АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Единственный выход 1 страница

Читайте также:
  1. IX. Карашар — Джунгария 1 страница
  2. IX. Карашар — Джунгария 2 страница
  3. IX. Карашар — Джунгария 3 страница
  4. IX. Карашар — Джунгария 4 страница
  5. IX. Карашар — Джунгария 5 страница
  6. IX. Карашар — Джунгария 6 страница
  7. IX. Карашар — Джунгария 7 страница
  8. IX. Карашар — Джунгария 8 страница
  9. IX. Карашар — Джунгария 9 страница
  10. Августа 1981 года 1 страница
  11. Августа 1981 года 2 страница
  12. Августа 1981 года 3 страница

Посвящается жене Ядвиге

1.1

На следующий же после свадьбы день, в соответствии с соглашением, заключенным со своею нынешней женой еще при обручении и определявшим границы свободы действий в условиях супружества (о, наивность!), Изидор Смогожевич-Вендзеевский, сотрудник ПЗП и известный в широких кругах интеллигенции и псевдоинтеллигенции философ-дилетант, вышел на привычный, чуть ли не ежедневный, как до сих пор бывало, променад за город. Во время прогулок он мало обращал внимания на так называемые красоты природы, зато в образах неопределенных подпонятийных туманностей обмозговывал вещи самые глубокие и тревожные, совершенно забывая о скучной работе в ПЗП, которую вынужден был сносить ради так называемого «хлеба», ибо почти все, что ему когда-то там после чего-то там осталось, он растратил в каких-то темных операциях, в которых абсолютно ничего не смыслил и в которые его втянул старый школьный приятель, а ныне издыхающий в сжимающихся тисках инспекции бизнесмен, Надразил Живелович, личность хоть и подозрительная, но тем не менее привлекательная — как физически, так и психически.

В голове у Изидора слегка шумело после вчерашней свадебной «оргии», на которой он, не учтя своих возможностей, порядком перебрал, но в то же время он ощущал некую общую легкость, своего рода облегчение, отсутствие специфического и досадного угрюмого напора со стороны давно уже перекрытой з о н ы истинных половых влечений. Теперь, наконец успокоившись в плане бытовом, он положительно сможет приступить к формулировке своей туманно, в общих чертах набросанной философской системы, по поводу которой его не раз одолевали тяжкие сомнения, усердно подпитываемые к тому же профессором Вэмбореком из Уорбуртонского университета, что в Канаде, логистиком, скептиком, релятивистом, вообще первоклассным демоном (всякий знает, что это такое). Создание системы стало единственной целью Изидора. При этом он был свободен от каких бы то ни было крупномасштабных карьеристских поползновений, а также от всякого рода снобизмов и жизненных аппетитов. Он никогда и не помышлял ни о какой научной должности. Этому препятствовало прежде всего отсутствие кандидатской степени, ранее недоступной вследствие общей его отрешенности, а теперь — из-за работы в ПЗП. Самое большее, на что он рассчитывал после завершения и возможного издания труда, которому было предопределено называться «Общая онтология в новом изложении», так это написать пару критических статей о наиболее ненавистных ему философских направлениях и постепенно замереть в созерцании удивительных шизофренических трансформаций мира. Да, Изидор был шизотимиком[100], притом довольно типичным, с маленькими дополнительными вкраплениями — эдакими комочками — циклотимизма: Ein hochbegabter Schizothyme im Prozess des Absterbensbegriffen[101] — так чуть ли не в шутку он себя называл, впрочем, как потом выяснится, совершенно безосновательно. Был он высок, худощав и до отвращения черен. Нос большой, что называется орлиный, и довольно выпуклые зеленовато-серые слегка близорукие глаза. На губах — этой единственной симпатичной части его лица — почти постоянно блуждала беспомощная детская улыбка, а широкие скулы возвещали всем о большой силе воли и «солидности» характера. Изидор был тверд подбородком и мягок взглядом — и это делало его очаровательным.

