АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Глава шестая

Читайте также:
  1. Вторая глава
  2. Высшее должностное лицо (глава) субъекта Федерации: правовое положение и полномочия
  3. Глава 1
  4. ГЛАВА 1
  5. Глава 1
  6. Глава 1
  7. Глава 1
  8. Глава 1
  9. Глава 1
  10. Глава 1
  11. Глава 1 Совокупность общих понятий системы налогообложения
  12. Глава 1.

В воскресенье, 25 июня, был день Иоанна Крестителя и именины моего друга Жана Мидмора — французского вице-консула, с которым мы делили кров. Накануне он пригласил в гости около тридцати человек: коллег из американского посольства, комиссии ООН с женами и подружками и несколько корейских приятелей. Вечеринка с самого начала задалась, и гости не расходились до рассвета. Я все же урвал несколько часов сна, но в полдесятого уже шел в церковь. На улицах я не заметил ничего необычного, хотя, должен отметить, после минувшей ночи несколько утратил четкость восприятия. Служба только началась, когда вошел американский офицер и, приблизившись к прихожанам из посольства и военной миссии, сказал им что-то на ухо. Один за другим они вышли, оставив в церкви жен. Было ясно, что случилось нечто из ряда вон выходящее, но что именно, мы с мистером Холтом не знали и прослушали службу до конца. Около церкви что-то взволнованно обсуждали стоявшие группками люди. Жена американского полковника, которую мы оба знали, сказала, что ее мужа вызвали, потому что рано утром северокорейские войска перешли 38-ю параллель и по всей границе идет бой.

Всю неделю перед началом войны до нас постоянно доходили слухи о том, что по обе стороны границы замечено передвижение войск. Как мне велел мистер Холт, я позвонил в американскую военную миссию и спросил, насколько эти слухи обоснованны. Мне ответили, что, действительно, по обе стороны демаркационной линии наблюдается большое скопление войск и количество перестрелок заметно возросло. [136]

Но все это случалось не однажды и раньше, поэтому трудно сказать что-то определенное. На вопрос о том, что будут делать США, если северяне нападут, мне довольно категорично ответили, что дело Соединенных Штатов — защищать Японское море, разделяющее Японию и Корею, и что американские вооруженные силы не будут вмешиваться в конфликт.

Первый день войны был наполнен противоречивыми слухами. Никто не знал точно, что происходит. По одной версии, северокорейские войска продвинулись глубоко на юг и приближались к Сеулу. Другая заключалась в том, что южане заняли северный город Хэджу.

Я сам не был на границе, поэтому не могу сказать, кто начал войну. Большинство свидетелей указывают на северян. Трудно опровергнуть мнение очевидцев, даже если южане спровоцировали атаку. До сих пор не могу понять, как старая лиса Ли Сын Ман заставил американцев вступить в войну на его стороне. Зная, что Южная Корея слабее в военном отношении, он явно рассчитывал, что США не оставят его в беде и пошлют войска, как только начнутся трудности. Так в конечном счете и случилось. Как бы то ни было, в одном я внутренне совершенно уверен: местные американцы к плану Ли Сын Мана причастны не были и оказались застигнутыми врасплох.

После церкви мы с Вивианом Холтом пришли в его кабинет, где к нам присоединился мистер Фейтфул, первый секретарь консульства. Я предложил связаться со своими знакомыми из американского посольства, чтобы узнать, что в действительности происходит, но мистер Холт этого не хотел. Не хотел он звонить и американскому послу. Он думал, что сейчас неподходящий момент их беспокоить, так как американцы, без сомнения, очень заняты. Чуть позже, днем, советник американского посольства сам позвонил мистеру Холту. Он сообщил, что ситуация тревожная — северяне быстро приближаются к Сеулу. Посол приказал своим подчиненным срочно эвакуироваться в Японию и посоветовал мистеру Холту поступить так же с маленькой английской колонией, предлагая воспользоваться их транспортом. Что же собирается предпринять американское правительство в связи с корейским конфликтом, он не знал.

Я тут же выехал на «джипе», чтобы оповестить семьи англичан, которые жили в Сеуле. Это была горстка миссионеров и два-три представителя гонконгских фирм. Я сказал, что [137] они должны прибыть с самыми необходимыми вещами на территорию миссии в восемь часов вечера, а если хотят остаться, то лишь на собственный страх и риск. Все решили уехать, за исключением трех миссионеров, которые не хотели бросать свою паству. Это были епископ Купер из англиканской общины, его главный викарий отец Хант и представитель Армии спасения Лорд, который отослал домой жену, впрочем, против ее воли.

В этот вечер на территории миссии собралась маленькая группка подавленных и растерянных беженцев, с собой у них были те немногие вещи, которые они успели собрать. Оттуда американский военный автобус отвез их на ближайший аэродром Кимпхо. Мистер Фейтфул поехал с ними, чтобы присмотреть за отправкой в Англию.

В течение дня Вивиан Холт послал срочную телеграмму в Лондон, чтобы узнать, что ему делать, если Сеул оккупируют коммунистические силы. Хотя война ожидалась давно, ему не давали предварительных инструкций, что предпринять в этом случае. В миссии даже не было собственного телеграфного аппарата, и наша связь полностью зависела от Телефонной и телеграфной компании. Ответ самое раннее ожидался в среду.

На следующий день, в понедельник, новости были плохими. Южнокорейские войска отступали, и, как сообщили наши американские коллеги, авангард армии северян мог достичь Сеула к вечеру следующего дня. Генерал Макартур уже послал эскадрильи истребителей бомбить коммунистов, но официальная позиция правительства США еще не была известна. Южнокорейское правительство в спешке покинуло город, отбыв в неизвестном направлении, а сотрудники американского посольства и персонал служб получили приказ немедленно отправиться в Токио. Если мы хотели уехать, то осталось всего несколько часов на размышления.

Посланник Холт позвал нас к себе на «военный совет». Он объяснил ситуацию и добавил, что к тому времени, как придет ответ из Лондона, может быть слишком поздно. Мы должны были сами решить, что делать. Что касается его самого, то он остается. Строго говоря, он должен был следовать за южнокорейским правительством, при котором был аккредитован. Но оно сбежало, не поставив его в известность, что уезжает, а тем более — куда. Отправляться в путь, когда кругом шел бой, не зная, куда ехать, он считал довольно глупым. [138]

Лучше, если северокорейские войска застанут нас на территории миссии и будет хотя бы ясно, кто мы такие, чем если мы встретим их на какой-нибудь горной дороге. Что касается предложения американцев эвакуироваться в Токио, то у нас не было приказа закрыть представительство. Великобритания не участвовала в войне, поэтому вроде бы не было причин уезжать. Он спросил, что собираюсь делать я. Я ответил, что мои инструкции однозначны — управление СИС предписывало продолжать действовать до тех пор, пока функционирует миссия или хотя бы консульство, ведь меня прислали специально для этого. В любом случае я хотел бы остаться. Норман Оуэн сразу согласился со мной. Это и решило вопрос.

Позже в тот день мы узнали, что наши коллеги из французского консульства сделали такой же выбор.

Когда мы сообщили американцам, что не воспользуемся их предложением, они любезно разрешили нам отправиться на их склады и взять столько еды и бензина, сколько мы можем увезти. Припасы могли нам понадобиться. Они бросали на произвол судьбы все, так что нам не надо было ничего платить. Мы с благодарностью воспользовались их любезностью и на следующий день запасались всем необходимым, готовясь к длительной осаде.

