АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Миро, Миро на стене

Читайте также:
  1. Гул сирены оглушает. Я прижимаюсь к стене и затыкаю уши. Через громкий и противный звук сигнализации слышу мужские голоса.
  2. После каждого слова следует тяжелый вдох сопровождаемый еле слышным стоном. Она запрокидывает голову назад полностью прижимаясь к холодной, влажной от осенней сырости стене.

 

Снаружи — шум Парк-авеню. Негромко. Упорядоченно. Сдержанно. Только нервы все равно звенят. Уже скоро придут женщины; ожидание затягивает узелок в основании спины. Она обхватывает пальцами локти, сжимает предплечья. Ветерок колышет легкие занавески. Алансонские кружева. Ручная работа, ажурное плетение с шелковой отделкой. Никогда не любила французский тюль. Предпочла бы обычную ткань, легкую вуаль. Кружева придумал повесить Соломон, давно уже. Издержки брака. Крепкие узы. Утром он принес ей завтрак на подносе с тремя ручками. Круассан с глазурью. Ромашковый чай. Тонкий ломтик лимона отдельно. Он даже не пожалел костюма, прилег на кровать и коснулся ее волос. Перед уходом поцеловал. Соломон, мудрый Соломон, в руке портфель, дела не ждут. Едва заметная косолапость в походке. Щелчки начищенных ботинок по мраморному полу. Прощается рыком. Без всякой угрозы, просто голос такой гортанный. Иногда ее поражает: вот он, мой муж. Вот какой. Как все тридцать один год. И тишина тут же отступает. Шорох движения, щелчок замка, смутный звонок, голос лифтера — Добрутро, мистер Содерберг! — недовольный стон двери, лязг машинерии, тихое бормотание спуска, звон остановки в вестибюле внизу, щебет бегущих вверх тросов.

Она отдергивает шторы и еще раз выглядывает в окно, успевает заметить лоскут серого костюма, Соломон как раз усаживается в такси. Маленькая лысая голова ныряет в сумрак салона. Хлопает желтое. От тротуара и прочь.

Соломон даже не знает о гостях; она расскажет ему как-нибудь потом, не сейчас, вреда не будет. Может, вечером. За ужином. Свечи, вино. Угадай, что сегодня было, Сол. Когда он устраивается на стуле, заносит вилку. Угадай. Тихий вздох в ответ. Просто расскажи, Клэр. Милая, у меня выдался непростой день.

Выскользнуть из ночной рубашки. Тело в большом напольном зеркале. Немного бледное, в морщинках, но она еще способна расправить их, потянувшись. Зевает, сцепив руки над головой. Высокая, по-прежнему стройная, черные как смоль волосы, единственная прядка цвета барсучьей шерсти на виске. Пятьдесят два года. Она проводит по волосам влажным полотенцем и расчесывает их деревянным гребнем. Поворачивает голову, зажимает длинные волосы ладонью. Спутанные, секущиеся кончики. Пора уже сделать стрижку. Вычистив гребень, она бросает волосяной комочек в педальную урну. Говорят, у покойников волосы растут и дальше. Живут своей жизнью. Там, внизу, с прочими ошметками, салфетками, тюбиками от помады, колпачками от зубной пасты, таблетками от аллергии, карандашами для глаз, сердечными каплями, молодостью, обрезками ногтей, зубной нитью, аспирином, скорбями.

Ну почему именно седые волосы отказываются выпадать? Когда ей было двадцать с чем-то, она терпеть не могла эту барсучью прядку, что появилась за ночь, красила ее, прятала, выкорчевывала. Теперь прядка определяет ее, позволяет выделиться — элегантная струйка седины, сбегающая от виска.

Дорога у меня в волосах. Обгон запрещен.

Дел невпроворот. Скорей-скорей. Туалет. Взмах зубной щетки. Самая малость косметики. Немного румян. Подвести глаза, только чуточку, и мазок губной помады. Никогда не возилась с макияжем. У платяного шкафа она задерживается. Лиф и трусики — простые, бежевые. Любимое платье. Роспись по шелку в тонах морской волны, ракушки. Фасон «колокол», без рукавов. Чуть выше колена. Банты на разрезах. Застежка-молния на спине. И модно, и женственно. Не слишком вычурное платье, современное, пристойное, хорошее.

Она чуть задирает подол. Вытягивает ногу. Эти ноги сияют, сказал Соломон много лет назад. А она однажды сказала, что он занимается любовью, как висельник: с эрекцией, но без чувства. Шутка, услышанная на выступлении Ричарда Прайора.[48]Она пошла туда одна, воспользовалась пропуском подруги-журналистки. Единственная в своем роде вылазка. Концерт оказался не слишком вульгарен, но и скучать не пришлось. Соломон дулся целую неделю: три дня из-за шутки, еще четыре — просто потому, что она вообще пошла на концерт. Свободы вам мало? — пыхтел он. Валяйте, жгите лифчики, слетайте с катушек. Маленький, приятный человек. Ценитель хороших вин и мартини. Тощий мысок волос на голове. Летом приходится мазать лысину защитным кремом. На макушке крапинки. Вокруг глаз — воспоминания о проведенном на солнце детстве. Когда они познакомились в Йеле, его лоб скрывала косая челка, густая и светлая. Ассистентом адвоката, в Хартфорде, он исходил все тропинки со стариком Уоллесом Стивенсом, кто бы подумал, оба в рубашках с коротким рукавом. Я банку водрузил на холм в прекрасном штате Теннесси. [49]Любовью они занимались у нее дома, на старой кровати под пологом. Распростершись на простынях, Соломон пытался нашептывать стихи ей на ухо. Редко помнил строчки. И все же то было наслаждением: губы у кромки уха, на изгибе шеи, в выемке ключицы, внутренний жар его восторженности. Однажды кровать рухнула под их свистопляской. В последнее время это случается все реже, но достаточно часто, и она по-прежнему тянется вверх, к его загривку. Уже не такому густому. Пустой черенок на месте спелого плода. Головорезы в суде сидят смирно, пока не услышат приговор, и лишь когда грохочет молоток, начинают кричать, выть и биться, поносят его грязными словами. Она давно перестала ездить с ним в центр, в полутьму обшитых деревянными панелями залов, — зачем терпеть эти оскорбления? Эй, Коджак! Кому ты нужен, родной? [50]В судейском кабинете — ее фотография, на берегу, вместе с совсем еще маленьким Джошуа, голова к голове, мать и сын, тянутся друг к другу, а за ними — бесконечные, поросшие травой песчаные холмы.

В груди что-то тихо мурчит, расправляясь. Джошуа. Это имя совсем не подходит парню в военной форме.

Ожерелье и рука-фантом. У нее так бывает. К горлу приливает кровь. Что-то царапает в гортани. Будто кто-то сжимает шею, на миг перекрывая дыхание. Она поворачивается к зеркалу боком, затем прямо, затем опять смотрит искоса. Аметист? Браслеты? Маленькое кожаное ожерелье, которое Джошуа подарил ей в девять лет? На вощеной бумажной обертке нарисовал красную ленточку. Карандашом. Вот, мамочка, — сказал он, а потом убежал и спрятался. Она носила ожерелье много лет, в основном дома. Уже дважды приходилось подлатать. Но не сейчас, не сегодня, нет. Она снова прячет его в ящик. Чересчур. И потом, ожерелье — для особых случаев. Она колеблется, вглядываясь в отражение. Нефтяной кризис, ситуация с заложниками, ситуация с ожерельем. По мне, эвристические алгоритмы проще. Такая была специализация. В колледже. На всем факультете математики учились только три девушки. В коридорах ее принимали за секретаршу. Приходилось красться, опустив глаза долу. Тихая серая мышка. Досконально знала особенности настила. Все неровности плитки. Все трещины в плинтусах.

В ларчике со старыми украшениями, давно минувшие дни.

Серьги, стало быть? Серьги. Пара крошечных морских раковин, купленная в округе Мистик два лета назад. Две серебряные дужки скользят в проколы. Она опять оборачивается к зеркалу. Так странно видеть дряблость шеи. Чужой шеи. Моя не такая. Пятьдесят два года в этой самой коже. Она вздергивает подбородок, и кожа натягивается. Вид самодовольный, но так лучше. Серьги с платьем. Ракушки и ракушки. Раки и кукушки. У синего моря. Она роняет их в шкатулку и роется дальше. Замечает часы на комоде.

Скорей-скорей.

Время почти вышло.