1.2

Русталке Идейко — его теперешней жене, а почти до вчерашнего дня психической, а еще полгода назад и физической любовнице его ближайшего, единственного друга Марцелия Кизер-Буцевича, художника (но художника настоящего, какого, кажется, до сих пор не было во всей мировой истории, а не какого-нибудь там натуралистического халтурщика — ибо по сравнению с недосягаемым совершенством природы каждый — халтурщик, у которого только и есть общего с живописью как искусством, что он свиной щетиной да конским волосом размазывает по холсту цветное месиво), было уже 28 лет от роду, и принадлежала она к известному (в Литве) литовскому роду, претендовавшему на княжеский титул. Фамилия Русталки брала начало не от «идеи», а от слова «иди» — так, кажется, сказал одному из ее предков Великий князь Литовский Ольгерд, прибавив к этому «и победи!» (герб «Ид» — вытянутая рука с вытянутым же указательным пальцем, пересекающая наполовину белое, наполовину красное поле), а тот пошел и победил кого-то там под Байсеголой, и пусть земля ему будет пухом, а кто меня, автора этого романа, на основании данных, которые я здесь привожу, обвинит в аристократическом снобизме, тот — гадкий и злобный кретин, а не интеллигентный человек. Боюсь, что Хвистек в своей неповторимой — переплетением банальности с утонченностью — книге «О духовной культуре в Польше» поступил именно так, описав, как они с каким-то там графом (притом умным и глубоким, что бывает редко) покатывались со смеху над моей бедной княгиней из «Ненасытимости» и над бароном — впрочем, в этом я не уверен. «Ну и пусь, ну и пусь» — как говорят в таких случаях старые и мудрые горцы на Подгалье.

Русталка давно уже нравилась ему: ее льняные волосы, раскосые зеленые глаза и большие, цвета земляники уста, казалось ему, были воплощением всех его детских грез, когда он испытывал бычьи эротические содрогания во время езды на велосипеде за одной босоногой девчушкой, возвращавшейся из школы и — как потом оказалось — очень похожей на Русталку. Au fond[102] это было отвратительно, потому что отвратительно, но «шо ж ты, паря, буишь делать», как говаривал один очень умный горец. Предрассудков у Изидора не было. Так почему же, почему ему на ней было не жениться (ведь не причина же, что она не была «девицей» в понимании XIX века и что его друг Марцелий пресытился ею — впрочем, и она им тоже, — хотя все это было вовсе не так просто), коль скоро она ему нравилась физически, а психически он — для шизоида — любил ее даже очень.

Ох уж эта любовь астеников! Это ж просто черт знает что такое! Разумеется — для пикнических субъектов, сами же они абсолютно не отдавали себе в этом отчета. Всегда неуверенные в себе, вечно сомневающиеся, постоянно разорванные между диаметрально противоположными чувствами, сами себя преследующие на неведомых тропинках, протоптанных их собственными двойниками (которые часто были прекрасней, чем они сами), вечно ненасытные и снедаемые угрызениями совести, исключительным непостоянством эмоций и до болезненности мелкой чувствительностью. А вдобавок — постоянное ощущение, что все «не то», что за гранью этих мук есть где-то солнечный мир простых, прекрасных и свободных чувств, мир недостижимый, лелеемый в мечтах и безвозвратный — тот, что будто был когда-то где-то здесь, да только отлетел, как мираж, в иное, недосягаемое измерение бытия. Но теперь будет не так. Теперь у Изидора есть жена, и в ней (или на ней) он решил окончательно завершить серию своих — довольно, впрочем, скромных — эротических приключений (скромных с точки зрения какого-нибудь Артура Рубинштейна или Казановы, но — Боже мой! — зачем же окончательно?) и до самой смерти больше не беспокоиться. Русталка была похожа на него духовно и даже немного физически, правда, она была светлой масти — на худой конец после соответствующей перекраски они могли бы сойти за брата и сестру. Вот из нее-то Изя и решил сделать дамбу, которую не перехлестнули бы никакие волны сомнений в окончательной реальности этой жизни. «О реальность! Как же ты неуловима, нельзя ни убежать от тебя, ни понять до конца!» Для людей пикнического типа эта проблема либо иллюзорна, либо она вообще блеф — но что же с ними поделаешь, «o ma belle cousine[103], если они такие с... сыны, что с ними поделаешь»?

