АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Часть II 9 страница. Эльфинстон (он у них тонкий, но страшный) был — да и остался таким, надеюсь — премиленький городок

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. I ЧАСТЬ
  12. I. Организационная часть.

Эльфинстон (он у них тонкий, но страшный) был — да и остался таким, надеюсь — премиленький городок. Он напоминал, знаете, макет — своими аккуратными деревцами из зеленой ваты и домиками под красными крышами, планомерно разбросанными по паркету долины, и мне кажется, я уже вскользь говорил о его образцовой школе, и храмине, и просторных прямоугольных жилищных участках, из коих некоторые, впрочем, сводились к довольно своеобразным загонам, где мул или единорог пасся в тумане раннего июльского утра. Забавная штука: на одном крутом, грависто-скрежещущем повороте я боком задел стоявшую у тротуара машину, но сказал себе апатически, а замахавшему руками владельцу — телепатически (в лучшем случае), что вернусь в свое время, адрес: Бурдская Школа, переулок Бурды, город Кабура; джин, поддерживавший жизнь моего сердца, мутил мозг, и после нескольких пробелов и провалов, свойственных эпизодам в снах, я очутился в приемной больницы, где старался избить доктора и орал на людей, прятавшихся под стулья, и требовал Марии, которая, к счастью для нее, отсутствовала в этот день; грубые руки дергали меня за халат, оторвав, наконец, карман, и каким-то образом я оказался сидящим верхом на принятом мною за доктора Нелюблю пациенте, лысом, смугловатом мужчине, который в конце концов встал с пола и заметил с анекдотическим акцентом: «Ну, кто тут теперь невротик, я вас спрашиваю?»; после чего высокая суровая сестра преподнесла мне семь роскошно иллюстрированных книг в роскошных переплетах и идеально сложенный шотландский плед, причем попросила расписку; и в неожиданной тишине я в передней заметил полицейского, которому мой коллега-автомобилист указывал на меня, и я кротко расписался в получении книг и пледа — символический жест, означавший, что уступаю мою Лолиту всем этим макакам, но что же я мог сделать другого? Одна простая мысль стояла как бы нагишом передо мной: главное — остаться на воле. Соверши я любой опрометчивый шаг, — и мне пришлось бы объяснять все подробности своей преступной жизни. Поэтому я притворился одуревшим от запоя. Коллеге-автомобилисту я заплатил, наплевав на страховку, сколько он счел справедливым. Голубоглазому доктору Блю, который теперь гладил меня по руке, я в слезах поведал о слишком обильных возлияниях, которыми я считал нужным подбодрять ненадежное, но здоровое, не нуждающееся ни в каких осмотрах сердце. Перед всей больницей я извинился с таким фасонистым поклоном, что чуть не упал, добавив, впрочем, что состою в неважных отношениях с другими членами Гумбертского клана. Самому себе я шепнул, что пистолет мой в сохранности и что я все еще не лишен свободы, — могу выследить беглянку, могу уничтожить «брата».

Расстояние в тысячу миль по шелковисто-гладкому асфальту отделяло Касбим, где, насколько мне было известно, красный бес по сговору объявился впервые, от рокового Эльфинстона, куда мы прибыли за неделю до Дня Независимости. Это путешествие тогда заняло большую часть июня, ибо мы редко проезжали больше ста пятидесяти миль в день, проводя остальное время (до пяти дней однажды) на разных стоянках, — которые, вероятно, были им детально предусмотрены. Тут, значит, и следовало искать след беса; и этому-то я полностью посвятил себя после нескольких неописуемых дней рыскания по безжалостно разветвлявшимся дорогам в окрестностях Эльфинстона.

Вообрази, читатель, меня — такого застенчивого, так не любящего обращать на себя внимание, наделенного таким врожденным чувством благопристойности — вообрази меня, скрывающего безумное горе под дрожащей подобострастной улыбкой и придумывающего предлог, чтобы с притворной небрежностью перелистать гостиничную книгу, в которой записаны фамилии, адреса и автомобильные номера проезжих. «Послушайте», говорил я, «я совершенно уверен, что я здесь уже как-то останавливался — позвольте мне взглянуть на записи за середину июня. Так-с. Нет, все-таки вижу, что ошибся, — на какой смешной улице города живет этот мистер Кук: Ишо 5. Простите за беспокойство». Или же: «Один из моих клиентов стоял у вас — я потерял его адрес, — может быть, вы будете так добры…» И не раз случалось, особенно если директор оказывался определенного типа мрачным мужчиной, что мне отказывалось в собственноручном просмотре.

