по причине легкости стиха, но истинный смысл поэмы едва ли был кому доступен.

Лишенная прочной образовательной подготовки, почти непричастная умственному и литературному движению больших центров, помещичья среда погрязала в предрассудках и в полном неведении природы вещей. Даже к сельскому хозяйству, которое, казалось бы, должно было затрогивать существеннейшие ее интересы, она относилась совершенно рутинно, не выказывая ни малейших попыток в смысле улучшения системы или приемов.

Однажды заведенные порядки служили законом, а представление о бесконечной растяжимости мужицкого труда лежало в основании всех расчетов. Считалось выгодным распахивать как можно больше земли под хлеб, хотя, благодаря отсутствию удобрения, урожаи были скудные и давали не больше зерна на зерно. Все-таки это зерно составляло излишек, который можно было продать, а о том, какою ценою доставался тот излишек мужичьему хребту, и думать надобности не было.

К этой общей системе, в качестве подспорья, прибавлялись молебны о ниспослании вёдра или дождя; но так как пути провидения для смертных закрыты, то самые жаркие мольбы не всегда помогали. Сельскохозяйственной литературы в то время почти не существовало, а ежели в "Библиотеке для чтения" и появлялись ежемесячно компиляции Шелихова, то они составлялись поверхностно, по руководству Тэера, совершенно непригодному для нашего захолустья. Под их наитием выискалось две-три личности - из молодых да ранние, которые пробовали делать опыты, но из них ничего путного не вышло.

Причина неудач, конечно, прежде всего заключалась в круглом невежестве экспериментаторов, но отчасти и в отсутствии терпения и устойчивости, составляющем характеристическую черту полуобразованности. Представлялось, что результат должен прийти сейчас же немедленно; а так как он не приходил по желанию, то неудача сопровождалась потоком ничего не стоящих ругательств, и охота к производству опытов столь же легко пропадала, как и приходила.

Нечто подобное повторилось впоследствии, при освобождении крестьян, когда чуть не поголовно все помещики возомнили себя сельскими хозяевами и, растративши попусту выкупные ссуды, кончили тем, что стремительно бежали из насиженных отцами гнезд. Как стоит это дело в настоящее время - сказать не могу, но уже из того одного, что землевладение, даже крупное, не сосредоточивается более в одном сословии, а испестрилось всевозможными сторонними примесями, - достаточно ясно, что старинный поместный элемент оказался не столько сильным и приготовленным, чтоб удержать за собой главенство даже в таком существенном для него вопросе, как аграрный.

Вопросы внешней политики были совсем неизвестны. Только в немногих домах, где получались "Московские ведомости", выступали на арену, при гостях, кое-какие скудные новости, вроде того, что такая-то принцесса родила сына или дочь, а такой-то принц, будучи на охоте, упал с лошади и повредил себе ногу. Но так как новости были запоздалые, то обыкновенно при этом прибавляли: "Теперь уж, поди, нога зажила!" - и переходили к другому, столь же запоздалому известию. Несколько дольше останавливались на кровавой путанице, происходившей в то время в Испании между карлистами и христиносами, но, не зная начал ее, тщетно усиливались разгадать ее смысл.

Францию считали очагом безнравственности и были убеждены, что французы питаются лягушками. Англичан называли купцами и чудаками и рассказывали анекдоты, как некоторый англичанин бился об заклад, что будет целый год питаться одним сахаром, и т. д. К немцам относились снисходительнее, прибавляя, однако, в виде поправки: "Что русскому здорово, то немцу смерть". Этими краткими россказнями и характеристиками исчерпывался весь внешний политический горизонт.

О России говорили, что это государство пространное и могущественное, но идея об отечестве, как о чем-то кровном, живущем одною жизнью и дышащем одним дыханием с каждым из сынов своих, едва ли была достаточно ясна.

Скорее всего смешивали любовь к отечеству с выполнением распоряжений правительства и даже просто начальства. Никаких "критик" в этом последнем смысле не допускалось, даже на лихоимство не смотрели, как на зло, а видели в нем глухой факт, которым надлежало умеючи пользоваться. Все споры и недоразумения разрешались при посредстве этого фактора, так что если б его не существовало, то еще бог знает, не пришлось ли бы пожалеть об нем. Затем относительно всего остального, не выходящего за пределы приказаний и предписаний, царствовало полное равнодушие. Бытовая сторона жизни, с ее обрядами, преданиями и разлитою во всех ее подробностях поэзией, не только не интересовала, но представлялась низменною, "неблагородною". Старались истреблять признаки этой жизни даже среди крепостной массы, потому что считали их вредными, подрывающими систему безмолвного повиновения, которая одна признавалась пригодною в интересах помещичьего авторитета. В барщинских имениях праздник ничем не отличался от будней, а у "образцовых" помещиков песни настойчиво изгонялись из среды дворовых. Случались, конечно, исключения, но они уже составляли любительское дело, вроде домашних оркестров, певчих и т. п.

