АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

В неизвестном направлении

Читайте также:
  1. В каком направлении перемещались по карте средневековые названия? Славянские названия на карте Западной Европы
  2. В направлении любви
  3. В направлении, перпендикулярном к поверхностям постоянной фазы волны
  4. В НЕИЗВЕСТНОМ НАПРАВЛЕНИИ
  5. Вопрос о направлении главного удара для Японии летом 1941 г.
  6. Знание есть умение идти в правильном направлении. Знание дает душевный покой. Душевный покой — это чувство.
  7. К вечеру их погрузили в вагоны и повезли в направлении севера...
  8. На берлинском направлении
  9. О главном направлении отступления советских войск и направлении настоящей обороны.
  10. Общие сведения о специальности (направлении подготовки) и выпускающей кафедре
  11. Построение линии проектной длины в заданном направлении

 

Часов около 6 вечера 13 декабря 1918 года нам объявили, чтобы мы «были готовы», так как будем отправлены в «неизвестном направлении».

В чем должна была выразиться наша готовность не только нам, но и нашим тюремщикам, было неизвестно. Ведь мы все были в летних, в лучшем случае осенних пальто, и, конечно, не были подготовлены к путешествию по декабрьскому морозу.

Как приготовиться?.. Как можно из тюрьмы дать знать домой?.. На мне было осеннее пальто и старые легкие сапоги с тонкими поношенными подошвами.

Уже совсем в темноту, в 9 часов вечера нас, как всегда предварительно обыскав, вывели на тюремный двор и сдали конвою. Конвойные построили и повели. От них на ходу нам удалось узнать, что ведут нас на Николаевский вокзал, чтобы отправить на работу в Вологду.

У нас не было никаких данных предполагать, что жизнь наша там улучшится, — но все-таки, каждый из нас, в отдельности, почему-то проникся надеждами на улучшение. Надеялись, что хуже не будет.

Два часа продержали нас в наших легких пальтишках на лютом морозе. Наконец вагоны были поданы и нас погрузили. «Свисти, машина, я пошел»... как говорят уголовники.

 

***

 

Это была моя первая поездка в арестантском вагоне. Вагон, в которой нас погрузили, был в прежнее время приспособлен для настоящих преступников. Внешний его вид мало отличался от вагона третьего класса. Разница была только в том, что на нем была надпись «арестантский» и на окнах были толстые решетки. Внутри был коридор и клетки с решетками — купэ. Пять камер, рассчитанных на восемь человек каждая. Нас отправили 90 человек в двух вагонах. Режим в вагонах, сравнительно с другими моими поездками, был сносный. Доходило до того, что нам разрешалось на станциях выходить по два по три человека с одним конвоиром и обменивать, на имеющиеся у нас вещи, кое-какие продукты, которые крестьяне выносили к поезду.

Это послабление отчасти объяснялось тем, что конвоиры наши были тоже голодны и мы делились с ними продуктами, но, я думаю, что была и другая причина. Эта причина — чувство сострадания ко всем обиженным, особенно сильно развитое в русском человеке. А конвоиры наши были самыми простыми русскими людьми, и никакая пропаганда коммунистических идей, не могла заглушить в них этого чувства. Недаром русский народ называл арестантов не преступниками, а «несчастными». Недаром в Сибири долго сохранялся обычай в деревнях, у входа в избу оставлять хлеб и молоко и открывать на ночь какое-нибудь помещение, — баню, сарай или гумно, — для бездомного бродяги, чаще всего беглого каторжанина или, скрывающегося от властей, человека.

Может быть, в другой обстановке, у этих солдат было бы к нам и другое отношение. Но здесь мы были для них уже не враги, а, просто, люди, которых грешно было не пожалеть.

Ехали мы до Вологды четверо суток. Здесь началось мое арестантское образование и тот внешний перелом, который помог мне преодолеть все те материальные лишения, которые казались мне тогда непреодолимыми, и, как бы первенствующими в жизни человека. Из более или менее изнеженного интеллигента, не привыкшего и не приспособленного к подобной жизни, я постепенно начал превращаться в загнанного, но постоянно готового к борьбе за существование зверя, смело смотрящего в глаза опасности.

В Вологде для нас была отведена не тюрьма, а какое-то помещение, кажется гимназия, — точно я не мог выяснить, что это было за учреждение, помню только его отвратительные особенности. Здание было громадное, но нас, почему то, поместили в маленькой клетушке с нарами в 2 яруса. На войне и в тюрьмах мне пришлось видеть разные уборные, но я никогда не мог себе представить, что таким местом может быть ряд больших комнат с лепными потолками и паркетными полами.

Здесь это было так. Отводилась комната, затем, когда она была окончательно загажена, ее запирали и переходили в следующую. Таким образом, к нашему приходу были «использованы» уже три комнаты, и мы «пользовали» четвертую. Кому, зачем это было нужно? Здесь я познакомился с человеком, которому я отчасти обязан своим арестантским образованием. Встретился я с ним при выходе, из Нижегородской тюрьмы и мы вместе ехали до Вологды. Это было то, что часто называют «темным типом». Для кого — Васька, а для кого и Василий Александрович Бояринов.

Кем он был раньше, я, несмотря на самые хорошие с ним отношения, так толком и не узнал. Ему было лет около 30-ти. Профессий у него было множество. Он был и портным и поваром и бильярдным маркером и чернорабочим. Мне особенно нравилось в нем его отношение к Советской власти.