У меня тут отмечено на листочке: между 5-ым июля и 18-ым ноября, т. е. до моего возвращения на несколько дней в Бердслей, я расписался (далеко не всегда, впрочем, останавливаясь на ночь) в 342 гостиницах и мотелях. Эта цифра включает несколько заведений между Касбимом и Бердслеем, из которых одно подарило мне несомненную тень беса: «Роберт Роберт, Мольберт, Альберта». Мне приходилось очень осторожно распределять свои розыски во времени и пространстве, дабы не возбуждать подозрений; и было, вероятно, по крайней мере пятьдесят мест, где я просто справлялся, не расписываясь сам, но это ни к чему не приводило, и я предпочитал сооружать платформу правдоподобия и доброжелательства тем, что первым делом платил за ненужную мне комнату. Мой обзор показал, что из трехсот, примерно, книг не менее двадцати содержало им оставленный след: неспешивший бес или останавливался даже чаще нас, или же — на это он был вполне способен — расписался кое-где лишний раз с целью обильно снабдить меня издевательскими намеками. Только раз стоял он там же и тогда же, как и мы, — и спал в нескольких шагах от Лолитиной подушки. В нескольких случаях он ночевал в том же или соседнем квартале; нередко он ждал в засаде в промежуточном пункте между двумя условленными стоянками. Как живо помнил я Лолиту, перед самым отъездом из Бердслея, лежащей ничком на ковре в гостиной с грудой путеводителей и карт, на которых она отмечала этапы и остановки своим губным карандашом!

Я сразу установил, что наш бывший преследователь предвидел мои изыскания и подбросил мне на поживу ряд оскорбительных псевдонимов, каламбуров и прочих вывертов. В первом же мотеле, который я посетил — «Пондерозовая Сосна», — я нашел, среди дюжины явно человеческих адресов, следующую мерзость: Адам Н. Епилинтер, Есноп, Иллиной. Мой острый глаз немедленно разбил это на две хамских фразы, утвердительную и вопросительную. Хозяйка соизволила мне сообщить, что мистер Епилинтер пролежал пять дней в постели с сильным гриппом, что он оставил автомобиль для починок в неизвестном ей гараже и съехал на новой машине — 4-го июля. Да, действительно, девушка по имени Анна Лор тут работала, но это было давно, теперь она замужем за бакалейщиком в Сидар Сити. В одну прекрасную лунную ночь я подкараулил Марию — в белых сиделочных башмаках она шла по пустынной улице; будучи, как многие, автоматом, она собралась было завопить, но мне удалось ее очеловечить довольно простым способом — я пал на колени и со взвизгами, с упоминанием святителей, стал умолять ее мне помочь. Она клялась, что ничего не знает. Кто он такой, этот Епилинтер? Она как будто заколебалась. Я проворно вынул стодолларовый билет. Она подняла его на свет луны. «Ваш братец», прошептала она наконец. Разразившись французским проклятием, я выхватил билет из ее лунно-холодной руки и убежал. Этот случай научил меня полагаться только на самого себя. Ни один сыщик, конечно, не нашел бы тех пометных ниточек и наводящих зарубок, которые Трапп подгонял к моим именно мозгам, настраивал на мой именно лад. Я не мог, разумеется, ожидать, что мой преследователь где-нибудь оставил мне свое настоящее имя; но я надеялся, что он когда-нибудь поскользнулся на собственной блестящей изощренности, осмелившись ввести более индивидуальную деталь, чем требовалось, или что он выдал слишком много через качество целого, составленного из количественных частей, выдававших слишком мало. В одном он преуспел: ему удалось демонической сетью окончательно опутать меня и мою извивающуюся, бьющуюся тоску. С бесконечным мастерством клоуна-канатоходца он пошатывался и запинался, и непонятным образом возвращался в состояние равновесия, всегда, впрочем, оставляя мне спортивную надежду — если могу так выразиться, когда идет речь об измене, ярости, опустошенности, ужасе и ненависти, — что в следующий раз он наконец переборщит. Этого никогда не случилось, — хотя он чорт знает как рисковал. Мы все восхищаемся акробатом в блестках, с классической грацией и точностью продвигающимся по натянутой под ним струне в тальковом свете прожекторов; но насколько больше тонкого искусства выказывает гротесковый специалист оседающего каната, одетый в лохмотья вороньего пугала и пародирующий пьяного! Мне ли этого не оценить…

Если эти оставляемые им пометные шутки и не устанавливали его личности, они зато отражали его характер, — или, вернее, некий однородный и яркий характер. В его «жанре», типе юмора (по крайней мере, в лучших проявлениях этого юмора), в «тоне» ума, я находил нечто сродное мне. Он меня имитировал и высмеивал. Его намеки отличались известной изысканностью. Он был начитан. Он говорил по-французски. Он знал толк в дедалогии и логомантии. Он был любителем эротики. Почерк у него смахивал на женский. Он мог изменить имя, но не мог замаскировать, несмотря на все попытки переодеть их, некоторые буквы, как, например, его очень своеобразные «т» и «у». Остров Quelquepart[113] было одним из любимейших его местопребываний. Он не пользовался самоструйным пером — верное указание (как подтвердит вам всякий психиатр), что пациент — репрессивный ундинист. Человеколюбие понуждает нас пожелать ему, чтобы оказались русалочки в волнах Стикса.

