АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Если для первого этапа путешествия по Франции Греную потребовалось семь лет, то второй этап он проделал менее чем за семь дней

Читайте также:
  1. II. Основная часть.
  2. II. Расчетная часть задания
  3. Алекс, Стивенсон и часть группы заняли свои места на диванчиках по обе стороны от экрана, на котором сейчас было изображение эмблемы передачи.
  4. Близкие отношения и счастье
  5. Брюшная часть нисходящей аорты
  6. Бытовой уровень. Что такое счастье и смысл жизни
  7. Бытовой уровень. Что такое счастье и смысл жизни.
  8. В статьях 83 и 84 Конституции изложена часть полномочий Президента
  9. В) часть стоимости основных производственных фондов, переносимую на себестоимость готовой продукции.
  10. В-третьих, составной частью культуры являются духовные ценности: нравственные, религиозные, эстетические и др. Это представления людей о добре, истине, красоте и т.п.
  11. В. Раскрытие аргументов. Основная часть презентации
  12. Восточная философия не существует, это часть религии, разделено на западе .

 

 

Если для первого этапа путешествия по Франции Греную потребовалось семь лет, то второй этап он проделал менее чем за семь дней. Он больше не избегал оживленных дорог и городов, не делал обходов. У него был запах, он имел деньги, он верил в себя, и он торопился.

Уже к вечеру того дня, когда он покинул Монпелье, он пришел в Гро —дю-Руа, портовый городок к юго-западу от Эг-Морта, откуда на грузовом паруснике отплыл в Марсель. В марсельском порту он сразу же подыскал корабль, который отправлялся дальше вдоль побережья, на восток. Через два дня он был в Тулоне, еще через три дня — в Канне. Остаток дороги он шел пешком. Он следовал по тропе, ведущей в глубину страны, к северу, на холмы.

Через два часа он стоял на вершине плоскогорья, а перед ним на много миль вокруг расстилался бассейн реки, нечто вроде гигантской ландшафтной чаши, края которой составляли мягко возвышающиеся холмы и крутые горные цепи, а далекое устье покрывали свежевспаханные поля, возделанные сады и оливковые рощи. Совершенно особая, интимная атмосфера заполняла эту чашу. Хотя море было так близко, что его можно было видеть с вершин холмов, в ней не было ничего морского, ничего солоновато-песчаного, ничего открытого — лишь тихая отъединенность, словно побережье находилось на расстоянии нескольких дней пути. И хотя к северу возвышались большие горы, на которых еще лежал и еще долго будет лежать снег, здесь не ощущалось никакой дикости или скудости, никакого холодного ветра. Весна здесь продвинулась дальше, чем в Монпелье. Мягкая дымка укрывала поля, как стеклянный колокол. Абрикосовые и миндальные деревья стояли в цвету, и теплый воздух был пронизан ароматом нарциссов.

На другом конце этой большой чаши, примерно в двух милях, лежал или, лучше сказать, лепился к крутизне гор некий город. На расстоянии он не производил слишком помпезного впечатления. Там не было мощного, возвышающегося над домами собора, а только пупырышек церковной колокольни, не было доминирующей над пейзажем крепости, не было какого-нибудь великолепного здания. Стены отнюдь не казались неприступными, тут и там дома выпрастывались из-за своих оград, как бы стремясь к ровной поверхности, и придавали этой мягкой картине слегка растрепанный вид. Казалось, этот город слишком часто подвергался захвату и снова высвобождался, он как бы устал оказывать серьезное сопротивление будущим вторжениям — но не по слабости, а по небрежности, или даже из-за ощущения своей силы. Он как будто не желал тщеславиться. Он владел большой ароматной чашей, благоухавшей у его ног, и, казалось, этим довольствовался.



Этот одновременно невзрачный и самоуверенный городок назывался Грас и вот уже несколько десятилетий считался бесспорной столицей торговли и производства ароматических веществ, парфюмерных товаров, туалетных сортов мыла и масел. Джузеппе Бальдини всегда произносил его название с мечтательным восхищением. Он утверждал, что этот город — Рим ароматов, обетованная страна парфюмеров, и тот, кто не прошел здешней школы, не имеет права на звание парфюмера.

Гренуй смотрел на город Грас весьма трезвым взглядом. Он не искал обетованной страны парфюмерии, и сердце его не забилось при виде гнезда, прилепившегося к высоким склонам. Он пришел, потому что знал, что там лучше, чем где бы то ни было, можно изучить некоторые технические приемы извлечения ароматов. Их-то он и хотел освоить, ибо нуждался в них для своих целей. Он вытащил из кармана флакон со своими духами, экономно надушился и отправился в путь. Через полтора часа, к полудню, он был в Грасе.