Имея все основания, по своему остальному положению, перекинуться к большевикам, он не только не сделал этого, но к каждому из коммунистов относился с каким-то снобизмом.

Вот что он рассказывал про свой арест.

Шел он в Петрограде, по Николаевской улице, сильно пьяный, часа в 4 утра. На улице почти никого не было и ему стало скучно. Увидев, что навстречу ему идет автомобиль, он решил объединиться с пассажирами. Вышел на середину улицы и замахал руками. Автомобиль остановился. Бояринов открыл дверцу и, для того, чтобы начать разговор, попросил дать ему закурить. Чекисты, ехавшие с «работы», пригласили его сесть в автомобиль, и он очутился на Гороховой. Потом в Нижегородской тюрьме, и теперь здесь, где он был очень недоволен отведенным для нас помещением.

Вышел он из Нижегородской тюрьмы почти голым, так как все, что у него было из одежды, он променял на хлеб еще на Гороховой. Но теперь у него была снова теплая куртка, шапка и валенки, которых ни у кого из нас не было. Чувствовал себя здесь Бояринов как дома, быстро сходился с конвоирами и входил к ним в доверие.

Пробыли мы в Вологде около недели. Затем нас снова погрузили в вагон и отправили на север. Тяжело было ходить с постелью на плечах, в тонком пальто таких же сапогах в декабрьский мороз.

Организм к этому был совершенно не подготовлен. Да и пять месяцев сидения по тюрьмам конечно не могли не отозваться на нас. Глаза щурились от света, лица у всех были бледные, оттекшие, опухшие, — специфически тюремные.

Перемещения, однако, были некоторым развлечением.

Нас привезли на станцию Плясецкую на железнодорожном пути в Архангельск. Поселок был небольшой. В центре находились железнодорожные здания, вокруг них были расположены несколько купеческих и крестьянских домов. Невдалеке, — церковь.

Здесь стоял штаб, насколько мне помнится, 11-ой пехотной дивизии красной армии. Все дома сплошь были заняты разными учреждениями штаба. Штабы и тыловые учреждения красной армии на севере были колоссальны. Помещения для них никогда не хватало. На всех запасных путях Плясецкой стояли вагоны, начиная с салон-вагона и кончая теплушками, которые были заняты разными штабными организациями и начальством.

Невдалеке было и наше помещение. Это был ряд больших землянок, человек на сто каждая, окруженных колючей проволокой, с часовыми у входа. Построены они были неумело и протекали. Окон не было. Они не отапливались. Люди спали на голой земле. Но все-таки и здесь были свои преимущества. Царил полный беспорядок, и, благодаря этому, мы имели возможность питаться. К нам в землянки напихивали крестьян, которых мобилизовали для различных повинностей, и от них мы добывали еду.

Тут Бояринов оказался на высоте. Вместо летнего пальто от Анри, на мне уже была ватная куртка, вместо шевровых сапог, — какие-то старые, но толстые башмаки. При его умении и смелости, мы всегда имели кое-какие продукты. Помню, даже, что он как-то раз променял у крестьян рябчика и зажарил его в коробке от монпансье. Главной нашей пищей была селедка, после которой выпивалось громадное количество кипятку. Благодаря полному отсутствию порядка, я здесь ни разу не выходил на работу.

Провели мы тут Рождество и встретили новый 19-ый год. В середине января нас перевезли еще дальше, на север на, так называемый, «Разъезд 21-ой версты». Здесь мы находились ближе к фронту, между ним и штабом дивизии. Этот разъезд был предназначен для «поднадзорных», как официально нас называла Советская власть.

Вообще Советская власть очень любит смягчать названия, касающиеся наказания ее граждан. Ее гуманное ухо не выдерживает грубых названий. Так например каторжан — она называет поднадзорными, каторгу — принудительными работами, тюрьмы — исправдомами, что в переводе означает исправительные дома, одиночные тюрьмы — изоляторами и т.п.

За недостатком места в старых тюрьмах, во многих местах ею построены или заняты деревянные бараки, рассчитанные на большое количество арестантов. Советская власть мягко называет их «концентрационными лагерями». Даже знаменитая, выделяющаяся своим режимом и в Советской России Соловецкая каторга, большевицкой властью ласково называется «Соловецким лагерем особого назначения».

Я человек не сентиментальный и, поэтому, позволю ceбe придерживаться старых названий. Итак нас каторжан перевели на новые работы.

Жилось здесь так плохо, что и вспоминать об этом тяжело.

Нашими новыми тюрьмами были несколько деревянных бараков-изб, окруженных проволочными заграждениями. Стояли они невдалеке от железнодорожной платформы. Больше никаких строений, кроме избы, занимаемой конвоем, и дома начальника полустанка, — здесь не было. Ближайшая деревня находилась верстах в 20-ти. В этом оазисе, среди леса и снега, мне пришлось прожить около двух месяцев. Срок небольшой, но вполне достаточный для того, чтобы понять и прочувствовать всю гамму советской тюремной гармонии.

Эта каторга могла конкурировать даже с Соловецкой. Здесь были удачно соединены и постоянная угроза смертной казни, и совершенная неизвестность за будущее; и оторванность от мира, близких, и ужасный холод и голод.

Малейший намек на неисполнение приказания любого конвоира, не говоря о попытке к бегству, карался расстрелом. Однажды, во время работы, от усталости, истощения и холода свалился лейтенант флота Борейша. Конвоир потребовал, чтобы он встал. Он этого сделать не мог. Этого обессиленного человека обвинили в попытке бежать и расстреляли.