1.3

Да, да — здравый смысл: от его основ решил он «выйти» на покорение неприступной крепости, той единственно неотразимой, единственно истинной метафизики, неприступной, как ему казалось, ни для какой из известных ему систем. Да, да — этот презираемый здравый смысл, в коем присутствуют преимущественно неоднозначные понятия, берущие начало в двойственности самого бытия, проистекающие из самого понятия Бытия, вовсе не так уж и достоин презрения. Из биологии должно дойти мерцание роковых загадок (sic) нашего времени, ибо проблема отношения логики к психологии и наоборот (вторая, после психофизической, основная проблема философии) замирает на границе их соприкосновения, то есть — возможности перевода одного на язык другого (или обоих на некий третий, общий для них язык) — психологизма в лице Корнелиуса (этого так мало читаемого мудреца) и феноменологизма Гуссерля. Как только такой «перевод» будет осуществлен (при этом, кажется, понятия «акта» и «интенциональности» будут поглощены психологистической терминологией в качестве первых приближений), дискуссия на сей предмет должна прекратиться.

Изидор верил, что взлелеянную им в мечтах метафизику можно найти именно здесь, на этой земле, при именно данном уровне развития мозговой коры и ассоциативного аппарата у некоторых существ его, то есть Изидора, типа. Но только способны ли конкретно его центральные органы справиться с этой задачей? Не превратятся ли кристаллические, «интуитивные» (ох, как же ненавидел он это слово!) ясновидческие прозрения, эти его «айнзихты» [Einsicht], в запрещенные модными псевдонаучными направлениями миры н е и з б е ж н ы х ф а н т а з и й, не превратятся ли они в конечном восприятии в понятийно бессвязный лепет, невразумительный не только для окружающих, но и для него самого? И все же надо попытаться — в последний раз!

К черту логистику, которая при всем ее роскошном аппарате абсолютно излишних форм не способна понять саму проблему Существования. Долой «значки» и правила «оперирования ими» — здесь речь идет об актуальном бытии.

Ха — если раньше все как-то улаживалось только между понятиями (в набросках к так называемому «Гауптверку»[104]), то теперь само бытие внедрилось в плотную клейкую массу пока еще не до конца упорядоченных понятий и требовало для своего описания языка более сочного, чем образчики старого стиля, вроде: «такое-то и такое-то понятие имплицирует понятие такое-то и такое-то» — причем под импликацией Изидор понимал поистине т а и н с т в е н н у ю связь двух положений, которые сам Рассел первоначально признавал в качестве «indefinable»[105], а теперь, думается, безуспешно пытается определить через понятия суммы и отрицания, убедив даже самых порядочных людей в том, что, помимо того, что истинные утверждения имплицируют истинные, а ложные имплицируют ложные, еще и л о ж н ы е п о л о ж е н и я и м п л и ц и р у ю т и с т и н н ы е! Это уже «comble»[106].

Скандал! «Фу, Терусь, фу!» — как говорила княгиня Тикондерога своему фоксу.