Главной чертой его было задирательство. Боже мой, как нравилось бедняге дразнить меня! Он подвергал сомнению мою эрудицию. Я в достаточной мере горд тем, что знаю кое-что, чтобы скромно признаться, что не знаю всего. Вероятно, я пропустил некоторые пуанты в этом криптографическом пэпер-чэсе. Какой трепет торжества и гадливости сотрясал хрупкий состав мой, когда, бывало, среди простых, невинных имен в отельном списке тайный смысл его дьявольской головоломки вдруг эякулировал мне в лицо! Я замечал, что, как только ему начинало казаться, что его плутни становятся чересчур заумными, даже для такого эксперта, как я, он меня приманивал опять загадкой полегче. «Арсен Люпэн» был очевиден полуфранцузу, помнившему детективные рассказы, которыми он увлекался в детстве; и едва ли следовало быть знатоком кинематографа, чтобы раскусить пошлую подковырку в адресе: «П. О. Темкин, Одесса, Техас». В не менее отвратительном вкусе, но по существу выдающем ум культурного человека, а не полицейского, не заурядного бандита, не похабного коммивояжера, были такие вымышленные имена, как «Эрутар Ромб» — явная переделка имени автора «Le Bateau Bleu»[114] — да будет и мне позволено немного позубоскалить, господа! — или «Морис Шметтерлинг», известный своей пьесой «L'Oiseau Ivre»[115] (что, попался, читатель?). Глупое, но смешное «Д. Оргон, Эльмира, Нью-Йорк» вышло, конечно, из Мольера; и потому что я недавно пытался Лолиту заинтересовать знаменитой комедией восемнадцатого века, я приветствовал старого приятеля — «Гарри Бумпер, Шеридан, Вайоминг». Из невинных Бермудских Островов он сделал остроту — каламбур, который пристойность не разрешает мне привести, и всякий хороший фрейдист, с немецкой фамилией и некоторым знанием в области религиозной проституции, поймет немедленно намек в «Др. Китцлер, Эрикс, Мисс.» Что ж, все это не плохо. Потеха довольно убогая, но в общем без личных выпадов, а потому безвредная. Не привожу записей, которые меня привлекли своей, так сказать, явной зашифрованностью, но вместе с тем не поддались разгадке, ибо чувствую, что продвигаюсь ощупью сквозь пограничный туман, где словесные оборотни превращаются, может быть, в живых туристов. Что такое, например: «Фратер Гримм, Океан, Келькепар»? Настоящим ли человеком — со случайно одинаковым с ним почерком — был некто «Н. С. Аристофф» родом из «Катагелы»? Где твое жало, Катагела? А что это: «Джемс Мавор Морелл, Каламбург, Англия»? «Аристофан», «Каламбур» — прекрасно, но чего я недопонял?

Одна черта, повторявшаяся в этих подделках, производила во мне особенно болезненный трепет. Такие вещи, как «Г. Трапп, Женева, Нью-Йорк», означали предательство со стороны моей спутницы. Комбинация «О. Бердслей, Лолита, Техас» доказывала, несмотря на существование такого города в Техасе — (и притом яснее, чем исковерканное в Чампионе телефонное сообщение), что следует искать начала всей истории на атлантической стороне Америки. «Лука Пикадор, Мерри Мэй, Мэриланд» содержало ужасный намек на то, что моя маленькая Кармен выдала негодяю жалкий шифр ласковых имен и своенравных прозваний, которые я ей давал. Три раза повторен был адрес: «Боб Браунинг, Долорес, Колорадо». Безвкусное «Гарольд Гейз, Мавзолей, Мексика» (которое в иное время могло бы меня позабавить) предполагало знакомство с прошлым девочки — и на минуту у меня явилась кошмарная мысль, что «Дональд Отто Ких» из городка «Сьерра» в штате «Невада» — старый друг семьи, бывший, может быть, любовник Шарлотты, бескорыстный, может быть, защитник детей. Но больнее всего пронзила меня кощунственная анаграмма нашего первого незабвенного привала (в 1947-ом году, читатель!), которую я отыскал в книге касбимского мотеля, где он ночевал рядом с нами: «Ник. Павлыч Хохотов, Вран, Аризона».