Письма и посылки до нас не доходили. Связаться с кем-нибудь, попросить кого-нибудь, или освободиться по протекции не было никакой возможности.

Неизвестность за будущее давила тем более, что почти все, в том числе и я, были осуждены без срока. Это было в то время рядовым явлением в Советской Pocсии.

Но самое ужасное в нашем тяжелом, безнадежном положении были голод и холод. Последствием такого режима могла быть только смерть, — медленная, но верная смерть.

Я повторяю, что мы были совершенно оторваны от мира. Везде, даже в тюрьмах, есть возможность достать со стороны кусок хлеба или какие-нибудь продукты. Нет у тебя — поддержат товарищи. Здесь это было невозможно. Мы каторжане, и на 20 верст кругом никакого жилья.

Условия жизни были таковы: в пять часов утра нас будили и нам полагалось получить 1 фунт хлеба, 4 золотника сахару и суп. Я говорю «полагалось», т. к. нам всегда выдавалось гораздо меньше. За наш счет питалась и администрация, и конвой. Эта выдача и составляла наш паек на весь день. Вечером давали кипяток. Утром, в 8 часов, нас выводили на двор, строили, считали, грузили в совершенно холодный товарный вагон и везли верст за 10 на работы. Морозы, в этой полосе Pocсии, стоят в это время в среднем около 12-15 градусов по Реомюру. Доходят они и до 25-30 градусов. Эти прогулки были, пожалуй, еще хуже самих работ. Нельзя было двигаться в вагонах, и люди замерзали. Работали мы до темноты, затем около часу ехали с работы и, часов в 8 вечера, возвращались в тюрьму.

Итого от 12 до 14 часов на морозе без теплой одежды.

Я не знаю, какова была смертность в этом проклятом забытом всеми, среди лесов и снегу, местечке, искусственно созданном больной большевицкой фантазией. И это меня не интересовало. Зачем было вычислять этот процент смертности, зачем было выяснять вероятность смерти, когда она ежечасно грозила каждому из нас? Зачем было лишний раз думать о ней!

Знаю только, что за короткое время моего заключения там, несколько человек сошли с ума.

Мои товарищи по несчастью почти поголовно потеряли человеческий облик, обросли, покрылись грязью и были сплошь во вшах.

За все время пребывания там, — я не слышал смеха и не видал улыбки. Люди были апатичны, безразличны, ко всему окружающему, во всех жила только одна, постоянная, ужасная мысль о хлебе и отдыхе.

Все собаки и кошки, находившиеся на разъезде, были съедены. Каторжане крали их и варили.

Только благодаря Бояринову, умудрившемуся иметь запас сухой воблы, променянной где-то, мне не пришлось попробовать этой гастрономии.

Я вел себя здесь несколько иначе, чем все арестованные. Оценив обстановку, в которую я попал, я решил не распускать себя. Несмотря на лютый мороз, я каждый день умывался снегом. Уклоняясь всеми правдами и неправдами от работ, я, изредка, оставался в бараке и стирал ceбe белье.

Бояринов свел знакомство с фельдшером. Достал у кого-то из арестантов кольцо и, несмотря на все трудности, произвел какой-то товарообмен и мы, изредка, имели кое-какую еду вне пайка.

Приходя с работы, мы пили кипяток. Ламп и свечек не полагалось и, на обязанности дневального, не выходившего на работу, лежала заготовка лучины. Он должен был мелко настругать полено щепками и высушить их. И без того атмосфера в бараках была тяжелая, а дымящая в нескольких местах лучина, делала ее окончательно невыносимой. Выпив кипятку, мы, голодные, укладывались спать, с тем, чтобы завтра продолжать ту же кошмарную жизнь.

Смерть приближалась, надежд на освобождение не было, вера в то, что в Советской России есть или будет какая-то законность, была окончательно потеряна, и оставался один способ избегнуть этого кошмара — бежать.

Мысль о побеге пришла мне в голову, как только я попал на каторгу и ориентировался. Побег был возможен. Нас возили на работу близко к красному фронту, так что от белой армии мы бывали в каких-нибудь 20-ти верстах. Правда и то, что эти 20 верст нужно было пройти по пояс в снегу, но это было бы ничего, — важно было иметь представление о направлении.

О том, чтобы узнать от конвоиров что-нибудь о расположении войск, нечего было и думать. Обвинили бы в попытке бежать и расстреляли.

Проведя всю войну на фронте я, по привычке, по разным мелочам приблизительно угадал где должна проходить линия фронта. Но этого было мало. Броситься без компаса в лес и снег в такой мороз и, при том голодным, — было бессмысленно. Грозило замерзание или не меньшая опасность — выйти на красных.

Итак, во что бы то ни стало, нужно было достать компас. Но как и где? Казалось, что это совершенно невозможно, но, все-таки, по вечерам, лежа на своих нарах, я беспрестанно мечтал об этом компасе, больше чем о хлебе.

Достоевский в своих «Записках из мертвого Дома» говорит, что для многих каторжан только помечтать о бегстве (в его время говорили не бежать, а «переменить свою участь») уже доставляло удовольствие.

У меня, мысль о бегстве и о необходимости компаса становилась уже не мечтой, а настоящей навязчивой идеей и, как это не странно, вскоре произошел случай, который, совершенно неожиданно, поставил меня перед тем, что казалось невозможным.

