АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Часть третья. В начале каждого учебного года я ставил перед собой одну и ту же цель — привлечь внимание учителей, стать их любимчиком

Читайте также:
  1. I ЧАСТЬ
  2. I. ПАСПОРТНАЯ ЧАСТЬ
  3. II часть
  4. II. Основная часть
  5. II. Основная часть
  6. III часть урока. Выставка, анализ и оценка выполненных работ.
  7. III. Творческая часть. Страницы семейной славы: к 75-летию Победы в Великой войне.
  8. III. Творческая часть. Страницы семейной славы: к 75-летию Победы в Великой войне.
  9. III. Третья группа профессиональных вредностей возникает вследствие несоблюдения общесанитарных условий в местах работы.
  10. Аналитическая часть
  11. Аналитическая часть.
  12. Б) Помните, что единственный способ обрести счастье, - это не ожидать благодарности, а совершать благодеяния ради радости, получаемой от этого.

 

 

В начале каждого учебного года я ставил перед собой одну и ту же цель — привлечь внимание учителей, стать их любимчиком, подняться на одну из трех ступеней школьного подиума. Только в соревнованиях такого рода я мог рассчитывать на победу. Это была моя сфера, весь остальной мир я оставлял брату: он один способен был его завоевать.

 

Меня пьянили запахи новых книг, запах клея, отдающий миндалем, я с наслаждением утыкался носом в кожаное нутро портфеля. Стопки тетрадей в моем столе росли, я их никогда не перечитывал. Рассеянность, которая препятствовала моим спортивным успехам, помогала мне, когда, вооружившись ручкой, я строчил страницу за страницей, выдумывая истории. То я писал семейные саги, хроники нашего рода, то сочинял страшные сказки с пытками и мертвецами, то сентиментальные истории о таинственных встречах, потерях и обретениях.

 

Текли годы, я без труда переходил из класса в класс. В школе — впрочем, как и дома — я был идеальным ребенком. Каждую неделю мать водила меня в Лувр, отец делился со мною своей страстью к Парижу, вместе с ним я открывал укромные места, неведомые туристам. Мой мир ограничивался нашим семейным трио. По воскресеньям родители встречались с друзьями по стадиону, участвовали в соревнованиях по волейболу и теннису. Я устраивался в тени на газоне, вооружившись тетрадью и ручкой, и пожирал глазами эти совершенные тела, блестевшие от пота в ярких солнечных лучах. Так я пополнял мою коллекцию образов. Я никогда не вмешивался в игры других детей, я оставлял своему брату честь ссориться из-за мяча, побеждать в забегах или на кортах.

 

 

Жозеф, дед со стороны отца, навещал нас по вторникам, с неизменной банкой малосольных огурцов и коробкой лукума. Иногда он дарил мне засахаренные фрукты и орехи в картонной коробке, на дне которой я находил картинки-головоломки: в переплетенных ветвях дерева прятался волк, в каменной кладке нарисованной стены скрывалось лицо крестьянки. Дед охотно делился со мной воспоминаниями, рассказывая тихим, едва слышным голосом. Часами он мог говорить о Париже начала века, но, когда дело касалось его собственной юности, он умолкал. Дед никогда не объяснял, почему решил покинуть родину, и казалось, что он давно и окончательно перевернул ту страницу, оставив в предместьях Бухареста все воспоминания о своей семье, от которой, по его словам, он никогда не получал вестей.

 

Воскресными вечерами накрывали стол в доме Жоржа и Эстер. Дядя был молчалив, он считал, что все — суета, что к жизни следует относиться сугубо созерцательно. Тетя Эстер была маленького роста, с рыжими волосами, большим ртом и зелеными глазами, которые, по привычке старой актрисы, она густо красила. Во время семейных ужинов тетя Эстер болтала без умолку. В молодости, наверное, она была похожа на Сару Бернар и до сих пор сохранила театральные повадки. Точно Саламандра в пламени, она плавилась в сутолоке базарных дней, испытывая жгучее наслаждение от людского водоворота. Давно осознав, что с мужем толком не поговоришь, она вознаграждала себя во время наших долгих застолий, когда вся семья с удовольствием слушала ее смешные истории. В остальное время она смолила сигарету за сигаретой, поджидая покупателей в своей лавке диковинок рядом со станцией метро «Шарон».