Исковерканные автомобильные номера, оставляемые всеми этими Кувшинкиными, Фатаморганами и Траппами, всего лишь указывали на то, что хозяева постоялых дворов плохо проверяют идентификацию машин, даваемую проезжими. Ссылки — неполные или неправильные — на автомобили, которые наш преследователь нанимал для коротких перегонов между Уэйсом и Эльфинстоном, я, разумеется, не мог использовать. Номер, относящийся к его первоначальному, по-видимому собственному, Яку, представлял собой мерцание переменчивых цифр, из которых одни он переставлял, другие переделывал или пропускал; но самые комбинации этих цифр как-то перекликались (например, ВШ 1564 и ВШ 1616 или КУ 6969 и КУКУ 9933), хотя были так хитро составлены, что не поддавались приведению к общему знаменателю.

Мне пришло в голову, что после того, как он передал вишневый Як приспешникам в Уэйсе и перешел на систему «перекладных», преемники его могли оказаться менее осмотрительными и, может быть, оставили в какой-нибудь отельной книге прототип тех взаимно связанных номеров. Но если искать беса на дорогах, по которым он наверняка проехал, было таким сложным, запутанным и безнадежным делом, чего мог я ожидать от попыток напасть на след неизвестных автомобилистов, путешествующих по неизвестным мне маршрутам?

К тому времени, как я достиг Бердслея, в порядке той рекапитуляции, о которой я теперь достаточно поговорил, у меня в уме создался довольно полный образ, и этот образ я свел — путем исключения (всегда рискованным) — к тому единственному конкретному первоисточнику, который работа больного мозга и шаткой памяти могла отыскать.

Кроме преподобного Ригор Мортис (как девочки окрестили пастора) и почтенного старца, преподававшего необязательные немецкий язык и латынь, в Бердслейской гимназии не было постоянных учителей мужского пола. Но два-три раза в течение учебного года (1948–49) приходил с волшебным фонарем искусствовед из Бердслейского Университета показывать гимназисткам цветные снимки французских замков и образцы импрессионистической живописи. Мне хотелось присутствовать при этих проекциях и лекциях, но Долли, как это у нас водилось, попросила меня не ходить, — и баста. Кроме того, я помнил, что Гастон называл этого именно преподавателя блестящим garçon[116]; но это было все; память отказывалась выдать мне имя любителя старинных шато.

В день, назначенный для казни, я прошел по слякоти через университетский двор к одному из указанных мне зданий. Там я узнал, что фамилия искусствоведа Риггс (что несколько напоминало фамилию знакомого нам служителя культа), что он холост, и что через десять минут он выйдет из университетского музея, где сейчас читает лекцию. Я сел на мраморную скамью (дар некой Цецилии Рамбль) у входа в лекционный зал музея. Дожидаясь там, с болезненным ощущением в предстательной железе, подвыпивший, истощенный недостатком сна, сжимая кольт в кулаке, засунутом в карман макинтоша, я вдруг спохватился, что я ведь сошел с ума и готов совершить глупость. Существовал один шанс среди миллионов, что Альберт Риггс, доцент, держит мою Лолиту под замком у себя на дому, 69, улица Линтера — в названии было что-то знакомое… Нет, он никак не мог быть моим губителем. Чепуха. Я терял рассудок и тратил зря время. Он и она сейчас в Калифорнии, а не здесь.

Вскоре, за белыми статуями, украшающими вестибюль, я заметил смутное оживление. Дверь — не та, на которую я жадно уставился, а другая, подальше, — бодро распахнулась, и среди стайки студенток запрыгала, как пробка, лысина щупленького лектора, а затем ко мне стали приближаться его блестящие карие глаза. Я никогда в жизни его не видал, хотя он стал настаивать, что мы как-то познакомились на приеме в саду Бердслейской школы. А как поживает моя очаровательная дочь, теннисистка? У него, к сожалению, еще одна лекция. До скорого!

Другие попытки опознания разрешились не так скоро. Через объявление в одном из журнальчиков, оставшихся мне от Лолиты, я решился войти в сношение с частным сыщиком, бывшим боксером, и просто чтобы дать ему понятие о методе, которым пользовался негодяй, преследовавший нас до Эльфинстона, я ознакомил его с некоторыми образцами имен и адресов, набранных мной на обратном пути. Он потребовал порядочный аванс, и в продолжение двадцати месяцев — двадцати месяцев, читатель! — болван занимался тем, что кропотливо проверял эти явно вымышленные данные! Я уже давно порвал с ним всякие деловые сношения, когда однажды он явился ко мне с победоносным видом и сообщил, что Боб Браунинг действительно живет около поселка Долорес в юго-западном Колорадо и что он оказался краснокожим киностатистом восьмидесяти с лишком лет.

