АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ИСТОРИЯ КАК РЕТРОСЦЕНАРИЙ

Читайте также:
  1. Heilsgeschichte (История спасения)
  2. I. История болезни
  3. I. ЛИЗИНГОВЫЙ КРЕДИТ: ПОНЯТИЕ, ИСТОРИЯ РАЗВИТИЯ, ОСОБЕННОСТИ, КЛАССИФИКАЦИЯ
  4. VI. МИФОЛОГИЯ, ОНТОЛОГИЯ, ИСТОРИЯ
  5. VIII. История и психология
  6. Антропология и история
  7. Без предварительного установления точного текста не может существовать ни история, ни теория литературы.
  8. Библейская история о динозаврах разительно отличается от эволюционной, и в ней нет никакой загадочности.
  9. Глава 1 Этикет как ценность культуры: история и современность
  10. Глава 1. ИСТОРИЯ НАРОДОВ КАК СЛЕДСТВИЕ ИХ ХАРАКТЕРА
  11. Глава 1. История развития института третьих лиц в арбитражном процессе.
  12. Глава VI. МИФОЛОГИЯ, ОНТОЛОГИЯ, ИСТОРИЯ

Жан Бодрийяр

 

СИМУЛЯКРЫ И СИМУЛЯЦИЯ

 

ОГЛАВЛЕНИЕ

ПРЕЦЕССИЯ СИМУЛЯКРОВ

Божественная ирреферентность образов

Рамсес, или Воскрешение в розовом

Гиперреальное и воображаемое

Политическое чародейство

Обратная сторона ленты Мебиуса

Стратегия реального

Конец паноптизма

Орбитальное и ядерное

ИСТОРИЯ КАК РЕТРОСЦЕНАРИЙ

ХОЛОКОСТ

"КИТАЙСКИЙ СИНДРОМ"

"АПОКАЛИПСИС СЕГОДНЯ"

ЭФФЕКТ БОБУРА: ИМПЛОЗИЯ И АПОТРОПИЯ

ГИПЕРМАРКЕТ И ГИПЕРТОВАР

ИМПЛОЗИЯ СМЫСЛА В СРЕДСТВАХ ИНФОРМАЦИИ

АБСОЛЮТНАЯ РЕКЛАМА - НУЛЕВАЯ РЕКЛАМА

ИСТОРИЯ КЛОНОВ

ГОЛОГРАММЫ

"АВТОКАТАСТРОФА"

СИМУЛЯКРЫ И НАУЧНАЯ ФАНТАСТИКА

ЖИВОТНЫЕ: ТЕРРИТОРИЯ И МЕТАМОРФОЗЫ

ОСТАТКИ

РАСТУЩИЙ ТРУП

ПОСЛЕДНЕЕ ТАНГО ЦЕННОСТИ

О НИГИЛИЗМЕ

 

ПРЕЦЕССИЯ СИМУЛЯКРОВ

 

Симулякр - это вовсе не то, что скрывает собой

истину, - это истина, скрывающая, что ее нет.

Симулякр есть истина.

Экклезиаст

 

Даже если бы мы могли использовать как наилучшую аллегорию симуляции фантастический рассказ Борхеса, в котором имперские картографы составляют настолько детальную карту, что она, в конце концов, покрывает точно всю территорию (однако с упадком Империи эта карта начинает понемногу трепаться и распадается, и лишь несколько клочьев еще виднеются в пустынях - метафизическая красота разрушенной абстракции, соизмеримой с масштабами претенциозности Империи, абстракции, которая разлагается как мертвое тело и обращается в прах, - так и копия, подвергшаяся искусственному старению, в конце концов, начинает восприниматься как реальность), - все равно эта история для нас уже в прошлом и содержит в себе лишь скромный шарм симулякров второго уровня.

Абстракция сегодня - это не абстракция карты, копии, зеркала или концепта. Симуляция - это уже не симуляция территории, референциального сущего, субстанции. Она - порождение моделей реального без оригинала и реальности: гиперреального. Территория больше не предшествует карте и не переживает ее. Отныне карта предшествует территории - прецессия симулякров, - именно она порождает территорию, и если вернуться к нашему фантастическому рассказу, то теперь клочья территории медленно тлели бы на пространстве карты. То здесь, то там остатки реального, а не карты, продолжали бы существовать в пустынях, которые перестали принадлежать Империи, а стали нашей пустыней. Пустыней самой реальности.

На самом деле даже в перевернутом виде рассказ Борхеса не пригоден для использования. Остается, пожалуй, лишь аллегория об Империи. Ведь современные симуляторы прибегают к такому же империализму, когда стараются совместить реальное - все реальное - со своими моделями симуляции. Однако речь уже не о карте и не о территории. Кое-что исчезло: суверенное различие между одним и другим, то, что составляло шарм абстракции. Ведь именно различие составляет поэзию карты и шарм территории, магию концепта и очарование реального. Эта имажинерия репрезентации, которая достигает наивысшей точки и вместе с тем падает в пропасть в безумном проекте картографов достичь идеальной равнообъемности карты и территории, исчезает в симуляции - действие которой ядерное и генетическое, а отнюдь не зеркальное и дискурсивное. Исчезает целая метафизика.

Нет больше зеркала ни сущего и его отображения, ни реального и его концепта. Нет больше воображаемой равнообъемности: измерением симуляции становится генетическая миниатюризация. Реальное производится на основе миниатюрнейших ячеек матриц и запоминающих устройств, моделей управления - и может быть воспроизведено неограниченное количество раз. Оно не обязано более быть рациональным, поскольку оно больше не соизмеряется с некоей, идеальной или негативной, инстанцией. Оно только операционально. Фактически, это уже больше и не реальное, поскольку его больше не обволакивает никакое воображаемое. Это гиперреальное, синтетический продукт излучения комбинаторных моделей в безвоздушном гиперпространстве.

В этом переходе в пространство, искривление которого больше не является ни искривлением реального, ни искривлением истины, эра симуляции открывается, таким образом, через ликвидацию всех референций - хуже того: через искусственное воскрешение их в системах знаков, материале еще более гибком, чем смысл, поскольку он предлагает себя всяческим системам эквивалентности, всяческим бинарным оппозициям, всяческой комбинаторной алгебре. Речь идет уже ни об имитации, ни о дублировании, ни даже о пародии. Речь идет о субституции, подмене реального знаками реального, то есть об операции по апотропии* всякого реального процесса с помощью его операционной копии, идеально дескриптивного, метастабильного, программированного механизма, который предоставляет все знаки реального и предотвращает любые перипетии. Больше никогда реальное не будет иметь возможности проявить себя - такова витальная функция модели в летальной системе или, вернее, в системе заблаговременного воскрешения, которое больше не оставляет никакого шанса даже самому событию смерти. Отныне гиперреальное очищено от воображаемого и от каких-либо различий между реальным и воображаемым, оставляя место лишь орбитальному самовоспроизведению моделей и симулированному порождению различий.

----------------------------------------------------------------

* Примечание переводчика:

Поскольку точного аналога часто употребляемого Бодрийяром термина dissuasion (разубеждение, разуверение, отговаривание и одновременно устрашение, отпугивание, а также сдерживание, удержание и еще предотвращение и безОбразность) в русском языке нет, пришлось обратиться к греческому. Точный аналог, вмещающий все смыслы - апотропей. Чтобы дистанцироваться от того смысла, которое апотропей приобрел в русском (оберег, амулет), данное слово употребляется в женском роде: апотропия.