Он поел на постоялом дворе в верхнем конце города на площади Оз-Эр. Площадь по всей длине пересекал ручей, в котором дубильщики мыли кожи, чтобы потом растянуть их для просушки.Воняло здесь так убийственно, что некоторые постояльцы теряли аппетит. Но не Гренуй. Ему этот запах был знаком, ему он придавал уверенности. Во всех городах он первым делом разыскивал квартал дубильщиков. Потом, выходя из среды зловония и наводя справки о других местах в городе, он уже не чувствовал себя чужаком.

Весь день, от полудня до вечера, он шнырял по городу. Город был невероятно грязным, несмотря или скорее благодаря большому количеству воды, которая струилась из дюжины источников и фонтанов, ворковала в неухоженных ручьях и сточных канавах и подмывала или наводняла илом переулки. Дома в некоторых кварталах стояли так тесно, что для проходов и лестничек оставалось место всего в локоть шириной и пробиравшиеся по грязи прохожие тесно прижимались друг к другу, если им нужно было обогнать идущего впереди. И даже на площадях и на немногих широких улицах кареты едва могли разминуться. И, однако, при всей грязи, при всей скученности и тесноте город распирала предприимчивость ремесленников. Совершая свой обход, Гренуй насчитал не менее семи мыловарен, дюжину парфюмерных и перчаточных ателье, бесчисленное множество мелких мастерских по изготовлению дистиллятов, помад и специй и, наконец, около семи оптовых лавок, где торговали ароматическими изделиями.

‡агрузка...

Во всяком случае, тут имелись торговцы, владевшие настоящими крупными конторами по продаже ароматических веществ. По их домам это часто не было заметно. Выходящие на улицу фасады выглядели по буржуазному скромно. Но то, что лежало за фасадами — на складах, в кладовых и в огромных подвалах — бочонки с маслом, штабели душистого лавандового мыла, баллоны с цветочными эссенциями, вина, настойки, рулоны пахучих кож, мешки, и сундуки, и ящики, полные пряностей… — Гренуй улавливал их запахи во всех подробностях сквозь самые толстые стены — было богатством, какого не имели и князья. А когда он принюхивался сильнее, сквозь выходящие на улицу прозаические торговые и складские помещения, он обнаруживал, что на задней стороне этих непритязательных буржуазных домов находились строения самого роскошного типа. Вокруг маленьких, но очаровательных садов, где росли олеандры и пальмы и где плескались фонтаны, окруженные клумбами, располагались выстроенные «покоем», открытым на южную сторону, жилые флигели усадеб; залитые солнцем, обтянутые шелковыми обоями спальни в верхних этажах, великолепные гостиные с панелями из экзотических сортов дерева в нижнем этаже и столовые, иногда пристроенные в виде террас, выходящих в сад; здесь в самом деле, как рассказывал Бальдини, ели с фарфоровых тарелок, пользуясь золотыми вилками, и ножами, и ложками. Господа, которые жили за этими скромными кулисами, пахли золотом и властью, тяжелым надежным богатством, и они пахли всем этим сильнее, чем все в этом роде, что до сих пор обонял Гренуй во время своего путешествия по провинции.

Перед одним из таких закамуфлированных палаццо он простоял довольно долго. Дом находился в начале улицы Друат — главной улицы, пересекавшей город по всей длине с запада на восток. На вид в нем не было ничего особенного, разве что с фасада он казался шире и солиднее, чем соседние здания, но вовсе не импозантнее. Перед воротами стояла телега с бочками; ее разгружали, скатывая бочки по приставной широкой доске. Вторая телега ожидала своей очереди. Какой-то человек с бумагами вошел в контору, потом вышел из нее с другим человеком, и оба исчезли в арке ворот. Гренуй стоял на противоположной стороне улицы и наблюдал за этой суетой. То, что там происходило, его не интересовало. И все-таки он не уходил. Что-то удерживало его на месте.

Он закрыл глаза и сконцентрировался на запахах, долетавших до него от здания. Тут были запахи бочек уксуса и вина, потом сотни тяжелых запахов склада, потом запахи богатства, проникавшие сквозь стены, как испарина золотого пота, и, наконец, запахи сада, по-видимому, расположенного с другой стороны дома. Было нелегко уловить эти нежные запахи сада, потому что они лишь тонкими полосками перетекали через крышу дома вниз на улицу. Гренуй учуял магнолию, гиацинты, шелковницу и рододендрон… — но, казалось, там было еще что-то, какое-то убийственно прекрасное благоухание. Он никогда в жизни — или нет, лишь один-единственный раз в жизни воспринимал обонянием столь изысканный аромат. Его потянуло приблизиться.