Эта книга — о Лолите; теперь, когда дохожу до той части, которую я бы назвал (если бы меня не предупредил другой страдалец, тоже жертва внутреннего сгорания) «Dolorès Disparue»[117], подробное описание последних трех пустых лет, от начала июля 1949 до середины ноября 1952, не имело бы смысла. Хотя и следует отметить кое-какие важные подробности, мне хотелось бы ограничиться общим впечатлением: в жизни, на полном лету, раскрылась с треском боковая дверь и ворвался рев черной вечности, заглушив захлестом ветра крик одинокой гибели.

Странно — я почти никогда не видел и не вижу Лолиту во сне такой, какой помню ее — какой я видел ее наяву, мысленно, с неослабностью душевной болезни, в галлюцинациях дня и бессонницах ночи. Если она и снилась мне, после своего исчезновения, то появлялась она в странных и нелепых образах, в виде Валерии или Шарлотты, или помеси той и другой. Помесное привидение приближалось, бывало, ко мне, скидывая с себя покрышку за покрышкой, в атмосфере великой меланхолии, великого отвращения. Эта Лже-Лолита (и Лже-Валерия) вяло приглашала меня разделить с ней твердый диванчик, или просто узкую доску, или нечто вроде гинекологического ложа, на котором она раскидывалась, приотворив плоть, как клапан резиновой камеры футбольного мяча. С расколовшимся или безнадежно потерянным зубным протезом я попадал в гнусные меблирашки, где для меня устраивались скучнейшие вечера вивисекции, обыкновенно кончавшиеся тем, что Шарлотта или Валерия рыдала в моих окровавленных объятиях, и я их нежно целовал братскими губами в сонном беспорядке венской дребедени, продаваемой с молотка, жалости, импотенции и коричневых париков трагических старух, которых только что отравили газом.

Однажды я вынул из бедного Икара и уничтожил давно накопившуюся кучу журнальчиков для подростков. Вам известен тип этих изданий: в отношении чувств это — каменный век; в смысле гигиены — эпоха, по крайней мере, микенская. Красивая, но уже очень зрелая актриса, с исполинскими ресницами и пухлой, мясисто-красной нижней губой, рекомендовала новый шампунь. Бедлам реклам. Юным школьницам нравятся сборки на юбках — que c'était loin, tout cela![118] Когда приглашают с ночевкой, хозяйке полагается приготовить для каждой гостьи халат. Бессвязные детали лишают ваш разговор всякого блеска. Нам всем приходилось встречать на вечеринках для конторских служащих «копунью» — девушку, которая копает ногтями кожу на лице. Только если он очень стар или занимает очень большое положение, пожилому мужчине дозволяется не снимать перчатки, перед тем как пожать руку даме. Привлекай сердца ношением нашего Нового Животико-скрадывателя: ни бочков, ни брюшков. Тристан и три женских стана в кино. Да-с, господа-с: супружество Джо и Дженни возбуждает джуджание. Превратись в романтическую красавицу быстро и дешево. Книжки-комикс: скверная девчонка (брюнетка), толстяк-отец (с сигарой); хорошая девочка (рыжая), красивый папочка (с подстриженными усами). Или отвратительная серия с гориллообразным верзилой и его женой, гномообразной гнидой. Et moi qui t'offrais mon génie…[119] Я припомнил довольно изящные, чепушиные стишки, которые я для нее писал, когда она была ребенком. «Не чепушиные», говорила она насмешливо, «а просто чепуха»:

Пролетают колибри на аэропланах,

Проходит змея, держа руки в карманах…

или:

Так ведет себя странно с крольчихою кролик,

Что кролиководы смеются до колик.

Иные ее вещи было трудно выбросить. До конца 1949-го года я лелеял, и боготворил, и осквернял поцелуями, слезами и слизью пару ее старых тапочек, ношеную мальчиковую рубашку, потертые ковбойские штаны, смятую школьную кепочку и другие сокровища этого рода, найденные в багажном отделении автомобиля. Когда же я понял, что схожу с ума, я собрал эти вещи, прибавил к ним кое-что оставшееся на складе в Бердслее — ящик с книгами, ее велосипед, старое пальто, ботики — и в пятнадцатый день ее рождения послал все это в виде дара от неизвестного в приют для сироток на ветреном озере у канадской границы.