За последние восемь месяцев она посетила четыре дома. Везде скромно, чисто, обыкновенно, мило. Стейтен-Айленд, Бронкс, два в Нижнем Ист-Сайде. Никакой помпы. Просто собираются матери. И всё. Но когда она наконец назвала им собственный адрес, все только рты раскрыли. Ей удавалось отсрочить этот момент, пока они не собрались у Глории в Бронксе. Ряд многоквартирных домов. В жизни не видела ничего подобного. Подпалины на дверях. Запашок борной кислоты в подъезде. Иглы от шприцев в лифте. Она была в ужасе. Поднялась на одиннадцатый этаж. Пять замков на железной двери. Она постучала, и дверь задергалась на петлях. Но внутри квартира сверкала. На потолке две большущие люстры, дешевые, но прелестные. Потоки света изгоняли из комнаты тени. Остальные женщины уже пришли — улыбались ей с глубокого, бесформенного дивана. Все чмокнули друг дружку, не касаясь щек, и утро прошло как по маслу. Они даже забыли, где находятся. Глория хлопотала, раскладывала подставки для чашек, меняла салфетки, приоткрывала окна для курильщиц, а затем показала комнату сыновей. Она потеряла трех мальчишек, представить только — трех! — бедняжка Глория. Фотоальбомы, туго набитые воспоминаниями: прически, беговые дорожки, выпускные вечера. Бейсбольные кубки передавали по кругу, из рук в руки. В общем и целом, хорошее получилось утро, и оно тянулось, тянулось, тянулось. Пока часы на обогревателе не дотикали до полудня, а разговор не перешел к следующей встрече. Ну что, Клэр, теперь твоя очередь. Ей показалось, что рот набит меловой крошкой. Чуть не подавилась ею, заговорив. Словно извиняясь. Не сводя глаз с Глории. Значит, я живу на Парк-авеню, где перекресток с Семьдесят шестой улицей. Тут все и умолкли. Едете по шестой. Это она отрепетировала заранее. И выдавила дальше: Линии. И дальше: Подземки. И дальше: Верхний этаж. Ни одно слово не прозвучало верно, они будто не помещались на языке. Ты живешь на Парк-авеню? — переспросила Жаклин. Снова молчание. Чудесно, сказала Глория, яркий блик на губах, где она облизнула их, словно убирая крошки. А Марша, художница со Стейтен-Айленда, хлопнула в ладоши. Чаепитие у королевы! — воскликнула она в шутку, не собираясь обидеть, конечно, но все равно она саднила, эта пустяковая ранка.

На самой первой встрече Клэр сказала им, что живет в Ист-Сайде, — и только, но следовало догадаться, даже если она приходила в брюках и мокасинах, не надевала украшений, все равно они должны были почувствовать, что это Верхний Ист-Сайд, и тогда Дженет, блондинка, подалась вперед и пропищала: О, а мы и не знали, что ты забралась так высоко.

Высоко. Словно на Верхний Ист-Сайд надо карабкаться. Словно всем теперь предстоит восхождение. Тросы, каски, карабины.

В ней все ослабло. Ноги сделались ватными. Как будто она рисовалась перед ними. Тыкала носом. Все ее тело качнуло вбок. Лепетала, запинаясь. Сама-то я росла во Флориде. В квартире довольно тесно, правда. Трубы просто отвратительные. И на крыше такое творится… Собиралась было добавить, что по хозяйству ей никто не помогает, — нельзя говорить прислуга, она ни за что бы не сказала прислуга, — но тут Глория, милая Глория, ахнула: Батюшки-светы, Парк-авеню, да я бывала там только в «Монополии»! И тут все рассмеялись. Откинулись на спинки и захохотали. Она хоть успела глотнуть водички. Выдавить улыбку. Перевести дух. Им уже не терпелось. Вот те нате! Парк-авеню! Часом, не которая сиреневая? Да нет, не сиреневая. Это Парк-плейс лиловая, совершенно точно,[51]но Клэр не разомкнула губ, зачем кичиться? Ушли все вместе — кроме Глории, конечно. Глория махала им из окна на одиннадцатом этаже; пестрое платье, перечеркнутое на груди перекладиной поднятого окна. Она выглядела так одиноко, так трогательно там, наверху. Мусорщики до сих пор бастуют. По кучам отходов шныряют крысы. Под опорами автострады торчат уличные женщины. В узких шортах и топиках, пусть даже снегом метет. Прячутся от холода. Выбегают к грузовикам. Белые облачка дыхания. Страшненькие пузыри из комиксов. Клэр захотелось бегом вернуться, забрать Глорию, вызволить ее из этой жути. Но на одиннадцатый этаж уже не подняться. Что она скажет? Давай, Глория, пропусти ход, заработала двести очков — и на свободу.

Они шагали к станции подземки сплоченной, тесной группой — четыре белые женщины, прижимавшие к себе сумочки чуть сильнее необходимого. Вылитые социальные работницы. Одеты опрятно, но без перегибов. Поезда ждали в улыбчивом молчании. Дженет нервно постукивала ногой. Марша подводила глаза, глядя в зеркальце. Жаклин расчесывала длинные рыжие волосы. Подошел состав, весь в цветных пятнах, в вихре изогнутых росчерков, в него они и вошли. Один из тех вагонов, что с головы до пят покрыты граффити. Даже окна закрашены наглухо. Прямо скажем, не Пикассо. Белых женщин в вагоне больше не оказалось. Нет, она не против подземки. Ни за что не призналась бы спутницам, что это у нее всего второй раз. Хотя никто не бросил на них косого взгляда, не произнес грубого слова. Вышла на шестьдесят восьмой, хотелось просто побыть одной, пройтись, подышать. Шагала по авеню, раздумывая над тем, как оказалась в этой компании. Они такие разные, у них так мало общего. Но все равно они нравились ей, по-настоящему нравились. Особенно Глория. Сама она не разделяет людей по цвету кожи — с чего бы? Подобные разговоры выводили ее из себя. Во Флориде отец как-то объявил за ужином: Обожаю негров! Точно так-с! По-моему, каждому просто необходимо завести себе хоть одного. Она пулей вылетела из-за стола и два дня потом не покидала своей комнаты. Поднос с едой просовывали под дверь. Ну хорошо, не просовывали. Передавали в щель. Семнадцать лет, одной ногой в колледже. Скажите папе — я не выйду, пока он не извинится. И он извинился. Протопал вверх по выгнутой лестнице. Обнял ее большущими руками южанина и назвал модернисткой.

Модерн. Как предмет обстановки. Или картина. Миро.[52]

Но это же просто квартира, только и всего. Столовое серебро, фарфор, окна, отделка, утварь. Только это, ничего более. Быт. Совершенно обыденные вещи. Что тут может быть еще? Ничего. Позволь сказать тебе, Глория: стены меж нами довольно тонки. Только позови — и они рухнут вовсе. Пустота в почтовом ящике. Никто мне не пишет. Собрания кооператива — ужас кромешный. Шерсть домашних животных в стиральных автоматах. Внизу консьерж в белых перчатках, в отутюженных брюках, при эполетах, но — только между нами, подружки — он не пользуется дезодорантом.

По коже пробегает быстрая дрожь. Вот беда, консьерж.

Он ведь не пристанет к ним с лишними расспросами? Кто там сегодня? Мелвин, верно? Новенький? Среда. Точно, Мелвин. А если он спутает их с прислугой? Поведет к служебному лифту? Надо позвонить и сказать ему. Серьги! Да. Серьги. Скорей же. На самом дне шкатулки, старая пара, простые серебряные гвоздики, редко их надеваю. Дужка немного заржавела, но ничего. Она муслит их во рту. Снова оглядывает себя в зеркале. Платье с ракушками, волосы по плечи, барсучья прядка. Как-то раз ее приняли за мать молодой интеллектуалки из телевизора, рассуждавшей о фотографии, о запечатленном мгновении, о дерзости в искусстве. У нее такая же прядка. Фотографии продлевают жизнь тех, кто ушел навсегда, заявила эта девица. Неправда. Жизнь не впихнешь в фотографию. Никак не впихнешь.

Глаза уже начинают блестеть. Плохо. Соберись, Клэр. Она тянется к салфеткам за стеклянными фигурками на комоде, промокает глаза. Выбегает в коридор, хватает трубку старомодного переговорного устройства.

— Мелвин?

Еще звонок. Наверное, курит за дверью.

— Мелвин?!

— Да, миссис Содерберг?

Голос спокойный, уверенный. Уэльс или Шотландия, она не интересовалась.

— Сегодня я собираюсь отобедать с подругами.

— Да, мэм.

— То есть я жду их к завтраку.

— Хорошо, миссис Содерберг.

