АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Аннотация 3 страница

Читайте также:
  1. XXXVIII 1 страница
  2. XXXVIII 2 страница
  3. XXXVIII 2 страница
  4. XXXVIII 3 страница
  5. XXXVIII 3 страница
  6. XXXVIII 4 страница
  7. XXXVIII 4 страница
  8. XXXVIII 5 страница
  9. XXXVIII 5 страница
  10. XXXVIII 6 страница
  11. XXXVIII 6 страница
  12. XXXVIII 7 страница

– Если уж браться за автобиографию, так нужно равняться на образцы, не так ли? – заметила она.

Я ее заверила, что «Оправдание» относится к их числу.

– Увы, – пробормотал отец Эгберт про себя, но так, чтобы мы его услышали.

Они разошлись только в четверть седьмого. Я пошла за леди Эдвиной – отвезти ее к себе ужинать.

– Она крепко спит, – сказала Берил Тимс. – И вообще она нарушила свое обещание, так что нечего вам из-за нее беспокоиться.

Сэр Квентин стоял рядом и слушал. Тимс воззвала к нему:

– С чего это нам платить за такси и вообще хлопотать с ней? Собранию-то она все-таки помешала.

– Но все ведь остались довольны, – сказала я.

Сэр Квентин сказал:

– Не знаю, как вы, но я лично пережил mauvais quart d'heure:[10] бедная мать, она способна ляпнуть или совершить все что угодно. Я снимаю с себя всякую ответственность. Эти mauvais quart d'heure…

– Пускай поспит, – решила Берил Тимс.

Когда я уходила, сэн Квентин напомнил:

– У нас с вами джентльменское соглашение – не обсуждать и не предавать гласности протоколы «Общества», не так ли? Все это строго конфиденциально.

Не будучи джентльменом ни в одном из возможных смыслов слова, я с готовностью согласилась; я всегда питала слабость к иезуитской казуистике. Но в ту минуту я могла думать только об лом собрании – оно повергло меня в восторг.

Домой я пришла в восьмом часу. Домохозяин мистер Алекзандер протопал вниз по лестнице, чтобы встретить меня, когда я открыла дверь в подъезд.

– Вас там ждет пожилая дама. Я впустил ее к вам в комнату – ей требовалось присесть. И показал где туалет – ей было нужно. В туалете она оставила лужу.

В своей комнате я нашла леди Эдвину, закутанную в длинную шиншилловую накидку: она сидела в плетеном кресле между книжным шкафом и оранжевой коробкой, в которой я хранила продукты, и вся сияла от гордости.

– Я удрала, – сообщила она. – Обвела их вокруг пальца. Такси не было, но меня подвез какой-то американец. А книги – сколько же их у вас! И вы их все прочитали?

 

Я хотела позвонить сэру Квентину – сказать, что его мать у меня. Мой телефон был подсоединен к домашнему коммутатору в подвале. Коммутатор не ответил, что было в порядке вещей, и я постучала по рычагу, чтобы привлечь внимание. Низкооплачиваемый привратник, краснолицый и раздражительный, живший где-то в том же подвале с женой и детьми, ворвался ко мне с криком, чтобы я перестала стучать. Насколько я поняла, кто-то сверхурочно занимался ремонтом коммутатора.

– Щит под напряжением! – проорал привратник. Мне понравилась эта фраза, и я по привычке извлекла ее из-под обломков свары, чтобы сохранить впрок.

– Леди Эдвина, – сказала я, – они хоть знают, где вы? Я не смогу позвонить.

– Никто не догадается, что меня нет, – ответила она. – Они думают, будто я легла спать, приняв снотворное, только я спустила снотворное в унитаз. Зовите меня просто Эдвиной, чего, заметьте, я не позволяю Берил Тимс.

Я извлекла чашки, блюдца, тарелочки и приготовилась весело провести вечер. Под ноги старой даме я подсунула три тома полного Оксфордского словаря английского языка. Вид у нее был царственный и в то же время очень домашний; мочевой пузырь ее совсем не беспокоил, она всего раз попросилась в уборную; восторженно покрякивая над селедочной икрой, она сравнивала ее с настоящей – «одно и то же, только рыба разная».