«А не опикничиваюсь ли я? Не превращаюсь ли потихоньку в наивного реалиста, а то и реиста?» — со страхом думал Изидор (реалистом в истинном значении этого слова он как человек порядочный был всегда — т. е. не отвергал существования реального мира вне «личности», но при этом верил, что мир не совсем таков, каким он этой «личности» представляется). «Не спускаю ли я проблему с высот того, что в народе зовется «идеальным бытием» (ха! ха! — к чему этот смех?), до уровня пошлой сточной канавы, по которой течет реальная (о ужас!), такая разная, грязная, мерзкая жизнь? Нет, житейский взгляд не может быть одной сплошной глупостью, возникшей исключительно ради практической пользы человеческого вида животных. В нем обязана присутствовать хоть частица истины, которую как раз и надо вычленить и отразить в иных терминах, классифицируя двоичные понятия как содержащиеся в нем единичные, в соответствии с их значениями, относящимися к полярно противоположным взглядам, а именно: а) психологистическому, дополненному понятием непосредственно данного единства личности, и б) физикалистскому, но выраженному в терминах определенным образом исправленного психологизма — допустим, с помощью таких понятий, как «объект», «сила», «движение» и т. д. Раньше я, к сожалению, пренебрегал житейским взглядом, а зря — теперь он мстит. Первые положения системы нельзя выразить, не предположив, что «я есмь» и что существует «мир вокруг меня» — в качестве чего, пока неизвестно, так же, как не известно, каким образом существую я сам, но тем не менее это надо — пусть даже в самой общей форме — принять, т. е. исходить из понятия «б ы т и я в о о б щ е», а не Абсолютного Небытия, ибо из данной ситуации есть только эти два выхода. Основа реалистического мировоззрения состоит в том, что себя я изначально воспринимаю пребывающим в пространстве самим для себя, а окружающий меня в этом же пространстве мир — как существующий для меня, а кроме того — «как-то» (пока) сам для себя существующий, но в любом случае — реальный (пока) для житейского взгляда, хотя он и мог бы показаться чем-то другим, а не тем, что он есть по своей сути».

Релятивизм, скептицизм и солипсизм Изидор оставил далеко в прошлом. Последний, 7-й, афоризм Людвига Витгенштейна: «Wovon man nicht sprechen kann, darüber muss man schweigen»[107] — ложен, потому как должны найтись такие комбинации понятий, с помощью которых то, о чем шла речь у Витгенштейна, когда он говорил о невыразимом, может быть выражено — они обязаны найтись, в противном случае остается только спрятать бумажки в портфель и коротать остаток жизни служащим Пэ-Зэ-Пэпа и никем больше, а в свободное время — критиковать «других» авторов с позиций незаконченной системы, т. е. делать нечто такое, на что, по сути, не имеешь права. (Но сколько людей поступает именно так с чистой, совершенно не имея на то права, совестью — вся литературная и художественная критика именно такова.) Что поделать, все так называемые (даже Гуссерлем) «интуиции» могут быть справедливы, но аппарат окажется непригодным: прогоркший в Пэ-Зэ-Пэпе мозг не сможет расчленить подпонятийную гущу, эту таинственную питательную среду, к которой понятия и их комбинации, то есть концепции, льнут как микробы — он уже не сможет из этой магмы сотворить (хоть) что-нибудь «intelligible»[108]. Эта мысль упорно возвращалась в самых разных вариациях и парализовывала движущие рабочие центры. (Так ведь самое трудное как раз в том и состоит, чтобы «не ждать настроения», а «сесть и начать писать» или еще что-нибудь делать. Кто не сумеет сделать этого в нужный момент, тот в жизни ничего не добьется.) Но и ждать этого начала было опять-таки (почему «опять-таки»?) не так уж плохо: ожидание давало вожделенную отсрочку перед принятием конкретного решения: невиданные возможности еще не начатой работы, в которой кроется черт знает что, в любом случае — нечто большее, чем в уже свершенном, сжатом, спресованном в жалкую пилюлю, в убогий экскрементик — по сравнению с безграничностью пространств того, что, в принципе, могло бы быть — этих «невыполнибул»!