Она проводит кончиками пальцев по темному дереву стенной обшивки. Собираюсь отобедать. Я что, в самом деле произнесла такое? Как я могла это сказать?

— Окажите им достойный прием, будьте добры.

— Разумеется, мэм.

— Их будет четверо.

— Да, миссис Содерберг.

Сопит в трубку. Рыжий пушок над губой. Надо было поинтересоваться, откуда он, как только устроился на работу. Невежливо получилось.

— Что-нибудь еще, мэм?

А спросить теперь — и вовсе грубо.

— Мелвин? Не ошибитесь с лифтом.

— Разумеется, мэм.

— Спасибо.

Стена встречает ее лоб прохладой. Вообще не стоило упоминать про лифт. Буше, [53]сказал бы Соломон. Мелвин остолбенеет, увидев их, и отправит прямиком не в тот лифт. Двери справа, дамочки. Заходите смелей. Вспыхнули щеки. Но она ведь сказала, что намерена отобедать, верно? Уж это он не перепутает. Отобедать за завтраком. Ох, батюшки.

Жизнь с вечной оглядкой, Клэр, это даже не жизнь.

Кисло улыбаясь, она возвращается в гостиную. Цветы на месте. Солнце играет на белой мебели. Эстамп Миро над софой. Пепельницы в стратегических точках. Надеюсь, они не станут курить в доме. Соломон терпеть не может табачный дым. Но гости курят, и даже она сама. Ему претит запах, следы жженой бумаги в воздухе. Пускай. Может, и она покурит с остальными, попыхтим вместе, маленький вулкан, небольшой холокост. Жуткое слово. В детстве ни разу не слыхала. Ее воспитывали пресвитерианкой. Небольшой скандал накануне свадьбы. Громыхающий голос отца. Он кто? Какой-то мужлан из Новой Англии? И бедный Соломон, руки сцеплены за спиной, глядит в окно, поправляет галстук, держится, терпеливо сносит оскорбления. Но все равно они возили Джошуа во Флориду, на берега озера Локлуза, каждое лето. Бродили по манговым рощам, втроем держались за руки, Джошуа посредине, раз, два, три — йиииии!

Именно там, в особняке, Джошуа впервые играл на рояле. Пять лет всего. Сидел на деревянном табурете, возил пальцами вверх и вниз по клавиатуре. По возвращении в город они договорились о занятиях в подвальном помещении музея Уитни.[54]Сольные концерты, галстук-бабочка. Синий пиджачок с золочеными пуговицами. Волосы, расчесанные налево. Ему нравилось давить на педаль рояля. Говорил, вот бы доехать на нем до самого дому. Джжж, джжж! На день рождения они купили ему «Стэйнвей», и восьмилетний Джошуа играл им Шопена перед ужином. С коктейлями в руках, они с мужем садились на софу послушать.

Хорошие деньки. Они проглядывают из самых неожиданных мест.

Она хватает сигареты, спрятанные под крышкой стоящего у рояля табурета, идет в глубь квартиры, распахивает тяжелую дверь черного хода. Раньше здесь ходили горничные. Давным-давно, когда подобные вещи еще водились в природе: горничные и черные ходы. Вверх по ступенькам. Во всем доме она одна изредка выходит на крышу. Толкает дверь пожарного выхода. Сигнализации нет. От темного покрытия — волна жара. Кооператив много лет пытался настелить пол на крыше, но Соломон всегда возражал. Незачем слушать, как ходят по голове. Тем паче — курильщики. В этом он тверд. Терпеть не может дым. Соломон. Хороший, приятный человек. Несмотря даже на свою упертость.

Стоя в проеме, она глубоко затягивается, выпускает к небу облачко дыма. Преимущество верхнего этажа. Она отказывается называть свою квартиру «пентхаусом». Есть в этом слове нечто отталкивающее. Что-то журнально-глянцевое. На черном гудроне крыши, в теньке от стены она расставила цветы в горшках. Порой от них больше забот, чем радости, но по утрам ей нравится здороваться с розами. Флорибунды и несколько клочковатых чайных гибридов.

Она склоняется над горшками. Желтые пятнышки на листьях. Изо всех сил стараются пережить лето. Она стряхивает пепел под ноги. С востока — приятный ветерок. Рекой пахнуло. Вчера по телевизору намекали на возможный дождь. Никаких признаков. Парочка облаков, не более. Как они собираются, эти облака? Такое чудо маленькое, дождь. Капли падают на живых и мертвых, мама, только у мертвых зонтики получше. Может, вынесем сюда стулья, все вчетвером, нет, нас пятеро, и подставим лица солнышку. В летней тишине. Просто побудем вместе. Джошуа нравились «Битлз», он часто слушал их у себя в комнате, даже через его любимые большие наушники пробивало. Брось как есть. [55]Дурацкая песня, право. Оставишь что-нибудь в покое, и покоя уже не видать. Бросишь как есть, и оно пригнет тебя к земле. Бросишь как есть, и оно взберется по стенам твоего дома. Затянувшись снова, она смотрит через парапет. Мимолетное головокружение. Ручеек желтых такси вдоль улицы, по центральной аллее стелется зелень, деревца едва успели высадить.

Жизнь на Парк-авеню не изобилует событиями. Все разъехались на лето. Соломон отказался наотрез. Городское дитя. Обожает работать допоздна, даже летом. Его утренний поцелуй поднял мне настроение. И запах одеколона. Тот же, что и у Джошуа. А когда сын впервые побрился! Каков был день! Джошуа весь измазался в пене. Бритвой возил осторожно. Вывел широкую трассу на щеке, но поцарапал шею. Оторвал клочок от отцовской «Уолл-стрит джорнэл», лизнул и приложил к ранке. Биржевые сводки останавливают кровь. Целый час ходил по дому с клочком газеты на шее. Потом пришлось размачивать, чтобы отлепить. Она стояла в дверях ванной, улыбаясь. Мой мальчик подрос, он совсем взрослый, уже бреется. Давным-давно, давным-давно. К нам возвращается самое простое. Ненадолго замирает под грудиной, потом вдруг бросается к сердцу и тянет его вниз.

В Сайгоне не нашлось такой большой газеты, чтобы слепить все куски воедино.

Она затягивается поглубже, позволяет табачному дыму осесть в легких: слышала где-то, что сигареты помогают от скорби. Одна хорошая затяжка — и забываешь, как плакать. Организму не до того, отвлекся на отраву. Неудивительно, что курево так запросто раздают солдатам. Вот уж точно — «Лаки Страйк».[56]

Она замечает на перекрестке внизу черную женщину, вполоборота. Высокая, полногрудая. Платье в цветочек. Похоже, Глория. Но сама по себе, без подруг. Чья-то домработница, скорее всего. Поди угадай. Было бы славно сбежать по лестнице, выскочить на угол, подхватить ее, Глорию, самую любимую, обнять крепко-крепко, привести домой, усадить, сварить ей кофе, поговорить, посмеяться и пошептаться, ощутить родство, всего-навсего. Вот чего хочется. Наш маленький клуб. Наша недолгая пауза. Глория, родненькая. Днем и ночью одна-одинешенька в своей многоэтажке. Как вообще можно жить в таком месте? Проволочные заборы. Мусор в воздухе. Отвратительная вонь. Все эти девочки на улице, торгуют телом. Будто вечно готовы завалиться на спину, на матрас из позвонков. И еще зарево пожаров — Дрезден, да и только. Самое подходящее название.

Может, Глорию удастся нанять. Привести в семью. Мелкая работа по дому. Тут немного, там чуть-чуть. Можно будет вместе сидеть за столом на кухне, коротать дни, пропускать порцию-другую джина с тоником, а часы пусть себе текут мимо, она и Глория, в уюте, в радости, да, Gloria, in excelsis Deo. [57]

Женщина внизу скрывается из виду, завернув за угол.

Клэр топчет окурок и бредет к двери. Немного кружится голова. Весь мир на миг качнулся вбок. Вниз по ступеням, в голове туман. Джошуа никогда не курил. Может, на пути к небесам и попросил сигарету. Вот мой большой палец, а вот моя нога, вот глотка, вот сердце, а вот и легкое, эге-гей, давайте сложим все это вместе ради последней «Лаки Страйк».

Снова дома, через ход для прислуги, из гостиной доносится звон часов.

Добраться до кухни.

Мутит немного. Надо отдышаться.

Чтобы воду вскипятить, ученая степень не нужна, так?