Работы наши заключались в подготовке тыловых позиций красной армии. Мы заготовляли колья для проволочного заграждения, вбивали их в землю, опутывали проволокой, и, изредка, копали окопы. Это было очень тяжело, т.к. было много снегу и приходилось его расчищать.

В нашей партии, на работах был командир одного из красных полков. Он проворовался и сидел здесь уже второй месяц. Положение его было все-таки привилегированным. Он помещался в лучшем бараке, редко выходил на работы и его не обыскивали. Он чувствовал себя на принудительных работах как бы гастролером, будучи уверен, что его скоро выпустят.

Как-то раз, разрывая снег, один из рабочих наткнулся на неразорвавшийся трехдюймовый артиллерийский снаряд. Своей передней частью снаряд немного зарылся в землю, а верхняя его часть полулежала на земле. Это было событие и, сейчас же, — около снаряда собралась вся партия. Начались предположения: Чей снаряд? Как поставлена трубка — на ударе или на дистанцию? Почему он не разорвался? И т.п.

Подошел к нему и я. У меня блеснула мысль использовать этот снаряд, чтобы, не навлекая на себя подозрений, хотя бы очень приблизительно ориентироваться и выяснить линию фронта белых и красных.

Подойдя к командиру красного полка, как к более осведомленному лицу, я наивно спросил его: «Чей это снаряд белых или красных? Каково его направление?»

Велико было мое удивление, когда он, роясь в карманах своей шинели, ответил мне: «Это мы сейчас выясним точно». Затем он вынул из кармана компас, положил его на руку, и, по направленно снаряда, определил, что это снаряд белых.

Моя свобода лежала в его руке... Но я даже не позволил себе удовольствия лишний раз посмотреть на нее. Как будто уже не интересуясь вопросом о снаряде и компасе, я продолжал работать. Но все мысли мои сосредоточились вокруг одного желания — компас должен быть у меня.

Я уже говорил, что вопрос о компасе был у меня навязчивой идеей... Теперь я видел перед собой человека, у которого было это сокровище. И этот человек был такой же каторжник, как и я, и сидел в той же тюрьме, что и я.

В моей голове один план быстро сменялся другим. Сначала я подумал о том, что нельзя ли сговориться с ним бежать вместе. Но что он за человек, я не знал. Попросить у него компас было тоже опасно. Оставалось одно — во чтобы то ни стало украсть компас и бежать.

Я начал с того, что заметил, как он положил драгоценный инструмент в правый карман своей шинели. Во время обратного переезда я устроил так, чтобы нам сидеть рядом и разговорился с ним.

Я решил действовать немедленно. Сегодня же вечером украсть у него компас, и, завтра же, бежать с работ.

Вечером я зашел к нему в барак. Он сидел на нарах. Я сел рядом с ним. Около него лежало несколько шинелей. В которой, из них был компас, — я не знал.

Незаметно, в разговоре, в полутемной избе я сел на одну из шинелей и стал ощупывать карманы. В них ничего не было. Я пересел на другую, — опять ничего. Чтобы не навлечь на себя подозрений, нужно было немного подождать. Мы продолжали разговаривать.

Прошло около получаса. Я уже пересел на третью шинель и тут свобода, казавшаяся мне столь близкой, отошла от меня на недосягаемое расстояние. Мне не суждено было бежать.

В барак вошел кто-то из администрации и объявил красному командиру, что он освобожден, что должен немедленно собирать свои вещи и идти на вокзал, чтобы ехать в свою часть. Он не заставил это повторить дважды.

Я вышел из барака совершенно разбитый. Все, что казалось таким доступным, после моих мучительных мечтаний, — разлеталось в прах. Настоящее стало еще ужаснее, и, впереди, я не видел никакого просвета.

Однако меня ждал новый удивительный случай. Без него я и представить себе не могу как бы я выбрался с этого проклятого разъезда.

Мы, как то, работали в лесу. Видим, что по тропинке, нами протоптанной, идет какая-то группа людей. Винтовок нет, значит идет начальство, какая-нибудь комиссия. Большевики их любят. Одна комиссия осматривает, другая контролирует, третья инспектирует, четвертая ревизует, пятая контролирует первую и т.д.

Тут бывают статистические комиссии, и военные, и рабоче-крестьянская инспекция, и низшие и высшие комиссии и т.д.

В общем контролирующих больше, чем рабочих. Я уже привык к этим посещениям и, не обращая внимания на пришедших людей, продолжал свою работу.

И, вдруг, меня кто-то окликнул по фамилии. Я обернулся и увидел своего товарища по Кадетскому Корпусу.

Первым моим желанием было подойти к нему и поздороваться, но потом, я быстро сообразил, что это может его скомпрометировать в глазах большевицкого начальства. Однако он сам подошел ко мне, и мы с ним поздоровались за руку. Разговор наш был очень короток:

— «Ты что здесь делаешь?»

Я отвечал, что нахожусь на принудительных работах.

— «Твоя специальность?»

— «Кавалерист»

— «Здесь тяжело?»

— «Да».

«Хорошо, я что-нибудь придумаю, чтобы тебя вытащить отсюда... Как инженер, я принужден заведовать здесь тыловыми работами. Прощай и жди».

Ждать мне пришлось не долго...