«Таковость, а не инаковость» даже в том, что касалось общей онтологии в ее несовершенном пока еще виде, а не только в отношении никогда не созданных произведений искусства (неудачные поэтические наброски Изидор уже лет пять как уничтожил), безмерно терзала этого скромного человека, который, впрочем, был бы рад, если бы мир можно было заменить одним большим шкафом с «мириадами» ящичков, снабженных соответствующими табличками. И если бы не сомнения в принципиальной выполнимости этих намерений, как приятно было бы всю жизнь, до самой смерти, пребывать в иллюзиях относительно того, «что бы это было, если бы случилось» и т. д.

Заснуть в этой точке блаженного ожидания Изидору не позволяла амбиция — не в смысле быть кем-то там «в свете» (как говорят мудрые горцы) — этой амбициозности у него не было и в помине, что отчасти объяснялось бедностью интеллектуальной атмосферы вообще, а в особенности у нас (жалкие призывчики Хвистека к созданию так называемых им самим «индивидуальных систем» — ха! ха! — оказались безрезультатными), — а в смысле требовательности к самому себе — особенность, которая на фоне всеобщего оболванивания, поддерживаемого мощными литераторскими шайками и прикомандированными к ним лжемоголами, якобы первоклассными, вымерла практически полностью. Стать хоть кем-нибудь в глазах впавшей в полуидиотизм банды духовных оборванцев, впрочем, хорошо одетых и довольно упитанных, и иметь немного того, что по-варшавски зовется «forsa»[109], — вот он, предел мечтаний многообещающих молодых людей в это препаршивейшее из всех паршивых предкатастрофных времен.

Не было (казалось) более благоприятных обстоятельств, чтобы испытать себя в более далекой, чем это удавалось до сих пор, перспективе: теперь, когда у него есть жена, которую он любит (так просто — Боже мой! — oh quelle simplicité![110]), он наконец расстанется с мелкими эротическими неудобствами, которые, несмотря на всю их «мелкоту», отнимали столько времени (жуткое дело, когда женщины не считаются со временем мужчины — с этим надо бороться так же, как с громкоговорителями, бриджем и кафе), и в довершение всего он скажет себе: «Жизнь к а к т а к о в а я кончена — «погуляли и будет», как сказал брат Юлиана Отступника, кладя голову на плаху, — остается только ее оправдание в виде свершенных, конкретных дел».

1.4

Да, да — теперь конец. Жена должна была стать для Изидора изоляционной панелью, доспехом, отгораживающим его от мира, крепостью, в которой он, укрытый от жизненных искушений, к тому же не первосортных, д о л ж е н б ы л свершить нечто такое, что и м е л о б ы наконец привкус величия, пусть лишь в сфере понятий, коль скоро он не мог быть ни художником, ни музыкантом, ни политиком, ни канатоходцем, ни жонглером или наркоманом — а ведь хорошие все занятия и много удовольствия приносящие, но не ему: слишком велик был его интеллектуальный аппетит, что было редкостью в те Пэ-Зэ-Пэповские времена, когда всем заправлял Гнэмбон Пучиморда, Председатель ПЗП. Но как же заблуждался наш герой! Однако в этом ему пришлось убедиться значительно позже, вообще — слишком поздно.

Время тогда не благоприятствовало никакому иному величию, нежели величие, выраженное в понятиях, и величие более высокого полета, в смысле преобразования действительности отдельным индивидом. В глубине души, как, впрочем, каждый рядовой обыватель (какой-нибудь полковник авиации, замминистра или сельский, а то и гимназический учитель), Изидор чувствовал (пусть совсем немного) призвание к неким высшим целям — политическим, военным, экономическим и черт его знает, к каким там еще, но к высшим. По всем этим направлениям у него были собственные теории, которые, по причине их дикости, он почти никогда публично не оглашал. Что ж, faute de mieux[111] пусть будут понятия, если уж общество (о, неблагодарное сверхсущество!) само не вынесло его ни на какую другую высоту, для взятия которой он даже пальцем не стал бы шевелить. Впрочем, так он думал только в моменты так называемого «порыва к действию», что, как правило, имело место вследствие какой-нибудь уличной перестрелки грызущихся друг с другом в лоне самого Пэ-Зэ-Пэпа партий. А идея самого Пэ-Зэ-Пэпа к а к т а к о в а я (это было самым существенным) всегда побеждала под руководством Пучиморды, и тогда снова наступал мир, в котором чиновничьи пуза и кошельки пухли, как в лучшие для «польского индивидуализма» (брр — «Терусь, фу!») саксонские и более поздние времена.