Ближе к вечеру, когда мы в последний раз ехали со склада на «джипе», набитом консервами, коробками с чаем и канистрами бензина, на город опустилась зловещая тишина, нарушаемая лишь отдаленным глухим грохотом орудий. Улицы почти опустели, лишь изредка встречался случайный грузовик с солдатами. Американцы уехали. Сотни бланков с государственным гербом, которые избежали торопливого сжигания, с шелестом кружились на сухом теплом ветру, покрывая тротуар, как облетевшие листья. Больше ничего не осталось от царивших в городе еще два дня назад символов американского могущества. Телефонная и телеграфная компания тоже уехала, и даже если из Лондона нам были посланы инструкции, они уже не могли дойти до адресата.

Вечером к нам присоединились трое решивших остаться в Сеуле миссионеров. Мистер Холт предложил им для большей безопасности временно переселиться в его дом. Норман Оуэн и я переехали туда же. Орудийные выстрелы звучали ближе, и теперь то здесь, то там слышались автоматные очереди. Около полуночи раздались два сильных взрыва, и вспыхнул огонь в стороне реки — были взорваны железная дорога [139] и мосты. Даже если бы мы и захотели уехать, теперь пути к отступлению были отрезаны.

В эту ночь мы не ложились спать, стоял несмолкаемый гул сражения. В одном месте группа отступающих солдат-южан закрепилась на небольшом плацдарме, но вскоре они ушли, так и не сделав ни одного выстрела. Ближе к утру бой стих, и город замер. Слуги, которые сновали туда и сюда, сказали нам, что Сеул теперь в руках северокорейских войск. Многие из них разместились на телерадиостанции, окна которой выходили на территорию миссии. Мы решили, что самое правильное сейчас — не высовываться на улицу и положиться в плане информации на слуг. Прямо за воротами, на узенькой дорожке, которая вела к нам, лежал труп корейского солдата. Днем от жары он начал разлагаться, и стояла невыносимая вонь. У нас не было другого выхода, кроме как похоронить его в углу сада. Это была неприятная и тяжелая задача.

В тот же вечер мы ужинали все вместе в большой столовой мистера Холта, а потом слушали новости Би-би-си. Услышанное было так неожиданно, что вызвало настоящий шок. Мистер Эттли предпринял в парламенте настоящую атаку, заклеймив Северную Корею как агрессора, и объявил, что Великобритания посылает солдат на помощь США, которые вводят войска под флагом ООН, чтобы поддержать правительство Южной Кореи. Мы оказались в ловушке, так как были уже не нейтралами, а представителями воюющей армии на территории врага. Я не винил СИС в таком развитии событий. Уверен, что английское правительство не собиралось вступать в войну, но его вовлекли Соединенные Штаты. Не думаю, что и американцы планировали свое участие, скорее всего, их втянул в авантюру генерал Макартур.

Ночь мы провели, сжигая в укромном уголке сада шифровки и секретные документы в надежде, что костер не привлечет внимание солдат. Все прошло нормально. Утром мы снова занялись делом — выливали запасы спиртного в ванну, ведь нельзя было исключить возможность того, что ночью возбужденная толпа ворвется на территорию миссии и если они найдут выпивку, то неизвестно, чем кончится дело. Понемногу мы смирились с новой жизнью, и оставалось только ждать, как будут развиваться события. Погода стояла отличная, и мы провели остаток дня, сидя на лужайке, читая и беседуя за чаем. [140]

Вокруг раскинулся спокойный, тихий город. Высоко на флагштоке от легкого ветерка развевался флаг Соединенного Королевства. Все выглядело на редкость мирно. Никто, увидев нас, не поверил бы, что мы находимся в самом центре опасного военного конфликта.

На следующее утро у наших ворот появился северокорейский офицер с двумя солдатами. Через слугу, вышедшего на звонок, он вежливо передал просьбу спустить флаг, который может привлечь внимание самолета. Мистер Холт немедленно отдал приказ сделать это. Военные ушли. Это был наш первый контакт с врагом, и он казался обнадеживающим. Наступило воскресенье, война шла целую неделю. Утром епископ отслужил в столовой коротенькую службу, и остаток дня мы лениво слонялись по саду. Сразу после чаепития у ворот остановились три «джипа» с солдатами, они потребовали впустить их, подъехали к дому, где нас собрали и приказали сесть в «джип», мы даже не успели взять с собой самое необходимое. Нас отвезли в штаб сеульской полиции, который пользовался дурной репутацией. В штабе нас допросил говоривший по-английски офицер северокорейских войск, он хотел знать, кто мы. У нас не было с собой никаких документов, поэтому мистеру Холту и мне разрешили под конвоем вернуться в миссию и привезти все паспорта. Когда я сидел за узким столом напротив офицера, который меня допрашивал, внизу раздался выстрел из ружья. Пуля, пройдя через пол и стол, разнесла вдребезги чернильницу, окатив нас чернилами, и ушла в потолок, просвистев между нами. Это вызвало определенное замешательство, прервавшееся, когда привели еще двух иностранцев. Одним из них оказался штатский инженер-американец, который был мертвецки пьян в тот уик-энд, когда началась война. Когда он протрезвел, его соотечественники уже уехали, а северяне взяли город. Вторым оказался пожилой русский из белоэмигрантов, водолаз по профессии, которому я несколько недель назад отказал во въездной визе в Гонконг.

Вечером всем нам дали немного шариков из риса, а к полуночи затолкали в кузов грузовика, туда впрыгнули и вооруженные солдаты. Грузовик остановился в небольшой долине в горах. У всех появилась одна и та же мысль: нас привезли, чтобы казнить. После всего, что мы слышали о коммунистах, такое объяснение казалось самым подходящим в данной ситуации. Даже запасная канистра бензина подтверждала [141] дурные предчувствия — горючее было нужно, чтобы потом сжечь трупы.

Тем не менее после томительного ожидания подъехал «джип» с двумя офицерами, и путешествие продолжилось. Всю ночь и следующий день грузовик двигался прямо на север, мы даже ни разу не останавливались поесть. Это было кошмарное путешествие через сожженные дотла деревни, мы едва успевали лавировать между воровками, и всю дорогу нас преследовал запах разлагающихся трупов. К вечеру, измученные и растрясенные, мы наконец прибыли в столицу Северной Кореи Пхеньян, где нас поместили в бывшем школьном здании за городом.

Дней через семь после прибытия привезли коллег из французского консульства. Здесь были генеральный консул месье Перрюш, мой друг Жан Мидмор, второй вице-консул месье Мартель вместе со старой матерью и сестрой и месье Шантелу — корреспондент, которого война тоже застала в Сеуле. В течение нескольких следующих недель к нам добавилось много других иностранцев. Со временем группа выросла до семидесяти человек. Сюда входили миссионеры-католики французы и ирландцы, несколько монахинь-кармелиток, монахиня-англиканка сестра Мари Клэр, миссионерки-пресвитерианки из Америки, три семьи русских белоэмигрантов, одна татарская семья и швейцарец, управляющий отелем «Чоузен» — единственной в Сеуле гостиницей в европейском стиле. Последним к нам присоединился Филип Дин, военный корреспондент «Обсервер» с подвязанной рукой и тяжело опирающийся на палку. Он был ранен на фронте, не успел перейти за американскую линию и был захвачен в плен.

Насколько я знаю, о нашей маленькой группе гражданских интернированных лиц, проведших три года в корейском плену, написаны по меньшей мере две книги, причем одна из них — моим другом Филипом Дином. Поэтому я не стану повторяться и подробно описывать жизнь в лагере, за исключением деталей, оказавших прямое влияние на мою дальнейшую судьбу.