На следующий же день, комендант приказал всем, кто служил в кавалерии, пойти записаться у него в канцелярии... Я знал, что результатом такой записи может быть только улучшение нашей участи, и подговорил нескольких наиболее близких мне арестованных выдать себя за кавалеристов. Таким образом несколько моряков, пехотных офицеров, Бояринов, никогда не сидевший на лошади, «заделались» — кавалеристами.

Дня через два, мы все, под конвоем, были отправлены «по специальности» в ветеринарный лазарет опять на ст. Плясецкую и получили новые, высокие назначения на пост конюхов при лазарете.

Как это ни странно, но я не очень был рад покинуть каторгу «Разъезд 21-ой версты». Я не сомневался в том, что хуже не может быть, а на этот раз будет наверное лучше, но здесь я, как будто, оставлял свои мечты о возможном бегстве к белым и возвращался в более глубокий тыл, откуда неизмеримо труднее будет бежать.

Некоторое возможное улучшение жизни казалось мне не особенно важным и, как бы, палиативом. Нужно было ускорить развязку, а я ее, как будто, откладывал, удаляясь от белого фронта.

Флирт

 

Прибыли мы в наш новый отдел принудительных работ вечером.

Я кавалерист, воспитанный с детских лет вблизи лошади. Очень люблю ее, ее запах, запах манежа и конюшни, но когда я вошел в помещение, в котором мне предстояло жить,— меня, видавшего многие виды и слышавшего различные запахи, стало рвать.

Здесь было соединение вони гнилого нездорового лошадиного пота, трупного запаха и разных лекарств. Пол на вершок был покрыт слоем навоза, ноги на нем скользили. На стенах были нары в два этажа, окна не отворялись, помещение не проветривалось. Было очень тесно.

В бараке был уже кадр таких же как мы конюхов. Конечно, в первую очередь разговор зашел об обеде. Узнав в каком положении мы жили последнее время, один из них куда-то ушел и минут через пять появился, таща на плече целую ногу мяса.

«Вот это вам сегодня на ужин», объяснил он. Мы не поняли. Первое предложение было разделить это мясо на всех и растянуть его на несколько дней. Но хотелось есть и мясо разрезали на куски, положили в котелки, сунули его в печку, подержали его там около часу и съели его почти сырым без остатка.

На следующий день мы начали нашу работу. Утром водопой. Лошади стояли на проволочных арканах, часто таких коротких, что не могли лечь, а когда ложились, то на утро вытаскивали их трупы. Поили их раз в день, вести надо на проволоке, они рвутся. Северный мороз. Перчаток нет. Проволока режет руки.

Затем чистка конюшни. — Лошади сбиты в кучу. Тесно, навоз примерз.

Дача овса. — Тяжелые кули... Потом выводка к доктору и так целый день. Работы хватало.

В лазарете было около 600 лошадей. Нас рабочих было человек 15. Лошади главным образом больные чесоткой. Люди тоже.

К стыду своему я должен сознаться, что за период моего пребывания в лазарете, во мне произошла большая перемена в моих отношениях к лошади. Я кончил Кавалерийское училище кандидатом на мраморную доску за езду и был воспитан так, что я мог исполосовать хлыстом, мог убить не желающую покориться мне лошадь. Но я должен был быть ласков с подчиняющейся мне лошадью. И вот здесь, в лазарете я постепенно из кавалериста обратился в ломового извозчика, которым я раньше возмущался за его способность зря бить лошадь. Не без труда далась мне эта эволюция.

Мне помнится первый день моей работы. Старший, в числе других, вызвал меня на конюшню. Нас было 5 человек. Трое старых и два новых. В конюшне лежала лошадь. Опытные старые рабочие подошли к ней, накинули на ноги петлю из веревок, двое взялись за веревку, остальные за хвост лошади и ее потянули. Около косяков, в воротах лошадь ударялась то хребтом, то головой о дерево, с нее сдиралась шкура, от боли она била ногами, старший лупил ее кнутом.

На войне я видел ее ужасы. На разъезде 21-ой версты только что пережил еще худшее.

Там я выдерживал, здесь не смог и, несмотря на то, что это могло мне грозить неприятностями, я вышел из конюшни.

В моем рассказе я стараюсь передавать факты. Поэтому и в данном случае, я только констатирую факт и мне трудно объяснить чем была вызвана такая сентиментальность.

Лошадь выволокли из конюшни, положили на дроги и повезли в ближайший лес. Там ее свалили, пришел один из конвоиров с винтовкой и двумя или тремя выстрелами ее застрелил. Несмотря на весь опыт, который он мог приобрести в лазарете, он не знал расположения мозга у лошади и стрелял ей между глаз.

Дальнейшая операция была для меня тоже нова. Ее производили наши каторжане и... собаки.

В данном случае, так как лошадь была тощая, преимущество было на сторон последних. Явились только двое-трое рабочих с топорами и ножами, освежевали себе задние окорока лошади, отрубили их топорами и остальное оставили собакам. Теперь мне стало понятно как добывалось мясо, которое мы ели вчера за ужином.

Когда молодой жирной лошади случалось покалечиться и она попадала «на излечение» в наш лазарет, тогда бедным собачкам не оставалось ничего. Гурьбой являлись все каторжане, тут же в лесочке на сильном морозе, засучив рукава, согревая руки в теплой крови, они свежевали жирную лошадь и делили ее между собой.