– Ваша комната так напоминает Париж, – заметила она. – Художники, которых я знала… – Она задумалась. – Художники и писатели, они, конечно, преуспели. И вы тоже…

Я поспешила ее заверить, что это маловероятно. Мне было как-то боязно связывать себя и успех, тем самым как бы умаляя достоинства моих уже порядком поднакопившихся сочинений, из коих всего лишь восемь стихотворений увидели свет в гонких малотиражных журналах.

Я выбрала одно неопубликованное стихотворение, которое высоко ценила, несмотря на то что его заворачивали из восьми редакций и оно на протяжении года возвращалось с неизменной утренней почтой к родным пенатам в конверте, который я посылала вместе с ним, снабдив маркой и обратным адресом. Может быть, выпавший этому стихотворению жребий парии и заставил меня его полюбить. Старая дама теребила шиншиллу, вцепившись длинными красными ногтями в серебристо-серый мех. Стихотворение называлось «Metamorphosis».[11]

 

Как эта боль актиниям знакома,

Что, в страхе отклониться от природы,

Стремятся все ж – упрямо, своенравно –

Дышать иным дыханьем, превращаясь

В тварь из цветка, и пытка длится вечно.

 

Когда я читала приведенную первую строфу, явился мой любовник Лесли, открыв дверь полученным от меня ключом. Он был высок и сутуловат. Свежий цвет молодого лица оттеняла белокурая прядь, которая свисала ему на глаза. Я им гордилась.

– Как поживаете? – спросила Эдвина, когда я их познакомила. Она еще раньше мне объяснила, что раз у нее плохая память на лица и имена, то она со всеми здоровается одинаковым «Как поживаете?» – на тот случай, если встречалась раньше.

– Благодарю, прекрасно, – сказал Лесли, забывая ответить ей тем же. Он частенько выводил меня из себя неучтивостью в мелочах. Весь в своих многочисленных личных проблемах, он был слишком большой эгоист, чтобы отвлечься от них сейчас, когда я дарила ему это великолепное привидение, Эдвину, – древний, морщинистый, накрашенный призрак в роскошных мехах.

Пока он стягивал пальто и усаживался на диване-кровати, Эдвина любезно осведомилась:

– Какова ваша профессия, сэр?

– Я критик, – сказал Лесли.

И вдруг Лесли утратил для меня всякое очарование. Последнее время такое находило на меня все чаще и чаще. И дело кончалось ссорой. Лесли сидел как чурбан, позволяя обращаться к себе с вопросами, но не в силах забыть о собственной персоне с ее тревогами, и его молодое лицо и хорошее здоровье подчеркивали старческую проницательность Эдвины, ее алые ногти, блестящий, жадный до жизни взгляд. В кармане его пальто я углядела горлышко бутылки, которую он, видимо, намеревался распить вместе со мной. Я ее вытащила – контрабандное алжирское вино.

– Музыкальный критик? – спросила Эдвина.

– Нет, литературный. – Он повернулся ко мне: – Кстати, ты тут читала стихотворение – что там за строчка «Дышать иным дыханьем»?

Я отложила бутылку и взяла стихотворение.

– Они думают, у меня не хватает, – заявила Эдвина. – Но у меня хватает. Ха!

– Очень неудачная строчка, – сказал Лесли.

Я прочитала вслух «Дышать иным дыханьем, превращаясь…» Мне показалось, что Лесли прав, но я спросила:

– Чем она тебе не понравилась?

– В этой бутылке есть что-нибудь? – сказала Эдвина.

Лесли ответил:

– Слишком бледно. И повтор режет слух.

Я сказала:

– Сухое алжирское, Эдвина. Я бы с удовольствием вам предложила, да боюсь, вам от него плохо будет.

