АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Комментарии 2 страница. именно в Массачусетсе; термин "уэйуард чайльд" (непутевое дитя) относится

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. II. Semasiology 1 страница
  12. II. Semasiology 2 страница

именно в Массачусетсе; термин "уэйуард чайльд" (непутевое дитя) относится

технически к девочке между семью и семнадцатью годами, которая "общается с

порочными и безнравственными лицами". Хью Броутон, полемический писатель

времен Джемса Первого, доказал, что Рахаб была блудницей в десять лет. Все

это крайне интересно, и я допускаю, что вы уже видите, как у меня пенится

рот перед припадком - но нет, ничего не пенится, я просто пускаю выщелком

разноцветные блошки счастливых мыслей в соответствующую чашечку. Вот еще

картинки. Вот Виргилий, который (цитирую старогоанглийского поэта) "нимфетку

в тоне пел одном", хотя по всей вероятности предпочитал перитон мальчика.

Вот две из еще не созревших дочек короля Эхнатона и его королевы Нефертити,

у которых было шесть таких - нильских, бритоголовых, голеньких (ничего,

кроме множества рядов бус), с мягкими коричневыми щенячьими брюшками, с

длинными эбеновыми глазами, спокойно расположившиеся на подушках и

совершенно целые после трех тысяч лет. Вот ряд десятилетних невест, которых

принуждают сесть на фасциний - кол из слоновой кости в храмах классического

образования. Брак и сожительство с детьми встречаются еще довольно часто в

некоторых областях Индии. Так, восьмидесятилетние старики-лепчанцы

сочетаются с восьмилетними девочками, и кому какое дело. В конце концов

Данте безумно влюбился в свою Беатриче, когда минуло только девять лет ей,

такой искрящейся, крашеной, прелестной, в пунцовом платье с дорогими

каменьями, а было это в 1274-ом году, во Флоренции, на частном пиру, в

веселом мае месяце. Когда же Петрарка безумно влюбился в свою Лаурину, она

была белокурой нимфеткой двенадцати лет, бежавшей на ветру, сквозь пыль и

цветень, сама как летящий цветок, среди прекрасной равнины, видимой с

Воклюзских холмов.

Но давайте будем чопорными и культурными. Гумберт усердно старался быть

хорошим. Ей-Богу, старался. Он относился крайне бережно к обыкновенным

детям, к их чистоте, открытой обидам, и ни при каких обстоятельствах не

посягнул бы на невинность ребенка, если была хотя бы отдаленнейшая

возможность скандала. Но как билось у бедняги сердце, когда среди невинной

детской толпы он замечал ребенка-демона, "enfant charmante etfourbe" - глаза

с поволокой, яркие губы, десять лет каторги, коли покажешь ей, что глядишь

на нее. Так шла жизнь. Гумберт был вполне способен иметь сношения с Евой, но

Лилит была той, о ком он мечтал. Почкообразная стадия в развитии грудей рано

(в 10 7/10 лет) наступает в череде соматических изменений, сопровождающих

приближение половой зрелости. А следующий известный нам признак - это первое

появление (в 11 2/10 лет) пигментированных волосков. Моя чашечка

полным-полна блошек.