Другие мои родственники — тетя Элиз и ее муж Марсель — торговали рабочей одеждой: голубыми блузами, шерстяными рубашками в крупную клетку, черными комбинезонами. Их магазин находился в самом центре рабочего предместья Парижа, в квартале Малакофф. Элиз много читала и во время семейных обедов цитировала к месту и не к месту известных поэтов, разделявших ее марксистские взгляды.

 

Иногда я проводил короткие каникулы в ближнем пригороде у Марты. Веселая толстушка и лакомка, она старалась удовлетворить любой мой каприз, глаза ее весело блестели за толстыми стеклами очков. Долгое время я думал, что все бабушки города живут на этой улице. Они готовили одни и те же лакомства, чтобы побаловать любимых внуков, носили одинаковые платья, их головы венчали красивые пышные прически.

 

Но моей любимицей оставалась Луиза, не приходившаяся нам родней. Быть может, я интуитивно чувствовал, что наша близость куда глубже, чем с членами семьи. При всей внимательности и отзывчивости родных, я ощущал, что нас разделяет невидимый барьер, не позволяя задавать вопросы и вести доверительные беседы. То было секретное сообщество, объединенное неведомой мне скорбью.

 

 

Во время наших бесед в полумраке ее кабинета Луиза рассказывала мне все новые и новые подробности жизни в войну, окончившейся за несколько лет до моего рождения. Она могла говорить об этом часами — это был ее способ не забывать, помнить о невинных жертвах, о страхе и боли тех дней. Она долго скрывала, что и сама была невинной жертвой. До дня, когда мне исполнилось пятнадцать, Луиза свято хранила тайну моих родителей — секрет, к которому и она была причастна. Она будто ждала некоего знака с моей стороны — вопроса, намека, — чтобы открыть дверь в прошлое.

 

Однажды вечером по телевизору показывали фильм о войне. Не желая смотреть, отец тут же скрылся в спортивной комнате. Глухой стук гантелей, прерывистый звук тяжелого дыхания мешались с приказами на лающем языке, который он отказывался слышать. Я остался в гостиной перед телевизором, вдвоем с матерью, в тот день она была молчаливее обычного. О ком думала она в те минуты? Не обменявшись ни единым словом, мы наблюдали черно-белые события: толпы арестантов, актеры, переодетые в нацистскую форму, воссозданные в студии декорации того времени. Меня потрясло зрелище нагих тел, тесно прижатых одно к другому; я не мог отвести глаз от того, как женщины прикрывали руками грудь, мужчины — пах, как бесконечной вереницей медленно продвигались в холоде и темноте, чтобы войти в помещение душа. Первый раз довелось мне увидеть человеческую наготу на экране — бледные пятна тел на фоне каменных бараков. Зная заранее, чем я займусь, оставшись в одиночестве своей спальни, я не отводил взгляда от этой уже оскверненной плоти.

 

 

Я окончил начальную школу и перешел в коллеж, который располагался по соседству. Считая своим долгом всегда быть в первом ряду, я приходил на занятия раньше всех. Освобожденный от физкультуры по настоянию врачей, незанятые часы я проводил в классе за книгами. Через окно я видел, как мои одноклассники спорят из-за улетевшего в аут мяча, слышал их крики, следил за их ликованием по случаю забитого гола. Такие же крепкие и выносливые, как мой брат, они безжалостно колошматили противника, в то время как я прилежно склонялся над рабочим столом, упирая в его край свою чахлую грудь.

Дни текли, неотличимые один от другого. Их сменяли ночи — время моего театра теней. Однообразное, размеренное существование — вплоть до того события, после которого все изменилось.