Я знаю, мне могут сказать, что бывали исторические моменты, когда идея отечества вспыхивала очень ярко и, проникая в самые глубокие захолустья, заставляла биться сердца. Я отнюдь и не думаю отрицать этого. Как бы ни были мало развиты люди, все же они не деревянные, и общее бедствие способно пробудить в них такие струны, которые при обычном течении дел совсем перестают звучать. Я еще застал людей, у которых в живой памяти были события 1812 года и которые рассказами своими глубоко волновали мое молодое чувство. То была година великого испытания, и только усилие всего русского народа могло принести и принесло спасение. Но не о таких торжественных моментах я здесь говорю, а именно о тех буднях, когда для усиленного чувства нет повода. По моему мнению, и в торжественные годины, и в будни идея отечества одинаково должна быть присуща сынам его, ибо только при ясном ее сознании человек приобретает право назвать себя гражданином.

Двенадцатый год - это народная эпопея, память о которой перейдет в века и не умрет, покуда будет жить русский народ. Но я был личным свидетелем другого исторического момента (войны 1853 - 1856 г.), близко напоминавшего собой двенадцатый год, и могу сказать утвердительно, что в сорокалетний промежуток времени патриотическое чувство, за недостатком питания и жизненной разработки, в значительной мере потускнело. У всех в памяти кремневые ружья с выкрашенными деревянными чурками вместо кремней, картонные подошвы в ратнических сапогах, гнилое сукно, из которого строилась ратническая одежда, гнилые ратнические полушубки и проч. Наконец памятен процесс заместительства ополченских офицеров, а по заключении мира торговля ратническими квитанциями. Мне возразят, конечно, что все эти постыдные дела были совершены отдельными личностями, и ни помещичья среда (которая, впрочем, была главною распорядительницей в устройстве ополчения), ни народ не причастны им. Охотно допускаю, что во всем этом настроении преимущественными виновниками являются отдельные личности, но ведь масса присутствовала при этих деяниях - и не ахнула. Смех раздавался, смех! - и никому не приходило в голову, что смеются мертвецы...

Во всяком случае, при таком смутном представлении об отечестве не могло быть и речи об общественном деле.

К похвале помещиков того времени я должен сказать, что, несмотря на невысокий образовательный уровень, они заботливо относились к воспитанию детей, - преимущественно, впрочем, сыновей, - и делали все, что было в силах, чтобы дать им порядочное образование. Даже самые бедные все усилия напрягали, чтобы достичь благоприятного результата в этом смысле. Недоедали куска, в лишнем платье домочадцам отказывали, хлопотали, кланялись, обивали у сильных мира пороги... Разумеется, все взоры были обращены на казенные заведения и на казенный кошель, и потому кадетские корпуса все еще продолжали стоять на первом плане (туда легче было на казенный счет поступить); но как только мало-мальски позволяли средства, так уже мечтался университет, предшествуемый гимназическим курсом. И надо сказать правду: молодежь, пришедшая на смену старым недорослям и прапорам, оказалась несколько иною. К сожалению, помещичьи дочери играли в этих воспитательных заботах крайне второстепенную роль, так что даже и вопроса о сколько-нибудь сносном женском образовании не возникало. Женских гимназий не существовало, а институтов было мало, и доступ в них сопрягался с немаловажными затруднениями. Но главное все-таки, повторяю, самой потребности в женском образовании не чувствовалось.

Что касается до нравственного смысла помещичьей среды нашей местности в описываемое время, то отношения ее к этому вопросу ближе всего можно назвать страдательными. Атмосфера крепостного права, тяготевшая над нею, была настолько въедчива, что отдельные индивидуумы утопали в ней, утрачивая личные признаки, на основании которых можно было бы произнести над ними правильный суд. Рамки были для всех одинаково обязательные, а в этих общих рамках обязательно же вырисовывались контуры личностей, почти ничем не отличавшихся одна от другой. Разумеется, можно было бы указать на подробности, но они зависели от случайно сложившейся обстановки и притом носили родственные черты, на основании которых можно было легко добраться до общего источника. Впрочем, из всей настоящей хроники довольно явственно выступает неприглядная сторона нравственного состояния тогдашнего культурного общества, и потому я не имею надобности возвращаться к этому предмету. Прибавлю одно: крайне возмутительным фактом являлась гаремная жизнь и вообще неопрятные взгляды на взаимные отношения полов. Язва эта была достаточно-таки распространена и нередко служила поводом для трагических развязок.

Остается сказать несколько слов о религиозном настроении. В этом отношении я могу свидетельствовать, что соседи наши были вообще набожны; если же изредка и случалось слышать праздное слово, то оно вырывалось без намерения, именно только ради красного словца, и всех таких празднословов без церемонии называли пустомелями. Сверх того, довольно часто встречались личности, которые, очевидно, не понимали истинного смысла самых простых молитв; но и это следует отнести не к недостатку религиозности, а к умственной неразвитости и низкому образовательному уровню.