– Дай-ка открою, – сказал Лесли, по-хозяйски извлекая штопор. К моим сочинениям у него было двойственное отношение: ему часто нравилось, что я пишу, но не нравились мои планы публиковать написанное. Из-за этого я отвергала большинство его критических замечаний. Что до литературного критика, то у него были основания таковым называться, поскольку он рецензировал киши для еженедельника «Тайм энд тайд» и для ряда тонких журналов, хотя на жизнь зарабатывал службой у юриста.

Он откупорил бутылку под уверения Эдвины, что глоточек алжирского ей вполне по силам.

В дверь постучали. Это оказались гневливый привратник и мой хозяин мистер Алекзандер.

– Звонят по городскому к мистеру Алекзандеру, жутко не удобно, – сообщил привратник.

Сам мистер Алекзандер добавил:

– Коммутатор вышел из строя. На сей раз я уж позволю вам поговорить от меня из гостиной – ваш знакомый утверждает, что вы ему срочно нужны, но попрошу вас позаботиться, чтобы ваши знакомые впредь не нарушали мой покой.

Он продолжал в том же духе, пока я шла за ним в гостиную, где его жена в диадеме из своих черных волос сидела, вытянув длинные ноги.

Звонил сэр Квентин.

– Матушки нет дома, – начал он, – и мы…

– Она у меня. Я ее привезу.

– Ох, как же мы изволновались, дорогая моя мисс Тэлбот. С вами было очень трудно связаться. Миссис Тимс…

– Пожалуйста, не звоните больше по этому номеру, – сказала я. – Хозяева возражают.

Я повесила трубку и принялась извиняться перед Алекзандерами:

– Понимаете, пожилая дама…

Они взирали на меня с ледяной неприязнью, будто самый звук моего голоса был для них оскорбителен. Я быстро вернулась к себе и застала Лесли с Эдвиной весело выпивающими на пару. На Лесли начало действовать обаяние Эдвины. Он читал ей мое стихотворение, не оставляя от него камня на камне.

Он согласился отвезти Эдвину домой, вышел кому-то там позвонить и поймать такси; машину он подогнал к самым дверям.

– Потом поеду прямиком к себе, – сообщил он, поддерживая ковыляющую Эдвину. – Мне нужно лечь пораньше.

– Мне тоже, – сказала я. – Нужно об очень многом подумать.

– Он вас ревнует, Флёр, – сказала Эдвина, но я не поняла, что она имеет в виду.

Когда ее усаживали в такси, она спросила:

– У вас в комнате настоящий Дега?

– Художник его школы, – сказала я.

Лесли рассмеялся от всей души. Я помахала им на прощанье и вернулась к себе. Помнится, я поглядела на эту картину – экипаж, а в нем две женщины с красными помпонами на твердых коричневых шляпках – и еще подумала: как ее можно было принять за Дега?! Картина была английская, подписанная «Дж. Хэйлар. 1863».

Я начала прибирать и готовиться ко сну, в целом глубоко довольная прожитым днем, когда на улице у меня под окном раздался женский голос, распевающий «За счастье прежних дней». Это был условный сигнал; им пользовались лишь немногие из моих друзей, давая знать, чтобы я впустила их в позднее время, не навлекая на себя нареканий со стороны неумолимой администрации и обслуживающего персонала. Открыв окно и выглянув на улицу, я с изумлением различила при свете фонаря массивную фигуру Дотти, жены Лесли; время шло к полуночи, и до этого она заявлялась сюда так поздно лишь тогда, когда рассчитывала застать у меня своего мужа. Я решила, что произошло нечто непредвиденное.

– Что случилось, Дотти? – сказала я. – Лесли здесь нет.

– Знаю. Он позвонил, что подбросит до дома твою знакомую, а затем отправится в Сохо на какое-то литературное сборище, от которого не смог отвертеться. Флёр, нам надо поговорить.

Я услышала, как у меня над головой отворили окно, но смотреть не стала – и без того было ясно, что это кто-то из Алекзандеров и сию минуту подымется шум. Я только сказала:

– Сейчас открою.