Она неуверенно движется по коридору — опять на кухню. Мраморная столешница, шкафчики с золочеными ручками, множество белых машинок. В самом начале утренних чаепитий взяли за правило: гости приносят пончики, кексы, рулеты с кремом, фрукты, печенье, хворост. Хозяйка готовит чай и кофе. Так создается нужный баланс. Она подумывала заказать целый поднос вкусностей у Уильяма Гринберга на Мэдисон — радужные пирожные, ореховые кольца, халу и круассаны, — но не хочется выделяться. Выпендриваться. Не хватало еще.

Она увеличивает пламя под чайником. Маленькая галактика пузырьков и огонь. Хорошая французская обжарка. Мгновенное удовольствие. Расскажите это вьетконговцам.

Рядок чайных пакетиков на стойке. Пять блюдец. Пять чашек. Пять ложек. Может, смеха ради поставить молочник в виде коровы? Нет, это слишком. Аляповато и смешно. Но отчего бы не улыбнуться? Разве доктор Тоннеманн не советовал мне смеяться почаще?

Будьте любезны, смейтесь на здоровье.

Смейся, Клэр. Отпусти себя, не зажимайся.

Хороший врач. Не давал ей пить таблетки. Лучше постарайтесь каждый день немного смеяться, это прекрасное средство, сказал он. Таблетки — запасной вариант. Надо было принимать их. Хотя нет. Лучше уж смеяться. Умереть, веселясь.

Да, вырывать из пасти смерти смех.[58]Хороший врач, точно. Мог даже Шекспира ввернуть. Обхохочешься.

В одном из своих писем Джошуа рассказывал об азиатских буйволах. Они его поразили. Такие красивые. Он видел однажды, как отряд солдат забросал реку гранатами. Всем было очень весело. И впрямь пасть смерти. Покончив с буйволами, писал Джошуа, солдаты расстреляли ярких птиц на деревьях. Вообрази, каково было бы считать их потом. Можно пересчитать павших, но нельзя оценить потери. На небесах нет математики, мама. Можно измерить все остальное. Это письмо снова и снова возникало перед глазами. Логика во всем живом. Повторяющиеся узоры в цветах. В людях. В азиатских буйволах. В воздухе. Джошуа ненавидел войну, но его все равно туда отправили, хотя он успел обосноваться в Калифорнии, в исследовательском центре Пало-Альто. Вежливо попросили, не как-нибудь. Президент желал знать, сколько человек погибло. Самостоятельно Линдон Б.[59]не мог посчитать. Каждый день к нему являлись советники, выкладывали на стол факты и цифры. Потери сухопутных сил. Потери флота. Потери десанта. Потери гражданского контингента. Потери дипкорпуса. Потери медперсонала. Потери спецназа. Потери военных строителей. Потери Национальной гвардии. Но числа не желали складываться. Кто-то спутывал все карты. Журналисты и телевизионщики дышали Эл-Би-Джею в затылок, и ему требовались точные данные. Он мог отправить человека на Луну, а пересчитать мешки с убитыми — никак. Мог запустить на орбиту спутник, но был не в состоянии определить, сколько крестов надо вкопать. Отборные компьютерные войска. Спецотряд очкариков. Марш в строй. Послужи нации. Стрижка по уставу. Моя страна, тебе благодаря мы технологией разжились почем зря. [60]Отправились самые смышленые и многообещающие. Из Стэнфорда. Массачусетского технологического. Университета Юты. Калифорнийского в Дэйвисе. Друзья Джошуа по Пало-Альто. Те, что воплощали в жизнь мечту о сети ARPANET. Снарядились и отправились за море. Все белые, до единого. Были и другие системы учета — по расходу сахара, бензина, боеприпасов, сигарет и банок тушенки, — но Джошуа выпало считать мертвецов.

Послужи своей стране, Джош. Если способен сочинить программу, которая играет в шахматы, то уж наверняка сумеешь определить, скольких наших уложили узкоглазые. Тащите сюда свои нули-единицы, герои. Научите, как посчитать жертвы осколочных снарядов.

Ему так и не смогли подобрать достаточно узкую в плечах форменную куртку и брюки нормальной длины. На трап самолета он взошел с голыми щиколотками. Я уже тогда должна была понять. Должна была позвать его назад. Но он отправился. Самолет взмыл в воздух и сделался точкой на фоне неба. В Тан-Сон-Нят уже были выстроены бараки. На военно-воздушной базе. Он рассказывал, их даже встречал небольшой духовой оркестр. Шлакобетон и столы из прессованных опилок. Комната, забитая умными шкафами PDP-10 и электроникой от «Ханиуэлл».[61]И все это приветственно гудело в честь новоприбывших. Кондитерская лавка, писал Джошуа.

Ей так много хотелось сказать сыну на той бетонной полосе, в день его отлета. Миром управляют жестокие люди, взять хотя бы их армии. Если они прикажут, чтобы ты стоял смирно, лучше танцуй. Если прикажут сжечь флаг, размахивай им. Если прикажут убивать, воскрешай. Тезис, антитезис. Вывод, антивывод. Подчеркни это дважды. Все прячется там, в цифрах. Послушай свою мать. Послушай меня, Джошуа. Посмотри мне в глаза. Я должна сказать тебе кое-что.

Но он стоял перед ней, раскрасневшись, с коротким ежиком стрижки, и она молчала.

Скажи ему что-нибудь. Его сияющее лицо. Скажи хоть что-то. Скажи. Скажи ему. Но она только улыбалась. Соломон вложил звезду Давида в его руки и, отвернувшись, произнес: Будь храбрым. Она поцеловала сына в лоб на прощание. Отметила, с какой идеальной симметрией возникают и расправляются складки на спине форменной куртки, и уже тогда знала, просто знала, в самый миг расставания, что сын не вернется. Алло, Центральная? Соедините меня с Раем, кажется, мой Джошуа уже прибыл.

Не давай воли унынию. Ни за что. Черпай кофе ложкой, раскладывай чайные пакетики. Сопротивляйся. Воображай себя стойкой. В этом есть логика. Воображай и держись изо всех сил.

Каково это — быть мертвым, сынок? Как думаешь, мне понравится?

Ох. Звонок вызова. Ох-ох. Ложечка звякает об пол. Ох. Быстрые шаги по коридору. Вернись, подними ложку. Теперь порядок, да, полный порядок. Верните мне его живым и невредимым, мистер Никсон, и к вам не будет претензий. Заберите это мертвое тело, все пятьдесят два года, махнемся не глядя, я не буду жалеть, я не стану жаловаться. Просто верните его нам, подлатанным и красивым.

Держи себя в руках, Клэр.

Я не должна расклеиться.

Нет.

Теперь скоренько. К двери. К звенящему интеркому. Хорошо бы макнуть голову в воду, освежить мозги. Мгновенный холодок, как в тех кропильницах у католиков. Нырни и исцелись.

— Да?

— Ваши гости, миссис Содерберг.

— Ох. Да. Отправьте их наверх.

Слишком резко? Слишком быстро? Надо было сначала сказать: Прекрасно. Чудесно. С радостью в голосе. Вместо: Отправьте их наверх. Даже не сказала: Пожалуйста. Словно батраков. Водопроводчиков, декораторов, солдатню. Она вдавливает кнопку интеркома, вслушивается. Забавная старая штуковина. Слабые щелчки статики, шипение, далекий смех, хлопок двери.

— Лифт прямо впереди, леди.

Ну, по крайней мере, Мелвин не оплошал. Не повел их к служебному лифту. И вот они в теплом ящике из красного дерева. Нет, не так. В лифте.

Едва слышный гул голосов. Все вместе. Должно быть, сначала встретились, а потом уже зашли в дом. Договорились заранее. Ей даже в голову не пришло. И мысли не мелькнуло. Зря они так.

Говорили обо мне, наверное. Ей бы врачу показаться. Жуткая седая прядь у нее в волосах. Муженек судья. Носит эти невероятные тенниски. Улыбается с трудом. Живет в пентхаусе, но говорит «там, наверху». И дико нервничает. Думает, она как все, но на самом деле выскочка. Сноб. Еще разревется, того гляди.

Как встретить? Пожать руки? Расцеловать? Нужно ли улыбаться? На самой первой встрече они обнялись на прощание, все вместе, на Стейтен-Айленд, на крыльце, таксист уже сигналил, ее глаза застилали слезы, в объятиях друг у друга, все такие счастливые, у дома Марши, когда Дженет заметила желтый воздушный шар, запутавшийся в ветках: Ой, только давайте поскорее увидимся снова! И Глория сжала ей руку. Прикоснулась щекой. Наши мальчики, думаешь, они были знакомы, Клэр? Как думаешь, они дружили?