Два месяца мы провели в школе в Пхеньяне. Еда была довольно приличная, но однообразная — три раза в день миска риса и маленькая чашка капусты. Больше всего мы страдали от комаров и вшей и даже стали специалистами по вылавливанию друг у друга этих насекомых. Нас охраняли корейские солдаты, которые с нами практически не общались. [142]

В конце августа нас перевезли, присоединив к группе из семи сотен американцев, взятых в плен в первые недели войны. Нас доставили на поезде в Манпхо — маленький городок далеко на севере, на реке Ялуцзян, которая течет вдоль границы Кореи с Маньчжурией. Там нас разместили в заброшенных военных казармах, но условия жизни были еще сносными. Осень в Корее, как я уже говорил, самое красивое время года, и погода стояла отличная. Нас регулярно водили купаться, а иногда отпускали на прогулки. Изредка тюремщики даже предоставляли нам выбор: килограмм яблок или немного табака. Яблоки в Корее очень вкусные, и я предпочитал их куреву. С тех пор я больше не курю.

Такое не самое скверное существование было трагически прервано, когда войска генерала Макартура пересекли 38-ю параллель и, тесня северян, стали быстро продвигаться к реке Ялуцзян, надеясь объединить всю страну под управлением американцев. Эта попытка могла удаться и почти удалась, если бы не интервенция так называемых китайских добровольцев, которые своей массой отбросили американские войска за демаркационную линию. Вся страна превратилась в огромное поле боя, и разрушения превосходили те, что я видел в Германии.

В период хаоса и тяжелых боев перед самой интервенцией китайских добровольцев по многим признакам стало ясно, что северокорейский режим на грани гибели, а армия распадается. Нас переводили из одного заброшенного дома в окрестностях Манпхо в другой и отделили от американских пленных. Тогда и родился план с помощью двух корейских охранников попытаться достичь американских позиций и организовать группу освобождения интернированных гражданских лиц. Не помню, кто первым выдвинул идею — месье Мартель, месье Шантелу, которые свободно говорили по-японски и вели переговоры с охраной, или сами охранники, которые хотели, чтобы мы ходатайствовали за них перед американскими военными властями, и готовы были за это показать нам дорогу.

Чтобы воплотить план в жизнь, мы организовали маленькую группу, состоявшую из трех французских дипломатов и месье Шантелу, с одной стороны, и Вивиана Холта, Филипа Дина и меня — с другой. Утром в сопровождении двух корейцев мы отправились по узким горным тропам на юг от реки Ялуцзян. Мы шли весь день, обходя дома и деревни, а ночь [143] провели в маленькой долине. Наутро путешествие продолжалось. Примерно около полудня нам встретились три корейских солдата, они остановились и заговорили с нашими охранниками. Впятером они уселись поодаль, чтобы мы не слышали, о чем идет речь. Беседа продолжалась довольно долго, и у всех нас появилось ощущение: что-то случилось. Наконец солдаты встали и отправились своей дорогой, а наши проводники продолжали совещаться. Когда они вернулись, мы сразу заметили перемену в их поведении. Они сказали, что за последние сутки ситуация кардинально переменилась, на помощь северокорейской армии пришли китайские добровольцы, которые сейчас вступили в бой с американцами. Теперь попасть к американцам очень трудно, практически невозможно, и не остается ничего другого, как вернуться в лагерь. С тяжелым сердцем мы пустились в обратный путь. Свобода, казавшаяся такой близкой, опять стала призрачно далекой. Друзья встретили нас со смешанным чувством радости, что мы вернулись, и разочарования, что план не удался. В тот же день нас снова перевели в Манпхо и разместили в поле между рекой и дорогой. Там командование лагерем принял высокий худой корейский майор, угрюмый и неуклюжий.

Я был ужасно разочарован, что попытка освобождения не удалась, и не был уверен, что охранники сказали нам правду. Может быть, они просто струсили? Я думал, что американцы не так уж далеко и если продолжать идти в южном направлении через горы, идти ночью, отлеживаясь днем, избегая деревень и дорог, можно дойти до американских позиций, даже если путь займет целую неделю. Стоял сентябрь, и в дороге можно было питаться ягодами и маисом.

Я обсудил план с Мидмором и Дином и предложил им предпринять новую попытку освобождения. Они согласились, и мы решили пуститься в путь той же ночью, когда все заснут. Днем Мидмор сказал, что все обдумал и решил не идти с нами. Он считал план слишком опасным и сомневался, что мы пройдем через линию фронта, а если нас поймают, то расстреляют на месте как шпионов. Дин и я решили идти вдвоем.

Было часов одиннадцать, когда я подполз к яме в земле, где Дин устроился на ночлег. Охранники сидели поодаль вокруг костра. Я прошептал, что готов. Идем ли мы? Дин ответил, что по серьезном размышлении понял — затея слишком опасна, и он остается. Я сказал, что в любом случае попробую, [144] и он пожелал мне удачи. Я пополз в сторону дороги, а когда счел, что нахожусь достаточно далеко и меня не видно, встал и пошел. Вскоре я добрался до дороги, быстро перебежал ее и полез в гору. Часа через два, если не больше, я достиг вершины, и дорога пошла вниз, в долину. Не знаю, сколько времени я спускался, наверное, около часа, когда вдруг из-за кустов вышел корейский солдат и преградил мне путь винтовкой. В смутной надежде, что меня пропустят, я сказал, что я — русский. Скорее всего, он мне не поверил или решил, что мою личность должен установить начальник, и поэтому приказал следовать за ним.

Вскоре мы пришли к пещере, внутри которой горел костер. Вокруг него сидели человек десять солдат. Один из их оказался капитаном. Он предложил мне сесть рядом и стал по-корейски спрашивать, кто я такой. Сначала я попытался уверить его, что я — заблудившийся русский, он попросил документы, а я, убедившись, что такая тактика никуда не годится, признался, что являюсь английским вице-консулом, бежавшим из лагеря для интернированных в Манпхо. Оказалось, что капитан знает о существовании лагеря. Разговор шел в основном на корейском языке (я знал всего несколько фраз по-корейски) с редкими вкраплениями русских слов. Солдаты, которые тоже вступили в беседу, смотрели на меня с огромным любопытством, будто никогда не видели белого человека. Удовлетворившись ответами, они велели мне сесть на некотором расстоянии от огня спиной к стене пещеры. Так я и провел ночь, иногда дремал, чувствуя себя усталым и подавленным из-за того, что меня поймали так быстро, будущее казалось неопределенным.

Утром меня вывели наружу и разрешили сесть на холмик неподалеку от входа в пещеру. Теперь я увидел, что нахожусь в маленькой, необыкновенно красивой долине. От теплых солнечных лучей я слегка приободрился. Между тем солдаты занялись своими делами, умывались в текущем поблизости ручье и готовили завтрак. Я по-прежнему оставался объектом огромного любопытства, и время от времени они собирались вокруг меня и делали какие-то замечания — я их не понимал, но слова были явно оскорбительными, потому что вызывали у всех взрывы хохота. После того как завтрак, которого мне в любом случае не хватило бы, был съеден, капитан собрал солдат и долго беседовал с ними, закончив чем-то вроде долгого перечня инструкций, а потом, захватив с собой солдата-конвоира, дал мне понять, что я должен следовать [145] за ними. Мы отправились по узкой тропе и часа через два пришли в Манпхо, где меня сразу отвели в лагерь и передали с рук на руки угрюмому майору.

Товарищи по несчастью окружили меня, горя желанием узнать, что со мной случилось. Майор приказал всем — мужчинам, женщинам и детям — встать в круг, а мне выйти в середину. Представитель Армии спасения Лорд, свободно говоривший по-корейски, был приглашен переводчиком. Минут двадцать майор разглагольствовал, указывая на меня и время от времени ужасно озлобляясь. Не помню точно, что он сказал, но все сводилось к тому, что я очень плохой человек, нарушивший правила лагеря и законы Северной Кореи, и, вместо того чтобы, как мне положено по рангу, служить примером для товарищей, я оказываю на всех дурное влияние. Он закончил предупреждением, что, если я снова попытаюсь бежать, буду расстрелян на месте; то же случится с любым, кто захочет повторить мою попытку. Потом всех отпустили, а мне разрешили присоединиться к товарищам и никак больше не наказали. Я не раз потом удивлялся, почему отделался так легко, ведь через несколько дней во время перехода, известного под названием «марш смерти», майор безжалостно расстреливал каждого отставшего американского солдата, который был слишком слаб, чтобы догнать колонну. Думаю, он не мог без согласия Пхеньяна взять на себя ответственность за казнь английского дипломата, который был заложником правительства, а в тех условиях получить это согласие было невозможно.