Окно наверху захлопнулось. Я сошла вниз и впустила Дотти. Ее симпатичное лицо было укутано в шарфики, благоухавшие «Английской Розой».

Я налила ей алжирского. Она расплакалась.

– Лесли, – сказала она, – использует нас обеих как ширму. У него есть кое-кто еще.

– Кто именно? – сказала я.

– Пока не знаю. Какой-то молодой поэт, мужчина, это известно наверняка, – ответила Дотти. – «Любовь, которая себя назвать не смеет».

– С мальчишкой связался, – сказала я в лоб, тем самым усугубив страдания Дотти.

– Тебя это не удивляет? – спросила она.

– Не очень.

Мне было любопытно, как он умудряется на всех нас выкраивать время.

– Меня просто ошеломило, – сказала Дотти, – и уязвило. Ранило в самое сердце. Ты не представляешь, как я страдаю. Возьму обет – буду девять дней бить поклоны нашей пресвятой Богородице Фатимской. Ох, Флёр, когда я узнала, что ты его любовница, я и то не страдала так, потому что…

Я ее оборвала, придравшись к словечку «любовница», которое, как я подчеркнула, подразумевает нечто совершенно отличное от моей свободной связи с бедняжкой Лесли.

– Почему ты сказала «с бедняжкой Лесли», почему он «бедняжка»?

– Потому что не может разобраться в собственной жизни, никак с ней не сладит, и это яснее ясного.

– Он называет тебя своей любовницей, не я.

– Он преувеличивает. Бедняжка Лесли.

– Что же мне делать? – вопросила она.

– Можешь от него уйти. Можешь остаться.

– Как быть, ума не приложу. Я так страдаю. Я ведь вcего-навсего человек.

Я знала, что рано или поздно услышу про то, что она всего-навсего человек. И предчувствовала, что вскоре она примется обвинять меня в бесчеловечности. Внезапно меня озарило.

– Можешь написать автобиографию, – сказала я. – Можешь вступить в «Общество автобиографов». Те, кто в нем состоит пишут свои правдивые жизнеописания и отдают на хранение сроком на семьдесят лет, чтобы не обидеть живущих. Глядишь тебе и полегчает.

 

Я легла в третьем часу. Помню, как деяния этого дня, полного непостижимой жизни, снова прошли перед моим мысленным взором. Я уснула с непривычным чувством, будто грусть и надежда встретились и взяли друг друга за руки.

 

 

Я веду рассказ о том, что со мною случилось и что я делала в 1949 году, и это наталкивает меня на мысль: насколько проще иметь дело с персонажами в романе, чем с живыми людьми. Романист придумывает образы и располагает их, как ему удобно. Мне же, пишущей сейчас о самой себе, приходится сообщать о том, что происходило на самом деле, и о тех, кто естественно приходит на память. Жизнеописание – очень неофициальная церемония: здесь не действуют правила протокола или гостеприимства, отсутствуют пригласительные билеты.

В свое время некая знаменитость отметила в трактате о драме, что действие не сводится к одному мордобитию, имея, понятно, в виду, что диалог и чувства – тоже действие. Так вот и действие моей биографии в 1949 году включало работу над «Уоррендером Ловитом» – я корпела над ним как проклятая большинство вечеров и суббот, выкладывала всю себя без остатка. Мой «Уоррендер Ловит» был таким же действием, как спор с Дотти, когда я отговаривала ее от попыток удержать Лесли, родив ему ребенка, – через сутки она зашла сообщить мне, что твердо решилась. Мой «Уоррендер Ловит», которого я с появлением гостей мигом убирала с видного места, а отправляясь по утрам на службу, прятала, чтобы приходящая прислуга ненароком не выбросила рукопись, занимал собою самые сладкие мои помыслы и самые заветные тайники творческого воображения, это было как любовь и даже лучше. Когда я дни напролет возилась с делами «Общества автобиографов», мой неоконченный роман, воплотившись едва ли не в сообщника и тайного партнера, был со мною как тень, куда бы я ни шла и чем бы ни занималась. Записей я не делала, все носила в голове.