Запутавшаяся в дополнениях, приложениях и детальных, кстати, блестящих, как, например, у Уайтхеда, построениях, современная философия в духе эпигонов Рассела, Уайтхеда, Карнапа и Хвистека (о, убожество!) не устраивала его в принципе. Нежелание согласовывать отдельные частичные конструкции на манер физических наук, отвращение к системам в величественном стиле давно минувших веков (казавшимся наивными в сравнении с той силой, с какой именно частичные построения вгрызались в отдельные проблемы) доводили Изидора до бешенства. Неужели нельзя одно примирить с другим, использовать отрицательные результаты самых крупных из упомянутых конструкторов, ну хотя бы Уайтхеда или Карнапа? Пусть не могло быть речи об окончательном (даже отрицательном) решении всех проблем, идея создать окончательную систему хотя бы в том, что касается метода и постановки основных вопросов, продолжала манить его, чиновника ПЗПэпа (как-то так само собой закрепилось это окончание во всех падежах), бывшего офицера времен антибольшевистского крестового похода[112], а теперь — мужа Русталки Идейко. Ибо таковым он был в э т у минуту более всего — просто-таки профессионально, — что при данном положении дел наилучшим образом оправдывало его существование в собственных глазах — даже более чем встающая перед ним в туманных очертаниях система общей, абсолютной онтологии.

А посему — долой все туманные контуры, долой обещания и самообман очарованием несвершенного дела!

— «Настало время, Йорк, в сталь твердую одеть свои, тревоги полны, мысли и колебаниям положить конец», — буркнул про себя Изидор, глядя на осенний пейзаж, тонувший в тусклом с рыжиной свете низкого поздневечернего солнца.

Рои мушек и комаров, просвеченные догорающим блеском, ритмично кружили на фоне темной стены желтеющих деревьев, как бы прощаясь этим танцем с уходящим, утомленным самим собой и гомоном всех созданий летом. «Мир, октябрея, к ноябрю тихонько сентябрил» — если выразиться метафорически.

— Ах, быть бы такой мушкой, и чтобы Русталка тоже была самочкой того же вида мушек, и в такой вот вечер спокойно замереть совсем без проблем, — грустно вздохнул Изидор, но тут же встрепенулся, вспомнив высказывание Ницше: «Man bleibt nur jung unter der Voraussetzung, dass die Seele sich nicht streckt, nicht nach Frieden begehrt».[113]

Изидору редко приходилось думать в узком смысле слова, т. е. не имея перед собой бумаги и не записывая своих мыслей хотя бы в отрывочных, лишенных синтаксиса, загадочных для посторонних людей фразах. Его концепции заключали в себе внутреннюю необходимость быть зафиксированными. Сколько же сегодня таких писателей и даже философов — бесспорно, это низший сорт, хотя черт его знает: надо бы принять во внимание соотношение ценности произведений и способностей. Истинная ценность — не в детальной разработке, она — молния неизвестной мысли на фоне черной пустоты будущих событий и серого хвоста дел уже свершенных. Весь «opus magnum»[114] до сих пор был ворохом потрепанных бумажек — он делал заметки на чем попало и даже лучше чувствовал свое перо на оборотной стороне какого-нибудь счета, полях читанной книги или даже на кусочке чего-то весьма подозрительного, чем на сверкающем чистотой пустом листе писчей бумаги (не в пример автору этого романа, который писал свой гауптверк всякий раз — а таких разов было шесть — в очень прилично переплетенных тетрадях). Настало время покончить с этой неразберихой и превратить кучу раздерганных мыслей в понятный каждому логический ход сопряжений одних понятий и постулатов с другими, во что-то вроде «Этики» Спинозы или системы этого закопанского говнюка Виткация с Круповой Рувни[115].