Война. Ее омерзительная близость. Одуряющий запах ее тела. Ее дыхание на шее, все это время, уже два года после вывода войск, три, два с половиной, пять миллионов, какая разница? Ничто не окончено. Сливки превращаются в молоко. Первая утренняя звезда — всего лишь последняя ночная. Казалось ли ей, что их мальчики могли дружить? Да, Глория, конечно же, они могли быть друзьями. Вьетнам — место не хуже прочих, чтобы завязать дружбу. Ну разумеется. У доктора Кинга была мечта, которую не получится развеять на берегах Сайгона. Когда стреляли в доброго доктора, она отправила его церкви в Атланте тысячу долларов двадцатками. Отец рвал и метал. Назвал эти деньги откупом. Ее это не волновало. От всей вины не откупишься. Да, она была модернисткой. Надо было послать все наследство, до последнего цента. Обожаю отцов! По-моему, каждому просто необходимо отделаться хоть от одного. Нравится тебе или нет, папочка, эти деньги достанутся доктору Кингу, и что ты теперь скажешь о ниггерах и жидах?

Ох. Мезуза[62]на двери. Ох. Совсем про нее забыла. Касается ее, встает перед ней. Роста как раз хватит, чтобы загородить. Затылком. Лязгает лифт. Откуда эта неловкость? Тут нечего стыдиться, правда же? Что такого в этой коробочке? Минули годы с тех пор, как Соломон настоял на том, чтобы повесить ее здесь. Вот и все. Ради своей матери. Чтобы ей было приятно, когда приедет навестить. И что в этом плохого? Мезуза и вправду подняла ей настроение. Разве этого мало? Мне не за что извиняться. Я все утро носилась по квартире, запечатав губы, боясь дышать. Наглоталась воздуху. О, быть бы мне парой кривых клешней.[63]Как там выражается молодежь? Крепись, ботан. Держись, не падай. Тросы, каски и карабины.

Что же это было? Что я так и не сказала Джошу?

Лифт едет ввысь, она так и видит, как меняются номера этажей. Из шахты доносятся шорохи, громкий щебет голосов. Уже освоились. Жаль, нам надо было встретиться пораньше, в каком-нибудь кафе. Ну вот и они, прибыли наконец.

Что это было?

— Привет, — говорит она, — здравствуйте, здравствуйте. Марша! Жаклин! Какая красавица! Проходите, о, чудесные туфли, Дженет, сюда, сюда. Глория! О, привет, ох, ты погляди, пожалуйста, входите, я так рада вас видеть.

О войне тебе нужно знать только одно, сынок: не ходи.

 

* * *

 

Казалось, чтобы побыть с ним, стоило только совершить путешествие по электрической сети. Это она умела. Можно было бросить взгляд на любой электроприбор — телевизор, радиоприемник, бритву Соломона, — и в следующее мгновение она уже мчалась по высоковольтным линиям. Лучше всего холодильник. Она просыпалась среди ночи и шла на кухню, где приникала к холодильнику. Постояв, открывала дверцу, обдавала себя холодной волной. Особенно приятно, что внутри не загорался свет. За какой-то миг она могла из тепла окунуться в холод, не потревожив темноты и не разбудив Соломона. Почти беззвучно, только мягкий шлепок прорезиненной дверцы, и по телу уже бегут холодные воздушные ручейки, и она уже способна вглядеться дальше, сквозь провода, катоды, транзисторы, рубильники, сквозь эфир, и в самом конце увидеть его, внезапно очутиться в той же комнате, рядышком, вытянуть руку и прикоснуться к его плечу, утешить прямо там, где он сидел, работая под лампами дневного света, в длинном ряду столов и матрасов.

У нее имелись свои подозрения, свои интуитивные представления о том, как все это работало. Свое дело она знала, да и диплом получила не за здорово живешь. Но все равно поражалась тому, что в деле учета мертвецов машины оказались способнее людей. Что перфокарты могут знать о смерти? Как громоздкий набор ламп и проводов может судить о разнице между живыми и мертвыми?

Сын посылал ей письма. Называл себя «хакером». Словцо, будто явившееся из лексикона лесорубов. Это лишь значило, что он программирует свои машины. Он создал язык, щелкавший тумблерами. Мгновение — и падают тысячи затворов, открывая тысячи микроскопических шлюзов. Ей это представлялось выходом на открытое пространство: один шлюз ведет к другому, к третьему, за холмы, и уже скоро ее сын оказывается на реке, сплавляется на плоту по проводам. Он говорил, что от работы за компьютером у него темнеет в глазах, появляется чувство, будто он скользит куда-то по перилам, и она только гадала, откуда могли взяться перила, в его детстве не было никаких перил, но принимала как данность и представляла его там, в холмах вокруг Сайгона, как он скатывается по перилам к бетонному бункеру под зданием из шлакобетона, как усаживается за свой рабочий стол, как оживают кнопки под его пальцами. Как четко очерченный курсор мигает перед его глазами. Как на его лбу появляются морщинки. Как он лихорадочно просматривает распечатки. Как смеется над шуткой, кочующей по столам. Прорывы. Провалы. Тарелки с остывшим обедом на полу. Желудочные таблетки, рассыпанные вокруг. Паутина электрических кабелей. Круговерть переключателей. Урчание вентиляторов. В комнате становилось так душно, говорил он, что раз в полчаса всем приходилось выбираться подышать. Снаружи имелся шланг с водой, чтобы люди могли охладиться. Вернувшись за свои пульты, они высыхали за считанные секунды. Друг друга называли «Мак». Мак то, Мак сё. Любимое словечко. Машинное обучение. Система человек-компьютер. Многостанционный доступ. Безумцы и клоуны. Каждый требует осторожного обращения. Крикнешь ему что-нибудь, может и в штаны наложить.

Все, чем они занимались, вертелось вокруг машинок, рассказывал сын. Они разделяли, увязывали, сочетали, сцепляли, удаляли. Переадресовывали команды. Взламывали пароли. Меняли платы памяти. Черная магия, да и только. Они разбирались в тайных мистериях каждого компьютера. Проводили с ними дни напролет. В ход шли предчувствия, разочарования, смутные догадки. Когда требовалось вздремнуть, они просто сползали под стол, слишком измученные, чтобы видеть сны.

«Хакнуть Смерть!» — так прозвали его основной проект. Джошу пришлось продраться через все архивные записи, вручную внести в систему все имена, суммировать потери, превратить людей в цифры. Сгруппировать, отсортировать, отправить на хранение, закодировать, вывести на печать. Проблема была не столько в смерти как таковой, сколько в наложении смертей. В погибших однофамильцах — Смитах, Родригесах, Салливанах и Джонсонах. В отцах, которых звали точно так же, как и сыновей. В погибших дядюшках с теми же инициалами, что и у павших племянников. В бойцах, не вернувшихся из самоволки. В общих операциях с раздельными заданиями. В неточных донесениях. В ошибках. В секретных частях, катерах, опергруппах, разведотрядах. В тех, кто обзавелся семьей в одной из местных деревушек. В тех, кто остался глубоко в джунглях. Кто мог отчитаться за них? Но ему удалось впихнуть этих неучтенных в свою программу, насколько это было возможно. Обустроить местечко, где те могли обрести хоть какую-то жизнь. Он с головой ушел в работу, не задавая лишних вопросов. Это занятие, писал он, казалось подходящим для патриота. Более всего ему нравились творческие вспышки — те озарения, когда удавалось разрешить проблему, прежде не имевшую решения, найти четкий, изящный ответ.

Сочинить программу, которая сопоставляет данные о погибших, было относительно несложно, писал он, но на самом деле ему хотелось поработать над другой программой — той, что сумела бы докопаться до смысла самой смерти. В далеком будущем. Однажды компьютеры соберут вместе лучшие умы. Через тридцать, сорок или сотню лет. Если прежде мы не порвем друг друга в клочья.

Мы на передовой линии человеческого знания, мама. Он писал ей, о чем мечтает: о разбросанных по миру лабораториях, использующих общие ресурсы. О письмах, достигающих адресата за считанные секунды. Об удаленных системах, которыми можно будет управлять при помощи телефонной линии. О компьютерах, которые смогут самостоятельно устранять собственные поломки. О протоколах, размагничивающих устройствах, телепринтерах, блоках памяти, о том, как здорово разогнать «Ханиуэлл» до предела, и о том, как классно дурачиться за клавиатурой прототипа «Альто»,[64]который ему прислали. Он живописал печатные схемы с тем же восторгом, с каким некоторые рассказывают о сосульках. Он писал, что ничуть не удивился, узнав о шестидесяти четырех словах, которыми эскимосы описывают снег; таких слов могло быть и больше — почему бы и нет? Никаких слов не хватит, чтобы рассказать о глубинной красоте, порожденной человеческим гением и отпечатанной на кусочке кремния, который однажды можно будет сунуть в портфель и повсюду носить с собой. Поэма, высеченная в скале. Теорема на осколке камня. Программисты — строители будущего. Наше знание — сила, мама. Единственные пределы установлены нашим сознанием. Он писал, что не существует задачи, с которой не совладали бы компьютеры: они способны разрешить самые сложные проблемы, вычислить значение «пи», определить прародителя всех языков, отыскать самую далекую звезду. С ума сойти можно, до чего же мал мир. Всего-то и нужно, что открыться ему. Поговори с машиной — и она ответит, мама. Она почти обязана быть человеком. Так и стоит ее воспринимать. Это как стихи Уолта Уитмена: в них можно вложить все, что пожелаешь.