 

 

Тело мое вытянулось, я прятал тощие коленки и костлявый торс в широкой, не по размеру, одежде. Накануне вечером я задул пятнадцать свечей на именинном пироге. Скоро мы отпразднуем другой юбилей — годовщину победы 1945 года. Завуч решил показать нам по этому случаю документальный фильм и собрал нас в темном классе перед натянутой на стене белой простыней. Я оказался рядом с капитаном футбольной команды, коренастым подростком, остриженным под ежик. Обычно он не удостаивал меня ни словом.

Просмотр начался: первый раз в жизни я увидел горы. Эти ужасные горы, о которых раньше я только читал. Пленка крутилась беззвучно, только тихо урчал проектор. Огромные горы обуви, одежды, волос и частей тел. Ни людей, ни декораций, в отличие от того фильма, что мы в молчании смотрели с матерью. Я бы с удовольствием сбежал, спрятался от этого зрелища. Одна из сцен буквально пригвоздила меня к стулу: солдат в нацистской форме тащил за ногу мертвое тело, чтобы сбросить его в уже заполненную яму. Это безжизненное тело прежде было женщиной. Когда-то она ходила в магазины, придирчиво разглядывала в зеркале свое отражение в новом платье, поправляла выбившуюся из прически прядь. Теперь же это была лишь безжизненная кукла, которую волокли, точно мешок, и ее нагая спина подпрыгивала на камнях дороги.

 

Впечатление было слишком сильным, непристойность — слишком жестокой, чтобы я мог пустить в ход увиденное во время своих ночных бдений. Между тем я, не колеблясь, пользовался другими изображениями, стоило только выбрать в общей череде тело, отвечающее моим желаниям, — как тем вечером во время фильма.

Мой сосед, капитан футбольной команды, взволнованно ерзал на скамейке с самого начала просмотра. Пользуясь темнотой, он отпускал сальные шуточки, вызывая приглушенный смех одноклассников. Он сдавленно хихикал, глядя на обнаженное тело, ноги которого то и дело раскрывались, выставляя на всеобщее обозрение покрытый черными волосами лобок. Он толкнул меня локтем в бок, и я, удивляясь себе, тоже захихикал, чтобы понравиться ему. Мне даже захотелось отпустить какую-нибудь сальную остроту. Подражая немецкому акценту, мой сосед пролаял: «Грязные еврейские свиньи!» — и я снова засмеялся, чуть громче. Я смеялся, потому что он толкал меня в бок, потому что в первый раз кто-то из этих всемогущих спортсменов искал моего общества. Я смеялся до тошноты. Вдруг мой желудок сжался, мне показалось, что еще минута — и меня вытошнит. Не раздумывая ни секунды, я ударил его со всей силы в лицо. Воцарилась короткая пауза, во время которой я с удивлением смотрел, как отражается во вспыхнувших глазах моего противника черно-белая фигура женщины. Затем он бросился на меня, осыпая беспорядочными ударами. Сцепившись, мы повалились на учительский стол. Я не узнавал себя: в первый раз я не испытывал сомнений, не чувствовал ни страха, ни боли, когда тяжелый кулак с размаху попадал мне в солнечное сплетение. Тошнота куда-то подевалась. Вцепившись противнику в волосы, я что есть мочи колотил его головой об пол, давил пальцами на глаза, плевал в его открытый рот. В эти мгновения я был в другом измерении, сражался с тем же самым возбуждением, как во время моих ночных баталий, но чувствовал, что на этот раз противник, в отличие от брата, не одержит верх. Я знал, что сейчас убью его, еще немного — и он навсегда исчезнет, растворится в небытии.

Привлеченный криками, появился школьный надзиратель. Он выключил проектор и зажег свет. С помощью других учеников нас удалось растащить. У меня был подбит глаз — он стремительно заплывал, и что-то теплое текло по щеке. Меня отправили к медсестре. Покидая класс, я слышал, как орет мой противник, лицо которого было в крови. Мне все-таки удалось сильно разбить ему нос — победа, благодаря которой я на несколько недель стал звездой класса.

