АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Эдуард и Элен 1 страница

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. II. Semasiology 1 страница
  12. II. Semasiology 2 страница

1967-1975

– Решительно и бесповоротно, – заявил Кристиан. – На прошлом – крест. И не нужно меня отговаривать.

Он замолк и огляделся с отчаянной миной белого клоуна, взывающего к состраданию зрителей.

– Но вот я смотрю на все это – и вижу, что все не так просто. А ты как думаешь, Эдуард? Может, пойти поискать бутылку вина? Тебе не кажется, что вино мне поможет? – Он скроил жалостливую гримасу. – А то я совсем впал в хандру.

– Немного выпить тебе явно не повредит. Почувствуешь себя веселее. Сам понимаешь, такое легко не дается.

– Тогда посмотрю в погребе. На кухне, может, и найдется бутылка ординарного хереса, хотя и то едва ли. А здесь ничегошеньки нет. Мамочка к спиртному не притрагивалась. Отец, тот, понятно, прикладывается. Перед ленчем – два бокала розового джина[8]; за обедом – по стаканчику виски с содовой, до и после. И никогда не изменял этой привычке. – Кристиан помолчал. – Правда, удивительно? Я только что вспомнил об этом. Отец уже десять лет как в могиле. И почему именно розовый джин? Он же был офицером в сухопутных войсках, не на флоте. Странно.

– В сухопутных? – переспросил Эдуард, который ничего не понял.

– Ну да. Джин – это морской напиток. Когда солнце садилось над нок-реей, а может, и над всей Британской империей, офицеры Британского флота выпивали – и почему-то непременно пили джин с ангостурой. Но отец ни разу не всходил на корабль без крайней необходимости. Он служил в кавалерии и считал, что упадок нашей страны начался с появлением танков. Поэтому мне и странно – при чем тут джин? Жаль, не спросил у него в свое время. – Кристиан вымученно улыбнулся. – Впрочем, неважно. Пойду-ка порыщу в погребе, пока совсем не скис. Ты подожди меня здесь, я мигом обернусь.

И, распахнув дверь гостиной, он вышел в холл.

Эдуард послушал, как его шаги, отдаваясь от каменных плит, удалились в сторону кухни, и огляделся. В доме царили непривычная тишина и покой. На миг у него возникло ощущение, будто дом замер и чего-то ждет.

Он прислушался к безмолвию. Куэрс-Мэнор, выходящий окнами на беркширские пустоши, – в этом доме на границе Беркшира и Оксфордшира прошло детство Кристиана. В последнее время Эдуард бывал здесь нечасто, обычно вместе с Кристианом, чтобы морально поддержать друга, когда тот приезжал проведать мать. Но лет двадцать тому назад, когда они с Кристианом учились в Оксфорде, Куэрс-Мэнор был ему вторым домом. Значит, он бывал тут и зимой, не мог не бывать, – и тем не менее этот дом почему-то всегда вспоминался ему в связи с летом.



Понятно, закон избирательности памяти – что-то забывается, а что-то другое выступает с особой четкостью. Этот дом и парк при нем всегда вспоминались Эдуарду в зелени мая или начала июня – погруженными в тот особенный, густо-золотой предвечерний свет, который медленно-медленно отмеряет удлиняющиеся тени на свежих газонах.

И вот снова июнь, часов десять утра. Солнце уже заглядывает в окна по южному фасаду, бросая на пол сквозь опущенные жалюзи высоких окон косые лучи. За двадцать лет ничего не изменилось, и дом остался почти таким же, но, впрочем, в этом нет ничего удивительного: он и за двести лет претерпел очень мало перемен в своем облике.

Типично английский дом. Типично английская комната. По сравнению с таким же французским достойным особняком – никакой официальности, ни малейшего почтения к модным веяниям. Все в светлых тонах. Выцветший мебельный ситец с цветочным узором – на шторах и на обивке диванов и глубоких кресел. Мебель, в основном работы старых мастеров, расставлена так, словно каждый предмет всегда стоял именно на этом месте и не мог стоять ни на каком другом. Комната пахла воском и еще той странной мускусной смесью, что каждый год мать Кристиана готовила и ссыпала в чашу вустерского фарфора, стоящую на квадратном пембрукском столике – вот он, здесь. Эдуард размял в пальцах засохшие лепестки и ощутил, чем пахнет прошлое. – запах вчерашнего лета и летних месяцев двадцатилетней давности.