Кораблекрушение. Коралловый остров. Я один с озябшей дочкой утонувшего

пассажира. Душенька, ведь это только игра! Какие чудесные приключения я,

бывало, воображал, сидя на твердой скамье в городском парке и притворяясь

погруженным в мреющую книгу. Вокруг мирного эрудита свободно резвились

нимфетки, как если бы он был приглядевшейся парковой статуей или частью

светотени под старым деревом. Как-то раз совершенная красотка в шотландской

юбочке с грохотом поставила тяжеловооруженную ногу подле меня на скамейку,

дабы окунуть в меня свои голые руки и затянуть ремень роликового конька - и

я растворился в солнечных пятнах, заменяя книжкой фиговый лист, между тем

как ее русые локоны падали ей на поцарапанное колено, и древесная тень,

которую я с нею делил, пульсировала и таяла на ее икре, сиявшей так близко

от моей хамелеоновой щеки. Другой раз рыжеволосая школьница повисла надо

мною в вагоне метро, и оранжевый пушок у нее под мышкой был откровением,

оставшимся на много недель у меня в крови. Я бы мог пересказать немало

такого рода односторонних миниатюрных романов. Окончание некоторых из них

бывало приправлено адовым снадобием. Бывало, например, я замечал с балкона

ночью, в освещенном окне через улицу, нимфетку, раздевающуюся перед

услужливым зеркалом. В этой обособленности, в этом отдалении видение

приобретало невероятно пряную прелесть, которая заставляла меня, балконного

зрителя, нестись во весь опор к своему одинокому утолению. Но с бесовской

внезапностью нежный узор наготы, уже принявший от меня дар поклонения,

превращался в озаренный лампой отвратительно голый локоть мужчины в исподнем

белье, читающего газету у отворенного окна в жаркой, влажной, безнадежной

летней ночи.

Скакание через веревочку. Скакание на одной ноге по размеченной мелом

панели. Незабвенная старуха в черном, которая сидела рядом со мной на

парковой скамье, на пыточной скамье моего блаженства (нимфетка подо мной

старалась нащупать укатившийся стеклянный шарик), и которая спросила меня -

наглая ведьма - не болит ли у меня живот. Ах, оставьте меня в моем

зацветающем парке, в моем мшистом саду. Пусть играют они вокруг меня вечно,

никогда не взрослея.

 

 

Кстати: я часто спрашивал себя, что случалось с ними потом, с этими

нимфетками. В нашем чугунно-решетчатом мире причин и следствий, не могло ли

содрогание, мною выкраденное у них, отразиться на их будущем? Вот, была моей

- и никогда не узнает. Хорошо. Но не скажется ли это впоследствии, не

напортил ли я ей как-нибудь в ее дальнейшей судьбе тем, что вовлек ее образ

в свое тайное сладострастие? О, это было и будет предметом великих и ужасных

сомнений!

Я выяснил, однако, во что они превращаются, эти обаятельные,

сумасводящие нимфетки, когда подрастают. Помнится, брел я как-то под вечер

по оживленной улице, весною, в центре Парижа. Тоненькая девушка небольшого

роста прошла мимо меня скорым тропотком на высоких каблучках; мы

одновременно оглянулись; она остановилась, и я подошел к ней. Голова ее едва

доходила до моей нагрудной шерсти; личико было круглое, с ямочками, какое

часто встречается у молодых француженок. Мне понравились ее длинные ресницы

и жемчужно-серый tailleur, облегавший ее юное тело, которое еще хранило (вот

это-то и было нимфическим эхом, холодком наслаждения, взмывом в чреслах)

что-то детское, примешивавшееся к профессиональному frbtillement ее

маленького ловкого зада. Я осведомился о ее цене, и она немедленно ответила

с музыкальной серебряной точностью (птица, сущая птица!): "Cent". Я

попробовал поторговаться, но она оценила дикое глухое желание у меня в

глазах, устремленных с такой высоты на ее круглый лобик и зачаточную шляпу

(букетик да бант): "Tant pis",- произнесла она, перемигнув, и сделала вид,

что уходит. Я подумал: ведь всего три года тому назад я мог видеть, как она

возвращается домой из школы! Эта картина решила дело. Она повела меня вверх

по обычной крутой лестнице с обычным сигналом звонка, уведомлямщим

господина, не желающего встретить другого господина, что путь свободен или

несвободен - унылый путь к гнусной комнатке, состоящей из кровати и биде.

Как обычно, она прежде всего потребовала свой petit cadeau, и, как обычно, я

спросил ее имя (Monique) и возраст (восемнадцать). Я был отлично знаком с

банальными ухватками проституток: ото всех них слышишь это dixhuit - четкое

чирикание с ноткой мечтательного обмана, которое они издают, бедняжки, до

десяти раз в сутки. Но в данном случае было ясно, что Моника скорее

прибавляет, чем убавляет себе годика два. Это я вывел из многих подробностей

ее компактного, как бы точеного и до странности неразвитого тела.

Поразительно быстро раздевшись, она постояла с минуту у окна, наполовину

завернувшись в мутную кисею занавески, слушая с детским удовольствием (что в

книге было бы халтурой) шарманщика, игравшего в уже налитом сумерками дворе.