 

Божественная ирреферентность образов

Прибегать к диссимуляции - это значит делать вид, что вы не имеете того, что у вас есть. Симулировать - это значит делать вид, что у вас есть то, чего вы не имеете. Одно отсылает к наличию, другое - к отсутствию. Но дело осложняется тем, что симулировать не означает просто притворяться: "Тот, кто прикидывается больным, может просто лечь в кровать и убеждать, что он болен. Тот, кто симулирует болезнь, вызывает у себя ее некоторые симптомы" (Литтре). Таким образом, притворство, или диссимуляция, оставляют нетронутым принцип реальности: разница всегда ясна, она лишь замаскирована. Симуляция же ставит под сомнение различие между "истинным" и "ложным", между "реальным" и "воображаемым". Больной или не больной симулянт, который демонстрирует "истинные" симптомы? Объективно его нельзя считать ни больным, ни здоровым. Психология и медицина останавливаются здесь перед истинностью болезни, которую с этих пор невозможно установить. Ведь если можно "вызвать" любой симптом и его нельзя трактовать как естественный факт, то тогда любую болезнь можно рассматривать как такую, которую можно симулировать и которую симулируют, и медицина теряет свой смысл, поскольку знает только, как лечить "настоящие" болезни, исходя из их объективных причин. Психосоматика совершает сомнительные пируэты на границе принципа болезни. Что касается психоанализа, то он переносит симптом органического порядка в порядок бессознательного и последнее снова полагает "истинным", более истинным, чем первое, - но от чего бы симуляция должна остановиться на пороге бессознательного? Почему "работу" бессознательного нельзя "подделать" таким же образом, как любой симптом в классической медицине? Грезы, например, уже можно.

Конечно, психиатрия утверждает, что "каждая форма психического расстройства имеет особый порядок развития симптомов, о котором не знает симулянт, и отсутствие которого не сможет ввести в заблуждение психиатра". Это утверждение (датированное 1865 годом) необходимо, лишь бы любой ценой спасти принцип истинности и избежать проблемы, которую ставит симуляция, а именно: что истина, референция, объективная причина перестали существовать. Что может сделать медицина с тем, что колеблется на самой грани болезни и здоровья, с дублированием болезни в дискурсе, который больше не является ни истинным, ни ложным? Что может сделать психоанализ с дублированием дискурса бессознательного в дискурсе симуляции, который нельзя больше разоблачить, поскольку он также не является ложным?

Что может сделать с симулянтами армия? По обыкновению их разоблачают и наказывают в соответствии с четким принципом идентификации. Сегодня могут освободить от воинской повинности очень ловкого симулянта точно так же, как "истинного" гомосексуалиста, сердечника или сумасшедшего. Даже военная психология избегает картезианской четкости и не решается проводить различие между ложным и истинным, между "поддельным" и аутентичным симптомом. "Если симулянт так хорошо изображает сумасшедшего, то это потому, что он им и является". И здесь военная психология не так уж и ошибается: в этом смысле все сумасшедшие симулируют, и это отсутствие различий является наихудшей разновидностью субверсии. Именно против этого отсутствия различий и восстает классический ум, вооруженный всеми своими категориями. Но это то, что сегодня вновь обходит его с флангов, угрожая принципу истинности.

После медицины и армии, излюбленных территорий симуляции, исследование ведет нас к религии и симулякру божественности: "Я запретил в храмах изображать всяческое Свое подобие, ведь Творец, одухотворивший всю природу, Сам не может быть воспроизведен". Но ведь изображают. Однако чем становится божество, когда предстает в иконах, когда множится в статуях? Остается ли оно высшей инстанцией, лишь условно запечатленной в образах наглядного богословия? Или исчезает в симулякрах, которые сами проявляют себя во всем блеске и мощи фасцинации, - зримая машинерия икон подменяет при этом чистую и сверхчувственную Идею Бога? Именно этого боялись иконоборцы, чей тысячелетний спор продолжается и сегодня. Именно из предчувствия этого всемогущества симулякров, этой их способности стирать Бога из сознания людей и этой разрушительной, убийственной истины, которую они собой заявляют, - что, в сущности, Бога никогда не было, что всегда существовал лишь его симулякр, или даже что сам Бог всегда был лишь своим собственным симулякром, - и происходило то неистовство иконоборцев, с которым они уничтожали иконы. Если бы они могли принять во внимание, что образы лишь затеняют или маскируют платоновскую идею Бога, причин для уничтожения не существовало бы. С идеей искаженной истины еще можно ужиться. Но до метафизического отчаяния иконоборцев довела мысль, что иконы вообще ничего не скрывают, что по сути это не образа, статус которых определяет действие оригинала, а совершенные симулякры, непрерывно излучающие свои собственные чары. Поэтому и необходимо было любой ценой предотвратить эту смерть божественной референции.

Отсюда следует, что иконоборцы, которых обвиняют в пренебрежении и отрицании образов, на самом деле знали их истинную цену, в отличие от иконопоклонников, которые видели в них лишь отображение и удовлетворялись тем, что поклонялись такому филигранному Богу. Можно, однако, рассуждать в обратном направлении, тогда иконопоклонники были наиболее современными и наиболее предприимчивыми людьми, ведь они под видом проявления Бога в зеркале образов уже разыгрывали его смерть и его исчезновение в Эпифании его репрезентаций (о которых они, возможно, знали, что те больше ничего не репрезентуют, являясь лишь чистой игрой, однако именно в этом и состояла большая игра - они знали также и то, что разоблачать образы опасно, ведь они скрывают, что за ними ничего нет).

Таков был подход иезуитов, которые строили свою политику на виртуальном исчезновении Бога и на внутримирском и зрелищном манипулировании сознанием людей, - на исчезновении Бога в Эпифании власти, означающем конец трансцендентности, которая служит отныне лишь алиби для стратегии, абсолютно независимой от каких-либо влияний и критериев. За вычурностью образов скрывался серый кардинал политики.

Таким образом, ставка всегда была на смертоносную силу образов, смертоносную для реального, смертоносную для собственных их моделей, как возможно были смертоносными для божественной идентичности византийские иконы. Этой смертоносной силе противостоит сила репрезентации как диалектическая сила, очевидное и отчетливое опосредование Реального. Вся западная вера и аутентичность делали ставку на репрезентацию: на то, что знак способен отражать сокровенный смысл, что он способен обмениваться на смысл, и то, что существует нечто, что делает этот обмен возможным, гарантирует его адекватность - это, разумеется, Бог. Но что, если и самого Бога можно симулировать, то есть свести к знакам, удостоверяющим его существование? Тогда вся система теряет точку опоры, она сама становится не более чем гигантским симулякром - не тем, что вовсе оторвано от реальности, а тем, что уже никогда не обменивается на реальное, а обменивается на самое себя, в непрерывном круговороте без референции и предела.

Такова симуляция в своем противопоставлении репрезентации. Репрезентация исходит из принципа эквивалентности знака и реального (даже если эта эквивалентность утопическая, она является фундаментальной аксиомой). Симуляция, наоборот, исходит из утопичности принципа эквивалентности, из радикальной негации знака как ценности, из знака как реверсии и умерщвления всякой референции. В то время как репрезентация пытается абсорбировать симуляцию, интерпретируя ее как ложную репрезентацию, симуляция включает в себя всю структуру репрезентации, представляя ее симулякром.

Таковы последовательные фазы развития образа:

он отражает фундаментальную реальность;

он маскирует и искажает фундаментальную реальность;

он маскирует отсутствие фундаментальной реальности;

он вообще не имеет отношения к какой бы то ни было реальности, являясь своим собственным симулякром в чистом виде.