 

*

 

Переходя от общей характеристики помещичьей среды, которая была свидетельницей моего детства, к портретной галерее отдельных личностей, уцелевших в моей памяти, я считаю нелишним прибавить, что все сказанное выше написано мною вполне искренно, без всякой предвзятой мысли во что бы то ни стало унизить или подорвать. На склоне лет охота к преувеличениям пропадает и является непреодолимое желание высказать правду, одну только правду. Решившись восстановить картину прошлого, еще столь недалекого, но уже с каждым днем более и более утопающего в пучине забвения, я взялся за перо не с тем, чтобы полемизировать, а с тем, чтобы свидетельствовать истину. Да и нет никакой цели подрывать то, что уже само, в силу общего исторического закона, подорвано.

Бытописателей изображаемого мною времени являлось в нашей литературе довольно много; но я могу утверждать смело, что воспоминания их приводят к тем же выводам, как и мои. Быть может, окраска иная, но факты и существо их одни и те же, а фактов ведь ничем не закрасишь.

Покойный Аксаков своею "Семейной хроникой" несомненно обогатил русскую литературу драгоценным вкладом. Но, несмотря на слегка идиллический оттенок, который разлит в этом произведении, только близорукие могут увидеть в нем апологию прошлого. Одного Куролесова вполне достаточно, чтобы снять пелену с самых предубежденных глаз. Но поскоблите немного и самого старика Багрова, и вы убедитесь, что это совсем не такой самостоятельный человек, каким он кажется с первого взгляда. Напротив, на всех его намерениях и поступках лежит покров фаталистической зависимости, и весь он с головы до пяток не более, как игралище, беспрекословно подчиняющееся указаниям крепостных порядков.

Во всяком случае, я позволю себе думать, что в ряду прочих материалов, которыми воспользуются будущие историки русской общественности, моя хроника не окажется лишнею.

 

XXVIII. ОБРАЗЦОВЫЙ ХОЗЯИН.

 

 

Июль в начале. Солнце еще чуть-чуть начинает показываться одним краешком; скучившиеся на восточной окраине горизонта янтарные облака так и рдеют. За ночь выпала обильная роса и улила траву; весь луг кажется усеянным огненными искрами; на дворе свежо, почти холодно; ядреный утренний воздух напоен запахом увлаженных листьев березы, зацветающей липы и скошенного сена.

Часы показывают три, но Арсений Потапыч Пустотелов уже на ногах. С деревни до слуха его доносятся звуки отбиваемых кос и он спешит в поле.

Наскоро сполоснувши лицо водой, он одевается в белую пару из домотканого полотна, выпивает большую рюмку зверобойной настойки, заедает ломтем черного хлеба, другой такой же ломоть, густо посоленный, кладет в сетчатую сумку, подпоясывается ремнем, за который затыкает нагайку, и выходит в гостиную. Там двери уже отперты настежь, и на балконе сидит жена Пустотелова, Филанида Протасьевна, в одной рубашке, с накинутым на плечи старым драдедамовым платком и в стоптанных башмаках на босу ногу. Перед балконом столпилось господское стадо, - с лишком сто штук, - и барыня наблюдает за доением коров. Этим делом, кроме двух скотниц, занято около десяти крестьянских баб, и с балкона то и дело слышится окрик:

- Чище! чище выдаивайте! чтой-то Голубка словно скучна нынче? а?

- Ничего Голубка... - доносится голос скотницы снизу.

- То-то ничего! у тебя всегда ничего! Коли что случится, ты в ответе.

Арсений Потапыч заглядывает на балкон и здоровается с женой.

- Что, как Новокупленка? - интересуется он.

- Привыкает понемногу. Сегодня уж пол-ендовы молока надоила.

- Ну, и слава богу. Прощай, душа моя, я в деревню спешу, а ты, как отдоят коров, ляг в постельку, понежься.

Пустотеловы - небогатые помещики. У мужа в наших местах восемьдесят душ крестьян, которых он без отдыха томит на барщине; у жены - где-то далеко запропастилась деревушка душ около двадцати, которые обложены сильным оброком и нищенствуют. Жить потихоньку было бы можно, но бог наградил их семьею в двенадцать человек детей, из которых только двое мальчиков, а остальные - девочки. Почти все дети погодки; мальчиков успели сбыть в Аракчеевский кадетский корпус, но девочки остались на руках, и из них две настолько уже выровнялись, что хоть сейчас замуж выдавай. А так как и мать и отец еще не стары, то и от дальнейшего приращения семьи не застрахованы. Поэтому оба бьются как рыбы об лед; сами смотрят за всем хозяйством, никому ни малейшей хозяйственной подробности не доверяют. Зато хозяйство у них идет не в пример исправнее, чем у соседей, и они по всей округе слывут образцовыми хозяевами.

 

 

Усадьба Пустотеловых, Последовка, находится в самом, как говорится, медвежьем углу нашего захолустья. Просторный дом постепенно распространялся пристройками и потому представляет собой неуклюжую груду срубов. Ни рощи, ни сада при усадьбе нет; ничего, кроме миниатюрного круга, посыпанного песком и обсаженного старыми липами, да обширного огорода, в котором разводится всякий овощ, необходимый для зимнего запаса. По бокам господского дома - множество хозяйственных построек, по большей части исправных, свидетельствующих, что помещик живет запасливый.