Когда я осмотрел ее ручки и обратил ее внимание на грязные ногти, она

проговорила, простодушно нахмурясь: "Oui, се n'est pas bien", - и пошла было

к рукомойнику, но я сказал, что это неважно, совершенно неважно. Со своими

подстриженными темными волосами, светло-серым взором и бледной кожей она

была исключительно очаровательна. Бедра у нее были не шире, чем у присевшего

на корточки мальчика. Более того, я без колебания могу утверждать (и вот,

собственно, почему я так благодарно длю это пребывание с маленькой Моникой в

кисейно-серой келье воспоминания), что из тех восьмидесяти или девяноста

шлюх, которые в разное время по моей просьбе мною занимались, она была

единственной, давшей мне укол истинного наслаждения. "Il etait malin, celui,

qui а invente се truc-la", любезно заметила она и вернулась в одетое

состояние с той же высокого стиля быстротой, с которой из него вышла.

Я спросил, не даст ли она мне еще одно, более основательное, свидание в

тот же вечер, и она обещала встретить меня около углового кафе, прибавив,

что в течение всей своей маленькой жизни никогда еще никого не надула. Мы

возвратились в ту же комнату. Я не мог удержаться, чтобы не сказать ей,

какая она хорошенькая, на что она ответила скромно: "Tu es bien gentil

dedire cа", - а потом, заметив то, что я заметил сам в зеркале, отражавшем

наш тесный Эдем, а именно: ужасную гримасу нежности, искривившую мне рот,

исполнительная Моника (о, она несомненно была в свое время нимфеткой!)

захотела узнать, не стереть ли ей, avant qu'on se couche, слой краски с губ

на случай, если захочу поцеловать ее. Конечно, захочу. С нею я дал себе волю

в большей степени, чем с какой-либо другой молодой гетерой, и в ту ночь мое

последнее впечатление от Моники и ее длинных ресниц отзывает чем-то веселым,

чего нет в других воспоминаниях, связанных с моей унизительной, убогой и

угрюмой половой жизнью. Вид у нее был необыкновенно довольный, когда я дал

ей пятьдесят франков сверх уговора, после чего она засеменила в ночную

апрельскую морось с тяжелым Гумбертом, валившим следом за ее узкой спиной.

Остановившись перед витриной, она произнесла с большим смаком: "Je vais

m'acheter des bas!" - и не дай мне Бог когда-либо забыть маленький

лопающийся звук детских губ этой парижаночки на слове "bas", произнесенном

ею так сочно, что "а" чуть не превратилось в краткое бойкое "о".

Следующее наше свидание состоялось на другой день, в два пятнадцать

пополудни у меня на квартире, но оно оказалось менее удовлетворительным: за

ночь она как бы повзрослела, перешла в старший класс и к тому же была сильно

простужена. Заразившись от нее насморком, я отменил четвертую встречу - да,

впрочем, и рад был прервать рост чувства, угрожавшего обременить меня

душераздирающими грезами и вялым разочарованием. Так пускай же она останется

гладкой тонкой Моникой - такой, какою она была в продолжение тех двух-трех

минут, когда беспризорная нимфетка просвечивала сквозь деловитую молодую

проститутку.