Она сидела у холодильника, читала его письма, гладила его по голове, говорила ему, что пора пойти немного поспать, надо бы поесть, пора поменять одежду, вообще стоит следить за собой. Хотела убедиться, что он не потускнеет. Однажды, когда отключили электричество, она сидела под кухонными шкафчиками в слезах: никак не получалось пробиться. Ждала, сунув в розетку карандаш. Когда электричество появилось снова, карандаш подпрыгнул в пальцах. Она понимала, что со стороны выглядит нелепо — женщина у холодильника, то откроет дверцу, то закроет, — но это приносило утешение, а Соломон ни о чем не подозревал. Она всегда могла сделать вид, что стряпает, достает молоко, ждет, пока разморозится мясо.

Соломон не хотел говорить о войне. Его выходом было молчание. Вместо этого он болтал о судебных делах, настоящая литания городского безумия: убийцы, насильники, мошенники, сутенеры, поножовщина, грабеж. Только не о войне. Допускалось разве что упомянуть протестующих — их он считал слабыми, трусливыми простаками. Выносил им самые суровые приговоры, какие только можно. Шесть месяцев заключения за ведерко крови, выплеснутое на бумаги призывной комиссии. Восемь месяцев — за разбитые стекла вербовочного пункта на Таймс-сквер. Саму ее так и подмывало выйти на улицу, поучаствовать в протестах и демонстрациях, перезнакомиться со всеми хиппи, йиппи и дриппи на Юнион-сквер и в парке Томпкинс-сквер, отстаивать «Кейтонсвилльскую девятку»[65]с плакатом в руках. Но она никак не могла отважиться. Мы должны поддержать нашего мальчика, говорил Соломон. Нашего светловолосого ангелочка. Который еще несколько лет тому назад спал между нами, свернувшись клубком. Который разворачивал железную дорогу на персидском ковре. Который вырос из своей голубой курточки. Который знал, чем вилка для рыбы отличается от салатной или обеденной, все тривиальные мелочи жизни.

А потом, совершенно внезапно, — щелк. Отключение электричества. Беспросветная, вечная темнота.

Джошуа превратился в код.

Стал частью программы, которую сам же и написал.

Она два месяца не покидала постели. Едва шевелилась. Соломон уже собирался нанять сиделку, но она была против. Сказала, что сама стряхнет этот ступор. Впрочем, слово не слишком удачное, не стряхнет, нет; лучше будет выскользнуть из него. Такое слово понравилось бы Джошуа. Я соскользну. Начала бродить по квартире — через столовую, круг по гостиной, мимо кухонной стойки, снова к холодильнику. Она прикрепила фотографию Джошуа в самом центре дверцы. Трогала ее, разговаривала с ним. И холодильник начал собирать вещи, которые пришлись бы ему по сердцу. Простые вещи. Она вырезала их отовсюду и развешивала. Компьютерные публикации. Изображения печатных плат. Фото нового корпуса исследовательского центра в Пало-Альто. Газетная статья о компьютерной графике. Меню из пиццерии «Рэйз Фэймос». Короткое объявление из «Виллидж Войс».

Со временем ей начало казаться, что холодильник вконец оброс. Мысль почти вызвала улыбку. Мой лохматый холодильник.

Как-то вечером маленькие вырезки спорхнули на пол; пришлось склониться над ними и перечесть вновь. Ищем для общения матерей. Вьетнам вет., п/я 667. Она никогда не думала о сыне как о ветеране Вьетнамской войны; он был компьютерным программистом, летал в Азию. Но объявление кололо ей пальцы. Она отнесла вырезку на кухонную стойку, уселась, быстро нацарапала карандашом ответ, затем обвела написанное чернилами, тихонько выскочила за дверь, прокралась в лифт. Она могла бы отправить письмо из холла внизу, но ей не хотелось; она выбежала на Парк-авеню, прямо посреди ночи, в метель; швейцар остолбенел, увидев, как она выходит в ночной рубашке и тапочках. Миссис Содерберг, вы в порядке?

Уже не остановиться. Письмо в руке. Мать в поиске сыновьих костей. Находит их в кафе, взорванном за тридевять земель.

Лексингтон, почтовый ящик на Семьдесят четвертой улице. В воздухе растворяются белые облачка ее дыхания. Пальцы ног мокрые от снега. Если не отправить письмо прямо сейчас, она никогда на это не решится. Когда она вернулась, швейцар смущенно кивнул, метнул быстрый взгляд на ее груди. Доброй ночи, миссис Содерберг. Так и захотелось расцеловать его, там и тогда. Чмокнуть в лоб. Спасибо, что подглядываете. Это подняло ей настроение. Даже взволновало, если честно. Туго натянутая на груди ткань, все видно, все подчеркнуто, холод только на пользу, единственная снежинка медленно тает прямо по центру горла. В любое другое время она сочла бы это непристойным. Но здесь, в своей ночной рубашке, в теплой кабине лифта, она была благодарна. Той ночью ее охватила особая легкость. Она очистила дверцу холодильника от всех вырезок, оставила только фотографию Джоша. Вернулась к простоте. Устроила стрижку. Думала о том, как письмо путешествует сейчас в недрах почтовой системы, чтобы в итоге попасть в руки какой-то женщине, во всем похожей на нее. Кем окажутся эти люди? Смогут ли проявить чуткость, будут ли добры к ней? Ничего больше не надо, только немного доброты.

Той ночью она забралась в постель и уютно устроилась рядом с мягким, теплым Соломоном. Провела рукой по его спине. Сол. Солли. Милый мой Сол. Проснись. Он повернулся, сетуя, что у нее холодные ноги. Тогда согрей меня, Солли. Приподнялся на локте, склонился над ней.

А после она уснула. Впервые за целую вечность. Она уже почти забыла, каково это, просыпаться. Утром она открыла глаза рядом с мужем и снова легонько подтолкнула его локтем, пробежала пальцами по изгибу его плеча. Ого, сказал он с усмешкой, в чем дело, родная, неужто сегодня мой день рождения?

 

* * *

 

Заходят. Одеты осмотрительно, за исключением Жаклин, чей вырез в платье из набивной ткани с орнаментом от Лоры Эшли[66]мог показаться довольно смелым. По пятам за ней семенит Марша, раскрасневшаяся и взъерошенная. Как будто едва влетела в окно и сейчас начнет биться о стены, хлопая крыльями. На мезузу на двери никто даже внимания не обратил. Вот и хорошо, ничего не надо объяснять. Дженет, с опущенной головой. Прикосновение к запястью и широкая дружелюбная улыбка — от Глории. Они спешат по коридору, причем Марша уже впереди, с коробочкой пирожных в руках. Мимо комнаты Джошуа. Мимо ее собственной спальни. Мимо портрета Соломона на стене: моложе на восемнадцать лет и макушка куда пышнее. В гостиную. Напрямик к софе.

Марша выкладывает коробку на кофейный столик, откидывается на мягкие белые подушки, обмахивается рукой. Может, это просто прилив крови, может, задохнулась от спешки. Но нет, она по-прежнему трепещет, и остальные знают: что-то случилось.

По крайней мере, думает она, они не встречались заранее. Не придумывали особой стратегии для посещения Парк-авеню. Не пропускай ход, не бери двести очков. Придвигает пуфик, расставляет стулья, за руку отводит Глорию к софе. Та еще держит цветы, судорожно сжимает их. Было бы грубо забрать букет сейчас, но в воде цветам станет лучше.

— Боже мой, — говорит Марша.

— Ты хорошо себя чувствуешь?

— Что случилось?

Все собрались вокруг нее, как дети у костра, тянутся вперед, жаждут развития.

— Вы не поверите.

Лицо у Марши красное, на лбу бисеринки пота. Дышит так, словно в воздухе не хватает кислорода, словно они собрались на каком-то горном пике. Тросы, каски и карабины, иначе не скажешь.