Саженях в ста от усадьбы, как на ладони, виднеется деревнюшка, а за нею тянутся поля, расположенные по далеко раскинувшейся и совершенно ровной плоскости. На самом краю плоскости виднеется небольшой лес, который Арсений Потапыч бережет, как зеницу ока. Земли у него довольно; поэтому он постепенно увеличивает запашку и теперь довел ее до шестидесяти десятин в каждом поле. При восьмидесяти душах он, конечно, не мог бы сладить с такой запашкой, но, по счастью, верстах в пяти находится большое и малоземельное экономическое село. Раза четыре в лето сзывает он помочи - преимущественно жней - варит брагу, печет пироги и при содействии трехсот - четырехсот баб успевает в три-четыре праздничных дня сделать столько работы, сколько одна барщина и в две недели не могла бы сработать. Благодаря этому жнитво у него всегда кончается вовремя и зерно не утекает.

Несмотря на суровые материальные условия, семья Пустотеловых пользуется сравнительным довольством, а зимой живет даже весело, не хуже других. Но на все лишнее, покупное, в доме наложен строжайший карантин.

Чай, сахар и пшеничную муку держат только на случай приезда гостей; варенье и другое лакомство заготовляются на меду из собственных ульев, с солью обходятся осторожно; даже свечи ухитрились лить дома, тонкие, оплывающие, а покупные подают только при гостях. Благодаря этим систематическим лишениям и урезкам удается настолько свести концы с концами, чтобы скромненько обшить и обуть семью и заплатить жалованье дешевенькой гувернантке.

Покуда Арсений Потапыч дошел до деревни, последняя уж опустела. Бабы, которым еще нечего делать на барской работе, погнали в стадо коров; мужики - ушли поголовно на барщину. Почти у самой околицы около сорока косцов (Пустотелову на этот счет удача: мужички тяглятся исправно, голова на голову) обкашивают довольно большой луг, считающийся лучшим в целом имении. Значительная часть его скошена еще вчера, остальную предстоит докосить сегодня. Луг еще влажен, и работа идет споро; косы быстро, в такт, мелькают в воздухе, издавая резкий свист. Трава нынче выросла хорошая; густые и плотные валы ложатся один возле другого, радуя сердце образцового хозяина. Он подходит то к одному, то к другому валу, перевернет палкой и посмотрит, чисто ли скошено, нет ли махров. Ничего; кажется, все исправно.

- Чище косите! чище! чтобы не было ни махров, ни огрехов! всякий огрех - на спине! - кричит он вслед косцам.

Затем он укладывает копнушку скошенной травы; постилает сверху обрывок старой клеенки и садится, закуривая коротенькую трубочку. Курит он самый простой табак, какие-то корешки, не раз закаивался и эту роскошь бросить, но привычка взяла свое, да притом же трубка и пользу приносит, не дает ему задремать. Попыхивает он из трубочки, а глазами далеко впереди видит. Вон Митрошка словно бы заминаться стал, а Лукашка так и вовсе попусту косой машет. Вскакивает Арсений Потапыч и бежит.

Как у образцового хозяина, у него все приведено в систему. За первую вину - пять ударов нагайкой, - за вторую - десять, за третью - пятнадцать, а за четвертую - не прогневайся, счета не полагается-Раздается крик, и через минуту все приходит в порядок.

Выкурил Арсений Потапыч трубку, выкурил другую и начинает клевать носом. Задремлет чуточку, и сейчас же вздрогнет и протрет глаза. Он мало спал ночью, и в глазах у него мутится; чтобы развлечь себя, он вынимает из сумки кусок хлеба и ест, потом опять закуривает трубку и опять ест.

Тоскливо, а уйти раньше восьми часов нельзя: самое благоприятное время для косьбы упустишь. Беспрестанно справляется он с старинной серебряной луковицей, но убеждается, что до урочного времени еще куда далеко. Солнышко хоть и согрело уж воздух, но ползет вверх с удивительной медленностью. От времени до времени он отлучается в соседнее поле посмотреть, как наливается рожь, но сейчас же возвращается назад и опять начинает ходить взад и вперед по рядам валов, поглядывая в то же время вперед. Ему кажется, что косцы начинают приставать, что косы двигаются вяло, и валы укладываются не с прежней быстротой.

- Пошевеливайся, ребята! пошевеливайся, пока трава не обсохла! - то и дело покрикивает он.

Наконец урочное время настало. Барин провозглашает: шабаш! - и барщине дается час для завтрака и отдыха.

Время, назначенное для отдыха, Арсений Потапыч проводит дома. Он завтракает, обедает и кончает день одновременно с мужиками, потому что иначе нарушился бы правильный надзор. Дома все уже готово. Посредине ничем не покрытого стола, на деревянном круге, лежит громадная ватрушка из ржаной муки, изрезанная на куски. Это завтрак семьи, а глава семейства довольствуется большой кружкой снятого молока, которое служит ему и вместо завтрака, и вместо чая, так как он, вставши утром, выпил только рюмку водки и поел черного хлеба. Но ему не сидится на месте; наскоро позавтракавши, он беспрестанно вынимает из кармана луковицу и ровно в девять часов снова появляется на лугу.