По стенам висели картины – несовместимое сочетание, бесившее Кристиана: семейные портреты восемнадцатого века, ценность которых не мог отрицать даже Кристиан, соседствовали с набором акварелей викторианской поры – выцветшими видами швейцарских озер и индийскими пейзажами, преимущественно любительскими упражнениями давно сошедших в могилу кузин и тетушек. Эдуарду нравился этот контраст; нравилась эта комната; нравился этот дом.

‡агрузка...

В комнате, как было заведено летом, стояло железное ведерко, с верхом наполненное собранными в парке еловыми шишками. Рядом, у кресла, которое неизменно занимала матушка Кристиана, лежал коврик, облюбованный многими поколениями ее мопсов; стояла рабочая корзиночка с мотками шерсти и шелковой нити для тканья; находился столик, заваленный номерами «Поля» и «Журнала Королевского общества садоводов»; сверху лежали книги, которые ей, как провинциальному абоненту, прислали из Лондонской библиотеки. Очки – круглые, в черепаховой оправе, такие же строгие, какой была их хозяйка, – все еще покоились на одной из книг.

Она скончалась три недели тому назад так же тихо, как жила. Эдуард посмотрел на стопку книг, взял в руки самую верхнюю – она оказалась отчетом о ботанических экспедициях в Китай Эрнеста Уилсона. Когда он раскрыл книгу, из нее выпорхнул листок бумаги: Эдуард поднял его и увидел, что это – памятка, которую составила мать Кристиана. Он прочитал: «Дельфиниумы на бордюре Южной клумбы – убрать. Слишком крупные, забивают другие цветы. Туркестанскую розу – на круглую клумбу? Красиво на фоне тисов – яркими пятнами».

Когда она это написала? Эдуард бережно отложил памятку, чтобы не затерялась. Сосредоточенно сдвинув брови, он подошел к окну и обозревал прославленный сад. Матушка Кристиана предстала перед ним как живая: вот она наклоняется вдохнуть аромат розы, вот останавливается вырвать нахальный сорняк, вот задерживается поглядеть на знаменитые цветочные бордюры, достает маленькую записную книжку и что-то в нее заносит. Однажды, когда она сделала очередную запись, он спросил: «Неужели вы хотите заменить посадки?» Ему тогда было двадцать лет, а матери Кристиана сорок пять – пятьдесят. Она внушала ему священный трепет.

«Они совершенны», – добавил он в тот раз, и она улыбнулась, наградив его проницательным взглядом голубых глаз, которые унаследовал от нее Кристиан. На ее лицо падала тень от старой соломенной шляпки, которую она всегда надевала, выходя летом в сад.

– Эдуард, сады и парки не могут достигать совершенства. Поэтому я их и люблю.

Эдуард стоял, упершись взглядом в высокую кирпичную стену по ту сторону газона – стена отделяла собственно сад от парка. Рассаженные вдоль стены – тщательно продуманным образом, так что образовывали естественные купы кустов, – розы сейчас стояли в цвету. «Эме Вибер», «Мадам Исак Перейра», «Небесная» с ее нежно-серыми листьями, «Зефрин Друэн», «Леди Хиллингдон», «Слава Дижона» – уже осыпающаяся, ее прекрасные желтовато-коричневые цветы источали аромат крепкого чая. В ушах Эдуарда раздавался голос матери Кристиана, называвший розы по именам.

Он распахнул высокое окно и ступил на террасу. Недавно прошел дождь, трава обсыхала на солнце; от нее шел насыщенный крепкий запах – запах лета.

На секунду лужайка предстала перед Эдуардом полной народа. Юноши в белой фланели; крокет, в котором Кристиан не знал себе равных; чуть дальше – стайка девушек и молодых женщин. Прошлое возникло перед ним как наяву: он слышал удары молотка по мячу, далекие всплески смеха. Эдуард отвернулся, взглянул на дом – и все исчезло. Дом снова погрузился в безмолвие, и на лужайке было тихо. Он вернулся в гостиную как раз тогда, когда пришел Кристиан.