Не исключаю, что пойди я к хорошему гипнотизеру, он бы мог извлечь из меня и помочь мне разложить логическим узором некоторые случайные воспоминания, которые проступают сквозь ткань моей книги со значительно большей отчетливостью, чем они всплывают у меня в памяти — даже теперь, когда я уже знаю, что́ и кого выискивать в прошлом. В то время я только чувствовал, что теряю контакт с действительностью. Я провел остаток зимы и большую часть весны в санатории около Квебека, где я лечился раньше, после чего решил привести в порядок некоторые свои дела в Нью-Йорке, а затем двинуться в Калифорнию для основательных розысков.

Вот стихотворение, сочиненное мной в санатории:

Ищут, ищут Долорес Гейз;

Кудри: русы. Губы: румяны,

Возраст: пять тысяч триста дней,

Род занятий: нимфетка экрана?

Где ты таишься, Долорес Гейз?

Что верно и что неверно?

Я в аду, я в бреду: «выйти я не могу»

Повторяет скворец у Стерна.

Где разъезжаешь, Долорес Гейз?

Твой волшебный ковер какой марки?

Кагуар ли кремовый в моде днесь?

Ты в каком запаркована парке?

Кто твой герой, Долорес Гейз?

Супермен в голубой пелерине?

О, дальний мираж, о, пальмовый пляж

О, Кармен в роскошной машине!

Как больно, Долорес, от джаза в ушах!

С кем танцуешь ты, дорогая?

Оба в мятых майках, потертых штанах,

И сижу я в углу, страдая.

Счастлив, счастлив, Мак-Фатум, старик гнилой.

Всюду ездит. Жена — девчонка.

В каждом штате мнет Молли свою, хоть закон

Охраняет даже зайчонка.

Моя боль, моя Долли! Был взор ее сер

И от ласок не делался мглистей.

Есть духи — называются Soleil Vert…[120]

Вы что, из Парижа, мистер?

L'autre soir un air froid d'opéra m'alita:

Son félé — bien fol est qui s'y fie!

Il neige, le décor s'écroule, Lolita!

Lolita, qu'ai-je fait de ta vie?[121]

Маюсь, маюсь, Лолита Гейз,

Тут раскаянье, тут и угрозы.

И сжимаю опять волосатый кулак,

И вижу опять твои слезы.

Патрульщик, патрульщик, вон там, под дождем,

Где струится ночь, светофорясь…

Она в белых носках, она — сказка моя,

И зовут ее: Гейз, Долорес.

Патрульщик, патрульщик, вон едут они,

Долорес Гейз и мужчина.

Дай газу, вынь кольт, догоняй, догони,

Вылезай, заходи за машину!

Ищут, ищут Долорес Гейз:

Взор дымчатый тверд. Девяносто

Фунтов всего лишь весит она

При шестидесяти дюймах роста.

Икар мой хромает, Долорес Гейз,

Путь последний тяже́л. Уже поздно.

Скоро свалят меня в придорожный бурьян,

А все прочее — ржа и рой звездный.

Психоанализируя это стихотворение, я вижу, что оно не что иное, как шедевр сумасшедшего. Жесткие, угловатые, крикливые рифмы довольно точно соответствуют тем лишенным перспективы ландшафтам и фигурам, и преувеличенным их частям, какие рисуют психопаты во время испытаний, придуманных их хитроумными дрессировщиками. Я много понасочинил других стихов. Я погружался в чужую поэзию. Но мысль о мести ни на минуту не переставала томить меня.

Я был бы плутом, кабы сказал (а читатель — глупцом, кабы поверил), что потрясение, которое я испытал, потеряв Лолиту, навсегда меня излечило от страсти к малолетним девочкам. Лолиту я теперь полюбил другой любовью, это правда, — но проклятая природа моя от этого не может измениться. На площадках для игр, на морских и озерных побережьях мой угрюмый, воровской взгляд искал поневоле, не мелькнут ли голые ноги нимфетки или другие заветные приметы Лолитиных прислужниц и наперсниц с букетами роз. Но одно основное видение выцвело: никогда я теперь не мечтал о возможном счастье с девочкой (обособленной или обобщенной) в каком-нибудь диком и безопасном месте; никогда не воображал я, что буду впиваться в нежную плоть Лолитиных сестричек где-нибудь далеко-далеко, в песчаном убежище между скал пригрезившихся островов. Это кончилось — или кончилось, по крайней мере, на некоторое время. С другой же стороны… увы, два года чудовищного потворства похоти приучили меня к известному укладу половой жизни. Я боялся, как бы пустота, в которой я очутился, не заставила бы меня воспользоваться свободой внезапного безумия и поддаться случайному соблазну при встрече в каком-нибудь проулке с возвращающейся домой школьницей. Одиночество разжигало меня. Я нуждался в обществе и уходе. Мое сердце было истерическим, ненадежным органом. Вот как случилось, что Рита вошла в мою жизнь.