 

Вскоре об инциденте напоминал лишь пластырь над левым глазом, которым я гордо щеголял на переменах. Но эта победа принесла мне неизмеримо больше, чем школьная слава. Она стала тем самым знаком, которого давно уже ждала Луиза.

 

 

На следующий же день, на улице Бург-л'Аббе, я все рассказал своей верной подруге. Родителям я выдал иную версию, позволявшую промолчать о фильме, — драка в школьном коридоре из-за украденной у меня ручки, которую я получил в подарок на день рождения. С удивлением заметил я взгляд отца, в котором недоверие смешалось с удовольствием: его сын, оказывается, умеет драться?

Луизе я сказал правду, которую, впрочем, мог доверить ей одной. Я рассказал о фильме, о горах трупов, о неживой женщине, похожей на резиновую куклу, о моей яростной борьбе за ее честь. Умолчал лишь о своем смехе. Я говорил и говорил, и вдруг горло мое сжалось и я расплакался перед Луизой, как никогда и ни перед кем еще не плакал. У нее задрожали губы, она обняла меня, крепко прижав к нейлоновой груди своего халата, и я дал себе волю. Вскоре я почувствовал, как что-то капает мне на лоб. Подняв голову, я увидел, что и Луиза плачет, ничуть меня не стесняясь. Немного успокоившись, она отстранила меня, посмотрела вопросительно, будто сомневаясь в принятом решении, потом улыбнулась и заговорила.

 

Так, через несколько дней после своего пятнадцатилетия, я наконец узнал то, что интуитивно чувствовал все время. Родись я чуть раньше, и я мог бы, как Луиза, нашить себе на грудь желтую звезду или бежать от репрессий, как родители, дорогие мои статуи. Как все остальные члены нашей семьи. И как множество им подобных — соседи, чужие люди, все те, кого выдавали типичные окончания фамилий, «ски», «таль» или «штейн», и кто приложил все усилия, чтобы избавиться от этого фатального сочетания букв. По ходу Луизиного рассказа я с удивлением узнавал подлинные имена давно знакомых людей. Луиза говорила теперь не о безликой толпе безымянных жертв, а о себе, о собственных страданиях, о пытках, через которые прошла, о новом знаке отличия, дарованном ей оккупацией, — о желтой звезде Давида, тяжесть которой, казалось, заставляла ее хромать еще сильнее. Она рассказывала мне об унижении, об оскорбительных объявлениях, о закрывавшихся перед нею дверях, о местах, специально отведенных для евреев. Ношение звезды было объявлено обязательным, и Луиза изумленно открывала для себя истинную национальность многих соседей: хозяина бакалейной лавки на углу, с совершенной французской фамилией; четы пенсионеров из соседнего дома; участкового врача; аптекаря, которого она недолюбливала и считала антисемитом. Желтая нашивка не только выделяла их из общей массы, но и позволяла им самим узнать друг друга, создавая внезапное сообщество, принадлежность к которому так тщательно скрывалась раньше и оттого была неявной.

 

Мне было пятнадцать лет, когда откровения Луизиного рассказа полностью изменили мое восприятие жизни. Что мне было делать с этим национальным признаком, неожиданной отметиной на моем тщедушном теле, подобном тем, облаченным в полосатые пижамы не по росту? Как теперь я стану подписывать свои тетради? Новая черта добавилась к перечню моих «заслуг»: отныне я был не только слабым, неспособным и бездарным. Едва произнесенные Луизой, ее слова уже изменили мою личность: непостижимым образом они сделали меня сильнее.

 

Вот что на самом деле заставило моих родителей бежать в другую часть страны — не лишения, не трудности. А Луиза? Действительно ли она осталась в Париже, как мне всегда говорили, или бежала вместе с ними? Было ли их пребывание в Сан-Готье и вправду столь идилличным? В моей голове рождались все новые и новые вопросы, которые я не осмелился бы задать раньше.