Я подробно рассказываю об этом эпизоде, так как в дальнейшем он послужил поводом для предположения, будто меня поймали в горах, запугали немедленным расстрелом и, чтобы сохранить жизнь, я признался, что работаю в разведке, и предложил услуги Советам, а потом меня шантажировали. Но есть множество фактов, которые разбивают эту версию в пух и прах.

Во-первых, предполагается какое-либо минимальное общение между мной и корейским капитаном, чтобы я мог ему что-либо объяснить. Такого общения практически не было, ведь я не знал языка. Во-вторых, меня вряд ли бы завербовали без офицера советской разведки. Где его было найти в такой короткий срок? Пещера находилась по меньшей мере в двух часах ходьбы от Манпхо, и туда можно было попасть, лишь пройдя пешком по узкой горной тропе. Допрос, признание [146] и вербовка должны были занять несколько часов, но на все это просто не было времени, ведь я отсутствовал в лагере не больше полусуток, пять часов из них заняла дорога туда и обратно. В-третьих, примерно через два дня после моего возвращения в лагерь мы отправились в «марш смерти» на север по реке Ялуцзян, а за этим последовали три месяца жизни в исключительно трудных условиях в вымершей горной деревне. В это время я мог умереть от истощения или болезней, как это случилось почти с половиной американских пленных и с некоторыми моими товарищами. Если бы Советам удалось завербовать меня, потенциально столь ценного агента, неужели бы они обрекли меня на такие трудности и подвергли риску умереть у них на руках? Неужели они не предприняли бы шагов, чтобы обеспечить условия выживания мне и моим друзьям-дипломатам?

В-четвертых, если бы меня действительно завербовали таким образом и я бы работал под принуждением и против своей воли, неужели бы я так ревностно поставлял Советам информацию? Я мог бы ограничиться передачей гораздо менее ценных сведений, и мною все равно были бы довольны. Уверен, что, работая под принуждением, я не погнушался бы получать за это деньги. Если бы у меня не было иного выбора, то из ситуации стоило бы извлечь хотя бы выгоду. В-пятых, если бы дело обстояло именно таким образом, неужели бы я не использовал эту ситуацию как смягчающее обстоятельство, когда в апреле 1961 года меня допрашивали коллеги из МИ-6{4}? Вместо этого я, поняв, что уличен в шпионаже, сознался и назвал истинные причины, чтобы все знали, почему я поступил так, а не иначе, что таковы были мои убеждения, а не давление обстоятельств, как предполагали англичане. И наконец, едва ли Советское правительство, зная, что я сотрудничаю с ним против своего желания, удостоило бы меня высших почестей: ордена Ленина, ордена Боевого Красного Знамени, ордена Отечественной войны I степени, медали «За личное мужество» и других наград. С трудом могу себе это представить.

На следующий день после моего побега и возвращения в лагерь нашу группу из 70 интернированных снова объединили с 750 или около того пленными американскими солдатами, и начался самый трудный и драматичный период нашего [147] плена. За несколько длинных переходов нас отогнали севернее по реке Ялуцзян. Целые дни мы шли по дикой горной местности, останавливаясь на ночь в безлюдных деревнях, где вместо домов иногда находили лишь выжженные дотла развалины. Единственной нашей едой была мисочка недоваренного маиса. Иногда на колонну нападали американские самолеты, которые, неожиданно появляясь из-за гор, обрушивали на нас пулеметные очереди. Приходилось разбегаться врассыпную, нырять в кюветы. Отставших убивали корейцы, поэтому мы всячески старались помогать друг другу; кроме того, потерявшийся в любом случае был обречен на медленную, но верную смерть от голода и холода. Зима, довольно суровая в этих краях, наступила неожиданно, сменив без всякого перехода теплую осень. У большинства были лишь летняя одежда, в которой нас арестовали, и казенные тонкие одеяла.

Так мы шли в течение почти трех недель, пока не добрались до места назначения — маленькой безлюдной деревни. Наступил период страданий и тягот. Пища была скудной — не было подвоза, потому что дороги разбомбили американцы. Топлива не хватало. Мистер Холт и Норман Оуэн серьезно заболели, и мы ухаживали за ними, как могли. Поправлялись они медленно, потому что единственным лекарством оказался пенициллин, которого у корейцев был, кажется, неисчерпаемый запас. Изредка появлялись две местные медсестры, очень молоденькие, почти школьницы. Отец Хант и сестра Мари Клэр, измотанные долгой дорогой, умерли вскоре после того, как мы поселились в деревне, название которой я так и не смог запомнить. Хоронить умерших было очень трудно, так как земля совсем замерзла, а у нас не было лопат. Единственное, что мы могли сделать, — закопать тела в снег и завалить камнями.

Как и многие другие, я страшно мучился от дизентерии, которую удалось вылечить инъекциями пенициллина под глупое хихиканье корейских медсестер. Однажды мне надо было принести воды из колодца, эту повинность мы все исполняли по очереди. В нормальных условиях сходить по воду не такое уж трудное дело — надо было наполнить большую бочку, принося из колодца по два ведра на коромысле. На морозе процедура превращалась в тяжкое испытание. Веревка, которой было привязано колодезное ведро, превратилась в ледяной прут, стены колодца тоже обледенели. По дороге нас конвоировал [148] вооруженный солдат. Я уже принес много ведер, и бочка была почти полна. У меня так замерзли руки, что я их не чувствовал и не мог даже вытянуть ведро. Тогда я сказал солдату, что, наверное, воды достаточно, но он велел носить еще, а я отказался — не могу и не буду. Он страшно разозлился и стал бить меня прикладом в грудь — это было очень больно, а потом отвел во двор хижины, в которой мы жили, и поставил на колени в снег с руками назад и заставил низко опустить голову. Солдат созвал всех посмотреть, что будет с тем, кто не подчинится приказу. Не знаю, сколько я так стоял, но точно не меньше часа, и только потом мне разрешили встать. Я совершенно окоченел и очень долго не мог согреться.

Впоследствии меня часто спрашивали, как я, видевший и испытавший на себе обращение северокорейцев, мог перейти на сторону коммунистов. Мой ответ таков. Во-первых, война всегда порождает грубость и жестокость с обеих сторон. Во-вторых, скверное обращение с нами, пленными, продолжалось всего три месяца, когда бои шли не на жизнь, а на смерть и страна стояла на грани гибели. Как только линия фронта стабилизировалась, а военные действия стали позиционными, условия значительно улучшились, и жизни ничто не угрожало. Наконец, хочу отметить, что стал коммунистом не потому, что со мной хорошо или плохо обращались. Я стал коммунистом из-за идеалов коммунизма. О правдивости или лжи доктрин католичества ничего не говорит тот факт, что Жанну д'Арк или Джордано Бруно сожгли на костре, так же и на коммунистические идеи не влияет то, что с Джорджем Блейком иногда плохо обращались северокорейские солдаты.