Она была вдвое старше Лолиты и на десять лет моложе меня. Представьте себе взрослую брюнетку, очень бледную, очень тоненькую (она весила всего сто пять фунтов), с очаровательно асимметричными глазами, острым, как бы быстро начерченным профилем и с весьма привлекательной ensellure — седловинкой в гибкой спине: была, кажется, испанского или вавилонского происхождения. Я ее подобрал как-то в мае, в «порочном мае», как говорит Элиот, где-то между Монреалем и Нью-Йорком, или, суживая границы, между Тойлестоном и Блэйком, у смугло горевшего в джунглях ночи бара под знаком Тигровой Бабочки, где она пресимпатично напилась: уверяла меня, что мы учились в одной и той же гимназии, и все клала свою дрожащую ручку на мою орангутановую лапу. Чувственность мою она только очень слегка бередила, но я все-таки решил сделать пробу; проба удалась, и Рита стала моей постоянной подругой. Такая она была добренькая, эта Рита, такая компанейская, что из чистого сострадания могла бы отдаться любому патетическому олицетворению природы — старому сломанному дереву или овдовевшему дикобразу.

Когда мы познакомились (в 1950-ом году), с ней недавно развелся третий ее муж, а еще недавнее ее покинул седьмой по счету официальный любовник. Другие, неофициальные, были слишком многочисленны и мимолетны, чтобы можно было их каталогизировать. Ее брат, политикан с лицом как вымя, носивший подтяжки и крашенный от руки галстук, был мэром и душой города Грейнбол, известного своими бейзболистами, усердными читателями Библии и зерновыми дельцами. В течение последних лет он платил своей замечательной сестренке семьсот долларов в месяц под абсолютным условием, что она никогда, никогда не приедет в его замечательный городок. Она рассказывала мне, подвывая от недоумения, что почему-то — чорт его знает почему — всякий новый любовник первым делом мчал ее в Грейнбол; Грейнбол приманивал роковым образом; и не успевала она оглянуться, как уже ее всасывала лунная орбита родного города и она ехала под прожекторным освещением кругового бульвара, «вертясь», смешно говорила она, «как проклятая бабочка в колесе».

У нее оказался изящный двухместный автомобильчик, и в нем-то мы ездили в Калифорнию, так как мой маститый Икар нуждался в отдыхе. Правила обыкновенно она — с прирожденной скоростью в девяносто миль в час. Милая Рита! Мы с ней разъезжали в продолжение двух туманных лет с перерывами, и невозможно вообразить другую такую славную, наивную, нежную, совершенно безмозглую Риточку! По сравнению с ней Валерия была Шлегель, а Шарлотта — Гегель! По правде сказать, нет ровно никакой причины заниматься мне ею на полях этих мрачных мемуаров, но все-таки хочу сказать (алло, Рита — где бы ты ни была, пьяная или трезвая, Рита, алло!), что эта моя самая утешительная, самая понятливая подруга, несомненно, спасла меня от смирительной рубашки. Я объяснил ей, что хочу отыскать сбежавшую возлюбленную и угробить ее кота. Рита с важным видом одобрила этот план — и, предприняв, в окрестностях Сан-Гумбертино, кое-какие собственные расследования (хотя ни черта о деле не знала), сама спуталась с каким-то бандитом; мне стоило адских усилий вызволить ее — в подержанном и подшибленном виде, но вполне бодренькую. А другой раз, найдя мой священный пистолет, она предложила поиграть в «русскую рулетку»; я возразил, что нельзя, в пистолете нет барабана; мы стали за него бороться, и наконец раздался выстрел, причем пуля ушла в стену нашего номера, и оттуда забил очень тонкий и очень забавный фонтанчик горячей воды; помню, как она стонала от смеха.