Надо сказать, что к тому времени сюжет «Уоррендера Ловита» фактически сложился, причем без воздействия «Общества автобиографов». Но вот что любопытно – тогда мне казалось, что скорее наоборот. Тогда. Сейчас, мысленно возвращаясь к тем дням, я не в силах понять, как это получилось. Тем не менее так оно и было. В состоянии лихорадочного творческого напряжения я наблюдала, как по мере написания глав романа сэр Квентин у меня на глазах становится все более завершенным воплощением придуманного мною Уоррендера Ловита. Я видела, что наши автобиографы вот-вот станут его жертвами, благо в психологическом смысле он был настоящий Джек Потрошитель.

Мой Уоррендер Ловит, разумеется, был мертв уже к концу первой главы, где родные – племянник Роланд с женой и мать, Пруденс, – ждут приезда нашего мессии, поэта и столпа морали и где сообщается об автомобильной катастрофе, в которой погибает великий Уоррендер. Вы, может быть, помните, что до того, как врачи устанавливают факт смерти, идет эпизод, когда жена Роланда – Марджери произносит при виде обезображенного до неузнаваемости лица Ловита: «Ох, сколько же его придется оперировать, может, он будет носить маску до конца жизни». Я задумала это как одну из тех бессмысленных фраз, что вырываются в минуты истерики или сильнейших потрясений. Но из слов Марджери становится ясным, что он умирает, а маска не надета, напротив, сорвана до конца его жизни. Понятно, жизни на страницах романа, после того как Пруденс, вопреки желанию остальных членов семьи, передает письма и остальные бумаги Уоррендера американскому ученому Прауди. Когда до меня начало доходить направление мыслей сэра Квентина, в романе все бумаги были уже у Прауди.

Как вам известно, я и раньше подозревала, что сэр Квентин пустился в какую-то аферу, возможно, даже с видами на шантаж. В то же время я не могла обнаружить для шантажа никаких оснований. Денег на это предприятие он не тратил; с другой стороны, он, судя по всему, был человеком вполне состоятельным, тогда как его потенциальные жертвы из «Общества» были интересны скорее высоким общественным положением в прошлом, нежели огромным богатством, способным соблазнить примитивного шантажиста. Кое-кто из автобиографов пребывал даже в стесненных обстоятельствах.

Из писем я уяснила, что четверо не явившихся на собрание членов уже пытаются открутиться от «Общества», да и сама я решила – возьму и уйду, как только мои смутные тревоги и некоторые подозрения выльются в нечто определенное.

Одним из четырех отступников был химик-фармацевт, проживающий в Бате, – он сослался на неотложные дела, другим – нежно лелеемый генерал-майор сэр Джон Биверли, с его разветвленными связями, сообщавший в ответ на приглашение, что ему прискорбно изменяет память и он, увы, вообще ничего не в силах припомнить. Еще была ушедшая на пенсию школьная директриса из Сомерсета, которая сначала объяснила, что «Клуб любителей тенниса» не оставляет ей времени на воспоминания, как она надеялась, а затем, после новых улещаний со стороны сэра Квентина, выставила новое оправдание – из-за артрита ей трудно часто печатать на машинке или брать в руки перо. Четвертой отказавшейся была моя знакомая, та самая, что свела меня с сэром Квентином. Теперь, когда я устроилась на службу, она, видимо, сочла за лучшее не посвящать сэра Квентина в свою биографию, поскольку последняя непременно прошла бы через мои руки. Она написала ему, что ее биография представляет немалый интерес и поэтому она будет работать над ней с расчетом на публикацию; мне она написала в том же духе, умоляя изъять вступительные странички, которые она успела передать сэру Квентину, и выслать их ей по почте. Так я и сделала. И сэр Квентин, думаю, знал про это: он долго искал три страницы, принадлежащие моей приятельнице Мэри, но, не найдя их на месте, так и не спросил меня, причастна ли я к их пропаже. Я бы охотно призналась, что вернула их автору, но он только с усмешкой поглядел на меня и произнес:

– М-м, да. Любопытный был материал, не так ли?