Мое недолгое с нею знакомство навело меня на ряд мыслей, которые верно

покажутся довольно очевидными читателю, знающему толк в этих делах. По

объявлению в непристойном журнальчике я очутился, в один предприимчивый

день, в конторе некоей Mile Edith, которая начала с того, что предложила мне

выбрать себе спутницу жизни из собрания довольно формальных фотографий в

довольно засаленном альбоме ("Regardez-moi cette belle brune?" - уже в

подвенечном платье). Когда же я оттолкнул альбом и неловко, с усилием,

высказал свою преступную мечту, она посмотрела на меня, будто собираясь меня

прогнать. Однако, поинтересовавшись, сколько я готов выложить, она

соизволила обещать познакомить меня с лицом, которое "могло бы устроить

дело". На другой день астматическая женщина, размалеванная, говорливая,

пропитанная чесноком, с почти фарсовым провансальским выговором и черными

усами над лиловой губой, повела меня в свое собственное, по-видимому,

обиталище и там, предварительно наделив звучным лобзанием собранные пучком

кончики толстых пальцев, дабы подчеркнуть качество своего лакомого, как

розанчик, товара, театрально отпахнула занавеску, за которой обнаружилась

половина, служившая по всем признакам спальней большому и нетребовательному

семейству; но на сцене сейчас никого не было, кроме чудовищно упитанной,

смуглой, отталкивающе некрасивой девушки, лет по крайней мере пятнадцати, с

малиновыми лентами в тяжелых черных косах, которая сидела на стуле и

нарочито няньчила лысую куклу. Когда я отрицательно покачал гoловой и

попытался выбраться из ловушки, сводня, учащенно лопоча, начала стягивать

грязно-серую фуфайку с бюста молодой великанши, а затем, убедившись в моем

решении уйти, потребовала "son argent". Дверь в глубине комнаты отворилась,

и двое мужчин, выйдя из кухни, где они обедали, присоединились к спору. Были

они какого-то кривого сложения, с голыми шеями, чернявые; один из них был в

темных очках. Маленький мальчик и замызганный, колченогий младенец замаячили

где-то за ними. С наглой логичностью, присущей кошмарам, разъяренная сводня,

указав на мужчину в очках, заявила, что он прежде служил в полиции - так что

лучше, мол, раскошелиться. Я подошел к Марии (ибо таково было ее звездное

имя), которая к тому времени преспокойно переправила свои грузные ляжки со

стула в спальне на табурет за кухонным столом, чтобы там снова приняться за

суп, а младенец между тем поднял с полу ему принадлежавшую куклу. В порыве

жалости, сообщавшей некий драматизм моему идиотскому жесту, я сунул деньги в

ее равнодушную руку. Она сдала мой дарэкс-сыщику, и мне было разрешено

удалиться.

 

 

Я не знаю, был ли альбом свахи добавочным звеном в ромашковой гирлянде

судьбы - но, как бы то ни было, вскоре после этого я решил жениться. Мне

пришло в голову, что ровная жизнь, домашний стол, все условности брачного

быта, профилактическая однообразность постельной деятельности и - как знать

- будущий рост некоторых нравственных ценностей, некоторых чисто духовных

эрзацев, могли бы помочь мне - если не отделаться от порочных и опасных

позывов, то по крайней мере мирно с ними справляться. Небольшое имущество,

доставшееся мне после кончины отца (ничего особенного - "Мирану" он давно

продал) в придачу к моей поразительной, хоть и несколько брутальной, мужской

красоте, позволило мне со спокойной уверенностью пуститься на

соответствующие поиски. Хорошенько осмотревшись, я остановил свой выбор на

дочери польского доктора: добряк лечил меня от сердечных перебоев и

припадков головокружения. Иногда мы с ним играли в шахматы; его дочь

смотрела на меня из-за мольберта и мной одолженные ей глаза или костяшки рук

вставляла в ту кубистическую чепуху, которую тогдашние образованные барышни

писали вместо персиков и овечек. Позволю себе повторить тихо, но

внушительно: я был, и еще остался, невзирая на свои бедствия, исключительным

красавцем, со сдержанными движениями, с мягкими темными волосами и как бы

пасмурной, но тем более привлекательной осанкой большого тела. При такой

мужественности часто случается, что в удобопоказуемых чертах субъекта

отражается что-то хмурое и воспаленное, относящееся до того, что ему

приходится скрывать. Так было и со мной. Увы, я отлично знал, что мне стоит

только прищелкнуть пальцами, чтобы получить любую взрослую особу, избранную

мной; я даже привык оказывать женщинам не слишком много внимания, боясь

именно того, что та или другая плюхнется, как налитой соком плод, ко мне на

холодное лоно. Если бы я был, что называется, "средним французом", охочим до

разряженных дам, я легко бы нашел между обезумелыми красавицами, плескавшими

в мою угрюмую скалу, существо значительно более пленительное, чем моя

Валерия. Но в этом выборе я руководствовался соображениями, которые по

существу сводились - как я слишком поздно понял - к жалкому компромиссу. И

все это только показывает, как ужасно глуп был бедный Гумберт в любовных

делах.