Вечером мы накладывали полный солдатский котелок мясом, покрывали его кирпичом и ставили в вытопленную печку. Утром мы получали действительно сварившееся мясо. По началу я съедал его полный котелок в раз. Для людей не голодавших трудно представить себе, что можно есть из грязного котелка пахнущее гнилым потом, волокнистое подобие мяса.

Через неделю после начала моего пребывания в лазарете я уже вытаскивал беззащитных, больных лошадей из конюшни, свежевал их и хуже. — В конюшне на уборках, выгребая навоз, я начал лупить ни в чем неповинных животных. Когда я входил в конюшню и на мой окрик «Прими!», лошадь не исполняла этого, не понимая, что от нее хотят, я бил ее лопатой по ногам. Плохо. Но это было так.

 

***

 

Последняя наша работа — дача сена кончалась поздно вечером. Часто мы выходили на нее, в трескучий мороз, при северном сиянии. Этой работой кончался для нас трудовой день и для меня начинался новый. Я шел на свои нары, ложился, прятал голову в свои лохмотья и начинал жить надеждами на будущее.

Жил я тогда уверенностью в победе белых. Я никогда бы не поверил, чтобы англичане, находившиеся на севере, могли быть чем-то вроде побежденных и эвакуироваться оттуда. Я твердо верил в силу союзников и в слабость жалкой красной армии. Без этой веры я не мог бы перенести всей тяжести условий. Мне не позорно было мое пленение. Я знал, что рано или поздно придут наши «верные союзники». Совесть моя была чиста, и я мог с гордо поднятой головой человека, не пошедшего на компромиссы, протянуть руку своим друзьям с благодарностью за избавление и вместе с ними бороться за правду.

Но кроме этих надежд, я жил еще мыслью о победе. При настоящих условиях, это было трудно, но с этим желанием я никогда не расставался.

Один случай приблизил меня к этому, но другой опять отдалил от него.

Про мое пребывание на высоком посту конюха ветеринарного лазарета прослышал Н-к 11-й красной пехотной дивизии, штаб которой, как я уже говорил, стоял здесь на Плясецкой. Он пожелал меня видеть. Это мне было сообщено старшим доктором лазарета. Мне были даны соответствующие инструкции как держать себя на приеме у высокого начальника, и я отправился к нему.

Жил он в салон-вагоне. Я слышал про него, что он бывший артиллерийский офицер, молодой поляк. Штаб его занимал целый поезд.

Я вошел в вагон-приемную. Ему доложили, и он вскоре вышел. Совершенно не желая сколько-нибудь скрашивать свое каторжное положение, даже гордясь им, я обратился к нему:

«Прежде всего позвольте представиться, я бывший ротмистр кавалерии, теперь поднадзорный такой-то».

Встретились два офицера, и мне кажется, ему стало неловко. Тем не менее, он слегка усмехнулся и таким тоном, который говорил — «Ну а меня-то вы знаете, я здесь царь и Бог», ответил: «Я Уборевич».

Затем, задав мне несколько вопросов о моем прошлом, он объявил, что переводит меня в транспорт.

В лазарете у меня была привязанность. Вскоре после моего прибытия в лазарет, туда привели раненого коня. У него было три шрапнельных пули в крупе. Вороной, типа рысака, он был злой, сильный и как-то ночью, ударом копыта по челюсти чуть не угробил одного из конюхов, который подошел к нему сзади. Рабочие избегали его кормить, я продолжал это делать, и он ко мне привык.

Мне не хотелось с ним расставаться, и я попросил разрешения Уборевича взять его с собою. Нас вместе погрузили в товарный вагон и без конвоиров отправили еще верст на 30 в тыл красной армии, в маленькую деревушку на железной дороге, в которой стоял транспорт.

Была весна, почти лето... Странное чувство после нескольких месяцев постоянного присутствия «свечек» (Конвоиров с винтовками), очутиться на полу-свободе. Первые дни мне все казалось, что я что-то забыл, что-то мне нужно, словом чего-то мне не хватает.

Я подумал, не бежать ли с дороги. Но это было не так легко. В то время на каждом шагу, а в особенности в прифронтовой полосе, проверяли документы. У меня же было только командировочное свидетельство поднадзорного. Бежать во внутрь России не имело смысла, а к белым нужно было бежать умно. Бежать хотелось, но я не рискнул.

В транспорте я поселился с делопроизводителем В-м, уроженцем тамошней местности, его помощником Н-м и поднадзорным Г-м. Они меня снабдили кое-чем из одежды. Мы получали солдатский паек, конина была забыта, я отмылся и принял человеческий вид.

Занятий было мало, и вечерами мы сидели на завалинке у нашей избы. Как потом выяснилось, во время таких сидений и разговоров, В-в и Н-в с одной стороны, и я с другой, постоянно щупали друг друга, — хотели и боялись предложить бежать.

В конце первого месяца я не выдержал и поставил вопрос о побеге ребром. Оба они с радостью согласились и принципиально вопрос был решен.

Неожиданно меня вызвали на железнодорожную станцию. «Явитесь в только что пришедший салон-вагон. Кто и по какому делу Вас вызывает, мне неизвестно»... сказал мне командир нашего транспорта.

Единственным недругом здесь был для меня комиссар транспорта Дайнеко. Он всячески привязывался ко мне, следил за каждым моим шагом, убеждал меня бросить какой-то «тон офицера» и «искренно перейти на службу рабоче-крестьянской власти». Прохвост он был страшный, чего-нибудь хорошего ожидать от него было нельзя, и я был в полной уверенности, что этот вызов сделан по его милости для свидания с какими-нибудь представителями Чека, допроса и ареста.