В первом случае образ - доброкачественное отображение: репрезентация имеет сакраментальный характер. Во втором - злокачественное: вредоносный характер. В третьем случае он лишь создает вид отображения: характер чародейства. В четвертом речь идет уже не об отображении чего-либо, а о симуляции.

Переход от знаков, которые скрывают нечто, к знакам, которые скрывают, что за ними нет ничего, обозначает решительный поворот. Если первые отсылают к теологии истины и тайны (к которой еще принадлежит идеология), то вторые открывают эру симулякров и симуляции, когда уже не существует Бога, чтобы распознать своих, и Страшного Суда, чтобы отделить ложное от истинного, реальное от его искусственного воскрешения, потому что все уже умерло и воскрешено заблаговременно.

Когда реальное больше не является тем, чем оно было, ностальгия присваивает себе все его смысловое содержание. Переизбыток мифов об истоках и знаках реального - переизбыток вторичной истины, вторичной объективности и аутентичности. Эскалация истинного, пережитого, воскрешение образного там, где исчезли объект и субстанция. Необузданное производство реального и референтного, аналогичное и превосходящее необузданность материального производства: так симуляция проявляется в фазе, которая непосредственно затрагивает нас - в виде стратегии реального, неореального и гиперреального, повсеместно дублируемой стратегией апотропии.

 

Рамсес, или Воскрешение в розовом

Этнология прикоснулась к своей парадоксальной смерти в тот день 1971 года, когда правительство Филиппин решило вернуть к первозданности, туда, где до них не доберутся колонизаторы, туристы и этнологи, несколько десятков тасадаев, которых незадолго до этого обнаружили в дебрях джунглей, где они прожили восемь столетий без каких-либо контактов с остальным человечеством. Это было сделано по инициативе самих антропологов, которые видели, как при контакте с ними туземцы сразу как бы "рассыпались", словно мумии на свежем воздухе.

Для того чтобы этнология продолжала жить, необходимо чтобы умер ее объект, который, умирая, мстит за то, что его "открыли", и своей смертью бросает вызов науке, которая пытается овладеть им.

Разве не живет любая наука на этом парадоксальном склоне, на который ее обрекает исчезновение ее объекта в тот самый момент, когда она пытается овладеть им и безжалостная реверсия, которую она получает со стороны мертвого объекта? Подобно Орфею, она постоянно оборачивается слишком рано, и подобно тому, как это было с Эвридикой, ее объект снова низвергается в Аид.

Именно от этого дьявольского парадокса хотели уберечь себя этнологи, снова создавая вокруг тасадаев границу безопасности в виде девственного леса. Никто более не будет их беспокоить: рудник с золотоносной жилой закрыт. Наука теряет на этом целый капитал, но объект остается неповрежденным, потерянным для нее, но нетронутым в своей "девственности". Речь идет не о жертве (наука никогда не жертвует, она всегда смертоносна), а о симулированной жертве ее объекта с целью спасения ее принципа реальности. Тасадаи, замороженные в своем естественном состоянии, будут служить ей абсолютным алиби, вечной гарантией. Здесь и начинается бесконечная антиэтнология, которую в разной степени исповедуют Жолен, Кастанеда, Клястр. Как бы там ни было, но логическая эволюция науки состоит во все большем отдалении от своего объекта, пока она не начинает обходиться без него вовсе: ее автономность становится от этого еще более фантастичной, она достигает своей чистой формы.

Вот так сосланный в резервации индеец, в своем стеклянном гробу девственного леса, снова становится симулятивной моделью всех возможных индейцев времен до этнологии. Благодаря такой модели этнология позволяет себе роскошь воплощаться вне своих границ, в "грубой" действительности этих перевоссозданных ею индейцев, - Дикарей, которые лишь благодаря этнологии остаются Дикарями: какой зеркальный поворот, какой триумф науки, которая, как казалось, была обречена истреблять их!

Конечно же, такие Дикари - это посмертные создания: замороженные, крионированные, стерилизованные, защищенные от смерти, они стали референтными симулякрами, и сама наука стала чистой симуляцией. То же самое происходит в Крезо, в пределах экологического музея, где на месте событий музеефицировали как "исторических" свидетелей своей эпохи целые рабочие кварталы, действующие металлургические зоны, сразу целую культуру, мужчин, женщин, детей - вместе с их жестами, манерой разговаривать, обычаями, - при жизни превращенных в окаменелости, как на старых фотографиях. Музей, перестав быть геометрически ограниченным местом, теперь повсюду - как еще одно жизненное измерение. Так и этнология, вместо того, чтобы ограничить себя как объективную науку, теперь, освободившись от своего объекта, будет распространяться на все живое, и будет становиться невидимой, как вездесущее четвертое измерение - измерение симулякра. Мы все тасадаи - индейцы, которые благодаря этнологии вновь стали тем, чем они были, - индейцы-симулякры, которые, наконец, провозглашают универсальную истину этнологии.

Мы все стали живыми экспонатами в спектральном свете этнологии, или же антиэтнологии, которая является лишь чистой формой торжествующей этнологии, под знаком уничтожения различий, или же их восстановления. Поэтому очень наивно искать этнологию среди Дикарей или где-то в странах "третьего мира" - она здесь, повсюду, в метрополиях, среди белых людей, в целом мире - каталогизированном, проанализированном, а затем искусственно возрожденном наподобие реального - в мире симуляции, галлюцинации истины, шантажа реального, умерщвления любой символической формы и ее истеричной исторической ретроспекции - умерщвления, первыми жертвами которого (положение обязывает) стали Дикари, но которое уже давно распространилось на все западные общества.

И вместе с тем этнология дает нам свой единственный и последний урок, открывая тайну, которая убивает ее (и которую Дикари знают гораздо лучше ее): месть мертвых.

Ограничение объекта науки эквивалентно ограничению сумасшедших и мертвых. Точно так же, как целый социум неизлечимо заражен тем зеркалом безумия, которое он сам поставил перед собой, так и науке остается лишь умереть, заразившись смертью своего объекта, который является ее обращенным зеркалом. Наука якобы овладевает объектом, но на самом деле это он проникает в нее, в какой-то неосознанной реверсии, давая лишь пустые и повторяющиеся ответы на пустые и повторяющиеся вопросы.

Ничего не меняется, ни когда социум разбивает зеркало безумия (упраздняя психбольницы, возвращая право голоса сумасшедшим и т.д.), ни когда наука, якобы, разбивает зеркало своей объективности (растворяясь в собственном объекте, как у Кастанеды, и т.д.) и склоняется перед "различиями". Форму ограничения сменяет бесконечно замедленный дифрагированный механизм. По мере того как этнология разрушается как классический институт, она перерождается в антиэтнологию, чьей задачей является инъецировать повсюду псевдо-различие, псевдо-Дикаря, чтобы скрыть, что именно этот, наш мир стал на свой манер диким, опустошенным различием и смертью.

Таким же образом, под предлогом спасения оригинала, посетителям запретили доступ в гроты Ласко, но в пятистах метрах построили их точную копию, так что каждый может увидеть их (взглянуть через глазок на часть настоящего грота, а потом посетить реконструкцию всего остального). Возможно, что сама память об оригинальных гротах постепенно исчезнет из сознания будущих поколений, и тогда различий не будет: дублирования достаточно, чтобы оба объекта стали одинаково искусственными.