 

 

Хоть я говорил себе, что мне всего лишь нужно сублимированное

pot-au-feu и живые ножны, однако то, что мне нравилось в Валерии, это была

ее имперсонация маленькой девочки. Она прикидывалась малюткой не потому, что

раскусила мою тайну: таков был просто ее собственный стиль - и я попался. На

самом деле этой девочке было по крайней мере под тридцать (никогда я не мог

установить ее точный возраст, ибо даже ее паспорт лгал), и она давно уже

рассталась со своей девственностью при обстоятельствах, менявшихся по

настроению ее памяти. Я же, со своей стороны, был наивен, как только может

быть наивен человек с сексуальным изъяном. Она казалась какой-то пушистой и

резвой, одевалась в la gamine, щедро показывала гладкие ноги, умела

подчеркнуть белизну подъема ступни черным бархатом туфельки, и надувала

губки, и переливалась ямочками, и кружилась в тирольской юбке, и встряхивала

короткими белокурыми волосами самым что ни на есть трафаретным образом.

После краткого обряда в ратуше я привез ее на новую квартиру и

несколько удивил ее тем, что до начала каких-либо нежностей заставил ее

переодеться в простую детскую ночную сорочку, которую мне удалось украсть из

платяного шкафа в сиротском доме. Брачная ночь выдалась довольно забавная, и

моими стараньями дура моя к утру была в истерике. Но действительность скоро

взяла верх. Обелокуренный локон выявил свой чернявый корешок; пушок

превратился в колючки на бритой голени; подвижный влажный рот, как я его ни

набивал любовью, обнаружил свое мизерное сходство с соответствующей частью

на заветном портрете ее жабоподобной покойной матушки; и вскоре, вместо

бледного уличного подростка, у Гумберта Гумберта оказалась на руках большая,

дебелая, коротконогая, грудастая и совершенно безмозглая баба.

Это положение длилось с 1935-го года по 1939-ый. Единственным

достоинством Валерии была кротость, и как ни странно, от этого было уютно в

нашей убогой квартирке: две комнатки, дымный вид в одном окне, кирпичная

стена в другом, крохотная кухня, башмачной формы ванна, в которой я

чувствовал себя Маратом, даром что не было белошеей девочки, чтобы меня

заколоть. Мы провели с женой немало безмятежных вечеров - она, углубившись в

свой "Paris Soir", я, работая за валким столиком. Мы посещали кино,

велодром, боксовые состязания. К ее пресной плоти я обращался лишь изредка,

только в минуты крайней нужды, крайнего отчаяния. У бакалейщика по ту

сторону улицы была маленькая дочка, тень которой сводила меня с ума;

впрочем, с помощью Валерии, я все же находил некоторые законные исходы из

моей фантастической беды. Что же касается домашнего стола, то мы без слов

отставили pot-au-feu и питались главным образом в узком ресторанчике с одним

длинным столом на rue Bonaparte, где общая скатерть была в винных пятнах и

преобладал иностранный говор. А в доме рядом антиквар выставил в

загроможденной витрине великолепный, цветистый - зеленый, красный, золотой и

чернильно-синий - старинный американский эстамп, на котором был паровоз с

гигантской трубой, большими причудливыми фонарями и огромным

скотосбрасывателем, увлекающий свои фиолетовые вагоны в грозовую степную

ночь и примешивающий обильный, черный, искрами поблескивающий дым к косматым

ее тучам.

В них что-то блеснуло. Летом 1939-го года умер мой американский

дядюшка, оставив мне ежегодный доход в несколько тысяч долларов с условием,

что перееду в Соединенные Штаты и займусь делами его фирмы. Эта перспектива

пришлась мне чрезвычайно по сердцу. Я чувствовал, что моя жизнь нуждается во

встряске. И было еще кое-что: молевые проединки появились в плюше

супружеского уюта. Последнее время я замечал, что моя толстая Валерия как-то

изменилась - выказывает странное беспокойство, иногда даже нечто вроде

раздражения, а это шло вразрез с установленным характером персонажа,

которого ей полагалось у меня играть. Когда я ее уведомил, что мы скоро

поплывем в Нью-Йорк, она приуныла и задумалась. Была долгая возня с ее

документами. У нее оказался дурацкий Нансенский паспорт, и получению визы

почему-то никак не способствовало швейцарское гражданство мужа. Я объяснял

необходимостью стояния в хвостах в префектуре и всякими другими

неприятностями ее вялое и неотзывчивое настроение, на которое никак не

действовали мои описания Америки, страны розовых детей и громадных деревьев,

где жизнь будет несколько лучше, чем в скучном, сером Париже.