— Что такое? — спрашивает Дженет.

— Тебя кто-то обидел?

Грудь у Марши ходит ходуном, золоченый кулон сбился на сторону.

— Человек наверху!

— Что?

— Там человек шел по воздуху.

— Спаси-помилуй… — говорит Глория.

Клэр даже прикинула, что Марша может быть чуточку навеселе или даже под кайфом, — кто знает, по нынешним-то временам; допустим, она пожевала грибов на завтрак или опрокинула стопку водки. Но та казалась совершенно трезвой, разве что немного разрумянилась, ни красноты в глазах, ни заплетающегося языка.

— В центре.

Ну, пьяной или нет, она все равно благодарна Марше и ее маленькой истерике. Из-за нее все так быстро прошли в квартиру. Минимум суеты. Обошлось без реверансов, охов и ахов, неловкостей, какие прекрасные шторы да какой замечательный камин, и, да, мне два кусочка сахара, пожалуйста, здесь так уютно, правда же, Клэр, очень уютно, какая красивая вазочка, и Господь всемогущий, это твой муж на стене? Все заранее приготовленные слова не смогли бы помочь так гладко завести всех в дом, без единой загвоздки.

Она поняла, что должна сделать что-нибудь, показать гостям, что им рады. Дать Марше носовой платок. Принести ей высокий, холодный бокал воды. Взять из рук Глории цветы. Открыть коробки с пирожными и разложить их. Похвалить пончики. Хоть что-нибудь. Что угодно. Но они все были заняты Маршей, переполнявшими ее чувствами, взлетами и падениями ее груди.

— Может быть, принести воды, Марша?

— Да, пожалуйста. О да.

— Где человек?

Голоса звучат все глуше. Какая я глупая! Бегом на кухню, скорей-скорей. Ей не хотелось пропустить ни слова. Тихое журчание разговора из гостиной. К холодильнику. Формочки для льда. Еще утром надо было наполнить их свежей водой. Просто в голову не пришло. Она стучит ими о мраморную столешницу. Три, четыре кубика льда. Несколько осколков разлетаются по столу. Старый лед. Мутный в центре. Кубик скользит, точно бросившись наутек, падает на пол. Стоит ли? Она оборачивается в сторону гостиной и подбирает кубик с пола. Одним прыжком — к раковине. Пропускает немного воды из крана, омывает кубик, наполняет бокал. Надо бы нарезать немного лимона, в нормальных условиях она бы так и сделала, но вместо этого выбегает из кухни, спешит в гостиную, через весь ковер, с бокалом воды.

— Вот, держи.

— О, прекрасно. Спасибо.

Благодарная улыбка Дженет, вот от кого не ожидала.

— Но, вы понимаете, на пароме было не протолкнуться, — говорит Марша.

Она немного обижена, что Марша не дождалась ее, чтобы начать свой рассказ, но теперь это неважно. Паром шел со Стейтен-Айленда, откуда же еще.

— А я стояла впереди, на самом краю.

Клэр вытирает мокрую руку о подол платья на бедре, соображая, где бы ей теперь сесть. Быть может, взять быка за рога и устроиться прямо на софе? Но это будет немного вызывающе — сесть рядом с Маршей, в центре внимания. Только стоять позади тоже нехорошо, еще подумают, что она старается отделиться от остальных, остаться в стороне. Но с другой стороны, ей потребуется пространство для маневра: нужно будет встать и подать напитки, разложить пирожные, выяснить, что кому принести, дать всем почувствовать себя как дома. Растворимый или молотый? С сахаром или без?

Она улыбается Глории и придвигается к ней бочком, снимает полосатую пепельницу с диванного валика, с тихим стуком ставит на стол и усаживается, чувствуя успокаивающую ладонь Глории на спине.

— Прошу тебя, продолжай. Извини.

— И я опоздала полюбоваться восходом, но решила, что все равно там останусь. Он красивый. Город. Ранним утром. Не знаю, видели вы или нет, но он красивый. И я просто стояла там, о чем-то мечтая, когда подняла глаза и заметила вертолет, он летел по небу, и, в общем, вы же знаете про меня и вертолеты.

Они действительно знают, и на миг по комнате словно пробегает тень, но Марша, похоже, этого не замечает, так что она решает кашлянуть — ради короткой паузы: немножко тишины, капелька уважения.

— Так я и гляжу на этот вертолет, а он висит в воздухе, прямо как рассматривает что-то. Наверху, но что-то с ним не так. Он вроде как подвешен, качается взад и вперед.

— Свят-свят…

— И я все думаю о том, что Майк-младший держал бы машину куда лучше, он ведь творил в воздухе настоящие чудеса, просто Ивел Книвел[67]какой-то, его сержант так и сказал мне. И тогда я подумала — может, с этим вертолетом что-то не так, понимаете? Здорово напугалась. Ну, что он так неуверенно висит в воздухе.

— Ох, нет! — говорит Жаклин.

— Мне не было слышно, как гудит мотор, а потом вдруг я увидела эту крошечную черточку. Позади вертолета. Клянусь вам, просто крапинка, не больше насекомого. Но это был человек.

— Человек?

— Вроде ангела? — спросила Глория.

— Летающий человек?

— Что за человек?

— Он летел?

— Где?

— Ой, я прямо вся в мурашках.

— Этот парень, — говорит Марша, — шел по канату. То есть сразу-то я не поняла, потом сообразила, но так и есть, там был парень на канате.

— Да где?

— Ш-ш-ш, — говорит Дженет.

— Наверху. Между башнями. На высоте в миллион миль. Его почти и не видно.

— А что он там делал?

— Шел по канату!

— Канатоходец.

— Что?

— Господи помилуй.

— Он что, упал?

— Ш-ш-ш.

— Ой, только не говори, что он упал.

— Ш-ш-ш!

— Прошу тебя, только бы не упал.

— Да хватит уже! — говорит Дженет причитающей Жаклин.

— Тогда я толкаю локтем этого юнца, что стоит рядом. Ну, из тех, что с длинными волосами, завязанными в хвост. И он такой: чего вам, леди? Как будто его дико потрясло, как эта тетка посмела спутать его мысли, или мечты, или чем он там занимался на палубе парома. А я говорю: смотрите! А он говорит: куда?

— Господи помилуй.

— И я показываю пальцем, там человек летающий, и тогда он сказал скверное слово, ты простишь меня, Клэр, в твоем доме, мне так неловко, но он говорит: Ёбть!

Клэр так и подмывает рассмеяться: ничего, я бы тоже сказала, будь я на его месте. Я бы проговорила это слово задом наперед и опять наоборот, чтобы слышал весь квартал, ёбть направо и налево, ёбть всех кругом — раз, второй и третий. Но она только улыбается Марше и кивает, как она надеется, понимающе: нет ничего страшного в том, чтобы открыть рот и сказать «ёбть», это совершенно естественно, на Парк-авеню, в среду, этим кофейным утром, на самом деле ничего лучше и в голову не приходит, учитывая обстоятельства, может, им стоит произнести это соленое словечко всем вместе, в унисон, спеть его хором.

— И тогда, — говорит Марша, — все, кто был рядом, начали поднимать головы, и я глазом не успела моргнуть, как капитан парома высунулся с биноклем, посмотрел и говорит: мужик идет по канату.

— Взаправду?

— Ага. Вы только представьте. Вся палуба, забитая людьми. Утренняя сутолока. Плечом к плечу. И кто-то идет по канату. Между теми новыми высотками, Мировыми Башенными штуковинами.

— Торговый.

— Центр.

— Ах, эти?

— Послушайте меня.

— Эти уродливые столбы, — говорит Клэр.

— И тогда этот молодой парень с хвостиком…

— Который «ёбть»? — уточняет Дженет, хихикая.

— Да. Так вот, он тут же заявляет, что уверен, на все пятьсот пятьдесят процентов уверен, что это проекция, картинка на небе, или, может, там растянут огромный белый экран, а в вертолете стоит кинопроектор или что-то такое, он так и сыпал этими техническими словечками.

— Проекция?

— Как в телевизоре? — говорит Жаклин.

— Цирк, наверное.

— И я говорю ему: с вертолета такого не сделаешь. И он этак косится на меня, дескать, ну конечно, леди. А я снова говорю: это невозможно. А он говорит мне: и что вам вообще известно о вертолетах, тетя?

— Быть не может!

— И я ему говорю, что вообще-то чертовски много знаю о вертолетах.

Так и есть. Марша знает о вертолетах черт-те сколько, о своих чертовых вертолетах, черт бы их забрал.