Он подумал, нельзя ли попытаться проникнуть в усадьбу просто через арку ворот. Но там столько людей занималось разгрузкой и проверкой бочек, что он наверняка привлек бы к себе внимание. Он решил вернуться назад по улице, чтобы найти проулок или проход, который вел бы вдоль поперечной стороны дома. остановился у городских ворот в начале улицы Друат. Он пересек ее, взял круто влево и вдоль городской стены стал спускаться вниз. Еще немного — и он учуял запах сада, сначала слабый, смешанный с воздухом полей, потом все более сильный. Наконец он понял, сад, примыкавший к городской стене, находится совсем близко, прямо перед ним. Слегка отступив назад, он мог видеть верхние ветки деревьев, росших за стеной.

Он снова закрыл глаза. На него обрушились ароматы этого сада, прочерченные отчетливо и ясно, как цветные ленты радуги. И тот, драгоценный, тот, к которому его влекло, был среди них. Гренуй почувствовал жар блаженства и похолодел от ужаса. Кровь бросилась ему в голову, как пойманному мошеннику, и отхлынула в середину тела, и снова поднялась, и снова отхлынула, и он ничего не мог с этим поделать. Слишком внезапной была эта атака запаха. На один миг — на мгновение одного вдоха, на целую вечность — ему показалось, чт время удвоилось или, напротив, исчезло, ибо он перестал понимать, было ли теперь — теперь и здесь — здесь или теперь было — тогда, а здесь — там, то есть на улице Марэ, в Париже, в сентябре 1753 года: аромат, струившийся из сада был ароматом рыжеволосой девушки, которую он тогда умертвил. То, что он снова нашел в мире этот аромат, наполнило его глаза слезами блаженного счастья, — а то, что этого могло не быть, испугало его до смерти.

У него кружилась голова, его немного шатало, и ему пришлось опереться на стену и медленно соскользнуть в ров. Там, собираясь с силами и укрощая свой дух, он начал вдыхать роковой аромат короткими, менее рискованными затяжками. И он обнаружил, что аромат за стеной хотя и невероятно похож на аромат рыжеволосой девушки, но не совершенно такой же. Разумеется, он также исходил от рыжеволосой девушки, в этом не было сомнения. Воображением своего обоняния Гренуй видел эту девушку перед собой как на картине. Она не сидела тихо, а прыгала и скакала, ей было жарко, потом она снова остывала, она явно играла в какую-то игру, во время которой нужно было быстро двигаться и замирать на месте — с каким-то вторым человеком, чей запах, впрочем, совершенно не имел значения. У нее была ослепительно белая кожа. У нее были зеленые глаза. У нее были веснушки на лице, на шее и на груди… то есть — Гренуй на момент задохнулся, потом энергичнее шмыгнул носом и попытался оттеснить воспоминания о запахе девушки с улицы Марэ — то есть у здешней девушки вообще еще не было груди в истинном смысле слова! У нее были едва наметившиеся зачатки груди. У нее были бесконечно нежно и слабо благоухающие, обсыпанные веснушками, может быть, всего несколько дней, может быть всего несколько часов… только сию минуту начавшие набухать колпачки грудок. Одним словом, эта девушка была еще ребенком. Но каким ребенком!

У Гренуя выступил пот на лбу. Он знал, что дети пахнут не особенно сильно — так же как зеленые, нераспустившиеся бутоны цветов. Но этот цветок, этот почти еще закрытый бутон за стеной, еще никем кроме Гренуя не замеченный, только еще выпускающий первые душистые острия лепестков, благоухал уже теперь так божественно, что волосы вставали дыбом. А если он распустился во всем своем великолепии, он будет источать аромат, какого никогда еще не обонял мир. Она уже сейчас пахнет лучше, подумал Гренуй, чем тогдашняя девушка с улицы Марэ, не так крепко, не так роскошно, но тоньше, многограннее и одновременно естественней. А за два-три года этот запах созреет и приобретет такую власть, что ни один человек — ни мужчина, ни женщина — не сможет не подчиниться ей. И люди будут покорены, обезоружены, беспомощны перед волшебством этой девушки, и они не будут знать почему. И поскольку они глупы и могут использовать свои носы только для чихания и думают, что могут познавать все и вся глазами, они скажут, что покорены красотой, и грацией, и обаянием этой девушки. В своей ограниченности они прославят ее заурядные черты — стройную фигуру, безупречный овал лица. У нее глаза, скажут они, как изумруды, а зубы — как жемчуг, а кожа — гладкая, как слоновая кость, каких только нет идиотских сравнений. И они провозгласят ее Жасминовой Королевой, и болван-художник напишет ее портрет, и все скажут, что она — самая красивая женщина Франции. И юнцы будут под бренчание мандолины просиживать ночи под ее окном… толстые богатые мужчины, ползая на коленях, клянчить у ее отца руку дочери… и женщины любого возраста при виде ее вздыхать и во сне грезить о том, чтобы хоть один день выглядеть столь же соблазнительно, как она. И все они не узнают, что в действительности очарованы не ее внешностью, не ее якобы не имеющей изъянов красотой, но единственно ее несравненным, царственным ароматом! Только он будет это знать, он, Гренуй, он один. Он ведь и сейчас уже знал это.