Однажды утром (ее бумаги были уже почти приведены в порядок) мы

выходили из какого-то официального здания, как вдруг вижу, что

переваливающаяся со мной рядом Валерия начинает энергично и безмолвно трясти

своей болоночной головой. Сначала я на это не обращал никакого внимания, но

затем спросил, почему ей, собственно, кажется, что там внутри что-то есть?

Она ответила (перевожу с ее французского перевода какой-то славянской

плоскости): "В моей жизни есть другой человек".

Незачем говорить, что мужу не могут особенно понравиться такие слова.

Меня, признаюсь, они ошеломили. Прибить ее тут же на улице - как поступил бы

честный мещанин - было нельзя. Годы затаенных страданий меня научили

самообладанию сверхчеловеческому. Итак, я поскорее сел с ней в таксомотор,

который уже некоторое время пригласительно полз вдоль панели, и в этом

сравнительном уединении спокойно предложил ей объяснить свои дикие слова.

Меня душило растущее бешенство - о, не потому чтоб я испытывал какие-либо

нежные чувства к балаганной фигуре, именуемой мадам Гумберт, но потому что

никому, кроме меня, не полагалось разрешать проблемы законных и незаконных

совокуплений, а тут Валерия, моя фарсовая супруга, нахально собралась

располагать по своему усмотрению и моими удобствами и моею судьбой. Я

потребовал, чтоб она мне назвала любовника. Я повторил вопрос; но она не

прерывала своей клоунской болтовни, продолжая тараторить о том, как она

несчастна со мной и что хочет немедленно со мной разводиться. "Mais qui

est-ce?" заорал я наконец, кулаком хватив ее по колену, и она, даже не

поморщившись, уставилась на меня, точно ответ был так прост, что объяснений

не требовалось. Затем быстро пожала плечом и указала пальцем на мясистый

затылок шофера. Тот затормозил у небольшого кафе и представился. Не могу

вспомнить его смехотворную фамилию, но после стольких лет он мне видится еще

совсем ясно -коренастый русак, бывший полковник Белой Армии, пышноусый,

остриженный ежиком. (Таких, как он, не одна тысяча занималась этим дурацким

промыслом в Париже.) Мы сели за столик, белогвардеец заказал вина, а

Валерия, приложив к колену намоченную салфетку, продолжала говорить - в

меня, скорее, чем со мной: в сей величественный сосуд она всыпала слова с

безудержностью, которой я и не подозревал в ней, причем то и дело

разражалась залпом польских или русских фраз в направлении своего

невозмутимого любовника. Положение получалось абсурдное, и оно сделалось еще

абсурднее, когда таксомоторный полковник, с хозяйской улыбкой остановив

Валерию, начал развивать собственные домыслы и замыслы. Выражаясь на

отвратительном французском языке, он наметил тот мир любви и труда, в

который собирался вступить рука об руку с малюткой женой. Она же теперь

занялась своей внешностью, сидючи между ним и мной: подкрашивала выпученные

губки, поправляла клевками пальцев (при этом утраивая подбородок) передок

блузки и так далее, а он между тем говорил о ней, не только как если бы ее

не было с нами, но так, как если бы она была сироткой, которую как раз

переводили ради ее же блага от одного мудрого опекуна к другому, мудрейшему;

и хотя испытываемый мною беспомощный гнев преувеличивал и коверкал, может

быть, все впечатления, я могу поклясться, что полковник преспокойно

советовался со мной по поводу таких вещей, как ее диета, регулы, гардероб и

книжки, которые она уже читала или должна была бы прочитать. "Мне кажется",

говорил он, "ей понравится "Жан Кристоф" - как вы думаете?" О, он был сущий

литературовед, этот господин Таксович.