В это время я наблюдал интересный феномен, который дал пищу для глубоких размышлений. Больше половины американских солдат умерло в течение первых четырех месяцев после того, как мы поселились на новом месте. Напротив, из интернированных погибли лишь десятеро, и это несмотря на то, что многим было за семьдесят, а некоторым и больше восьмидесяти. Все мы жили в одинаковых условиях, почему же смертность среди военных оказалась намного выше? Я отношу это на счет огромной разницы с предыдущим уровнем жизни. Эти молодые американские парни служили в армии на территории оккупированной Японии, они привыкли к сытной, хорошо приготовленной пище, кока-коле. Их изнежили [149] армейские клубы и военные магазины. У многих были свои машины и любовницы-японки. И вот в одну «прекрасную» ночь из этого рая им пришлось перенестись в дикие корейские горы, где они должны были сражаться против превосходящих сил противника, страдая от горького опыта поражения и плена. Их организм и мозг не могли справиться с отсутствием гигиены, скверной едой, холодом, трудностями, разлукой с женщинами. Они были настолько сломлены, что не могли больше сопротивляться и проиграли борьбу за выживание, поэтому и стали легкой добычей истощения и инфекций. Группа гражданских была более выносливой. Миссионеры, прожившие большую часть сознательной жизни в Корее часто в маленьких городах и деревнях, лишенных комфорта западных цивилизаций, привыкли к климату, грубой пище и простой жизни. Они сознательно выбрали свой путь — остаться с паствой, душой и телом подготовясь к условиям заключения. И епископ Купер, и представитель Армии спасения Лорд, и большинство ирландских и французских священников, и кармелитки, не говоря о семьях белоэмигрантов и татар, выжили, когда американские солдаты умирали сотнями.

Я вынес такой урок: человек не должен гнаться за легкой жизнью, хотя это для него и естественно, а если уж у тебя все хорошо, то невредно налагать на себя некоторые ограничения. Небольшие трудности, право, вещь неплохая и позволяют легче пережить тяжелые времена, а, как говорит старая русская пословица, «от тюрьмы и от сумы не зарекайся». Каждый должен об этом помнить. Знаю, что немногие разделят мою точку зрения, но я так думаю и по сей день.

К февралю 1951 года фронт установился приблизительно в районе 38-й параллели — бывшей демаркационной линии, и условия нашего существования стали понемногу улучшаться. Нам выдали ватные телогрейки и начали лучше кормить. Нас разделили: выживших американских солдат отправили в большой лагерь для военнопленных, а большинство интернированных перевезли обратно в Манпхо и поселили в нескольких сельских домиках. Меньшую группу, в которую входили французские и английские дипломаты и два журналиста, разместили севернее Манпхо. С тех пор мы больше не общались с остальными пленными и даже не знали, что они живут совсем рядом.

Мы уже не страдали от холода, а еды, хоть и однообразной, хватало для поддержания жизни. Наступил период относительного [150] покоя. Охрана состояла из солдат и майора, а свобода передвижения ограничивалась домом и маленьким двориком. Позже солдаты молчаливо разрешили нам гулять по окрестным полям, протянувшимся вдоль дороги. Французы жили в одной комнате, британская группа, состоявшая из нас троих и Филипа Дина, — во второй, третья принадлежала охране. Мебели в комнатах не было, и мы спали на полу.

Больше, чем что-либо другое, нас угнетала скука. Делать было нечего, читать — тоже, оставалось только разговаривать. Наше существование в плетеной хижине напоминало положение десяти железнодорожных пассажиров, которым пришлось провести два года в вагоне, забытом всеми на запасных путях. К счастью, мне повезло с компанией. Наша жизнь была сносной даже в самые тяжелые времена только потому, что среди нас были умные, интеллигентные люди, много путешествовавшие, каждый — специалист в разных областях знаний.

Вивиан Холт, наш старейшина, — арабист, провел почти всю жизнь в самом сердце узла политических проблем и интриг на Ближнем Востоке между двумя войнами. Его французский коллега месье Перрюш, высокий, меланхоличный, темноволосый, самый мягкосердечный из всех, служил много лет в Китае, прекрасно знал язык и объехал всю эту огромную страну. Жан Мидмор родился и вырос в Шанхае и тоже свободно говорил по-китайски. Другой вице-консул — месье Мартель — связал свою жизнь с Японией и Кореей, он говорил на обоих языках. Его семидесятилетняя мать была суровой женщиной. Должно быть, ей и ее дочери тяжело было жить в такой близости от мужчин, но она была немкой и унаследовала типичные для этой национальности педантичность и решительность. Хотя ее не всегда можно было любить, но нельзя было не уважать. Месье Шантелу, корреспондент Франс пресс, маленький и живой, всегда был готов вставить язвительное или остроумное замечание. Ученый-японист, он много лет жил в этой стране и женился на японке.

Но, без сомнения, самой колоритной фигурой был Филип Дин. По национальности грек, очень впечатлительный и исключительно многословный, он знал огромное количество всяческих историй и анекдотов. У него был лишь один недостаток — равно хорошо владея английским и французским, он говорил громким басом. Проведя несколько часов в нашей комнате, он уходил к соседям, и сквозь тонкие перегородки [151] мы выслушивали те же рассказы, но уже на другом языке. Впрочем, добрый и мужественный человек, он много сделал, чтобы скрасить скуку нашего плена. Уравновешенного и покладистого Нормана Оуэна любили все. Во время войны он служил в разведке военно-воздушных сил в Ираке, а демобилизовавшись, устроился в компанию Маркони. Желая поправить свое финансовое положение, по протекции друга он был принят в СИС. Корея оказалась его первым назначением. Он легко справлялся с тяготами плена, но очень страдал из-за разлуки с семьей.

Несмотря на огромный багаж знаний и опыта, обнаружившийся в вашей группе, даже лучшие рассказчики вскоре исчерпали запас историй и воспоминаний. После трех-четырех месяцев они начинали повторяться, впрочем, это ничего не значило, так как по прошествии определенного времени мы могли выслушивать их заново.

Хотя кормили нас достаточно, но мысли о еде никого не оставляли. Вспоминаю, что, как только кто-нибудь случайно упоминал об обеде или ленче, на котором присутствовал, мы немедленно заставляли его в мельчайших подробностях описывать, какие яства и напитки там подавали. Нас просто сводили с ума мечты о еде, воображение рисовало кондитерские магазины со всеми видами замечательных пирожных или ресторанные столы, заставленные тарелками с необыкновенными кушаньями. Миражи исчезали, как только приходило время обеда и надо было переключаться на повседневную пищу.

Однажды весной 1951 года совершенно неожиданно вместе с ежемесячной поставкой риса пришла посылка с книгами. Их прислало советское посольство в Пхеньяне. Там была одна книга на английском — «Остров сокровищ», мы читали ее несколько раз по очереди. Другие были на русском и политического содержания — два тома «Капитала» Маркса и ленинское «Государство и революция».

Единственными среди нас, кто знал русский, были Вивкан Холт и я, поэтому мы оказались главными обладателями богатства. Но получилось так, что мистер Холт, который плохо видел, потерял свои очки, когда нашу колонну обстреляли американцы. Без них он читать не мог и попросил меня делать это вслух и громко. Чтобы не мешать остальным, мы удалялись к низким зеленым холмикам — семейным могилам на поле позади дома, благо стояли прекрасное [152] лето и теплая осень. Я читал ему часами, и к зиме мы закончили «Капитал», проштудировав некоторые места дважды. Естественно, чтение давало пищу для интересных разговоров, мы обсуждали теории Маркса и Ленина и их влияние на мировую историю. Вивиана Холта давно привлекали социалистические идеи. Одно время он даже серьезно подумывал оставить Министерство иностранных дел и баллотироваться в парламент, но никак не мог решить, от какой партии. Его происхождение, воспитание и положение предполагали выбор консервативной партии, но взгляды и симпатии были на стороне лейбористов. Так он никогда и не сделал решительного шага.

На своем веку он наблюдал расцвет и упадок Британской империи и теперь окончательно пришел к выводу, что коммунизм — следующая ступень развития человечества. Ему самому не хотелось бы жить в коммунистическом обществе, он был слишком большим индивидуалистом, но его не могли не восхищать успехи советской системы в Центральной Азии, где русским удалось поднять уровень жизни в своих бывших колониях до своего собственного. И хотя по западным меркам этот уровень был не слишком высок, но тем не менее гораздо выше, чем у соседних народов Ближнего Востока с теми же культурой и традициями. Эффект был такой, как если бы Великобритания приблизила жизнь в Индии к своей собственной.