— System is system[116], — громко по-английски сказал Изидор. — Идем на поиск истин, — добавил он на родном языке, поскольку по натуре был чрезвычайно остроумным (?), а остряцкое воспитание получил под крылом почтенных остряков, поседевших на остроумии и поистине французской легкости, — Боя и Слонимского. Но стоило ему осмотреться, как он понял всю безнадежность какого бы то ни было понятийного подхода перед лицом мироздания, неиссякаемого и пенящегося — из-за прущего отовсюду хаоса. Он ощутил легкое раздвоение, как будто какой-то чуждый голос, ему, собственно говоря, и не принадлежавший, сказал ту самую фразочку с идиотской рифмой. Одежда и рука (левая) тоже казались ему чужими. Н е е г о тело покрывала слишком хорошо знакомая ему коротенькая шубейка обезьяньего меху. Он хотел было убежать от себя — не получилось. Если бы перед ним было окно, он наверняка выглянул бы в него, причем — с удовольствием. Но пока что он выглядывал, беспомощно выпучив глаза, всего лишь из собственного, заполненного путаными мыслями черепа.

А ведь целью его труда должно было стать возвращение к живой личности, з а д о х н у в ш е й с я п о д м а с к о й д р у г и х п о н я т и й, ее освобождение от якобы сверхличностной схематичной психологии психологизма [«союз» Маха, «опосредованно данное (через единение комплексов качеств: мелодии, формы фигур, вообще формальные качества — Gestaltqualitäten) единство личности» Корнелиуса], от феноменологизма с его «чистым сознанием», пухнущим от нагромождения новых понятий (акта, интенциональности и прочих излишних новообразований), которые должны были «выразить невыразимое», и от физикализма, этого материализма, сублимированного практически до уровня чисто математической фикции, для которого (несмотря на то что наблюдатель некоторым образом влез в уравнения) само по себе упоминание чего-либо психического уже было нездоровой метафизикой — если только (разумеется, что, впрочем, случалось редко, хотя так думал сам Гейзенберг) этот физикализм не был пропитан психологизмом (не скорректированным с его опосредованно данным единством личности и отсутствием проблемы других сущностей, что сближало его с солипсизмом), в котором физический мир, как его видит физика, оказывался сводимым к законам, управляющим en fin de compte[117] нашими ощущениями.

Он сосредоточился и ощутил неизвестную до сей поры внутреннюю ясность.

— Взять за отправную точку какое-нибудь одно фундаментальное понятие — только, Боже упаси, не из числа так называемых «непосредственно данных», — теперь уже вслух сказал он сам себе.

Постоянное бесплодное пережевывание психологизма, смешанное с безнадежной Erkenntnistheorie — так называемой «теорией познания», переполняло его ненавистью.

Это и есть то самое проклятое крючкотворство — ничего нового таким образом не скажешь, а к тому же еще и бесплодная несогласованность психологистов и аристотелевских (а иногда даже и платоновских — ох уж мне вся эта логическая метафизика!) идеалистов (так называемых понятийных реалистов) по части понятий вообще. Из этого должен быть какой-то выход, поскольку, с одной стороны, не хотелось бы прийти к абсолютному релятивизму à la Хвистек (бррр!..), а с другой — невозможно с чистой совестью принять существование двух видов сознания: одного — переходного, непосредственного, гилетического, идущего от непосредственно данных качеств и второго — мыслящего; причем их связь (рассматриваемая просто психологически, обыденно) становилась чем-то совершенно непостижимым.