Я положил конец его жужжанию тем, что предложил Валерии уложить свои

жалкие пожитки немедленно, на что пошляк полковник галантно заявил, что

охотно сам перенесет их в свою машину. Вернувшись к исправлению должности,

он повез Гумбертов, мосье и мадам, домой, и во весь путь Валерия говорила, а

Гумберт Грозный внутренне обсуждал с Гумбертом Кротким, кого именно убьет

Гумберт Гумберт - ее, или ее возлюбленного, или обоих, или никого. Помнится,

я однажды имел в руках пистолет, принадлежавший студенту-однокашнику, в ту

пору моей жизни (я, кажется, об этой поре не упомянул, но это неважно),

когда я лелеял мысль насладиться его маленькой сестрой (необыкновенно

лучистой нимфеткой, с большим черным бантом) и потом застрелиться. Теперь же

я спрашивал себя, стоила ли Валечка (как ее называл полковник) того, чтобы

быть пристреленной, задушенной или утопленной. У нее были очень

чувствительные руки и ноги, и я решил ограничиться тем, что сделаю ей ужасно

больно, как только мы останемся наедине.

Но этого не суждено было. Валечка - уже к этому времени проливавшая

потоки слез, окрашенные размазанной радугой ее косметики - принялась

набивать вещами кое-как сундук, два чемодана, лопавшуюся картонку, - и

желание надеть горные сапоги и с разбега пнуть ее в круп было, конечно,

неосуществимо, покамест проклятый полковник возился поблизости. Не то, чтобы

он вел себя нагло или что-нибудь в этом роде: напротив, он проявлял (как бы

на боковой сцене того театра, в который меня залучили) деликатную

старосветскую учтивость, причем сопровождал всякое свое движение неправильно

произносимыми извинениями (же деманд пардон... эске же пуи...) и с большим

тактом отворачивался, пока Валечка сдирала свои розовые штанишки с веревки

над ванной; но мерзавец находился, казалось, одновременно всюду,

приспособляя состав свой к анатомии квартиры, читая мою газету в моем же

кресле, развязывая узлы на веревке, сворачивая себе папиросу, считая чайные

ложечки, посещая уборную, помогая своей девке завернуть электрическую

сушилку для волос (подарок ее отца) и вынося на улицу ее рухлядь. Я сидел,

сложив руки, одним бедром на подоконнике, погибая от скуки и ненависти.

Наконец оба они вышли из дрожавшей квартиры - вибрация двери, захлопнутой

мною, долго отзывалась у меня в каждом нерве, что было слабой заменой той

заслуженной оплеухи наотмашь по скуле, которую она бы получила на экране по

всем правилам теперешних кинокартин. Неуклюже играя свою роль, я

прошествовал в ванную, дабы проверить, не увезли ли они моего английского

одеколона; нет, не увезли; но я заметил с судорогой злобного отвращения, что

бывший советник царя, основательно опорожнив мочевой пузырь, не спустил

воду. Эта торжественная лужа захожей урины с разлезающимся в ней вымокшим

темно-желтым окурком показалась мне высшим оскорблением, и я дико огляделся,

ища оружия. На самом деле, вероятно, ничто иное, как русская мещанская

вежливость (с примесью пожалуй чего-то азиатского) подвигнуло доброго

полковника (Максимовича! - его фамилия вдруг прикатила обратно ко мне),

очень чопорного человека, как все русские, на то, чтобы отправить интимную

нужду с приличной беззвучностью, не подчеркнув малую площадь чужой квартиры

путем низвержения громогласного водопада поверх собственной приглушенной

струйки. Но это не пришло мне на ум в ту минуту, когда, мыча от ярости, я

рыскал по кухне в поисках чего-нибудь повнушительнее метлы. Вдруг, бросив

это, я ринулся из дома с героическим намерением напасть на него, полагаясь

на одни кулаки. Несмотря на природную мою силу, я однако вовсе не боксер,

меж тем как низкорослый, но широкоплечий Максимович казался вылитым из


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.04 сек.)