Вот так же наука и технология не так давно мобилизовались, чтобы спасти мумию Рамсеса II, которая несколько десятилетий гнила в запасниках музея. Запад охватила паника при мысли, что он не сможет сохранить то, что символический порядок смог сберечь на протяжении сорока столетий, вдали от людского взора и солнечного света. Рамсес ничего не значит для нас, только его мумия не имеет цены, поскольку она - гарант того, что накопление имеет хоть какой-то смысл. Вся наша линейная и накопительная культура рушится, если мы не сможем создавать запасы прошлого у всех на глазах. Для этого нужно извлечь фараонов из их гробниц, а мумии - из их безмолвия. Для этой цели необходимо эксгумировать их и отдать им воинские почести. Они одновременно являются добычей науки и червей. Один лишь абсолютный секрет наделял их тысячелетней властью - господство над тленом, которое означало господство над полным циклом обменов со смертью. Мы способны ныне лишь на то, чтобы поставить науку на службу восстановлению мумии, то есть реконструкцию очевидного порядка, тогда же как бальзамирование было символическим обрядом, стремлением увековечить сокрытое измерение.

Нам нужно зримое прошлое, зримый континуум, зримый миф о происхождении, который бы утешал нас относительно нашего конца. Хотя в глубине души мы никогда не верили в него. Отсюда и эта историческая сцена приема мумии в аэропорту Орли. Почему? Потому что Рамсес был великим деспотом и полководцем? Несомненно. Но прежде всего, потому, что наша культура грезит, будто за этой исчезнувшей силой, которую она пытается аннексировать, скрывается другой порядок, с которым она не имеет ничего общего, и она грезит, будто уничтожила этот порядок, эксгумировав его как свое собственное прошлое.

Мы очарованы Рамсесом, как христиане эпохи Возрождения были очарованы американскими индейцами, этими (человеческими?) созданиями, которые никогда не знали Слова Христова. Поэтому был в начале колонизации момент оцепенения и растерянности перед самой возможностью избежать универсального закона Евангелия. Тогда следовало выбирать одно из двух: либо признать, что этот Закон не универсален, либо истребить индейцев, чтобы уничтожить улики. Как правило, довольствовались тем, что обращали их в свою веру, но даже просто обнаружения индейцев в дальнейшем было достаточно для их постепенного уничтожения.

Вот так, достаточно будет эксгумировать Рамсеса, чтобы уничтожить его через музеефикацию. Ведь мумии уничтожают не черви: они погибают из-за изъятия из неспешного символического порядка, властелина тлена и смерти, и перехода к порядку истории, науки и музея - нашему порядку, который больше не властен ни над чем и способен лишь обрекать то, что предшествовало ему, на тлен и смерть, чтобы пытаться потом воскресить все это с помощью науки. Непоправимое насилие надо всем тайным, насилие со стороны цивилизации без тайн, ненависть этой цивилизации к своим собственным основам.

Как этнология, которая делает вид, что отказывается от своего объекта, чтобы надежнее сохранить себя в своей чистой форме, так и демузеефикация всего лишь еще один виток искусственности. Свидетельством тому - монастырь Сен-Мишель де Кукса, который за огромные деньги будет возвращен на родину из Клойстерса в Нью-Йорке и снова установлен на "изначальном месте". И все должны аплодировать этому возвращению (как аплодировали "экспериментальной операции по отвоеванию тротуаров" на Елисейских полях!). Но если экспорт капителей действительно был актом своеволия, и если Клойстерс в Нью-Йорке все-таки является искусственной мозаикой всех культур (в соответствии с логикой капиталистической централизации ценностей), обратный вывоз к "изначальным местам", в свою очередь, насквозь искусственен: это абсолютный симулякр, который догнал "реальность", совершив полный оборот.

Монастырь должен был остаться в Нью-Йорке в симулированной атмосфере, которая, по крайней мере, никого не вводила в заблуждение. Репатриация же - еще одна уловка, чтобы сделать вид, будто ничего не случилось, и тешить себя ретроспективной галлюцинацией.

Таким же образом американцы хвалятся тем, что довели численность индейцев до той, какой она была до завоевания. Дескать, сотрем все и начинаем сначала. Они даже хвалятся, что достигнут большего, и превзойдут начальную цифру. Это будет доказательством превосходства цивилизации: она породит даже больше индейцев, чем они сами были способны себе позволить. (Звучит как злая шутка, так как это перепроизводство является еще одним способом уничтожения индейской культуры, ведь она, как любая племенная культура, основывается на ограниченности группы и отказе от какого-либо "неограниченного" роста, как мы это видим в случае с Иши. Поэтому в их демографическом "промоушне" скрывается еще один шаг к символическому уничтожению.)

Так и мы все живем в мире, поразительно похожем на оригинальный - вещи в нем продублированы по своему собственному сценарию. Но это удвоение не означает, как это было традиционно, неизбежность их смерти - они уже очищены от своей смерти, и даже выглядят лучше, чем при жизни: более яркие, более настоящие, чем их оригиналы, словно лица в похоронных бюро.

 

Гиперреальное и воображаемое

Диснейленд - прекрасная модель всех переплетающихся между собой категорий симулякров. Это, прежде всего игра иллюзий и фантазмов: Пираты, Пограничная территория, Мир будущего и т.д. Этот воображаемый мир, как считают, причина успеха заведения. Но что притягивает толпы посетителей гораздо больше, так это социальный микрокосм, религиозное наслаждение миниатюризированной реальной Америкой со всеми ее бедами и радостями.

Вы паркуетесь снаружи, стоите в очередях внутри и остаетесь один на один с собой на выходе. В этом воображаемом мире единственной фантасмагорией является свойственная толпе теплота и притягательность, а также чрезмерное количество гаджетов, необходимых для создания и поддержания этого эффекта массовости. Это полный контраст с абсолютным одиночеством автостоянки - настоящего концлагеря. Другими словами: внутри - целый арсенал гаджетов, которые, как магниты притягивают толпу в разнонаправленных потоках; снаружи - одиночество, направленное на одну игрушку: автомобиль. По невероятному совпадению (и это, несомненно, одно из проявлений магии данного универсума) этот быстрозамороженный инфантильный мир, как оказывается, был задуман и воплощен в жизнь человеком, который сам находится сегодня в замороженном состоянии и ожидает своего воскрешения при температуре 180 градусов ниже нуля: Уолтом Диснеем.

Вот так повсюду в Диснейленде проступает объективный профиль Америки - вплоть до морфологии индивидуальности и толпы. Все ее ценности проявляются здесь в миниатюре, в форме комиксов. Забальзамированные и умиротворенные. Отсюда возможность (которой очень хорошо воспользовался Л. Марен в книге "Утопики. Игры пространств") идеологического анализа Диснейленда, как дайджеста американского образа жизни, панегирика американским ценностям, идеализированной транспозиции противоречивой реальности. Все правильно. Но за этим кроется другое, и этот "идеологический" сюжет служит прикрытием симуляции третьего порядка: Диснейленд существует для того, чтобы скрыть, что Диснейлендом на самом деле является "реальная" страна - вся "реальная" Америка (примерно так, как тюрьмы служат для того, чтобы скрыть, что весь социум, во всей своей полноте, во всей своей банальной вездесущности, является местом заключения). Диснейленд представляют как воображаемое, чтобы заставить нас поверить, что все остальное является реальным, тогда же как весь Лос-Анджелес и Америка, которые окружают его, уже более не реальны, а принадлежат к порядку гиперреального и симуляции. Речь идет уже не о ложной репре?зентации реального (идеологии), а о том, чтобы скрыть, что реальное перестало быть реальным, и таким образом спасти принцип реальности.