– Не знаю, – сказала я, – не читала.

Что было правдой.

Сэр Квентин направил четырем дезертирам еще несколько писем с льстивыми уговорами, на которые получил еще более решительные и в известном смысле испуганные отказы, после чего все четверо расстались с «Обществом». Химик из Бата дошел до того, что велел своему поверенному официально уведомить сэра Квентина о своем твердом и безусловном выходе из «Общества автобиографов». В том, что он обратился к услугам поверенного, я уловила истерику – на самом деле достаточно было просто не отвечать сэру Квентину, чтобы все кончилось тем же.

Итак, у оставшихся членов группы сэра Квентина я нашла одно общее свойство – слабый характер. С этим, по-моему, нужно обходиться так же, как и с физической слабостью. Не каждый рождается героем или атлетом. В то же время элементарный здравый смысл требует опасаться любой слабости, включая собственную; слабые натуры способны, если их спровоцировать, на действия ужасные и непредсказуемые. Все это к тому, что сэр Квентин, как я полагала, замышлял что-то очень опасное, откровенно стремясь подчинить своей воле этих слабых людей, но вот для чего – это я пока еще не смогла выяснить. Тем не менее я поделилась своими соображениями с Дотти, прежде чем отвести ее в «Общество автобиографов». Я предупредила, чтобы она ни в коем случае не сболтнула ничего лишнего, и посоветовала, если сумеет, развлечься тем, что там происходит. Ибо я хотела, чтобы немножко веселья, неважно какого, оживило и преобразило их собрания и их сочинения, чья помпезная многозначительность столь разительно не соответствовала содержанию. Как ни мрачна тема моего «Уоррендера Л овита», который занимал тогда все мои мысли, никто не скажет, будто роману недостает живости. Думаю, однако, что читатель не поверит, узнав, какие беды обрушились на меня из-за мрачно-зловещего колорита романа; о них я, в частности, пишу в этой своей биографии, и писать-то ее, по-моему, стоит только для того, чтобы о них поведать.

 

Дотти сразу же– пустилась вербовать друзей в «Обществе автобиографов». Она прониклась духом ностальгии, она ходила в жертвах, и ее сжигала потребность быть любимой. Бе искренность и неспособность отделять себя от других людей и чужих проблем приводили меня в ужас. Я предупреждала ее не раз и не два, делилась опасениями, что сэр Квентин задумал что-то недоброе. Дотти спросила:

– Ты внедрила меня в эту группу, преследуя свои цели?

– Да. Кроме того, я думала, что тебя это развлечет. Не втягивайся ты в их дела. Они все впадают в детство, и чем дальше, тем больше.

– Я помолюсь за тебя, – изрекла Дотти, – нашей Богородице Фатимской.

Твоей Богородице Фатимской, – сказала я. Я хоть и верующая, однако сильно подозревала, что взгляды Дотти на религию по логике вещей должны отличаться от моих; вот почему много лет спустя, когда она театрально объявила, что утратила веру, у меня как-то полегчало на душе, поскольку мне не давала покоя одна мысль: если ее вера истинная, то, значит, моя – ложная.

Но сейчас в моей комнате, куда мы вернулись после собрания у сэра Квентина, Дотти сказала:

– Ты меня внедрила. Я за тебя помолюсь.

– Помолись за членов «Общества автобиографов», – сказала я.

Я считала Дотти подругой, почему – не знаю сама. Думаю, она отвечала мне тем же, хотя по-настоящему я ей не нравилась. В те дни и в том кругу, где я вращалась, друзей посылало чуть ли не само провидение. Они просто-напросто были, как, скажем, зимнее пальто или скудные пожитки, и никому не могло прийти в голову отказаться от них только потому, что они не вполне симпатичны. В 1949 году жизнь на периферии интеллектуальных кругов была сама по себе целой вселенной. Чем-то она напоминала нынешнюю жизнь в странах Восточной Европы.