Выход был: допустить, что существует сознание тела как единый комплекс качеств внутренней и внешней тактильности, как нечто первичное, и что весь остаток психической жизни — это надстройка, сводимая, впрочем, к системе следствий качеств (настоящих, прошлых, т. е. воспоминаний, и фантастических, т. е. состоящих из элементов воспоминаний, неточно локализованных в прошлом), однако в данный момент бедный Изидор этого выхода не видел. Выход мог открыться ему только после эксплицитного воплощения теории понятий, находившейся пока в зачаточном состоянии. Если принять теорию понятийных реалистов, не отказываясь от онтологически реалистического мировоззрения, охватывавшего окружающий мир и его собственное тело, то загадкой становилось то, что на определенные виды животных перешли бы понятия вместе с совершенно новой функцией мышления (а вернее — со множеством новых функций) как дары некой потусторонней силы, из таинственных сфер «идеального бытия». Отбросить эти понятия, блуждающие тысячи лет в мире мысли и отравляющие сами источники познания (т. е. «адекватного описания», тут же добавил бы Изидор) своей кажущейся необходимостью, и при этом не впасть в поверхностность психологизма и крайность номинализма — вот в чем задача.

Но это — после, а сначала — надо построить Общую Онтологию, как из железобетона, сконструировать ряд непреложных понятий и фундаментальных постулатов, которые будут обязательны абсолютно для каждого Существа, реально существующего и даже потенциального. Только вот с чего начать, что выбрать критерием истины и порядка в той ужасной сфере, где каждое предположение представляется (причем не первым встречным неучам) чем-то совершенно произвольным. Путь совершенства идет через постепенное устранение произвольности — иного выхода нет. Нет критерия для определения ценности первоматериалов; если бы он был, то давно бы уже существовала идеально совершенная система и каждый отход от нее карался бы смертью, а при наличии смягчающих обстоятельств — пожизненным заключением[118]. Ведь есть еще на свете относительно (относительно, повторяю) интеллигентные люди, которые утверждают, что философия с начала своего существования не дала ни одного безоговорочно точного положения, ни одной истины, ни одного адекватного подхода к рассмотрению хотя бы частичной реальности, что ее история — это лишь рассказ о том, как все представлялось разным, причем довольно некомпетентным господам, и как они все это позже совершенно произвольно записали. На самом же деле все обстоит иначе — и Изидор об этом знал наверняка.

Вот что еще надо бы учесть: в какой мере труды философов способствовали прояснению понятий в чисто научном плане. Об этом уже сегодня знают крупные ученые, дошедшие до грани познания, однако, кажется, все еще в неведении пребывают наивные материалистические недоумки, отравляющие умы своей псевдонаучностью. Несмотря на то, что философская проблематика не изменилась со времен древних греков, ибо философия всегда возится с одним и тем же вопросом и на том же самом фактическом материале, — мы можем выделить совершенно определенные типы решений, проистекающие из свойств самого Бытия, из его пространственно-временной структуры[119] и разделения всегда на одного индивидуума-для-себя как такового и окружающий его и определенным образом для него существующий мир, а далее мы вынуждены констатировать (зная, конечно, предмет, что не всегда можно сказать о противниках философии) явный прогресс в постановке проблем и в их решении, который — в смысле прогресс — неуклонно стремится к окончательной системе, способной стать венцом человеческого творчества в данной области. При этом следует помнить, что исследования философов проложили путь не одной специально-научной (в физике, химии и т. д.) концепции, о чем открыто, explicite, пишут современные специалисты. А игнорируют мысль об этом все те не понимающие самой сути точных наук приходско-материалистические недоучки, которые до сих пор пребывают в плену идеологии XIX века (когда о психологизме никто ничего не знал).


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.008 сек.)