 

– Вот такие-то дела.

Кристиан надвинул на глаза панаму и откинулся на спинку деревянной скамьи; они сидели на террасе, Эдуард – в тени, Кристиан – на солнце. Бутылка «Монтраше» была наполовину пуста. Кристиан затолкал ее в лейку, куда ссыпал весь лед, какой смог наскрести в морозильной камере старенького холодильника.

Он зажег черную русскую сигарету – других он не курил, – и Эдуард с удивлением отметил, что Кристиан не на шутку расстроен: у него слегка дрожали руки.

– Прошлое! – с неожиданной горячностью выпалил Кристиан. – Глупо, конечно, с моей стороны, но никак не думал, что оно обрушится на меня с такой силой. Я считал, что давно развязался и с этим домом, и со всеми воспоминаниями. Вот уж не ожидал, что вообще буду думать о нем. – Он скривился. – Temps perdu[9]. Мне-то казалось, что оно и в самом деле утрачено. А теперь выясняется, что отнюдь.

– Прошлое никогда не уходит, – мягко сказал Эдуард. – Оно всегда с нами, хотя и упрятано в память. Не надо с ним воевать, Кристиан, нужно радоваться, что оно у тебя есть. – Он помолчал и добавил: – В конце концов, мы и есть наше прошлое. Все, что мы создали, все, что с нами случилось, – это суть мы.

– Тебе-то хорошо рассуждать, – сказал Кристиан, разливая по бокалам остаток вина. – Ты свое прошлое принял. Тебе это неизменно удавалось лучше, чем мне. Ты всегда умел вылущивать из прошлого – будущее. Еще когда мы учились в Оксфорде, даже тогда. Опираясь на то, чего добился твой отец, ты стремился достигнуть его уровня – а потом превзойти. Этим ты меня тогда и покорил. Я знал, что ты своего добьешься, и не ошибся. То же самое с Элен. Ты твердо решил, что вы будете вместе, – и вот вы вместе. – Кристиан вздохнул. – Я рад. Ты счастлив, Элен счастлива, значит, я тоже счастлив. К тому же это укрепляет веру в себя. Так мне кажется. Веру в силу собственной воли. Ты же у нас сам создал свою судьбу. О черт! – Кристиан одним махом осушил половину стакана. – Не знаю, лучше ли мне от этого. Может, даже хуже.

– Пожалуй, я с тобой не соглашусь, – задумчиво сказал Эдуард. – Иногда я думаю так же – мне кажется, что я прозреваю взаимодействие причин и следствий. Скажем, я поступил так-то, а Элен поэтому – так-то. Но порой мне кажется, что мы вольны в своих поступках. А иной раз… я вообще ни в чем не уверен. У меня, бывает, возникает чувство, что случившегося просто нельзя было избежать. В конце-то концов, так много зависит от случая. Если б отец не погиб, если б Жан-Поль был жив, если б Элен пошла тогда в другую сторону и мы с ней не встретились… понимаешь?

– Господи! Не потчуй меня детерминизмом в духе французских традиций! – сказал Кристиан, пожав плечами. – Не верю я всему этому. У меня в высшей степени здравый, чисто английский взгляд на вещи. Не звезды повинны в нашей судьбе, дорогой мой Эдуард, а мы сами, что до всего остального…

– Хорошо, – заметил Эдуард. Он уловил в голосе Кристиана патетику и надсаду, призванные скрыть то, что тот чувствовал на самом деле. – Но в таком случае не вижу, за что тебе себя укорять. Ты всегда понимал, чего хочешь, – как, впрочем, и я. И весьма успешно своего добивался. Ты хотел открыть картинную галерею, хотел познакомить эту страну с работами живописцев новой школы, хотел…

– Я хотел развязаться со своим прошлым. Со всем этим, – оборвал его Эдуард, махнув рукой, словно отметая и этот дом, и сад, и все графство.