Косцы уж взмахивают косами, и так как луг совсем обсох, то прибежали с деревни и бабы и разворачивают скошенные накануне валы. Солнце так и поливает сверху зноем, и в то же время с севера подувает ветерок; вообще сушка предвидится отличная. Работа идет в глубоком безмолвии, потому что Арсений Потапыч празднословия не терпит. Он не сторонник веселой работы; любит, чтоб дело шло ходко и бойко, а для этого не нужно разговоров, а требуется, напротив, чтоб все внимание рабочей силы обращено было на одну точку. Он проходит, посвистывая, между рядами баб, которые в одних рубашках, прилипших к потному телу, высоко вскидывает граблями. Он не торопит их, потому что, покуда они дойдут от начала луга до конца, нужно, чтоб верхний слой первых валов сколько-нибудь прожарился. Только тогда работа пойдет безостановочно и не даст бабам понапрасну засиживаться.

Побродивши по лугу с полчаса, он чувствует, что зной начинает давить его. Видит он, что и косцы позамялись, чересчур часто косы оттачивают, но понимает, что сухую траву и коса неспоро берет: станут торопиться, - пожалуй, и покос перепортят. Поэтому он не кричит: "Пошевеливайся!" а только напоминает: "Чище, ребята! чище косите!" и подходит к рядам косцов, чтобы лично удостовериться в чистоте работы.

Ничего, все идет как следует. Нагайка хоть кого выучит исправности.

Изнемогая от жара, весь в поту, возвращается он к давешней копнушке и закуривает трубку. Мысль, что перед его глазами работают люди, которые тоже изнемогают от жары, не приходит ему в голову. Может быть, в былое время, когда он только что на хозяйство сел, она временами и мелькала, но теперь он уж привык. И они, думается ему, привыкли; не у него, так у себя в такой же зной и таким же манером работали бы. Всего лучше об этом не думать, потому что без чего нельзя, так нельзя.

Если б была другая работа, вроде пахоты, например, он, конечно, в такой жар на сенокос людей не послал бы, но в начале июля, кроме косьбы, и в поле выходить незачем.

- Чище, ребята, чище косите! - машинально покрикивает он, чтоб подкрадывающаяся дремота не застигла его предательски врасплох.

А солнышко между тем дошло до зенита и стоит, словно деревянное, не опускается.

Арсений Потапыч надвигает плотнее белый картуз на голову и сгибается, подставляя спину действию солнечных лучей. Ему кажется, что в этом положении лицо и грудь менее страдают от зноя. Он складывает руки между колен и задумывается. К далекому прошлому мысль его уже не обращается; оно исчезло из памяти, словно его и не было. Да и в самом деле, что там такое было? какая-то глупость - вот все, что можно ответить. Но в настоящем что-то есть. По крайней мере, он может определительно сказать, что и вчера он колотился, и сегодня колотится, и завтра будет колотиться. За это его и называют образцовым хозяином. Теперь идет сенокос, потом бабы рожь жать начнут, потом паровое поле под озимь двоить будут, потом сев, яровое жать, снопы возить; молотить. А рядом с этим в доме идет варенье, соленье, настаиваются водки, наливки. Везде - он, везде - его хозяйский глаз нужен.

Проходят в его воображении перспективы трудовых дней. Нового ничего не представляется; но так как он однажды вошел в колею и другой не знает, то и повторений достаточно, чтоб занять его мысль. В течение двух-трех месяцев надо все до последнего огурца к зиме припасти. Он проверяет в уме количество домашней птицы, предназначенной на убой, и высчитывает, какой может произойти до осени в птичьем стаде урон. Потом мысль его переносится на скотный двор и определяет количество молочных скопов, сколько для домашнего обихода потребуется, сколько на продажу останется. И вот наконец наступают и заморозки: надо птицу подкармливать. Всякая крошка у него на счету: все остатки от трапезы господ и дворовых, все бережно собирается в кучу и вместе с сывороткой и лишним творогом превращается в птичий корм.

Зима все съест, да, кроме домашнего запаса, и денег немало потребует. Надо жене и дочерям хоть по одному новенькому платью сшить, а двум невестам, пожалуй, и по два. Надо хоть два фунта чаю да две головы сахару купить, водки, вина недорогого, свечей. Он высчитывает предполагаемый урожай, старается заранее угадать цены, определяет доход и расход и наконец сводит концы с концами. Много труда ему предстоит, но зато зимой он отдохнет. Дом его наполнится веселым шумом, и он, как и в прежние годы, на практике докажет соседям, что и от восьмидесяти душ, при громадной семье, можно и себе и другим удовольствие доставить.

- Шабаш! - кричит он, выходя из задумчивости и убеждаясь, что часовая стрелка показывает уж час пополудни.

Косы и грабли мгновенно опускаются, и он спешит домой, где, наскоро пообедавши, ложится отдыхать, наказывая разбудить себя невступно в три часа.

Покуда он отдыхает, и на лугу царит глубокий сон. Надобно сказать, что в имении Пустотелова заведен такой порядок, что крестьянам разрешается топить печи только по воскресеньям. Распоряжение это сделано под предлогом устранения пожарных случаев, но, в сущности, для того, чтоб ни одной минуты барской работы, даже для приготовления пищи, не пропадало, так как и мужики и бабы всю неделю ежедневно, за исключением праздников, ходят на барщину.