Она рассказывала им всем, в своем собственном доме на Стейтен-Айленд, что Майк-младший тогда был уже в третьей командировке во Вьетнам, его отправили в обычный полет над побережьем Куи-Нёна, доставка сигар какому-то генералу, вертолетом «Хьюи»,[68]приписанным к 57-й медбригаде, — сигары, представляете? Какого черта им понадобилось возить сигары вертолетом-эвакуатором? — и это был хороший вертолет, они способны летать со скоростью до девяноста узлов, рассказывала Марша. Цифры так и сыпались с языка. У машины были какие-то неполадки со штурвальной колонкой, сказала она и ударилась в описание деталей: и устройство мотора, и передаточное отношение, и длина двух металлических лопастей хвостового винта, когда на самом деле важно было другое, только это и было важно: Майк-младший задел верхнюю штангу футбольных ворот, просто уму непостижимо, железяку всего-то в шести футах над землей, — и кому вообще в голову взбредет гонять мяч во Вьетнаме? — которая заставила «вертушку» завалиться набок, аварийная посадка, непредвиденная помеха, и он неловко ударился головой, сломал шею, не было ни взрыва, ни даже огня, просто нелепая случайность, вертолет целехонек, она снова и снова прокручивала в голове всю ситуацию, так бывает, и с той поры Маршу преследует один и тот же ночной кошмар: армейский генерал раздраженно открывает одну сигарную коробку за другой, только там нет никаких сигар, в них только кусочки, лоскутки ее сына.

Она изучила вертолеты внутри и снаружи, о да, и тем сильнее сопереживание.

— Так вот, в любом случае, я сказала, лучше бы он помолчал.

— Да уж, — говорит Глория.

— Будьте уверены, капитан парома глядит в бинокль и объявляет всем: никакая это не проекция.

— Ну еще бы.

— А я только об одном и думаю: может, это мой мальчик вернулся поздороваться?

— О нет.

— Ох.

— Боже.

Сердце камнем падает вниз, бедная Марша.

— Человек на такой высоте.

— Представьте себе.

— Сколько мужества.

— Точно. Потому я и подумала о Майке-младшем.

— Конечно.

— И он все-таки упал? — спрашивает Жаклин.

— Ш-ш-ш, ш-ш-ш… — говорит Дженет. — Пусть расскажет.

— Да я просто спросила.

— В общем, капитан разворачивает паром, чтобы мы получше рассмотрели, а потом ведет его к пристани. Ну, знаете, мы ударились бортом. Оттуда ничего не видно. Угол не тот, обзор перекрыт. Северная башня, южная башня, я уж и не знаю, только ничего не было видно, что там происходит. И я даже ни слова не сказала тому парню с хвостиком. Развернулась на каблуках и первой сошла на берег. Мне хотелось бежать, увидеть моего мальчика.

— Ну конечно, — говорит Дженет. — Тише, тише.

— Ш-ш-ш, — говорит Жаклин.

Комната сжалась до предела. Еще один поворот отвертки — и будет взрыв. Дженет не отводит глаз от Жаклин, та отбрасывает прядку своих длинных рыжих волос, словно отмахиваясь от мухи, от летающего человека, и Клэр переводит взгляд с одной подруги на другую, ожидая, что кто-то сейчас перевернет столик, швырнет об пол вазу. И думает: надо что-то сделать, что-то сказать, спустить пар, дернуть стоп-кран, и она тянется к Глории, чтобы взять цветы, петунии, чудесные петунии, роскошные зеленые черенки, аккуратно срезанные внизу.

— Поставлю их в воду.

— Да-да, — с облегчением говорит Марша.

— Я мигом.

— Живей, Клэр.

— Сейчас вернусь.

Именно то, что нужно. Правильный поступок. Совершенно правильный. На цыпочках она идет на кухню и замирает у двери. Шаг дальше — и уже не будет слышно разговора. Как глупо вышло, с этими цветами. Нужно было как-нибудь оттянуть момент, выгадать еще минутку. Она вплотную подходит к двери, напрягая слух.

— …Так я и бегу по этим старым, захламленным переулкам. Мимо аукционных домов, и лавок с дешевой электроникой, и галантерейных магазинов, и съемного жилья. Думала, оттуда можно разглядеть большие здания. Ну, то есть, они же огромные.

— Сто этажей.

— Сто десять.

— Ш-ш-ш.

— Но их никак не видно. Мелькают вдалеке, да угол не тот. Я старалась выбрать дорогу напрямик. Стоило просто бежать вдоль набережной. Но я все бегу, бегу. Там, наверху, это мой мальчик, он явился поздороваться.

Все молчат, даже Дженет.

— Я то и дело сворачивала в проулки, думала, оттуда наверняка будет видно. Металась то туда, то сюда. Постоянно смотрела вверх. Но так и не увидела — ни канатоходца, ни вертолет. Я со школы так быстро не бегала. Короче, сиськи у меня так и прыгали.

— Марша!

— Обыкновенно я вообще забываю, что они у меня есть.

— Не мой вариант, — говорит Глория, обхватывая собственную грудь.

По комнате пролетает смешок, и в этот миг общего облегчения Клэр отступает по ковру, в руках принесенные Глорией цветы, никто этого не видит. Вокруг расходятся волны смеха, это песнь общего примирения, она захватывает их всех, совершает маленький круг почета, укладывается у ног Марши.

— И тогда я перестала бежать, — говорит Марша.

Клэр вновь опускается на валик софы. О цветах так и не позаботилась, но это неважно. Не поставила чайник на огонь. Не принесла подходящую вазу. Неважно. Она подается вперед вместе с остальными.

У Марши едва заметно скачут губы, эта легкая дрожь предвещает что-то.

— Я просто встала как вкопанная, — говорит Марша. — Столбом прямо посреди улицы. Меня чуть не задавил мусоросборщик. А я так и стою, уперлась руками в колени, гляжу в землю, еле дышу. И знаете почему? Я скажу почему.

Снова молчание. Все в одном порыве подаются вперед.

— Потому что не желаю знать, упал ли этот бедный парень.

— А-хха, — говорит Глория.

— Я просто не хотела услышать, что он погиб.

— Я слышу тебя, ах-хха.

Голос Глории, словно на церковной службе. Остальные медленно кивают, а часы на каминной полке отщелкивают секунды.

— Я не могла вынести даже мысли об этом.

— Нет, мэм!

— А если он все-таки не упал…

— Если не упал, то?..

— Этого я тоже не желала знать.

— Ах-ххах, истинно так.

— Мне почему-то стало все равно, спустится он вниз благополучно или останется там, наверху. Я постояла, развернулась, дошла до метро и приехала сюда, даже не оглянувшись.

— Помолимся.

— Потому что, останься он жив, это точно не Майк-младший.

Все это — словно толчок в грудь. Как будто случилось не только с Маршей, а с каждой из них. На каждой встрече за чашечкой утреннего кофе они всегда были отстранены, принадлежали другому дню, разговоры, воспоминания, мысли, рассказы, они были чужими, далекими, но вот это происходило прямо сейчас, было настоящим, и хуже всего, судьба канатоходца так и осталась загадкой, им невдомек, спрыгнул он с каната, сорвался ли — или преспокойно шел себе дальше, пока не оказался в безопасности, или он все еще там, в вышине, продолжает свою прогулку по воздуху, или же его не было вовсе, просто интересная байка, или вправду какая-то проекция, или Марша все это выдумала, чтобы поразить их, — кто знает? — а может, этот человек намеревался покончить с собой, или, может, кто-то на борту вертолета держал страховочный трос, чтобы парень не разбился, если вдруг сорвется, или он был привязан к своему канату, или, быть может, может, было что-то другое, быть может, может, может быть.

Клэр поднимается, колени как ватные. Потеря ориентации. Голоса подруг сливаются, звучат чуть глуше прежнего. Она отчетливо ощущает свои ступни на толстом ворсе ковра. Секундная стрелка вздрагивает, но уже без звука.

— Пожалуй, я все-таки поставлю их в воду, — говорит она.

 

* * *

* * *

 

В своих письмах он сообщал ей о круговых сражениях, разгоравшихся глубокими ночами. В четыре часа ночи, когда он сидел перед монитором, в тусклой белизне ламп дневного света, оттачивая свою программу, на экране вдруг вспыхивало чье-то сообщение. Большинство атак устраивали члены его собственной группы, связанные в цепочку, всего в паре столов от него, они трудились над другими кодами, каждый сам за себя, и эти войны всего лишь были способом убить время, взломать чужую защиту, померяться силой с соседями, отыскать их слабые стороны. По сути, безвредная забава, писал Джошуа.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.076 сек.)