– Тут-то мы с тобой и расходимся. Ты никогда не порывал с прошлым – ты хранил ему верность. А я только и мечтал о том, как бы прикончить свое. Кристиан Глендиннинг, человек, который самого себя изобрел. Независимый от Англии – по крайней мере, от этой Англии. Эдуард, я лез вон из кожи. Читал не те. книги, носил не ту одежду, говорил совсем не то. Голосовал не за ту партию – если вообще являлся голосовать. И, разумеется, имел не тех сексуальных партнеров. – Он помолчал. – Знаешь, как-то я сказал маме, что я гомосексуалист. Так прямо и выложил. Мне чертовски надоело и опротивело, что все делают вид, будто ничего не замечают, хотя прекрасно все видели, вот я однажды взял и сказал ей. Мы как раз там сидели, – он резким жестом указал на гостиную. – Мама вышивала. Мелким крестиком. И я ей сказал: «Ты ведь, конечно, знаешь, мама? Что я гомосексуалист? Педераст. Голубой. Девка. Один из этих?» И знаешь, что она ответила?

– Нет.

– Она подняла глаза от шитья, взглянула поверх очков и сказала: «Что ж, Кристиан, это твое дело. Но отцу об этом лучше не сообщать. Тем более до обеда». Так и сказала. Я собственным ушам не поверил. А потом пустилась в рассуждения о том, какие цветы лучше всего подходят на бордюр Северной клумбы.

Эдуард подавил улыбку.

– Я так рассердился, что выбежал из гостиной. Понимаешь, я просто кипел. Мне хотелось доказать им всем, что я не такой, как они. Что я не вписываюсь в их среду – как не вписывался и Хьюго. Но они закрывали глаза. Что бы я ни вытворял, они с этим мирились. Все британцы такие, ты и сам знаешь. Сперва мирятся, потом привыкают. Прекрасно срабатывает. Таким путем они разоружают любую оппозицию – и им это удается. Вот почему у нас никогда не было настоящей революции – и не будет. Если б у нас появились Робеспьер или Дантон, знаешь, кем бы они кончили? Я-то знаю. Мировыми судьями. Заседали бы себе в палате лордов и скончались бы почетными членами многочисленных комитетов. Вроде меня. Ты хоть знаешь, что я заседаю в комитетах? А я действительно заседаю. Правда, ужас?

– Бывает и хуже, – кротко заметил Эдуард. Кристиан наградил его язвительным взглядом.

– Возможно. В двадцать лет я бы, однако, этого не сказал. – Он запнулся. – Но что там ни говори, а суть в другом. Правыми оказались они, а я ошибался. Я это только что понял. Мне так и не удалось сбежать от всего этого, я просто себя обманывал. А оно вот – все тут, поджидало меня. Только и ждало, чтоб наложить на меня свою лапу.

Он испустил театральный вздох.

– Ты и вправду так чувствуешь? – спросил Эдуард, внимательно посмотрев на друга.

Кристиан передернул плечами и ответил, теперь уже не так желчно:

– Да. Полюбуйся на это. Восемьсот акров плодородной земли. Своя ферма. Один сад занимает около десяти акров. А дом – действительно великолепный особняк, в котором многие поколения Глендиннингов, милых убежденных консерваторов, жили с незапамятных времен. Отец приобрел его в 1919 году у двоюродного брата, тогда дом был в жутком виде. Никакого сада не было – сад разбила мама. Здесь я родился. Здесь родились мои сестры. И теперь он принадлежит мне. Сестры от него отказались – у них свои большие поместья. Так что мне прикажешь с ним делать?

– Мог бы в нем жить, когда бываешь в Англии.

– Жить? Здесь? Эдуард, не болтай ерунды. Тут, по-моему, пятнадцать спален, не меньше. В таком доме холостяку делать нечего. К тому же меня устраивает мой нынешний образ жизни. Милая маленькая квартирка в Лондоне, чуть побольше – в Париже, и чуть поменьше – в Нью-Йорке. А тут – посмотри… – Он махнул рукой. – Сколько мебели, сколько картин. На кой мне вся эта обуза? Кому мне ее завещать? О господи! Стоит об этом подумать, как голова начинает раскалываться.