Луиза колебалась. Она рассказала уже о многом, могла ли она умолчать об остальном? Она должна была сказать всю правду. Ей не оставалось ничего другого, как нарушить клятву и впервые предать доверие моих родителей. Она любила меня достаточно сильно, чтобы решиться на это. У нее самой не было ни детей, и — если верить ее словам — ни одной серьезной привязанности. Эта пожилая женщина решила нарушить многолетний обет молчания из-за сочувствия к себе подобному, отмеченному, как и она сама, физическим несовершенством.

И с этого момента я больше не был первым и единственным ребенком.

 

 

Чем дальше продвигалась Луиза в своем повествовании, тем стремительнее менялись мои представления о жизни нашей семьи. Я боялся спугнуть Луизу неосторожным словом, старался изо всех сил сдерживать свое волнение. Простая и ясная история любви, которую я сам сочинил, в реальности оказалась запутанной и сложной. Я слепо следовал за нитью повествования, уводившей меня все дальше от знакомого и любимого образа родителей, пока на месте родных лиц не начали проступать чужие, незнакомые черты. Я брел по сумрачной дороге, усеянной телами поверженных.

 

Трое мертвых восстали из темноты. В первый раз я услышал имена тех, кто был предан забвению. Имена тех, кого больше не было в живых. Роберт, Хана, Симон. Роберт — муж Тани. Симон — сын Максима и Ханы. Когда Луиза сказала «муж Тани», «жена Максима», я ничего не почувствовал. Просто отметил, что отец и мать, прежде чем стать мужем и женой, состояли в каком-то другом запутанном родстве. И не испытал никаких чувств. Оберегая хрупкое равновесие Луизиного рассказа, я молча и напряженно вглядывался в прошлое, пытаясь угадать, чем все закончится.

Наконец-то имя Симона было произнесено вслух. Теперь он стал настоящим, после стольких лет наших воображаемых драк и яростного соперничества. Выдумка, спасавшая меня от одиночества, большой и сильный старший брат, который не был призраком. Он существовал. Луиза знала и любила его. Прежде чем стать моим, Жозеф был его дедом… Жорж, Эстер, Марсель, Элиз были его семьей. Прежде чем стать моей матерью, Таня была его теткой. Каким ласковым именем она называла его, как к нему относилась?

 

Закончив рассказывать о существовании тех, кого я никогда не знал, о желтых звездах на одежде, о строгих правилах для евреев, Луиза хотела поведать о чем-то еще, по-видимому самом болезненном для нее, но голос ее прервался рыданием.

 

 

Пора было возвращаться домой — пройти по темному коридору и вынырнуть в магазинной толчее. За несколько часов я стал совершенно другим, и те, кто находился в нескольких шагах от кабинета Луизы, тоже резко изменились. За их античными масками скрывалось глубокое страдание. Встревоженные моей бледностью, родители начали расспрашивать меня о самочувствии. Я успокоил их улыбкой. Внешне они оставались прежними. Все то же молчание царило между нами. Я не представлял себе, что может меня заставить нарушить его. Теперь настала моя очередь их защищать.

В последующие недели я бывал у Луизы почти ежедневно. Каждый визит открывал новую главу ее воспоминаний. Она рассказывала о событиях, которые были мне знакомы лишь по учебникам истории. Оккупация, режим Виши, участь евреев, демаркационная линия перестали быть заголовками, набранными жирным шрифтом на книжной странице. Они оживали, превращаясь из черно-белых фотографий в полнометражный цветной фильм. События, пережитые моими родителями, оставили в их судьбе след, об истинной глубине которого я и не подозревал.

Первым из небытия появился образ Ханы: светлые глаза, фарфоровая кожа. Заботливая беспокойная мать, для которой единственный сын — зеница ока. В большей степени мать, чем жена, скажет Луиза, чтобы как-то оправдать Максима, чтобы не обвинять Таню.

Понемногу я узнавал настоящего Симона: гордость отца, смысл жизни матери, маленький чемпион с литыми мускулами, прирожденный лидер.