Мы сидели и разговаривали о собрании. На дворе стоял конец ноября. Я спорила с Дотти на всем пути до дома, в автобусе и в очереди перед продовольственной лавкой за чем-то, что Дотти успела углядеть, когда очередь только начала выстраиваться и мы оказались десятыми, но чего нам все равно не досталось; впрочем, так или иначе наступило время закрытия, бакалейщик в коричневом фартуке запер дверь, щелкнув задвижкой, и мы пошли себе восвояси.

«Общество автобиографов» заставило ее забыть про Лесли. Никто из нас не видал его вот уже три с лишним недели. Как любовнику я решила дать ему отставку, что было нетрудно, хотя я привыкла к нему и скучала без его болтовни. Мое равнодушие привело Дотти в бешенство – ей так хотелось, чтобы я любила Лесли, но не получила его; она считала, что я сбиваю цену на ее товар.

В тот день я в третий раз присутствовала на собрании автобиографов сэра Квентина с тех пор, как поступила к нему на службу. Пока что Дотти не предложила вниманию членов «Общества» собственных автобиографических записок. Впрочем, она написала пространную исповедь на тему о Лесли, его молодом поэте и своих страданиях по этому поводу. Но я порвала написанное и пылко предостерегла ее против откровенных признаний такого рода.

– Почему? – спросила Дотти.

Я не могла ей ответить. Я и сама не знала почему. Я сказала, что смогу объяснить, когда напишу еще несколько глав «Уоррендера Ловита».

– Какое отношение имеет одно к другому? – резонно заметила Дотти.

– Для меня это – единственный способ разобраться, что происходит в доме сэра Квентина. Я должна пропустить это через свое творческое воображение. Положись на мое чутье, Дотти. Я предупреждала тебя – не болтай лишнего.

– Но они мне нравятся, а Берил Тимс – просто душка. Сэр Квентин со странностями, но зато как умеет подбодрить и утешить, разве нет? Совсем как священник в монастырской школе, где я училась девчонкой. И эта ужасная старуха, его мать, мне его жалко. Он по-настоящему добрый…

Я сидела с Дотти у себя в комнате и пыталась ясно представить всю картину. Тем временем Дотти приводила вполне ясные причины, почему она с головой впуталась в это дело, и у меня возникло предчувствие, что либо с нею, либо из-за нее случится беда.

– Если ты так настроена, – заявила Дотти, – тебе лучше уйти со службы.

– Но я уже впуталась. Мне нужно понять, что происходит. Тут пахнет аферой.

– Но ты не хочешь, чтобы я в это впутывалась, – возразила она.

– Не хочу, это опасно. Лично мне бы и в голову не пришло впутываться в…

– Сперва ты говоришь, что впуталась. Затем утверждаешь, что тебе бы и в голову не пришло впутываться. А дело в том, – сказала Дотти, – что я прекрасно со всеми лажу: и с сэром Квентином, и с членами, и с Берил, и тебе это не по нраву.

Она действительно прекрасно со всеми ладила. В тот день оставшиеся автобиографы собрались в полном составе – семь человек, считая Дотти.

Миссис Тимс немедленно отвела Дотти в сторонку и тут же, в прихожей, приглушенным голосом осведомилась, давал ли о себе знать ее супруг. Дотти с томным видом что-то пробормотала в ответ. Я была занята прибытием Мэйзи Янг, которая бодро управлялась со своей больной ногой, и пугливого отца Эгберта Дилени, однако слышала, как по ходу Доттиных откровений Берил Тимс время от времени отпускает фразочки типа «Свинья!», «Вот мерзость-то!», «Всех бы их на необитаемый остров» и т. п. Я попыталась увести Дотти, но она не собиралась идти со мной в кабинет, не закончив разговора с Берил Тимс. Мне пришлось покинуть общество двух Английских Роз и заняться своими делами.