– Ну, раз уж все это не нужно ни тебе, ни твоим сестрам, значит, как я понимаю, остается одно – продать?

– В этом-то и беда. – Кристиан закурил новую сигарету и подался вперед. – Насчет продажи я уже решил. Окончательно и бесповоротно. Сестры пусть берут, что захочется, прочее отправится к «Сотби» или «Кристи»[10], а дом я продам. Все выглядело так просто. До сегодняшнего дня.

– А что теперь?

– Теперь не могу. – Кристиан отвел взгляд. – Как выяснилось, я действительно не могу. Понимаешь, я все время представляю себе, кому это достанется. Какому-нибудь гнусному деляге из Сити – прости, Эдуард, – который сорвал большой куш на бирже. Он выкорчует сад и заасфальтирует лужайку – так ему будет удобней. На месте розария устроит какой-нибудь бассейн, выложив его жутким ярко-синим кафелем. А его женушка – господи, так и вижу, как она переоборудует кухню, наставит новейшее металлическое оборудование и больше туда – ни ногой. А после пригласит какую-нибудь Жислен Бельмон-Лаон, чтобы та превратила дом в образцовый английский сельский особняк.

Он жалостно посмотрел на Эдуарда.

– Они же все изгадят, понимаешь? Все-все, что мне, как я думал когда-то, хотелось уничтожить. А теперь не хочется. При одной мысли об этом меня берет ужас. – Он сделал паузу. – Ты знаешь, они все еще в погребе – в целости и сохранности, – отцовские вина. Только что узнал, когда спустился в подвал. Со дня его смерти никто к ним не притронулся. И книга реестра вин на месте. В ней все подробно расписано. Числа.. Где и когда приобретено. Количество бутылок. Он вообще-то неплохо разбирался в винах, что странно – по части еды он всю жизнь оставался твердолобым английским пуританином. Больше всего любил рыбный пирог с фасолью, а вместо пудинга – пирог с патокой. И еще обожал сливы, он их сам собирал. О дьявол и все его присные, прости, Эдуард.

На глазах у него навернулись слезы. Он раздраженно встал и отвернулся. Эдуард приподнялся, но Кристиан сердитым жестом заставил его опуститься на место:

– Ничего. Сейчас приду в норму. Отвернувшись, он уставился на живую изгородь.

Эдуард выждал с минуту и тоже встал.

– Пойду сварю кофе. Хочешь выпить чего-нибудь крепкого? У меня в машине бутылка арманьяка.

– По правде сказать, мысль совсем недурная.

Кристиан так и не обернулся. Эдуард тихо удалился. Он сходил к машине за арманьяком, прошел длинной, выложенной тяжелыми плитами галереей на кухню и занялся кофе.

Между жестянками кофе и жестянками чая – «Эрл Грей», «Лапсанг» и «Цейлонский» – были заткнуты пакетики семян, на каждом – число. На кухонном столе лежала записка с перечнем того, что нужно купить: одну баранью котлетку, пакетик овсяных лепешек, полфунта масла, четверть фунта сыра. Вдовий рацион. Эдуард прочитал, и от жалости у него защемило сердце. Мать Кристиана провела тут в одиночестве десять последних лет жизни. Еще тогда его глодало чувство вины – так редко они с Кристианом ее навещали. Но и теперь ему было трудно представить себе ее существование в этом обезлюдевшем доме, ибо он до сих пор видел его таким, каков тот был двадцать лет тому назад, – полным жизни. Эдуард подумал о том, что все это пойдет с молотка, будет продано, перестроено, и, подобно Кристиану, почувствовал: нужно любой ценой сохранить то, что так любили и сберегали. Он вспомнил слова Филиппа де Бельфора: «Можете себе представить, как все обрадуются, когда вы преставитесь… еще бы, сколько добра – грабь – не хочу!»

Он отнес кофе и арманьяк на террасу. Тем временем Кристиан, казалось, пришел в себя; он сидел и курил очередную сигарету.

Эдуард налил ему кофе и стаканчик арманьяка и сел; он никак не решался сказать то, что хотел, но все же решился:

– Ты уверен, абсолютно уверен, что не хочешь жить в этом доме? И что сестры тоже не хотят?