Имажинерия Диснейленда не является ни истинной, ни ложной - это машина апотропии, призванная регенерировать фикцию реального в противоположной плоскости. Отсюда слабость этого воображаемого, его инфантильное вырождение. Этот мир претендует на то, чтобы быть детским, чтобы убедить в том, что взрослые находятся в другом месте - в "реальном" мире, - и скрыть, что настоящая инфантильность повсюду, и это инфантильность самих взрослых, которые приходят сюда проиграться в детей, чтобы ввести самих себя в заблуждение относительно своей реальной инфантильности.

А в общем, Диснейленд не уникален. Заколдованная деревня, Волшебная гора, Морской мир: Лос-Анджелес находится в окружении эдаких электростанций воображаемого, которые обеспечивают реальным, энергией реального город, чья тайна как раз состоит в том, что отныне он - лишь сеть непрерывной ирреальной циркуляции: город невероятных размеров, но без пространства и без объема. Также как и обычным и атомным электростанциям, так же, как киностудиям, этому городу, который отныне является гиперсценарием и вечной киноплощадкой, необходимо это старое воображаемое (как симпатическая нервная система), состоящее из импульсов детства и фальшивых фантазмов.

Диснейленд: пространство регенерации воображаемого, подобен размещенным в других местах, и даже в нем самом, заводам по переработке отходов. Сегодня повсюду перерабатывают отходы, а мечты, фантазмы, воображаемое (историческое, сказочное, легендарное) детей и взрослых - и являются отходами, первыми ужасно токсичными испражнениями гиперреальной цивилизации. Диснейленд является прототипом этой новой функции на ментальном уровне. Но той же цели утилизации служат и все заведения по восстановлению сексуального, психического и соматического здоровья, которыми изобилует Калифорния. Люди больше не интересуются друг другом, но для этого есть различные общества и клубы. Они больше не соприкасаются друг с другом, но существует контактотерапия. Они больше не ходят, но занимаются оздоровительным бегом и т.д. Всюду восстанавливают утраченные способности, или деградирующие тела, или потерянную коммуникабельность, или утраченный вкус к еде.

Заново изобретают дефицит, аскетизм, исчезнувшую грубую естественность: натуральные пищевые продукты, лечебное питание, йогу. Подтверждается, но уже на производном уровне, идея Маршалла Салинза о том, что дефицит порождает именно рыночная экономика, а вовсе не первобытное состояние: тут, на передовых рубежах торжествующей рыночной экономики, снова выдумывается дефицит/знак, дефицит/симулякр, симулируется поведение слаборазвитых (даже провозглашают марксистские тезисы) - для того, чтобы прикрываясь экологией, энергетическим кризисом и критикой капитала, добавить последний эзотерический венчик к торжеству экзотерической культуры. Но, возможно, что ментальная катастрофа, имплозия и беспрецедентная ментальная инволюция подстерегают систему такого типа, видимыми признаками которых, похоже, и является это дикое ожирение или невероятное сосуществование самых причудливых теорий и практик, которое соответствует столь же невероятной коалиции излишества, райского блаженства и денег, невероятной реализации роскошной жизни и не поддающихся обнаружению противоречий.

 

Политическое чародейство

Уотергейт. Тот же сценарий, что и в Диснейленде (эффект воображаемого, которое скрывает, что реальности уже нет по обе стороны искусственного периметра): только здесь эффект скандала, который скрывает, что не существует никакой разницы между фактами и их изобличением (и у ЦРУ, и у журналистов Washington Post идентичные методы). Та же операция по возрождению моральных и политических принципов через скандал, как и операция по спасению погибающего принципа реальности через воображаемое.

Разоблачение скандала - это всегда дань уважения закону. И Уотергейт достиг особого успеха в создании впечатления, что скандал имел место на самом деле - в этом смысле это была удивительная операция по оболваниванию. Введение огромной дозы политической морали в мировом масштабе. Можно было бы сказать вместе с Бурдье: "Сущность любого баланса сил в том, чтобы скрывать себя как таковое, и он приобретает полную силу лишь потому, что скрывает себя как таковое", понимая это так: капитал, аморальный и беспринципный, может функционировать лишь под прикрытием моральной надстройки, и тот, кто возрождает эту общественную мораль (через возмущение, обличение т.д.) - невольно работает капиталу на руку. Как это произошло с журналистами Washington Post.

Когда Бурдье провозглашает свою идеологическую формулу, подразумевая под "балансом сил" истину капиталистического господства и осуждает этот баланс сил - он находится на той самой детерминистской и моралистической позиции, что и журналисты Washington Post, разоблачившие Уотергейтский скандал. Он выполняет ту же работу по очищению и восстановлению морального порядка, порядка истины, в котором берет начало истинное символическое насилие социального порядка. Все гораздо глубже, чем просто баланс сил, который является лишь переменной конфигурацией и безразличен к моральному и политическому сознанию людей.

Все, что требует от нас капитал, - это воспринимать его как нечто рациональное или бороться с ним во имя рациональности, воспринимать его как нечто моральное, или бороться с ним во имя нравственности. Это же можно рассмотреть в ином ключе: раньше пытались скрывать скандал - сегодня же пытаются скрывать, что никакого скандала нет.

Уотергейт - это не скандал: вот что необходимо сказать любой ценой, ведь именно это все и стараются скрыть - это диссимуляция, маскирующаяся укреплением нравственности и моральной паникой по мере приближения к грубой сущности капитала: его взрывная жестокость, его непостижимая кровожадность, его фундаментальная аморальность - вот что скандально, вот что неприемлемо для системы моральной и экономической эквивалентности, которая остается аксиомой левой мысли со времен теорий Просвещения и до теории коммунизма. Капиталу абсолютно плевать на идею договора, которая ему приписывается: он - чудовищная авантюра без всяких принципов и ничего более. Это "просвещенная" мысль пытается контролировать капитал, устанавливая для него правила. И все те упреки, которые заменяют теперь революционную мысль, сводятся к обвинению капитала в том, что он не следует правилам игры. "Власть несправедлива, ее право - это классовое право, капитал эксплуатирует нас, и т.д.", - как будто капитал был связан договором с обществом, которым он управляет. Именно левые протягивают капиталу зеркало эквивалентности, надеясь, что он образумится, клюнет на фантасмагорию общественного договора и будет выполнять свои обязательства перед всем обществом (заодно отпадает необходимость революции: достаточно чтобы капитал подчинился рациональной формуле обмена).

Капитал никогда не был связан договором с обществом, над которым он властвует. Капитал - это чародейство общественных отношений, это вызов обществу, на который и отвечать надо соответственно. Капитал - это не скандал, который следует обличать с позиций моральной или экономической рациональности, это вызов, который надо принять согласно символическому закону.

 

Обратная сторона ленты Мебиуса

Итак, Уотергейт был лишь ловушкой, устроенной системой для своих противников - симуляцией скандала в регенерационных целях. Это воплощено в фильме персонажем "Глубокой Глотки", о котором говорили, что он серый кардинал республиканцев, манипулировавший левым крылом журналистов с целью избавиться от Никсона, - почему бы и нет? Все гипотезы возможны, однако эта лишняя: левые очень хорошо сами, непроизвольно, работают на правых. Впрочем, было бы наивно видеть в этом самоотверженную добросовестность. Ведь манипулирование является шаткой казуальностью, в которой позитив и негатив порождают и перекрывают друг друга, казуальностью, в которой больше нет ни актива, ни пассива. Именно произвольный переход друг в друга витков этой спирали казуальности и делает возможным сохранение принципа политической реальности. Именно через симуляцию ограниченного, условного поля перспективы, в рамках которого причины и следствия какого-либо действия или события можно просчитывать, и может сохранятся политическое правдоподобие (и конечно, "объективный" анализ, борьба и т.д.). Если рассматривать полный цикл любого действия или события в системе, в которой больше не существует линейной последовательности и диалектической полярности, в поле, расстроенном симуляцией, где исчезает детерминированность, то каждое действие здесь завершается с окончанием цикла, рассеиваясь во всех направлениях и становясь приемлемым для всех.