Я оставался бесчувственным, даже когда Луиза захлебывалась слезами: во мне не было жалости. Все, что она говорила о Симоне, вызывало у меня глухой гнев, и я постоянно ощущал необъяснимую вину. Я старался представить себя на его месте, испытать тот же страх, вообразить его исхудавшее тело, ставшее похожим на мое, выступающие ребра, непрерывную дрожь под грубым одеялом… Его детство, от которого осталась лишь горстка пепла, развеянная где-то польским ветром. Но чувствовал лишь жаркую ревность, слушая, как Луиза описывает миниатюрную копию Максима, его совершенное телосложение, вызывавшее у отца гордость и восторг.

 

После всех этих лет, проведенных в тени выдуманного брата, я открывал для себя того, кто реально существовал и был надежно спрятан от меня родителями. И он мне совсем не нравился. Луиза нарисовала портрет избалованного всеобщего любимчика, уверенного в себе и в силе своего обаяния. Он был до невозможности похож на мою выдумку, подавлявшую меня все эти годы своим совершенством. И, отдавая себе отчет в низменности своего желания, я хотел уничтожить этот образ, предать его огню.

 

 

Я жил в неведении все эти долгие годы, обдирая душу о колючую проволоку глухого молчания родителей. Я выдумал себе брата, потому что не знал того, кто навсегда отпечатался на сетчатке отцовских глаз. И вот теперь благодаря Луизе моя выдумка обрела лицо маленького мальчика, которого надежно спрятали от меня, но, несмотря на это, он все же тревожил меня своим призрачным существованием. Родители несли в душе незаживающую рану и чувствовали свою вину, ибо счастьем своим были обязаны его гибели. Чтобы защитить себя, они отказались от воспоминаний. Но отныне уже я испытывал жгучее чувство стыда и сгибался под его тяжестью точно так же, как сгибался ночами под воображаемой тяжестью тела воображаемого брата.

 

Я не знал, что в моих чертах, в худосочном теле, тонких ногах и узкой груди отец искал отражение Симона. Он видел другого сына, свое продолжение, невоплощенную мечту. Мое рождение стало для него вторым рождением Симона. Это его, а не меня бережно вложили в руки отца, — идеального сына, скроенного по его образу и подобию, а не эту жалкую искру жизни, недоразумение, в котором нельзя было распознать ни одной знакомой черты. Удалось ли ему скрыть свое разочарование от матери? Смог ли он выдавить из себя подобие нежной улыбки, увидев меня в первый раз?

 

Все близкие, все члены семьи знали и любили Симона. Все помнили о силе его духа, о твердости характера. И никто ни разу не проговорился. Из любви ко мне они уничтожили его еще раз, вычеркнули не только из списка живых, но из списка мертвых. У него не было могилы, и никто никогда больше не говорил ни о нем, ни о его матери. Так Симон и Хана умерли дважды: первый раз их убила ненависть нацистов, второй раз — любовь близких. Их поглотила тьма забвения, заглянуть в которую я долго не решался из страха утонуть. Черное солнце молчания не только дотла спалило их тени, но и выжгло все упоминания об истинных истоках нашей семьи.

 

Симон… Я был уверен, что во всем отставал от него: позже начал ходить, позже заговорил. Как мог я равняться на него? Самоуничижение приносило мне странное наслаждение, и я снова и снова сдавался на его милость: он опрокидывал меня на пол и победно водружал ногу на мою рахитичную грудь.

 

Луиза заставила меня встретиться с ним лицом к лицу. Призрак неминуемо должен был обрести плоть, воскреснуть в ее воспоминаниях. Уже находка плюшевой собачки вырвала Симона из цепких рук забвения, и он заполнил собой мое детство. Но без Луизы я, скорее всего, так ничего и не узнал бы. Я продолжал бы делить постель с воображаемым соперником, не подозревая, что, сплетаясь с ним ногами, руками, дыханием и всегда проигрывая, я веду яростную борьбу со своим братом по имени Симон.

Я не знал, что мертвых нельзя победить.

 

 


1 | 2 | 3 | 4 | 5 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.009 сек.)