– Я же сказал, что нет. Решительно нет. После похорон у нас был маленький семейный совет, и все согласились, что дом нужно продать подчистую. Примерно в этом духе. Без сантиментов.

– Можно, я его куплю?

– Что?! – Кристиан застыл с поднятым стаканом в руке.

– Можно, я его куплю?

Воцарилось молчание. Узкое лицо Кристиана залила краска.

– Побойся бога, Эдуард. Мы с тобой, конечно, друзья, но даже ради дружбы идти на такое… Я совсем не хотел…

– Знаю, что не хотел. И мое предложение продиктовано не нашей дружбой. То есть не только ею.

– Тогда почему?

Эдуард опустил глаза, и Кристиан, придирчиво наблюдая за ним, заметил, что он изо всех сил старается сохранить бесстрастное выражение, но это плохо ему удается: на лице Эдуарда явственно читалось счастье.

– У меня и Элен… одним словом, все юридические тонкости наконец улажены. Развод состоялся, значит, мы можем жениться. И…

– Господи, господи! — Кристиан воспрянул и издал боевой клич, которому позавидовал бы любой краснокожий. – Когда? Когда? Эдуард, чтоб тебя черти взяли, ведь ни словечком не обмолвился…

– На следующей неделе.

– На следующей неделе? На следующей? Не верю. Чудо какое-то. Распрекрасное чудо…

Кристиан вскочил и бросился обнимать Эдуарда, чуть не опрокинув при этом столик.

– Где? Как? Надеюсь, я буду шафером? Если нет, то больше ты меня не увидишь. Обожаю свадьбы. Собираешься закатить на полную катушку или, напротив, что-нибудь восхитительно тайное, когда новобрачные тихохонько удирают, а…

. – Кристиан! – Эдуард попытался остановить это словоизвержение, но и сам невольно расплылся в улыбке. – Кристиан, я пытаюсь сделать тебе чисто деловое предложение.

– Деловое предложение в такую минуту? Ты рехнулся. Это же не по-человечески. Ты… что?

– Если ты и в самом деле хочешь продать этот дом, я бы очень хотел его купить. Вот и все.

Кристиан угомонился, присел и посмотрел в глаза Эдуарду.

– Зачем? Ничего не понимаю. Ты сказал мне две потрясающие вещи – так есть между ними какая-то связь?

– Конечно, есть. Я хочу сделать Элен свадебный подарок. И мне подумалось – если ты не против, – улыбнулся Эдуард, – что неплохо бы подарить ей настоящий английский дом. И английский сад.

 

– Когда она была девочкой… Они возвращались в Лондон. Эдуард бросил взгляд в боковое зеркало, прибавил скорость, и его «Астон Мартин» обогнал три автомобиля и тягач. Кристиан зажмурился.

– Когда она была девочкой – я бы не стал посвящать в это никого другого, но Элен, как я знаю, немного говорила с тобой на эту тему, – она жила на трейлерной стоянке в Алабаме. Помнишь?

– Помню. Она как-то ее мне описывала.

– Жила там с матерью, и та частенько рассказывала ей про Англию и дом своего детства. – Эдуард помолчал. – Ты помнишь тот дом, в Девоне?

– Как его можно забыть?

– Мать рассказывала ей про него и про сад. Про сад особенно. Она сотворила нечто такое, что Элен запомнила на всю жизнь. Образ прекрасного, безмятежного, идеального дома. Когда Элен была маленькой, мать, бывало, надолго оставляла ее одну, и знаешь, чем тогда частенько занималась Элен? Пыталась устроить сад. Английский сад. Собирала камушки, дикие цветы, травинки, выкапывала в земле и сажала их, чтобы подарить маме английский сад, когда та вернется. Только вот беда – тогда стояла жара, земля была пересохшая, а мама часто возвращалась очень поздно, так что к ее приходу растения успевали завянуть и погибали. Она мне однажды рассказывала, и я запомнил.

Он помолчал, глядя на дорогу.