Осознав неизбежность коммунизма, он, склонный к абстрактному теоретизированию, уже задумывался над тем, какая форма устройства общества придет ему на смену. Эти размышления, которыми он делился во время чтения и разговоров, сильно повлияли на меня. Я смотрел на него с восхищением и уважением, забыв обо всех странностях. Этот человек был на несколько голов выше меня.

Все эти факторы, вместе взятые, привели к серьезному изменению моего мировоззрения, и из человека с традиционными взглядами и, откровенно говоря, воинствующего антикоммуниста я превратился в горячего сторонника движения, с которым прежде боролся.

Во мне росло убеждение, что создание коммунистического общества и осуществимо, и желанно. Особенно меня привлекала универсальность теории Маркса. Цель — построить мировой союз независимых государств, не разделенных национальными границами и взаимным антагонизмом, — казалась [153] мне единственным путем, способным избавить человечество от войн.

Другим привлекавшим меня постулатом коммунизма было уничтожение классов. Заметные классовые различия в Западной Европе, в частности в Англии, всегда сильно меня раздражали. Я считал в корне неправильным и нехристианским, что о людях судят по тому, к какому классу они принадлежат, или основываясь на внешнем признаке — с каким акцентом они говорят, вместо того чтобы обращать внимание на их личные качества или ум. Классовые различия, на мой взгляд, формируют искусственные барьеры между людьми и препятствуют их свободному общению на равных. Я смотрел на это как на зло, от уничтожения которого человечество выиграет, избавившись от ненужных комплексов. Я очень одобрял идею постепенного отмирания государства с его органами насилия и принуждения.

Было еще нечто в моем характере, что делало коммунизм очень привлекательным: я всегда ненавидел соревнование между людьми. Получать от этого удовольствие мне кажется чем-то унизительным и недостойным человека. Делать что-то хорошо надо для самого себя, а не для того, чтобы превзойти и затмить другого. Я всегда старался избегать соревновательности и отступал, как только она вторгалась в мою жизнь. Именно поэтому я, например, не люблю состязательных игр. Я нахожу скучными Олимпийские игры и футбольные матчи, да и не считаю их чем-то полезным. Олимпиады перестали быть чисто спортивным мероприятием, превратившись в арену состязательности и национального соперничества, как будто количество золотых медалей, выигранных страной, говорит что-нибудь о превосходстве ее социальной системы или военной мощи. Меня совершенно не удивляют случаи, когда матчи футбольных команд заканчиваются хулиганскими выходками и бесчинством на стадионах. Это естественное последствие. Что же касается конкурсов красоты, то я считаю их явным унижением, современной формой рынка рабов. По тем же причинам меня никогда не привлекал бизнес. Мне ненавистна сама мысль принимать участие в крысиных бегах, где либо преуспеваешь, либо будешь выброшен на свалку, как мусор, где человек так захвачен деланием денег, что не остается времени ни на что другое, даже на то, чтобы получать удовольствие от траты этих денег. Я даже не был расстроен, что фирма отца прогорела, мне было бы противно бороться [154] за ее процветание. Я был также рад, что дело не дошло до предложения каирского дяди стать его компаньоном. Мне бы пришлось разочаровать его. Когда при демобилизации из армии я мог выбирать между предложениями делать карьеру в бизнесе и государственной службой, я без колебаний выбрал последнюю.

Многие считают дух соревновательности и честолюбие добродетелями, а их отсутствие — недостатком характера. Пусть так. Я осознаю, что эти черты — стимул к деятельности и мощный двигатель экономического прогресса, но что касается меня, я сожалею, что это так. Когда сравниваешь себя с другими, всегда становишься ожесточенным или самовлюбленным, потому что рядом есть кто-то лучше и кто-то хуже. Я с нетерпением жду наступления времени, когда моральные качества людей станут такими, что этот двигатель больше не понадобится и все станут работать хорошо не потому, что стремятся к выгоде, а в силу естественной потребности. Общество, в котором люди не соревнуются и не отталкивают друг друга локтями, где каждый отдает все на благо всех, навсегда останется для меня идеальным.

Формула «от каждого по способностям, каждому по потребностям» отражает, по-моему, единственно верные и справедливые принципы отношений между людьми, от рождения свободными и равными. И не будет ли столь же высокой целью, как содействовать созданию Царства Божиего на земле, помочь строить такое общество? Не тот ли это идеал, к которому стремилось христианство на протяжении двухтысячелетней истории? Не была ли эта формула отражением практически слово в слово Деяний святых апостолов (гл. 11, стихи 14,15)? И то, чего не удалось добиться церкви молитвами и заповедями, не будет ли достигнуто в борьбе за коммунизм? И если, как я теперь решил, безнравственно противостоять коммунизму и бороться с ним любыми средствами, честными или нет (что, конечно, мне предстоит в качестве офицера разведки), не справедливее ли помочь ему, бороться за него? Ведь в этом сражении поставлено на карту слишком много, а остаться в стороне невозможно.

Теперь я раздумывал, что стоит предпринять. Мне казалось, что передо мной в создавшейся ситуации открываются три возможных пути. Во-первых, я мог попросить разрешения остаться в Северной Корее после войны и помочь восстановлению страны. Во-вторых, я мог возвратиться в Англию, уйти [155] со службы, вступить в компартию и, например, продавать «Дейли уоркер» или делать любую другую пропагандистскую работу. И в-третьих, я мог использовать свое положение в СИС, чтобы передавать СССР проходящую через меня информацию о разведоперациях против Советского Союза, стран социалистического блока и мирового коммунистического движения и тем самым срывать планы СИС и шпионских организаций других западных стран.

Первый путь я отверг практически сразу — я не обладал достаточными умениями, и мой вклад в восстановление Северной Кореи мог быть лишь очень небольшим, в реальности я стал бы не помощником, а обузой и предметом беспокойства. Я долго взвешивал сравнительные достоинства двух оставшихся вариантов. Без сомнения, отставка и открытое участие в коммунистическом движении были гораздо более почетными и в то же время несравненно менее опасными. Человек, с поднятым забралом отстаивающий свои убеждения, более привлекателен и достоин уважения, чем тот, кто действует тайно в чужом обличье. Если возможно, такой путь всегда предпочтительнее. Но я не мог не видеть, что польза, которую я способен принести, была бы гораздо большей, выбери я третий вариант. Так после изнурительной внутренней борьбы я сделал выбор. Это было нелегкое решение, принятое в тяжелейших, можно сказать, исключительных, обстоятельствах. Шла ожесточенная война, а жестокие времена диктуют суровые и неординарные поступки. Возможно, если бы я перебирал варианты, ведя размеренную жизнь в тихой лондонской квартире, вывод был бы другим. Кто знает?