Поэтому крестьяне горячей пищей пользуются только по праздникам, а в будни довольствуются исключительно тюрей из черного хлеба, размоченного в воде.

Вообще заведенные Арсением Потапычем порядки крайне суровы. Он всецело овладел рабом в свою пользу и дает ему управляться у себя лишь урывками. По праздникам (а в будни только по ночам) мужики и бабы вольны управляться у себя, а затем, пока тягловые рабочие томятся на барщине, мальчики и девочки работают дома легкую работу: сушат сено, вяжут снопы и проч. Почти нет той минуты в сутках, чтобы в последовских полях не кипела работа; три часа в день в течение дня и немногим более в течение ночи - вот все, что остается крестьянину для отдыха. Но, сверх того, Пустотелов и прихотлив. Он требует, чтобы мужичок выходил на барщину в чистой рубашке, чтоб дома у него было все как следует, и хлеба доставало до нового, чтоб и рабочий скот, и инструмент были исправные, чтоб он, по крайней мере, через каждые две недели посещал храм божий (приход за четыре версты) и смотрел бы весело. Он желает, чтоб про него говорили, что он не только образцовый хозяин, но и попечительный распорядитель.

В три часа Арсений Потапыч опять на своем посту. Рабочие и на этот раз упредили его, так что ему остается только признать, что заведенная им дисциплина принесла надлежащий плод. Он ходит взад и вперед по разбросанному сену и удостоверяется, что оно уже достаточно провяло и завтра, пожалуй, можно будет приступить к уборке. Подходит к косцам, с удовольствием видит, что к концу вечера и луг будет совсем выкошен.

- Старайся, братцы, старайся! - поощряет он мужичков, - ежели раньше выкосите - домой отпущу!

Жар помаленьку спадает; косцы, в виду барского посула, удваивают усилия, а около шести часов и бабы начинают сгребать сено в копнушки. Еще немного, и весь луг усеется с одной стороны валами, с другой небольшими копнами. Пустотелов уселся на старом месте и на этот раз позволяет себе настоящим образом вздремнуть; но около семи часов его будит голос:

- Готово, Арсений Потапыч!

Луг выкошен окончательно; сено тоже сгребено в копны; сердце образцового хозяина радуется.

- Спасибо, молодцы! - произносит он благосклонно, - теперь можете свою работу работать!

- Уж и трава нынче уродилась - из годов вон! - хвалят мужички.

- Да, хороша трава; дал бы только бог высушить да убрать без помехи.

Он обращает глаза к западу и внимательно смотрит, как садится солнышко. Словно бы на самом краешке горизонта тучка показывается... или это только так кажется.

- Смотри, ребята, как бы солнышко в тучку не село! - беспокоится он.

- Помилуйте, Арсений Потапыч! как есть чисто садится! Самый завтра настоящий день для сушки будет!

- Ну, спасибо! расходись по домам!

По уходе крестьян образцовый хозяин с четверть часа ходит по лугу и удостоверяется, все ли исправно. Встречаются по местам небольшие махры, но вообще луг скошен отлично. Наконец он, вяло опираясь на палку, направляется домой, проходя мимо деревни. Но она уже опустела; крестьяне отужинали и исчезли на свой сенокос.

- Бог труды любит, - говорит он и, чувствуя, как всем его телом овладела истома, прибавляет: - Однако как меня сегодня разломало!

- Что сегодня больно рано? неужто уж пошабашили? - встречает его Филанида Протасьевна.

- Кончили. Устал до смерти. Хорошо бы теперь чайку горяченького испить.

- Что ж, можно самовар поставить велеть...

- Нет, что уж! не велики бЮра, некогда с чаями возиться. Дай рюмку водки - вот и будет с меня!

Пустотелов выходит на балкон, садится в кресло и отдыхает. День склоняется к концу, в воздухе чувствуется роса, солнце дошло до самой окраины горизонта и, к великому удовольствию Арсения Потапыча, садится совсем чисто. Вот уж и стадо гонят домой; его застилает громадное облако пыли, из которого доносится блеянье овец и мычанье коров. Бык, в качестве должностного лица, идет сзади. Образцовый хозяин зорко всматривается вдаль, и ему кажется, что бык словно прихрамывает.

- Филанидушка! - зовет он жену, - смотри никак бык-то храмлет!

- Ничего не храмлет - так тебе показалось... бык как бык! - успокаивает мужа Филанида Протасьевна, тоже всматриваясь вдаль.

- Эй, смотри, не храмлет ли?

На этом быке лежат все упования Пустотеловых. Они купили его, лет шесть тому назад, в "Отраде" (богатое имение, о котором я упоминал выше) еще теленком, и с тех пор, как он поступил на действительную службу, стадо заметно начало улучшаться.

Через четверть часа стадо уж перед балконом. К счастью, Арсений Потапыч ошибся; бык не только не хромает, но сердито роет копытами землю и, опустивши голову, играет рогами. Как есть красавец!