– А потом она в конце концов вернулась в Англию к тетушке, увидела ее жалкий домишко, и это было для нее страшным ударом. Она только что потеряла мать и единственного друга, приехала в Англию – и увидела этот ужас. Ей и сейчас тяжело говорить об этом. Понимаешь, тогда она убедилась воочию, какой великой фантазеркой была ее мать. Элен, конечно, знала, что кое в чем… видела, что мать сама себя обманывает. Но в тот идеальный сад Элен, по-моему, всегда верила. А тут выяснилось, что никакого сада нет и не было. Он тоже оказался плодом самообмана, и не только ее матери, но и самой Элен. Она унаследовала от матери этот мираж.

– Господи, как печально, – вздохнул Кристиан. – Я об этом и не подозревал. Чего только мы не получаем в наследство!

– Да. – Эдуард снова глянул в зеркальце, убедился, что дорога пустынна, и прибавил скорость. – Да. Я долго ломал голову. Мне хотелось подарить ей что-то особенное, исполненное для нее глубокого личного смысла. И когда я утром вошел в твой дом, я об этом подумал. Я в жизни не видел более английского дома. И такого идеального английского сада. – Он улыбнулся. – Обещаю, мы не станем превращать розарий в бассейн.

– Вот и хорошо. – Кристиан лукаво покосился на Эдуарда. – Насколько я понимаю, тем самым ты обещаешь и не приглашать Жислен? Не хотелось бы видеть, как эта скорпионша вцепится в дом своими клешнями…

– Это я тебе твердо обещаю. Жислен работала только над моими салонами – до домов я ее не допускал, – да и то это было давным-давно.

– Как она, кстати? Она вроде вышла за этого типа, Нерваля?

– Совершенно верно. Сначала устроила скандальный развод с Жан-Жаком, а потом вышла за Нерваля. Я не видел ее уже несколько лет. Если не ошибаюсь, там возникли маленькие разногласия с налоговым управлением – какая-то довольно сомнительная компания, зарегистрированная на Каймановых островах. Во всяком случае, из Франции они с Нервалем отбыли. Я слышал, сейчас они заняты разделыванием того, что осталось от Марбеллы, и, похоже, весьма в этом преуспевают.

– Марбелла. Ну и ну.

– Элен раз или два встречалась с Нервалем. При его посредничестве она купила и продала дом. По-моему, она нашла его презабавным. Она говорила, что он откровенный мошенник. Эдакий улыбчивый негодяй. Естественно, без стыда и совести.

– О, рад это слышать, – улыбнулся Кристиан. – Стало быть, скорпионша получила по заслугам.

– Вообще-то я слышал, что они очень счастливы. Вероятно, прекрасно спелись. – Эдуард глянул на Кристиана. – Только прошу, не упоминай о ней при матушке. Теперь Жислен ее bete noire[11] – с тогдашней нашей поездки в Сен-Тропез, ты ведь помнишь? – Он помолчал. – Матушка считает Жислен своим врагом. Не исключено, что и меня тоже.

В его голосе прорезалось чувство, и Кристиан с любопытством на него посмотрел.

– Вероятно, ты не хочешь сказать, почему?

– Не вижу смысла рассказывать. История долгая и запутанная. Я поступил так, как считал правильным в насущных матушкиных интересах, но она этого не забыла и не простила, вот и все. – Он пожал плечами. – Она сильно переменилась, Кристиан. Ты бы ее не узнал. Одевается она по-другому, сделалась очень набожной…

– Набожной? Луиза? Не верю.

– Но это правда, – улыбнулся Эдуард. – Дом пропах ладаном. Когда я к ним прихожу – так и слышу шелест сутан. – Он помолчал, подумал о матери Кристиана, о том, что Луиза, при всей ее несносности, тоже, возможно, одинока, и добавил: – Зашел бы ее навестить, когда приедешь в Париж, Кристиан. Увидишь, что я имею в виду.

– Боюсь, мой приход особых восторгов не вызовет. Луиза меня всегда не терпела.