Без всякого сомнения, война, которая бушевала вокруг, сыграла роль катализатора. После того, что я видел в Южной Корее, я понял, что поддерживать этот режим не было правым делом. С самого начала я воспринимал войну как проявление бесчеловечности, и хотя был пленником, но симпатизировал северянам, как раньше в Южной Корее — партизанам. Страдания мирных жителей и, конечно, американских солдат, разделявших со мной судьбу, казались мне совершенно бессмысленными. Не мог я не чувствовать и того, что мое собственное и моих английских товарищей по несчастью заключение было не во благо нашей стране. Иначе в нем был бы смысл и я бы легко переносил тяготы. Но я отлично знал, что война ни в малейшей степени не отвечает интересам Великобритании. В [156] конечном счете английское правительство и не стремилось к войне. Вспоминалось, как в Голландии во время войны я слушал рев сотен английских самолетов, летящих бомбить Германию, и этот звук казался песней. Теперь же, когда я видел огромные серые тени американских бомбардировщиков, низко пролетавших над маленькими, беззащитными корейскими деревушками, прилепившимися на склонах гор, и сбрасывающих на них свой смертоносный груз; когда я видел убитых крестьян, прятавшихся в полях, в основном женщин, детей и стариков, потому что все мужчины были на фронте, — я не чувствовал ничего, кроме стыда и возмущения. По какому праву они явились в эту далекую страну, которая не делала никакого вреда и лишь хотела жить по-своему, по какому праву они опустошали города и деревни, убивая и разрушая все без разбора? Итак, я сделал выбор, прекрасно отдавая себе отчет во всех последствиях. Я понимал, что предаю оказанное мне доверие. Понимал, что предаю друзей и коллег по службе, предаю страну, которой присягал на верность. Я все взвесил и пришел к выводу, что могу взять на себя эту вину, как бы она ни была тяжела. Иметь возможность помочь такому делу и упустить ее я считал еще худшим преступлением.

Почему я решил предложить свои услуги советским властям, а не китайским или корейским, что было бы проще в сложившихся обстоятельствах? Во-первых, потому что Советский Союз был первой в мире страной, решившейся на героический и трудный эксперимент — построить высшую форму человеческого общества. Это — эксперимент исключительной важности для всех других народов и для всего человечества, и он должен удаться. Во-вторых, именно против этой страны были направлены большинство хитроумных и обширных подрывных операций СИС и ЦРУ. Поэтому в СССР могли лучшим образом использовать информацию, которую я буду предоставлять. К тому же русские — европейцы, я говорю на их языке и чувствую гораздо большую общность с ними, чем с китайцами или корейцами.

Таковы основные соображения, которые привели меня к решению. И как только представилась возможность, я предпринял нужные шаги, чтобы воплотить его в жизнь.

Поздним вечером осенью 1951 года, когда все спали, я вышел по нужде на поле за домом. На обратном пути я заглянул в комнату охраны, где еще горел свет. Солдаты сидели вокруг [157] низкого стола, а майор, как обычно по вечерам, вел с ними политбеседу. Я приложил палец к губам и протянул ему сложенную записку. Он посмотрел на меня слегка удивленно, но взял бумагу, ничего не сказав. Я написал эту записку днем на листочке из тетради, которую нам случайно дали. Текст на русском языке был адресован в советское посольство в Пхеньяне, я просил о встрече с кем-нибудь из посольства, говоря, что могу сообщить нечто представляющее для них интерес. В конце я добавил, что из соображений секретности надо будет отдельно побеседовать со всеми членами нашей группы, чтобы не привлекать ко мне излишнее внимание.

Примерно шесть недель ничего не происходило. Потом однажды утром мистера Холта вызвали в сопровождении майора в Манпхо, который был в трех четвертях часа ходьбы от нашего дома. Он возвратился во второй половине дня, очень довольный «выходом в свет». Он виделся с приятным молодым русским, который говорил по-английски. Холта спрашивали, как тот относится к войне, дали почитать кое-какой пропагандистский материал и спросили, не хочет ли мистер Холт подписать заявление, осуждающее войну в Корее. Он отказался, сославшись на то, что является представителем правительства Великобритании и не может подписывать документы такого рода без санкции своего руководства. Молодой человек не настаивал. Мистер Холт воспользовался случаем, чтобы попросить ручку и бумагу, и написал гневный протест в советское посольство в Пхеньяне против нашего заключения. Прежде чем отправить назад, ему дали обед, состоявший из супа, мяса и настоящего чая.

На следующее утро пришел мой черед идти в Манпхо. Город располагается на Ялуцзяне, в том месте, где реку пересекает железнодорожная ветка, главная транспортная артерия между Кореей и Китаем. Поэтому мост был одной из важнейших целей американских ВВС, и бомбежки почти не прекращались. Иногда мост выходил из строя на несколько недель, а однажды — на несколько месяцев. Часто бомбы попадали на город, и он весь лежал в руинах. Лишь несколько домов здесь сохранилось в целости, к одному из них меня и подвел майор, проводив в комнату на втором этаже. Она была почти пустая, вся меблировка состояла из стола, кровати и двух стульев. Когда я зашел, с кровати поднялся европеец, которого я счел русским. Он по-русски предложил мне сесть, а сам устроился на стуле напротив. Это был явно не тот [158] человек, которого описал мистер Холт, а большой плотный мужчина лет сорока — сорока пяти, с бледным цветом лица. У него были две особенности: он был совершенно лысый, похож на киноактера Эрика фон Строхейма, и по одному ему известной причине не носил носков. Он не представился, но много лет спустя я узнал, что он тогда был начальником отделения КГБ в Приморье. Он достал мою записку и довольно дружелюбно поинтересовался, что я хотел сообщить. Я сказал, что был не столько вице-консулом, сколько сотрудником СИС и хотел бы предложить свои услуги советским властям. Я объяснил почему, а закончил условиями, на которых был готов работать. Они были таковы:

а) я готов предоставлять информацию о разведывательных операциях против СССР, других социалистических стран и мирового коммунистического движения, но не против каких-либо других стран;

б) за службу я не приму ни денег, ни другого материального вознаграждения;

в) я не должен быть ни под каким видом ни освобожден раньше своих друзей, ни выделен какими-либо привилегиями, пусть со мной обращаются так же, как с остальными пленниками, о чьих разговорах или действиях я не намерен ничего сообщать.

Чтобы предупредить возможное недопонимание, хочу особо остановиться на пункте «б». Все время, пока я тайно сотрудничал с КГБ, я не получал от этой организации ни пенни. Когда я в конце концов оказался в Москве после побега из Уормвуд-Скрабс, мне дали квартиру, за которую я вношу квартплату, и скромную сумму денег на обустройство. Позже мне назначили пенсию, которую я получаю до сих пор. Сверх этого я зарабатываю деньги на своей работе. Но пока я служил в СИС, КГБ мне ничего не платил. Мои поступки были продиктованы только идеологическими соображениями, но никогда — материальной выгодой.

Начальник КГБ, как я его называл про себя, слушал внимательно, иногда прерывая мою речь уточняющими вопросами, а потом попросил меня написать все, что я только что сказал, по-английски и ненадолго вышел. Вернувшись, он стал расспрашивать о моей прежней жизни, войне, работе в разведке. Пока мы беседовали, вошел молодой светловолосый русский с открытым лицом, который, как объяснил кэгэбист, будет опрашивать моих товарищей по несчастью. Нам же, [159] возможно, предстоит встретиться несколько раз, чтобы обсудить все вопросы, а это займет определенное время. Собеседование кончилось. Дома я рассказал, что виделся с тем же молодым человеком, что и мистер Холт, что мне тоже предлагали подписать заявление против войны и я отказался.

В течение нескольких следующих дней мои друзья, кроме двух женщин, все по очереди побывали в Манпхо. По возвращении они рассказывали одно и то же. Филип Дин тут же дал русскому имя героя одной из новелл — «Кузьма Кузьмич», и с тех пор мы его так и звали. Дин был прекрасным пародистом и отлично изображал молодого человека, особенно то, как он говорил, и мы здорово веселились по этому поводу.

Всего нас вызывали по три или четыре раза, и дело растянулось на несколько месяцев. Я все время встречался с моим начальником КГБ, а остальные — с «Кузьмой Кузьмичом». Один раз меня попросили написать все, что я знаю, о структуре СИС. Когда я вернулся в Англию, понял, что их интересовали не факты, которых было и так достаточно в сообщениях Филби и других агентов, русские хотели проверить, говорю ли я правду. Они предполагали, что мое предложение — провокация, задуманная мистером Холтом. Я это, естественно, отрицал, и мне поверили. В последний раз начальник КГБ сказал, что предложение принято и, когда придет время, со мной свяжутся. Он даже прошелся со мной полдороги к дому, говорил очень тепло, а на прощание расцеловал в обе щеки.