Повторяется тот же процесс доения коров, что и утром, с тою лишь разницею, что при нем присутствует сам хозяин. Филанида Протасьевна тщательно записывает удой и приказывает налить несколько больших кружек парного молока на ужин.

Ужинают на воздухе, под липами, потому что в комнатах уже стемнело. На столе стоят кружки с молоком и куски оставшейся от обеда солонины. Филанида Протасьевна отдает мужу отчет за свой хозяйственный день.

- Я сегодня земляники фунтов пять наварила, да бутыль наливки налила. Грибы показались, завтра пирог закажу. Клубника в саду поспевает, с утра собирать будем. Столько дела, столько дела разом собралось, что не знаешь, куда и поспевать.

- Ты бы деток клубничкой-то полакомила.

- И лесной земляники поедят - таковские! Плохо клубника-то родилась, сначала вареньем запастись надо. Зима долга, вы же вареньица запросите.

- Умница ты у меня.

- А что я тебе хотела сказать! Хоть бы пять фунтиков сахарного вареньица сварить - не ровен час, хорошие гости приедут.

- Сахар-то, матушка, нынче кусается; и с медком хороши.

Ужин кончается быстро, в несколько минут. Барышни, одна за другой, подходят к родителям проститься.

- Хорошо учились? - спрашивает отец гувернантку, Авдотью Петровну Веселицкую, которая присутствует при прощанье и машинально твердит "Embrassez la main! embrassez la main!" [Поцелуйте руку]

- Ничего... недурно.

- Кроме Варвары Арсеньевны, - жалуется Филанида Протасьевна. - Совсем по-французски учиться бросила. Сегодня, за леность, Авдотья Петровна ее целый час в углу продержала.

- Нехорошо, Варя, лениться. Учитесь, дети, учитесь! Не бог знает, какие достатки у отца с матерью! Не ровен час - понадобится.

Дети расходятся, а супруги остаются еще некоторое время под липами.

Арсений Потапыч покуривает трубочку и загадывает. Кажется, нынешнее лето урожай обещает. Сенокос начался благополучно; рожь налилась, подсыхать начинает; яровое тоже отлично всклочилось. Коли хлеба много уродится, с ценами можно будет и обождать. Сначала только часть запаса продать, а потом, как цены повеселеют, и остальное.

- Помнишь, Филанидушка, - говорит он, - те две десятины, которые весной, в прошлом году, вычистили да навозцу чуть-чуть на них побросали - еще ты говорила, что ничего из этой затеи не выйдет... Такой ли на них нынче лен выскочил! Щетка щеткой!

- Ну, и слава богу, что ошиблась. И с маслом будем, и с пряжей. В полях-то как?

- И в полях хорошо. Рожь уж обозначилась: сам-сём, сам-восем ожидать можно. Только бы бог благополучно свершить помог.

- А помнишь... три года назад?

- Да, тоже надеялись...

Арсений Потапыч даже вздрагивает при этом напоминании. И три года тому назад, в это самое время, все шло весело, как вдруг, в самый разгар надежд, откуда ни возьмись, град, и весь хлеб в одночасье в грязь превратил.

Уцелело только дальнее поле, мало удобренное, на котором едва на семена собрали. Как только их бог в ту пору спас - он и не понимает. Всю зиму он тогда колотился; скот чуть не переморил, держа на одной соломе, а для собственного продовольствия призанял у соседей ржи да и заперся в усадьбе.

Ни сам никуда не ездил, ни у себя никого не принимал, а дочки в затрапезе проходили.

Ах, жизнь, жизнь! все равно как платье. Все цело да цело, и вдруг где-нибудь лопнет. Хорошо еще, ежели лопнет по шву - зачинить легко; а ежели по целому месту - пиши пропало! Как ни чини, ни заштопывай, а оно все дальше да дальше врозь ползет. И заплатки порядочной поставить нельзя: нитка не держит. Господи, да неужто уж бог так немилостив, во второй раз такое же испытанье пошлет! Он ли не старается! он ли не выбивается из сил!

Но нет, унывать не следует. Покуда еще все идет благополучно; отчего же и впредь так же не идти. Незачем зараньше пугать себя да всякие напасти придумывать - грех.

Арсений Потапыч начинает рассчитывать, как оно выйдет, если надежды на хороший исход лета оправдаются. Сколько чего он продаст, сколько чего купить придется, не предстоит ли чего экстренного. Вон в скотной избе один угол совсем набок накренился - придется венца три новых подрубить. Своих плотников у него в деревне нет, надо со стороны нанимать. И на конюшне не все исправно: старый коренник припадать начал. Свои подростки хоть и есть, да молоды и не съезжены - не миновать лишнюю лошадь прикупить. И в доме покрышка на мебели в гостиной совсем обилась... Ах, много прорех собралось, и не сообразишь сразу, сколько! Рассчитывает, рассчитывает Арсений Потапыч, даже на пальцах машинально выкладки делает, но в заключение успевает-таки свести концы с концами. Прекрасно. Успеет он этот год уравновесить приход с расходом... если лето сойдет с рук благополучно... но и только. А потом наступит и еще год, и опять придется задумываться, опять рассчитывать...