До странности детская вогнутость ее спины, рисовая кожа, медленные, томные, голубиные поцелуи, — все это оберегало меня от беды. Не талант художника является вторичным половым признаком, как утверждают иные шаманы и шарлатаны, а наоборот: пол лишь прислужник искусства. Один довольно смутный кутеж наш имел забавные последствия. Я только что прекратил поиски: бес либо находился в Тартаре, или весело горел у меня в можжечке (где греза и горе раздували пламя), но во всяком случае никакого не имел отношения к турниру тенниса, в Сан-Диего, где в женском разряде первый приз взяла шестнадцатилетняя Доротея Гааз, мужеподобная дылда. Как-то, во время обратной поездки на восток, в гнуснейшей гостинице (того сорта, где устраиваются коммерческие съезды и бродят, пошатываясь, ярлыками отмеченные, марципановые толстяки, называющие друг друга Джо или Джим, заключающие сделки и хлещущие виски) милая Рита и я, проснувшись за полдень, увидели, что с нами в номере находится еще один человек, молодой бледный блондин, почти альбинос, с белыми ресницами и большими прозрачными ушами. Ни Рита в ее грустной жизни, ни я в моей никогда его не встречали. Весь потный, в грязном фланелевом комбинезоне, в старых походных сапогах на шнурках, он храпел на одеяле нашей двуспальной постели по другую сторону от моей целомудренной подруги. У него не хватало одного переднего зуба, лоб оброс янтарными прыщами. Риточка облекла свою гибкую наготу в мой макинтош — первое, что попалось ей под руку; я же натянул трусики; после чего мы обследовали положение. На подносе стояло целых пять употребленных стаканов, что в смысле примет только усложняло дело. Дверь была плохо прикрыта. На полу валялись мужской свитер да пара бесформенных военных штанов защитного цвета. Мы долго трясли их владельца; наконец несчастный очнулся. Оказалось, что он совершенно потерял память. Говоря с акцентом, который Рита определила как «чисто бруклинский», он обиженно инсинуировал, что мы (каким образом?) присвоили его (ничего не стоящую!) личность. Мы его быстрехонько одели и потом оставили в ближайшей больнице, выяснив по дороге, что какие-то уже забытые извилины и повороты привели нас в пресловутый Грейнбол. Полгода спустя Рита написала тамошнему доктору. Тот ответил, что «Джек Гумбертсон» — как незнакомца безвкусно прозвали — все еще не вошел в сношение со своим прошлым. О, Мнемозина, сладчайшая и задорнейшая из муз!

Я бы не отметил этого случая, если бы с него не начался ход мыслей, в результате коих я напечатал в ученом журнале «Кантрип», что по-шотландски значит «колдовство», этюд, озаглавленный «Мимир и Мнемозина», в котором я наметил теорию (показавшуюся оригинальной и значительной благосклонным читателям этого великолепного ежемесячника) «перцепционального времени», основанную на «чувстве кровообращения» и концепционально зависящую (очень кратко говоря) от особых свойств нашего разума, сознающего не только вещественный мир, но и собственную сущность, отчего устанавливается постоянное взаимоотношение между двумя пунктами: будущим (которое можно складировать) и прошлым (уже отправленным на склад). Одним из последствий появления этой статьи, завершившей ряд прежних моих работ, тоже не прошедших незаметно, было приглашение на один год в Кантрипский Университет, отстоявший на четыреста миль от Нью-Йорка, где мы с Ритой снимали квартирку с видом на глянцевитые тела мальчиков и девочек, игравших под дубами, далеко внизу, в водометной дубраве Центрального Парка. В Кантрипе я прожил, в специальных аппартаментах для поэтов и философов, с октября 1951 года до июня 1952-го, между тем как Рита, которую я предпочитал не показывать, прозябала — кажется, не очень благопристойно — в пришоссейной гостинице, где я ее навещал два раза в неделю. Затем она исчезла, но менее бесчеловечно, чем ее предшественница: через месяц я нашел ее в Кантрипской тюрьме. Она держалась с большим достоинством, лишилась червеобразного отростка в тюремной больнице и поклялась мне довольно убедительно, что дивный голубой мех, который, по словам некоей важной дамы, миссис Мак-Крум, она у нее украла, был на самом деле подарком, сделанным ей с большой непосредственностью несколько подвыпившим мистером Мак-Крумом. Я смог вытащить ее оттуда без того, чтобы обратиться к ее нервному брату, и вскоре после этого мы вернулись с ней в Нью-Йорк, опять на западную сторону Центрального Парка, заглянув по дороге в Брайсланд, через который, впрочем, Рита и я уже проезжали в предыдущем году.

Меня тогда охватило непреодолимое желание восстановить мое пребывание там с Лолитой. Утратив всякую надежду выследить беглянку и ее похитителя, я вступил в новую фазу существования: я теперь пытался ухватиться за старые декорации и спасти хотя бы гербарий прошлого: souvenir, souvenir, que me veux-tu?[122] Верлэновская осень звенела в воздухе, как бы хрустальном. В ответ на открытку с просьбой резервировать номер с двумя кроватями и ванной профессор Гамбургер немедленно получил учтивый отказ. Все было, мол, занято. Оставалась одна подвальная комната без ванной с четырьмя кроватями, но она вряд ли бы мне подошла. Вот заголовок их почтовой бумаги:


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.016 сек.)