Вот, к примеру, взрывы в Италии - это акция левых экстремистов, или правоэкстремистская провокация, или инсценировка центристов с целью дискредитации террористов и усиления своей шаткой власти, или же полицейский сценарий и шантаж общественной безопасностью? Все это одновременно правильно, и поиск подтверждения и даже объективности фактов не останавливает этого умопомрачения толкований. Это потому, что мы находимся в логике симуляции, которая больше не имеет ничего общего с логикой фактов и первопричинности. Симуляции присуща прецессия модели, всех моделей, основанная на самом простом факте - модели предшествуют своей, орбитальной как ракеты с ядерными боеголовками, циркуляции и составляют истинное магнитное поле события. Факты больше не имеют собственной траектории, они рождаются на пересечении моделей, один и тот же факт может быть порожден всеми моделями одновременно. Это предварение, эта прецессия, это короткое замыкание, это смешение факта со своей моделью (нет больше расхождения смысла, нет больше диалектической полярности, нет больше отрицательного заряда и имплозии антагонистических полюсов), - вот что каждый раз оставляет место для любых интерпретаций, даже самых противоречивых, - все они одинаково верные, в том смысле, что их истинность состоит во взаимообмене в пределах общего цикла, подобно моделям, из которых они проистекают.

Коммунисты атакуют Социалистическую партию так, будто хотят разрушить весь союз левых. Они отстаивают идею, что это противодействие вызвано более радикальными политическими требованиями. На самом же деле это из-за того, что они не хотят власти. Но они не хотят ее из-за конъюнктуры, неблагоприятной для левых в целом, или неблагоприятной для них самих в рамках Союза левых сил - или же они принципиально больше не хотят власти? Когда Берлингуэр заявляет: "Не надо бояться того, что коммунисты придут к власти в Италии", - это одновременно означает:

- что не следует бояться, потому что коммунисты, если они придут к власти, ничего не изменят в ее фундаментальном капиталистическом механизме;

- что нет никакого риска, что они когда-нибудь вообще придут к власти (по той причине, что они не хотят ее), - и даже если они возьмут власть, то будут осуществлять ее всегда только через других;

- что на самом деле власть, истинная власть, больше не существует, и потому нет ничего опасного в том, что кто-то ее возьмет или возвратит;

- но еще: Я, Берлингуэр, не боюсь того, что коммунисты возьмут власть в Италии - что может стать очевидным, однако это не совсем так, ведь:

- это может означать противоположное (ясно и без психоанализа): Я боюсь, что коммунисты возьмут власть (и для этого есть веские причины, даже у коммуниста).

Все это одновременно верно. В этом состоит секрет дискурса, который больше не является лишь неоднозначным, как это случается с политическим дискурсом, но выражает невозможность определенной властной позиции, невозможность определенной позиции в дискурсе. И эта логика не склоняется ни в ту, ни в другую сторону. Она пронизывает все дискурсы, вопреки их желаниям.

Кто распутает этот клубок противоречий? Гордиев узел можно было, по крайней мере, разрубить. Если же разрезать ленту Мебиуса, то она дает дополнительную спираль, однако уже без реверсивности поверхностей (в нашем случае: реверсивная последовательность гипотез). Перед нами ад симуляции, который уже не ад мучений и пыток, но ад тонкого, злонамеренного, неуловимого искажения смысла, где даже Бургосский процесс становятся еще одним подарком со стороны Франко западной демократии, которая получает возможность регенерировать свой собственный шаткий гуманизм, и чей возмущенный протест в свою очередь укрепляет режим Франко, объединяя испанские массы против иностранного вмешательства. Где во всем этом истина, когда подобные сговоры прекрасно происходят, даже без ведома заговорщиков?

Объединение системы и ее крайней альтернативы, словно двух сторон кривого зеркала, "порочная" искривленность политического пространства, отныне намагниченного, циркулирующего, реверсивность правого и левого, искажение, которое выступает злым демоном коммутации, вся система, вся бесконечность капитала закольцована на его собственной поверхности: трансфинитной? И разве не то же самое происходит с желанием и пространством либидо? Объединение желания и стоимости, желания и капитала. Объединение желания и закона, финальное наслаждение - как метаморфоза закона (вот почему оно так щедро представлена в повестке дня): наслаждается лишь капитал, говорил Лиотар, прежде чем в дальнейшем прийти к мысли, что теперь мы получаем наслаждение в капитале. Подавляющее универсальность желания у Делеза, загадочную реверсию, которую приносит желание "революционное в себе, и как будто невольно, желая, что оно хочет" собственного угнетения, оно вкладывает свою силу в параноидальные и фашистские системы. Злонамеренное искажение, которое отсылает эту революцию желания к той самой фундаментальной двусмысленности, как и другую революцию - историческую.

Все референции смешивают свои дискурсы вкруговую, в стиле Мебиуса. Секс и работа не так давно были теми двумя условиями, которые упрямо противопоставлялись друг другу; сегодня и то, и другое являются потребностями одного типа. Раньше дискурс истории набирал силу, решительно противопоставляя себя дискурсу природы, дискурс желания - дискурсу власти, - сегодня они обмениваются своими значениями и своими сценариями.

Понадобилось бы слишком много времени, чтобы попутно рассмотреть всю гамму операционной отрицательности всех тех сценариев апотропии, которые, подобно Уотергейту, пытаются регенерировать агонизирующий принцип через симулированный скандал, фантазм, убийство, - своего рода курс гормональной терапии через отрицание и кризис.

Речь всегда о том, чтобы доказывать реальное через воображаемое, истину через скандал, закон через нарушение, существование работы через забастовку, существование системы через кризис, а капитала - через революцию; подобно рассмотренному выше (история с тасадаями) доказательству этнологии через отказ от ее объекта, и это без учета:

доказательства театра через антитеатр;

доказательства искусства через антиискусство;

доказательства педагогики через антипедагогику;

доказательства психиатрии через антипсихиатрию, и т.д.

Все превращается в свою противоположность, чтобы увековечить себя в откорректированном виде. Все власти, все институты говорят о себе через отрицание, стараясь через симуляцию смерти избежать своей реальной агонии. Власть может инсценировать свое собственное убийство, лишь бы отыскать проблеск существования и легитимности. Так было в случае с некоторыми американскими президентами: Кеннеди были убиты потому, что еще имели политическое измерение. Другие - Джонсон, Никсон, Форд - имели право лишь на призрачные покушения, на симулированные убийства. Но эта аура искусственной угрозы им все еще была необходима, чтобы скрыть, что они лишь манекены власти. Когда-то король (как и Бог) должен был умереть, в этом была его сила. Сегодня он вынужден убого симулировать смерть, с тем, чтобы сохранить благодать власти. Но она уже утрачена.

Искать свежие силы в своей собственной смерти, возобновлять цикл через зеркало кризиса, отрицание и антивласть - вот единственный выход-алиби любой власти, любого института, пытающегося разорвать порочный круг своей безответственности и своего фундаментального несуществования, своего псевдосмысла и своей псевдосмерти.

 

Стратегия реального

К тому же порядку, что и невозможность отыскать абсолютный уровень реального, принадлежит невозможность инсценировать иллюзию. Иллюзия больше невозможна, потому что больше невозможна реальность. Перед нами возникает вся политическая проблема имитации, гиперсимуляции или агрессивной симуляции.