Я вошел на площадку салон-вагона, назвал свою фамилию и заявил, что являюсь по приказанию командира транспорта. Красноармеец ушел доложить. Велико было мое удивление, когда на площадке, вместо ожидаемой фигуры чекиста, появилась женщина.

«Надеюсь, теперь вы меня узнаете. Я, лучше вас, и не забываю своих друзей...» Начала она.

Я узнал ее с первого взгляда. Еще в мирное время мы встречались в Петрограде. Дочь генерала, она молодой вышла замуж за богатого коммерсанта. Тратила кучу денег. Были хорошие туалеты. Была яхта.

Авантюристка до мозга костей, она всегда искала чего-то нового, остроты. Не находила, вновь искала, скучала, и только обстоятельства тогдашней жизни мешали ей развернуться.

Когда я жил с Юрьевым в Сольцах, мы как-то со скуки пошли с ним на «большой» вечер в нашем маленьком городке. Войдя в залу, я увидел Настю П-ву. Своим костюмом и манерой себя держать, она резко выделялась среди провинциальной публики. Денег тогда у нас не было, загулять было нельзя, я сделал вид, что не узнал ее и не поклонился. Так мы и провели вечер, как незнакомые.

«Я никак не ожидал встретить вас тогда, мне казалось, что Сольцы не для вас»... Сказал я в свое оправдание.

Салон-вагон... Запах духов... Полумужской костюм... Злой рот... Красиво постриженные, короткие волосы... Было забавно и ново.

Мы сидели в столовой вагона. Я с удовольствием ел колбасу, сыр, печенье и пил настоящий чай с сахаром — побольше.

Вспоминали прошлое... Настя расспрашивала про работу и жизнь. Я не жаловался, отвечал полу-шуткой. Так прошел час. Я встал чтобы проститься.

Настя приняла покровительственный тон.

«Ну идите... Я подумаю о Вас и тогда»...

«Что тогда?» засмеялся я.

— «Тогда... Тогда вы будете всецело зависать от меня. Что я захочу, то с вами и сделаю...»

Вечером мы ужинали. «Чекистский» костюм сменился элегантным туалетом, но по видимому из прежних запасов... Вина и спирту не было, видимо это все-таки было опасно. Зато котлеты с макаронами показались мне очень вкусными.

Она рассказала мне, что их вагон за ночь успел сходить на соседнюю станцию, где они что-то и кого-то ревизовали. Кто это «они», кто и что она сама, мне так и не удалось узнать, несмотря на мои подходы к этой, по-видимому нежелательной, для нее, темы.

Вернулся я в транспорт поздно. Все это происшествие меня встряхнуло и внесло разнообразие в жизнь. Все это было очень хорошо, но все-таки надо было бежать.

У нас было три плана. На первый, самый простой, мы и решились. При помощи В-ва, знавшего местность, идти около 200-т верст к белым. Мы надеялись, что мы пройдем по известной только местным жителям тропинке, через два больших болота. Но, на наше несчастье, за несколько дней до осуществления этого плана, большевики поставили туда роту пехоты. Хорошо, что мы об этом своевременно узнали. Этот план рухнул.

Думали забрать лошадей из транспорта и ехать по дороге до линии фронта, а там перебраться на риск. Этот план больше всех улыбался мне. Мне не хотелось расставаться с моим Вороным. Но для В-ва и Н-го, как делопроизводителей, трудно было достать лошадей. Выкрасть же их, это значило сразу навести на себя погоню. Но и этот план мы не отбрасывали и ждали только случая.

По третьему плану, мы хотели состряпать себе документы и ехать с ними. Это было трудно, но возможно. Опять требовалось время и случай.

Настя приезжала несколько раз. Я познакомил ее с В-м, Н-м, командиром и даже комиссаром.

Она догадывалась, что я хочу бежать... Разговор мы всегда вели в шутливых тонах и потому, под видом шутки, мы могли говорить о многом.

Раз как-то она мне сказала: «Слушайте, Бессонов, а ведь я уверена, что вы в конце концов удерете»...

«С вами куда угодно. Хоть на край света...», отшучивался я. «Ну берегитесь. Расстреливать вас буду я...»

Я по-прежнему не знал, какое положение она занимает у большевиков. Она мне об этом не говорила, а спрашивать мне не хотелось. Мне кажется, что она была никем официально, но играла какую-то видную роль. Комиссары были у нее на побегушках. В транспорте, благодаря ей, мои шансы быстро поднимались. Все же, по некоторым наблюдениям, мне казалось, что положение ее было недостаточно прочно и знакомство со мной компрометировало ее в глазах советских властей.

Начальник транспорта отпускал меня с ней куда угодно и лошади были к ее услугам. Стояла хорошая погода, и мы решили прокатиться в деревню верст за 10 от нашей станции.

Приехали в деревню. Вошли в избу и попросили молока... Сели, выпили и хотели выйти, чтобы ехать домой. Но оказалось, что у дверей стоит красноармеец, и мы арестованы. Переговорив с хозяевами избы, мы узнали, что здесь стоит взбунтовавшийся красный полк, и идут аресты комсостава... Мне было не привыкать, хорошего мало, но плакать нечего. На всякий случай я спешно положил имевшиеся у меня адреса под поперечную балку и ждал, что будет. Вопрос был не так прост, как это казалось на первый взгляд.