Кристиан закурил сигарету, откинулся на спинку сиденья и предоставил Эдуарду сосредоточиться на дороге. Он повернул голову и поглядел в окно: ехали они быстро и теперь приближались к лондонским пригородам. Движение на шоссе оживилось, Эдуарду пришлось сбавить скорость. Кристиан получил возможность лучше разглядеть окрестности. Поля потеснились, уступая место дорогам, бесконечным кварталам двухквартирных двухэтажных домов – жалкой пародии на стиль тюдор – и малопривлекательным пабам. Справа от шоссе землю покрывали обширные заплаты желтого цвета; там ползали, вгрызаясь в почву, огромные бульдозеры: прокладывали новое скоростное шоссе Лондон – Оксфорд. Когда оно откроется, подумал Кристиан, тягуче мучительная поездка дней его университетской юности сократится до часа, а то и до сорока минут, если гнать так, как Эдуард. Он хорошо помнил, как полз по этой дороге в своем первом автомобиле, стареньком «Морисе Майнор»: путь от Лондона до колледжа Магдалины занимал чуть меньше двух часов! Тогда это считалось достижением.

– Господи, как все меняется, – обратился он к Эдуарду. – Нам обоим за сорок. Знаешь, когда-то я думал, что это кошмарный возраст. А теперь я его достиг, и он мне даже нравится. Перспектива смещается. Мне это по душе. Люди приходят и уходят, возникают на твоем пути и опять куда-то исчезают. Потом до тебя доходят известия, какие-то обрывочные сведения вроде того, что Жислен вышла за Нерваля и удрала в Марбеллу. Кто-то возвышается, кто-то идет под уклон; кто-то неузнаваемо и непредвиденно меняется, а кто-то остается таким, как был. Это захватывающе интересно. Будто читаешь увлекательный роман. Ух ты! Любопытно, какими мы будем лет через двадцать, на седьмом десятке.

– Мы по-прежнему будем друзьями, – улыбнулся Эдуард, искоса посмотрев на него.

– О, да, – улыбнулся в ответ Кристиан. – Это несомненно. Из того, что нас ждет, это одна из самых приятных вещей. Но сейчас, когда я думаю о будущем, я точно знаю, какими мы станем. У тебя еще прибавится власти и славы, ты будешь заседать в бесконечных комитетах. Превратишься в главу большого семейства. Господи, Кэт к тому времени, вероятно, выйдет замуж и сделает тебя дедушкой. А я – я буду стареющим enfant terrible[12]. Меня начнут третировать и обзывать старым чудаком. Но когда мне станет под семьдесят, меня снова откроют и превратят в эдакий национальный памятник. В Сесила Битона[13] мира выставок и художественных салонов. Тут вся хитрость – дотянуть до семидесяти, и тогда уж ты выше всякой критики. Ты – мудрец, все только и делают, что восхищаются твоим великолепным стилем. И вот уже мы продаем свои мемуары воскресным газетам, друзья и знакомые наперебой издают дневники и письма, мы становимся статьей дохода – вроде блумсберианцев[14]. Жду не дождусь этого славного времечка. Вот когда прошлое начинает по-настоящему приносить дивиденды. – Он подмигнул Эдуарду. – Ты, надеюсь, ведешь дневник и все прочее? А не то профессоров и аспирантов постигнет великое разочарование. Дневники. Письма. Записные книжки…

– Ни того, ни другого, ни третьего, – заявил Эдуард и, улучив просвет в потоке машин, проскочил вперед и прибавил скорости. – Ты же знаешь, как я ненавижу все это. Я даже не храню фотографий.

– Верно, не хранишь, – нахмурился Кристиан. – Помню, когда мы занимались поисками Элен, у тебя не оказалось даже ее фотографии, спасибо, нашлась у твоего слуги. Но почему?

– Честное слово, не знаю. Вероятно, просто не хочу оставлять свидетельства о прошлом. Предпочитаю хранить его в памяти. Письма, фотографии… не знаю. По-моему, они все искажают.

– Но разве память не искажает? – спросил Кристиан, проницательно на него посмотрев.

– Возможно.

– В конечном счете, каждый вспоминает прошлое на свой лад. Оно не застывает в раз и навсегда отлитых формах. Даже собственные воспоминания все время меняются.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 |


При использовании материала, поставите ссылку на Студалл.Орг (0.032 сек.)