Например, было бы интересно посмотреть, будет ли репрессивный аппарат реагировать с большей силой на симулированное вооруженное ограбление, чем на реальное? Ведь последнее всего лишь нарушает порядок вещей, право собственности, тогда как первое посягает на сам принцип реальности. Преступление и насилие менее серьезны, потому что они оспаривают лишь распределение реального, вещно-правового. Симуляция же бесконечно опаснее, так как, независимо от своей цели, позволяет в любой момент сделать страшное предположение что порядок и закон сами могут быть всего-навсего симуляцией.

Однако сложность пропорциональна опасности. Как симулировать преступление и доказать имитацию?

Симулируя кражу в супермаркете - как убедить службу безопасности, что это симулированная кража? Никакого "объективного" различия: жесты, знаки, - все то же самое, что и при реальной краже; по знакам невозможно различить, была ли это настоящая кража или имитация. С точки зрения установленного порядка знаки всегда принадлежат к категории реального.

Организуйте ложный налет. Тщательно проверьте безопасность своего оружия и возьмите наиболее надежного заложника, чтобы ни одна человеческая жизнь не подверглась опасности (потому что тогда вы попадаете в сферу уголовной юрисдикции). Потребуйте выкуп и сделайте все, чтобы операция достигла по возможности большей огласки, - короче говоря, сделайте все как можно более правдоподобно, чтобы проверить реакцию аппарата на совершенный симулякр. Вам это не удастся: сеть искусственных знаков безнадежно перепутается с реальными элементами (полицейский в самом деле выстрелит без предупреждения; клиент банка потеряет сознание и умрет от сердечного приступа; вам реально заплатят выкуп фальшивыми деньгами), короче говоря, вы против своей воли сразу окажетесь в реальном, одна из функций которого состоит именно в том, чтобы поглощать любую попытку симуляции, чтобы сводить все к реальному, - в этом и есть суть установленного порядка, который возник задолго до того, как в игру вошли общественные институты и правосудие.

В этой невозможности отделить процесс симуляции нужно видеть тяжеловесность установленного порядка, который не способен замечать и постигать что-либо кроме реального, потому что он не может существовать больше нигде. Даже если симуляция преступления будет установлена, оно будет подвергнуто или легкой степени наказания, как не имевшее последствий, или же наказано как оскорбление правоохранительных органов (например, если полицейская операция была развернута "без оснований") - но никогда как симуляция, потому что как раз в качестве таковой она не может быть приравнена к реальному, а значит, невозможно и наказание. Власть не может ответить на вызов симуляции. А как подвергнуть наказанию симуляцию добродетели? А ведь это грех куда более тяжкий, нежели симуляция преступления. Имитация уравнивает повиновение и неповиновение закону, и вот в этом-то и кроется наибольшее преступление, поскольку это сводит на нет различие, на котором основывается закон. Установленный порядок ничего не может с этим поделать, поскольку закон представляет собой симулякр второго уровня, тогда как симуляция относится к третьему, располагаясь по ту сторону истинного и ложного, по ту сторону эквивалентности, по ту сторону рациональных различий, на которых основывается функционирование любого социального и любой власти. Таким образом, исчезновение реального, симуляция, наносит удар по установленному порядку.

Именно поэтому порядок всегда выбирает реальное. В сомнениях он всегда отдает предпочтение этой гипотезе (так в армии предпочитают считать симулянта истинным сумасшедшим). Но это становится все затруднительней, ведь, если практически невозможно отделить процесс симуляции в силу инертности реального, которое нас окружает, то верно и обратное (и именно эта реверсивность составляет часть механизма симуляции и бессилия власти), а именно: теперь невозможно отделить и процесс реального, или доказать реальность реального.

Вот так все теракты, угоны самолетов и т.д. отныне являются в некотором смысле преступлениями-симуляциями, если иметь в виду их заведомую вписанность в дешифровку и ритуальную оркестровку средствами массовой информации, заведомую известность их сценариев и возможных последствий. Короче говоря, они функционируют как набор знаков, предназначенных исключительно для своего повторения как знаков, утрачивая связь со своими "реальными " целями. Но от этого они не становятся безвредными.

Напротив, именно как гиперреальные события, которые уже не имеют конкретного содержания и собственных целей, и лишь бесконечно отражаются друг в друге (точно так же, как так называемые исторические события: забастовки, демонстрации, кризисы, и т.д.) они становятся неподвластны установленному порядку, который может осуществляться лишь в реальном и рациональном, в причинно-следственном; референтному порядку, который может властвовать лишь над референтным; детерминированной власти, которая может властвовать лишь над детерминированным миром, но ничего не может поделать с этой бесконечной повторяемостью симуляции, с этой туманностью в состоянии невесомости, которая больше не подчиняется законам гравитации реального. Сама власть, в конце концов, разрушается в этом пространстве, превращаясь в симуляцию власти (утрачивая связь своими целями и задачами и обрекая себя на производство лишь эффектов власти и массовой симуляции).

Единственное оружие власти, ее единственная стратегия против этого вероломства состоит в том, чтобы снова инъецировать повсюду реальное и референтное, в том, чтобы убедить нас в реальности социального, в важности экономики и целесообразности производства. Для этого власть использует преимущественно дискурс кризиса, а также - почему бы и нет? - дискурс желания. "Принимайте ваши желания за действительность!" следует понимать как последний лозунг власти, поскольку в ирреферентном мире даже смешение принципа реальности и принципа желания менее опасно, чем контагиозная гиперреальность. Пока остаются принципы, власть по-прежнему обоснована.

Гиперреальность и симуляция - средства апотропии любого принципа и любой цели, и они оборачивают против власти средство апотропии, которым она так хорошо пользовалась в течение длительного времени. Ведь, в конце концов, на протяжении всей своей истории капитал сам первым способствовал разложению всего, что связанно с референтным, всего, что связанно с человеческим целеполаганием, это капитал уничтожил все идеалистические различия между истинным и ложным, между добром и злом, чтобы установить свой радикальный закон эквивалентности и обмена, железный закон своего господства. Капитал первым прибег к практике апотропии, абстракции, разъединения, детерриториализации и т.д., и если он был тем, кто насаждал реальность, принцип реальности, он же был первым, кто ликвидировал его через уничтожение всякой потребительской стоимости, всякой реальной эквивалентности производства и богатства, через само ощущение ирреальности целей и всесилия манипуляции. Так вот сегодня именно эта логика все более радикально выступает против капитала. И всякий раз, когда он пытается вырваться из этой катастрофической спирали, испуская последний проблеск реальности, чтобы основать на нем последний проблеск власти, он лишь умножает знаки и ускоряет игру симуляции.

Пока историческая угроза исходила для нее от реального, власть спекулировала апотропией и симуляцией, дезинтегрируя все противоречия с помощью производства эквивалентных знаков. Сегодня, когда угроза исходит для нее от симуляции (угроза раствориться в игре знаков), власть спекулирует реальным, кризисом, спекулирует искусственным перевоссозданием социальных, экономических, политических целей. Для нее этот вопрос жизни и смерти. Однако уже слишком поздно.

Отсюда характерная для нашего времени истерия производства и воспроизводства реального. Прочее производство - ценностей и товаров, производство классической эпохи политэкономии, уже давно лишено собственного смысла. Все, к чему стремится, продолжая производить и перепроизводить, целое общество - это возрождение ускользающего от него реального. И поэтому теперь само "материальное" производство гиперреально. Оно сохраняет все черты, весь дискурс традиционного производства, однако является лишь слабым его отражением (так гиперреалисты фиксируют с невероятным сходством реальное, из которого исчезли весь смысл и весь шарм, вся глубина и энергия репрезентации). Так гиперреализм симуляции повсюду проявляется невероятным сходством реального с самим собой.