Вспоминаю еще один разговор с ним. Речь шла о Сталине. Я сказал, что не могу понять, почему он окружен таким необыкновенным поклонением. Это казалось мне противоречащим коммунистической теории, учившей, что историей движут массы, а не выдающиеся личности. И хотя, например, Черчилля уважали и восхищались тем, что он сделал во время войны, но, когда ока кончилась, премьер-министр был смещен большинством голосов. Уподобление человека Богу было, по-моему, тем, что Запад просто не в состоянии понять. Больше того, я не видел в этом необходимости. Начальник КГБ пробурчал что-то о других традициях, но воспринял мои замечания хорошо, и мне показалось, что он со мной согласен.

Так первая часть задуманного плана была осуществлена. К счастью, друзья ничего не заподозрили, иначе с самого начала [160] план бы провалился. Мы жили в тесноте, постоянно и очень близко общались друг с другом, и мне приходилось все время следить, не изменилось ли мое поведение и совпадают ли с другими мои пересказы бесед в Манпхо. Это было не слишком трудно. Все рассказывали одно и то же, и я, изменив мелкие детали, повторял чужие истории. Все считали, что я, как и остальные, вижусь с «Кузьмой Кузьмичом», мы говорим о том же самом, он задает мне те же вопросы. Я ни разу не дал повода думать по-другому.

Теперь я чувствовал огромное облегчение. Внутренняя борьба закончилась. Меня приняли. Пути назад нет. Я мог смотреть на себя как на одного из миллионов людей, которые активно строили новое, более справедливое общество. Жизнь моя больше не будет прежней. У меня теперь появилась цель. Все встало на свои места.

Не могу сказать, что тогда или позже чувствовал угрызения совести в отношении моих друзей-пленников. Я не причинил им никакого вреда, не пользовался ими для своих целей.

* * *

Оглядываясь назад, я всегда удивляюсь, как мне удавалось и тогда и потом так удачно избегать разоблачения. Но с обманом дело обстоит так: начав, приходится продолжать обманывать, нравится вам это или нет. Не мог же я в один прекрасный день вдруг сказать людям: «Знаете, я — советский агент». А если бы и сказал, то мне никто бы не поверил и решили бы, что у меня не все дома. В любом случае последствия были бы серьезными. Не следует забывать, что я с юности привык к обману, хотя и не такого масштаба. Когда я был курьером в голландском подполье, то изображал школьника, несущего в ранце учебники, а не запрещенные листовки или разведсообщения. Каковы бы ни были мои мотивы, я уже тогда обманывал людей. Позже, когда я работал в СИС, то говорил всем, включая мать и сестер, что служу в МИД. Когда выбираешь профессию разведчика, надо быть готовым ко лжи и обману, а если у кого-то есть сомнения на этот счет, то стоит подыскать другую работу. Потом в игру вступает другой важный психологический фактор. Офицеру разведки, любому разведчику по характеру своей работы приходится [161] делать то, что в обыденной жизни приводит к столкновению с законом. Иногда приходится вскрывать чужие письма, подслушивать телефонные разговоры, искать компроматы, принуждать, шантажировать, а в исключительных случаях и организовывать политические убийства или замышлять террористические акты. Все время приходится развращать людей, разными способами склонять их к нарушению закона и нелояльным по отношению к собственной стране и правительству поступкам.

Будучи частным лицом, никто, наверное, не хотел бы покупать подобным образом для достижения своих целей, но гели работа требует подобных действий, то человек вполне способен на это, веря, что защищает интересы государства или свои убеждения. Может быть, я в большей степени обладаю способностью отделять личное от общественного, и именно это позволяло мне быть советским агентом. Я никогда не действовал в своих интересах и тогда, когда мои поступки были направлены непосредственно против моих коллег. Хочу добавить только одно: нет ничего хорошего в том, что приходится обманывать тех, кому доверяешь, мне это никогда не нравилось и не доставляло удовольствия. Шпионаж мне представляется печальной необходимостью. Пока существуют конфронтация и соперничество, пока есть армии и угроза войны, шпионы будут необходимы. Конечно, лучше, если это возможно, быть капитаном на мостике, чем кочегаром в трюме. Но оба нужны, чтобы корабль шел вперед. Шпионы подобны кочегарам. Сегодня техника такова, что кочегары не нужны, и я надеюсь, что придет день, когда отпадет надобность и в шпионах.

* * *

Скучные, лишенные событий дни в сельском доме в Манпхо складывались в месяцы, а месяцы — в годы. Дни проходили в разговорах, хождении, спанье и очень редко — в ссорах. Мы были в плену уже около трех лет. Иногда, подстрекаемые Филипом Дином и французами, мы начинали голодовку. За этим следовали долгие препирательства с охраной и небольшое улучшение еды или разрешение на несколько ярдов увеличить пространство прогулок. Наши завоевания [162] держались недолго, поэтому всегда был повод объявить голодовку снова.

Чтобы скоротать время, я начал учить русскому Жана Мидмора, используя в качестве учебника «Капитал» Маркса. Будучи способным к языкам, он все быстро усваивал. Нам обоим было приятно, когда после семи месяцев настойчивого труда он смог легко прочесть русский текст.

Все это время мы не могли связаться с родственниками, но однажды нам неожиданно разрешили послать домой записку через Красный Крест. Она должна была быть короткой, по-моему, не больше двадцати слов. Мы все старались уложить в эти слова уверения в здоровье и надежду на скорую встречу. Все, кроме мистера Холта. Он даже не вышел за рамки разрешенного объема и, адресовав письмо в МИД, попросил перечислить с его банковского счета на счет его сестры 50 фунтов на билеты в театр.

Когда в МИД получили записку, то были ошарашены и приняли ее за шифровку, долго ломали голову, что бы это могло быть. Напрасно — письмо значило лишь то, что в нем было написано. Как объяснил мне мистер Холт, он каждый год дарил сестре ко дню рождения небольшую сумму на театральные билеты. Это письмо было единственной возможностью передать ей деньги. Он думал, что тем самым принесет больше пользы, чем просто сообщая, что находится в добром здравии. К тому же из присланных денег она могла сделать вывод о его здоровье сама. Это было типично для Вивиана Холта — человека всегда заботливого и внимательного.

В первые дни марта 1953 года мы узнали, что умер Сталин. Буквально на следующий день исчез его портрет, висевший среди портретов других членов Политбюро в комнате охранников. Наверное, это была первая и самая скорая мера по десталинизации во всем социалистическом мире.

Через неделю, когда мы, как обычно, утром гуляли в маленьком дворике, всем англичанам велели срочно собрать немудреные пожитки. А уже через четверть часа мы ехали в открытом кузове грузовика в столицу. Мы оставляли французов с надеждой на скорое освобождение. Так и случилось через несколько дней. [163]

В Пхеньяне нас поместили в пещеру в горах, чтобы защитить от ежедневных американских бомбежек. К нам присоединились и трое остальных интернированных англичан — епископ Купер, представитель Армии спасения Лорд и ирландский миссионер монсеньор Квинлэн. Последним я бесконечно восхищался. Большой, с красноватым цветом лица и мягчайшим характером, он всегда был приветлив, как бы ни была тяжела жизнь, и готов помочь каждому, кто в этом нуждался. Мне посчастливилось встретить двух людей, которых я почитаю почти святыми. Один из них — монсеньор Квинлэн, ирландский католик, а другой — Дональд Маклейн, английский коммунист.

Через три дня под покровом ночи двое офицеров и четверо солдат повезли нас на грузовике из Пхеньяна в сторону китайской границы. Это было первым этапом обратного путешествия в Англию и началом новой жизни. [164]


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.021 сек.)