- Ах, жизнь, жизнь! - произносит он вслух, вставая. - Поздно уж, Филанидушка, спать пора!

Супруги крестят друг друга и отправляются на покой в общую спальню.

Так проходит, день за днем, лето... ежели все обстоит благополучно. К концу страды образцовый хозяин худеет и устает, словно он самолично и пахал, и сеял, и жал, и косил. Но иногда случается и не совсем благополучно. Недели две сряду, например, идет в природе невообразимая путаница. Польют дожди, ни к чему рук приложить нельзя, так что барщина сама собой упраздняется. Мужики отдыхают и управляются около домов; Арсений Потапыч тоже отдыхает, но при этом глубоко страдает. С досады он берет в руку лукошко и отправляется в лес по грибы. Все так хоть что-нибудь да достанет на зиму.

Но зато, как только выпадет первый вёдреный день, работа закипает не на шутку. Разворачиваются почерневшие валы и копны; просушиваются намокшие снопы ржи. Ни пощады, ни льготы - никому. Ежели и двойную работу мужик сработал, все-таки покуда не зашло солнышко, барин с поля не спустит. Одну работу кончил - марш на другую! На то он и образцовый хозяин, чтоб про него говорили:

- Уж на что, кажется, незадашное лето нынче было, а он, смотрите, как убрался!

*

 

Слава богу, лето кончилось благополучно; все хорошо уродилось и исправно убрано. Подходит конец сентября; уж две недели как началась молотьба, и пробные умолоты оказались превосходными. Воздух посвежел; раздаются удары цепов, слышится запах гари, несущийся из риги. Бабы уж выколотили льняное семя и намяли льну. Семя начнут постепенно возить на ближайшую маслобойню: и масла и избоины - всего будет вдоволь. Избоиной хорошо коров с новотелу покармливать; но и дворовые охотно ее едят; даже барышни любят изредка полакомиться ею, макая в свежее льняное масло. А лен-стланец раздадут на пряжу - будет чем занять в зимние вечера и сенных девушек, и ткачих. А покуда все дворовые заняты в огороде; роют последний картофель, срезывают капусту. По вечерам из застольной доносятся звуки сечек, ударяемых о корыта; это рубят капусту; верхние листы отделяют для людских серых щей; плотные кочни откладывают на белые щи для господ; кочерыжки приносят в дом, и барышни охотно их кушают. Словом сказать, тяжелая работа свалена, наступило почти что веселье.

Сердце Пустотелова радостно бьется в груди: теперь уж никакой неожиданности опасаться нельзя. Он зорко следит за молотьбой, но дни становятся все короче и короче, так что приходится присутствовать на гумне не больше семи-восьми часов в сутки. И чем дальше, тем будет легче. Пора и отдохнуть.

- Кажется, заслужил? - шутит образцовый хозяин, обращаясь к жене.

- Заслужил, мой голубчик! Посмотри на себя: весь ты за лето извелся.

- А коли заслужил, можно меня и лишней рюмочкой водки побаловать.

Но для Филаниды Протасьевны пора отдыха еще не наступила. Она больше, чем летом, захлопоталась, потому что теперь-то, пожалуй, настоящая "припасуха" и пошла в развал. Бегает она, как молоденькая, из дома в застольную, из застольной в погреб. Везде посмотрит, везде спросит; боится, чтобы даже крошка малая зря не пропала.

- Намеднись квас сливали - куда ты гущу из-под кваса девал? - спрашивает она повара.

- Птице, сударыня, снес.

- Тебе велено птичнице с рук на руки отдавать. Кому ты отдал?

- Простите, сударыня, сам птице в корыто вылил.

- Врешь, негодяй, слопал!

- Помилуйте... зачем же мне?

- По глазам вижу, что слопал! Вот скажу ужо Арсению Потапычу, как ты барское добро бережешь, - разделается он с тобой!

Побранившись с поваром, побежит на скотную, велит отворить дверь чулана, где хранится мякина и пелёва, вороха которых ежедневно приносятся с гумна.

- Словно бы сегодня пелёвы меньше, чем вчера?

- Помилуйте, сударыня, куда ж ей деваться?

- Куда деваться! известно, в деревню к роденьке в подолах носите... Вот ужо разделается с вами Арсений Потапыч!

Со скотного двора в застольную.

- Долго ли вы, команда беспорточная, с капустой возиться будете? - покрикивает она на сенных девушек, - за пряжу приниматься давно пора, а они - на-тко! - ушли в застольную да песни распевают!

- И без песен тошнехонько! - огрызается старая Агафья, которая некогда выпестовала Арсения Потапыча, а теперь состоит в доме ключницей.

- Ты что, старая карга, грубишь! вот ужо разделается с тобой Арсений Потапыч!

И т. д.

С наступлением октября начинаются первые серьезные морозы. Земля закоченела, трава по утрам покрывается инеем, вода в канавках затягивается тонким слоем льда; грязь на дорогах до того сковало, что езда в телегах и экипажах сделалась невозможною. Но зато черностоп образовался отличный: гуляй мужичок да погуливай. Кабы на промерзлую землю да снежку бог послал - лучше бы не надо.


1 | 2 | 3 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.049 сек.)