За последние семь недель члены «Общества», сохранившие ему верность, увидели, как их биографии претерпели чудовищные изменения. В один прекрасный день – был конец октября – сэр Квентин произнес:

– Я нахожу, что дополнения, вносимые вами, мисс Тэлбот, в жизненные истории наших друзей, до сих пор бывали занятны и вполне компетентны, однако пришло время мне взять все в собственные руки. Я просто обязан. Это вопрос морали.

Возражать я не стала, но я всегда обнаруживала, что те, кто произносит «Это вопрос морали» отчетливым голосом и поджав губы, как то сделал сэр Квентин, подыскивают себе оправдания и, как правило, питают недобрые замыслы.

– Видите ли, – продолжал сэр Квентин, – наши друзья весьма откровенны, в большинстве своем весьма, весьма откровенны, но им неведомо чувство вины. По моему мнению…

Я перестала слушать. Для меня это была всего лишь работа. И я была только рада избавиться от необходимости тратить выдумку на то, чтобы оживлять смертельно скучные биографии. Подбиваемые сэром Квентином, автобиографы, за исключением Мэйзи Янг, продолжавшей распространяться о загробной жизни н единстве бытия, приступили к описанию своих первых любовных приключений. Я бы не стала называть их «откровенными», как слишком, пожалуй, часто называл их сэр Квентин. Достижения на этом поприще были пока что довольно скромные: накануне бегства миссис Уилкс из России в 1917 году какой-то солдат разодрал на ней блузку; баронессу Клотильду поймали в постели с учителем музыки на очаровательной французской вилле недалеко от Дижона; отец Эгберт Дилени, который брался за перо не без известного трепета, на протяжении многих страниц все с тем же трепетом живописал нечистые мысли, посетившие его, когда он в первый раз принимал исповедь; леди Бернис «Гвардеец» Гилберт совершила вылазку в отрочество, посвятив большую главу своему не вполне невинному увлечению капитаншей хоккейной команды, каковой главе особо задушевную атмосферу придавали многочисленные описания закатов в Котсуолдских холмах. Что до робкого сэра Эрика, то здесь имело место увлечение соучеником по начальной школе-интернату, причем единственно достойным внимания во всей этой истории было то, что юный Эрик, обхаживая этого мальчика (как именно, он не уточнял), все время думал об актрисе, которая гостила у его родителей во время предыдущих каникул.

Сию скромную лепту сэр Квентин именовал с весьма недвусмысленным акцентом «откровенной», и это навязло у меня в зубах.

– Пришло время мне взять все в собственные руки. Это вопрос морали, – произнес он.

 

– Напрасно ты порвала мои записи, – сказала Дотти, когда мы сидели с ней у меня тем вечером в конце ноября. – Я готова была сквозь землю провалиться от стыда, что мне нечего предложить на обсуждение.

– Ты, похоже, предложила всю историю Берил Тимс, – сказала я.

– Нужно же доверять хоть кому-то. Она настоящий друг. По-моему, просто срам, что ей приходится возиться с этой гнусной старухой.

За леди Эдвиной вот уже несколько недель ухаживала специально нанятая сиделка – тихая женщина, которую Берил Тимс не ставила решительно ни во что. Так что теперь старая дама, разумеется, перестала быть в тягость миссис Тимс и сделалась еще более необузданной и забавной. Я по-настоящему ее полюбила. На последнее собрание автобиографов, которое мы с Дотти сейчас пережевывали, Эдвина явилась вместе с чаем, одетая в бледно-серое бархатное платье и в жемчугах. Ее нарумяненные морщины и размазанная тушь для ресниц представляли удивительное зрелище. Вела она себя подчеркнуто любезно и сдержанно; только под занавес, когда сиделка на цыпочках проскользнула в комнату, чтобы увести ее, Эдвина, как это с нею бывало, разразилась долгим хихиканьем, заявив на прощанье:


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.016 сек.)