Бывшая буржуйка и контрреволюционер оказались ночью в районе бунтующего полка в направлении к фронту и объясняют свое пребывание здесь желанием выпить молока... Мы сидели, шутили. — «Вот и прокатились... Попили молочка»... Но прогулка уж не казалась веселой...

Наконец пришли комиссары, поговорили с П-ой, поверили ей и нас отпустили.

Выехав из деревни мы смеялись уже от души...

Понемножку работая, или, вернее, симулируя работу в транспорте, живя надеждами на побег и развлекаясь посещениями Насти, прожил я лето.

В одно из посещений Настя составила мне «протекцию»...

«Ну, Бессонов, чтобы оградить вас от соблазнов бежать я беру вас на поруки и перевожу в Вологодский транспорт. Вы довольны?» — заявила она мне.

Дело пошло на чистоту. — «Доволен... И очень... Но к белым я все-таки уйду».

В Вологду я поехал, но в транспорт так и не попал. Настя решила меня приветствовать и через одного из своих поклонников комиссаров, достала 10 бутылок чистого спирта.

В продолжении трех дней мы уничтожали эту музыку. Оставалось допить уже немного, когда нагрянула Вологодская Чека.

Обыск... Арест... Меня отправили в Комендантское Управление и на утро допрос. Пили? — Пил... Что? — Спирт. Много? — Да... Сознаетесь? — Да.

В результате, я был выпущен на свободу, и у меня была отобрана подписка о невыезде из Вологды... Большей любезности от Чека я и ожидать не мог.

Само собой разумеется, что очутившись на свободе, я тотчас отправился к Насте и мы потихоньку досиживали остатки.

Вологда ожила. — Газеты трубили о «почтенной», «интеллигентной» «интересной» — кампании... требовали прекращения подобного безобразия и наказания...

Через неделю выяснилось, что нас будет судить Вологодский трибунал. Мы явились на суд втроем. Судьи торжественно заседали, нас вызывали по очереди и судили, спрашивая:

— Сколько выпито и сколько осталось?

— Пили ли раньше и будем ли пить впредь?

Что дало почтенному трибуналу подобное следствие трудно сказать, но после получасового совещания судьи вынесли нам следующий достойный приговор:

— «Вологодский Революционный Трибунал, заслушав и рассмотрев дело таких-то по обвинению в пьянстве, нашел преступление доказанным и постановил: комиссара Х послать на фронт сроком на один год. Гражданке По-вой объявить выговор, а поднадзорного Бессонова отправить в дисциплинарную роту. Но, принимая во внимание революционные заслуги и пролетарское происхождение комиссара X, наказание для него считать условным, с оставлением на прежней должности».

Так закончилась моя карьера «исправляющегося поднадзорного».

Я поблагодарил Настю за ее действительно хорошее ко мне отношение, простился с ней, и, в сопровождении одного конвоира, пассажирским поездом поехал в знакомые мне места — на Север от Вологды, — в дисциплинарную роту...

 

***

 

Ехал я на мой новый этап в невеселом настроении. Я думал найти там нечто вроде «Разъезда 21-ой версты». Раньше были дисциплинарные батальоны, в данном случае большевики не смягчили названия, и только вместо батальонов устроили дисциплинарные роты. Но это строгое название оказалось не так страшно.

Рота помещалась в землянках, ею самой сделанных. Помещение было не комфортабельно, паек был плох, работы было много, но весь этот режим смягчался ее начальником. Он был русский человек, не коммунист, бывший кадровый унтер-офицер. Отношение его к нам было очень хорошее, и он всячески, насколько это возможно, старался смягчать условия режима.

Как всегда, во всех советских учреждениях, много портил комиссар. Как «рыжий» в цирке, он повсюду совал свой нос и мешал жизни и работе.

Здесь шла даже работа. Начальник роты своим примером увлекал рабочих и, не принуждая, заставлял их работать.

Можно сказать, что здесь у меня закончился тот внешний перелом в приспособляемости к тем матерьяльным условиям, в которые меня ставила жизнь.

Вопрос ставился так: нужно достать есть. Нужно сварить пищу. Нужно устроить ночлег. И, в зависимости от обстоятельств, ни тем, так другим способом, пища доставалась, варилась и устраивался более или менее удобный ночлег. Я отказался почти от всех прежних привычек, меня уже не очень тяготили тяжелые условия жизни, я мог в них ориентироваться и к ним примениться. К тому времени, я научился терпеть, не нервничать и не особенно заглядывать в будущее.

Эти условия дают, если не полное, то во всяком случае пригодное для жизни в тяжелых условиях душевное равновесие, то которое ярче всего наблюдается у простого мужика и людям интеллигентным дается с большим трудом.

Компания, в которой я находился состояла главным образом из остатков двух взбунтовавшихся полков, почти сплошь расстрелянных большевиками. Один из них был тот, в который мы попали во время прогулки с Настей П-вой.

Этот полк состоял из Петербургских рабочих, которые каким-то обманом были посажены в вагоны и привезены на фронт. Здесь они попробовали проявить свою волю, протестовать против обмана и за это поплатились.

По приговору, я был послан в дисциплинарную роту без обозначения срока, и я не знаю сколько бы времени я пробыл там, если бы в конце ноября не был получен приказ о ее расформировании. На основании его нас всех рассовали по разным советским местам заключения, и я снова попал в транспорт.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.03 сек.)