Власть также уже давно продуцирует лишь знаки своего подобия. И неожиданно разворачивается другой образ власти: коллективный спрос на знаки власти - священный союз, создающийся вокруг ее исчезновения. Все страны, так или иначе, присоединяются к нему в ужасе от краха политического. В итоге игра во власть становится лишь опасной одержимостью власти - одержимостью своим умиранием и своим выживанием, которая растет по мере исчезновения власти. Когда она исчезнет окончательно, логически, мы окажемся перед полной иллюзией власти - идеей фикс, которая уже заметна всюду и выражается одновременно в непреодолимом желании избавиться от нее (никто больше не желает власти, и каждый перекладывает ее бремя на кого-то другого) и в панической ностальгии от ее утраты. Меланхолия обществ без власти - именно она уже однажды спровоцировала фашизм, эту передозировку сильного референта в обществе, которое не может справиться со своей скорбью.

С истощением политической сферы президент все больше уподобляется манекену власти, которым является вождь в первобытных обществах (Кластр).

Все последующие президенты платили и продолжают платить за убийство Кеннеди, так, будто это они убили его, - что соответствует истине если не в фактическом, то фантазматическом плане. Они должны искупить этот грех и это соучастие через свое симулированное убийство. Ведь последнее теперь только и может быть лишь симулированным. Президенты Джонсон и Форд оба были объектами неудачных покушений, которые если и не были инсценированы, то, по крайней мере, совершались на основе симуляции. Кеннеди погибли, потому что еще воплощали политическую власть, политическую субстанцию, тогда как все последующие президенты были лишь их карикатурой, марионеточными персонажами; любопытно, что все они (Джонсон, Никсон, Форд) имели обезьяньи черты, - обезьяны власти.

Смерть никогда не является абсолютным критерием, но в этом случае она показательна: эпоха Джеймса Дина, Мэрилин Монро и Кеннеди, тех, кто реально умирали, потому что имели мифическое измерение, которое предполагает смерть (не из романтических побуждений, а как фундаментальный принцип реверсии и обмена), - эта эпоха давно закончилась. Настала эпоха убийств на основе симуляции, всеобъемлющей эстетики симуляции, убийства-алиби - аллегорического воскрешения смерти, которая нужна лишь для того, чтобы санкционировать институт власти, не имеющей без этого ни субстанции, ни автономной реальности.

Эти инсценировки покушений на президентов показательны, ибо сигнализируют о статусе любой отрицательной позиции на Западе: политической оппозиции, левых, критического дискурса и т.д. - все это контрастный симулякр, при помощи которого власть пытается разорвать порочный круг своего небытия, своей фундаментальной безответственности, своей "флотации". Власть "плавает" подобно курсу валют, языковой стилистике, подобно теориям. Только критика и отрицательная позиция еще производят призрак реальности власти. И если по той или иной причине они истощат свои силы, власти не останется ничего другого, как только искусственно их воскресить, галлюцинировать.

Именно так смертные казни в Испании служат еще и стимулом для либеральной западной демократии, для агонизирующей системы демократических ценностей. Свежая кровь, но насколько ее еще хватит? Деградация всех видов власти неудержимо прогрессирует: и не столько "революционные силы" ускоряют этот процесс (скорее наоборот), сколько сама система подвергает свои собственные структуры насилию, сводит на нет любую субстанцию, любую целесообразность. Не следует сопротивляться этому процессу, пытаясь противостоять системе и разрушать ее, потому что она, агонизируя от упразднения своей смерти, только этого от нас и ждет: что мы возвратим ей смерть, что мы реанимируем ее через отрицание. Это конец революционной практики, конец диалектики.

Любопытно, что Никсон, которого даже не посчитали достойным умереть от руки хоть какого-нибудь ничтожного случайного психа (и пусть, что возможно верно, президентов всегда убивают психи - это ничего не меняет: склонность левых выявлять в этом заговор правых создает лишь ложную проблему - функцию умерщвления или провозглашения пророчества и т.д. против власти еще со времен первобытных обществ всегда осуществляли скудоумные, сумасшедшие или невротики, которые, тем не менее, выполняют социальную функцию столь же фундаментальную, как и любой президент), все же был ритуально казнен Уотергейтом. Уотергейт - это все еще способ ритуального убийства власти (американский институт президентства намного увлекательнее в этом плане, чем европейские: он впитал в себя все насилие и превратности первобытного права, дикарских ритуалов). Но вот импичмент уже не является убийством: он осуществляется по Конституции. Никсон все-таки достиг того, о чем мечтает всякая власть: восприниматься достаточно серьезно, представлять для некой группы достаточную смертельную опасность, чтобы однажды быть смещенным, изобличенным и устраненным. Форд уже не получает такого шанса: симулякр уже мертвой власти, он может лишь накапливать против себя знаки реверсии через убийство - от которого он был фактически иммунизирован своим бессилием, что выводило его из себя.

В отличие от первоначального обряда, который предусматривает официальную и жертвенную смерть короля (король или вождь - ничто без обещания своей жертвы), современная политическая имажинерия движется все дальше в направлении к тому, чтобы отсрочивать, как можно дольше скрывать смерть главы государства. Эта одержимость усилилась в эпоху революций и харизматических лидеров: Гитлер, Франко, Мао, не имея "законных" наследников для передачи власти, вынуждены были на неопределенное время пережить самих себя - народное мифотворчество не желает признавать их мертвыми. Так уже было с фараонами, которые, меняя друг друга, воплощали всегда одну и ту же личность.

Все происходит так, будто Мао или Франко уже умирали много раз, а на смену им приходили их двойники. С политической точки зрения абсолютно ничего не меняется от того, что глава государства остается тем же самым, или меняется другим, если они подобны друг другу. В любом случае уже длительное время любой глава государства - безразлично кто именно - есть лишь симулякр самого себя, и это единственное, что наделяет его властью и правом повелевать. Никто не окажет ни наименьшего одобрения, ни наименьшей почтительности живому человеку. Преданность направлена на его двойника, который изначально уже мертв. Этот миф выражает лишь устойчивую потребность, и вместе с тем вводит в заблуждение относительно жертвенной смерти короля.

Мы все еще находимся в одной лодке: ни одно общество не знает, как правильно распрощаться с реальным, властью, самим социальным, которое также исчезает. И именно через искусственное оживление всего этого мы пытаемся избежать траурной церемонии. В конце концов, и даже без сомнения, все это выльется в социализм. Вследствие непредвиденного поворота событий и иронии, которая больше не является иронией истории, именно из смерти социального и возникнет социализм, как из смерти Бога возникают религии. Извращенное пришествие, искаженное событие, реверсия, которая не поддается рациональной логике.

Фактически, власть существует сегодня лишь для того, чтобы скрыть, что ее больше нет. Эта симуляция может продолжаться бесконечно, потому что, в отличие от "истинной" власти, которая является или являлась определенной структурой, стратегией, балансом сил, определенной целью, сегодняшняя власть - лишь объект общественного спроса, и как объект закона спроса и предложения, она уже не является субъектом насилия и смерти. Полностью лишенная политического измерения, она зависит, как любой другой товар, от производства и массового потребления. Не осталось даже проблеска власти, осталась одна только фикция политического универсума.


Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.027 сек.)