Ах! Он хотел завладеть этим ароматом! Завладеть не так безрассудно, как тогда на улице Марэ. Запах той девушки он просто выпил, опрокинул в себя и тем разрушил. Нет, аромат девушки за стеной он хотел присвоить по-настоящему: снять с нее, как кожу, и сделать своим собственным. Как это должно произойти, он не знал. Но у него было два года в запасе, чтобы научиться. В сущности, это не должно было быть труднее, чем ограбить редкий цветок, отняв у него запах. Он встал. Почти благоговейно, словно покидая святую или спящую, он удалился, сгорбившись, тихо, чтобы никто его не увидел, никто не услышал, никто не обратил внимания на его драгоценную находку. Так он добежал вдоль городской стены до противоположного конца города, где душистый аромат девушки наконец затерялся. Его впустили обратно через заставу Фенеан. Он остановился в тени домов. Зловонный чад переулков придал ему уверенности и помог укротить охватившую его страсть. Через полчаса он снова был совершенно спокоен. Во-первых, думал он, он больше не приблизится к саду за стеной. Этого делать не надо. Это слишком сильно возбуждает его. Цветок расцветет там, без его участия, а каким образом он будет расцветать, ему все равно известно. Он не позволит себе раньше времени опьяняться ароматом. Он должен ринуться в работу. Он должен расширить свои знания и усовершенствовать свои ремесленные навыки, чтобы быть во всеоружии, когда придет время жатвы. У него было еще два года в запасе.

 

 

Недалеко от заставы Фенеан, на улице де-ла-Лув, Гренуй обнаружил маленькое парфюмерное ателье и спросил, нет ли работы.

Оказалось, что хозяин, мастер парфюмерных дел Оноре Арнульфи, прошлой зимой скончался и его вдова бойкая черноволосая женщина лет тридцати, ведет дело одна с помощью подмастерья.

Мадам Арнульфи долго жаловалась на плохие времена и свое тяжелое материальное положение, но потом заявила, что хотя она и не может позволить себе держать второго подмастерья, но весьма в нем нуждается, так как на нее навалилось много работы; кроме того, она никак не может пустить второго подмастерья к себе в дом, однако, с другой стороны, у нее имеется небольшая хижина в масличном саду за францисканским монастырем — всего в десяти минутах отсюда, — где непритязательным молодой человек смог бы, если понадобится, ночевать; конечно, продолжала мадам, она честная хозяйка и готова нести ответственность за телесное здоровье своих подмастерьев, но, с другой стороны, она не в состоянии обеспечить им две горячие трапезы в день; одним словом, мадам Арнульфи — и это Гренуй сразу учуял — была женщиной благополучной, здравомыслящей и деловой. И поскольку его самого деньги не интересовали и он удовлетворился двумя франками недельного жаловаться и прочими скудными условиями, они быстро ударили по рукам. Позвали первого подмастерья, огромного парня по имени Дрюо, и Гренуй сразу догадался, что мадам привыкла делить с ним постель и не принимает без него деловых решений. Тот встал перед Гренуем (выглядевшим прямо-таки смехотворно крошечным по сравнению с этим гунном), расставив ноги и распространяя облако запаха спермы, окинул его придирчивым взглядом, словно хотел таким образом обнаружить какие-то темные намерения или возможного соперника, наконец, снисходительно ухмыльнулся и кивком головы выразил свое согласие.

Таким образом, все было улажено. Гренуй получил рукопожатие, холодный ужин, одеяло и ключ от хижины, представлявшей собой сарай без окон, где приятно пахло старым овечьим пометом и сеном и где он худо-бедно устроился. На следующий день он приступил к работе у мадам Арнульфи.

Стояла пора нарциссов. Мадам Арнульфи разводила цветы на собственных маленьких участках в пределах города или покупала их у крестьян, с которыми бешено торговалась за каждую корзинку. Цветы доставлялись в ателье рано утром, их высыпали из корзин десятками тысяч, сгребали в огромные, но легкие, как перья, душистые груды. Тем временем Дрюо распускал в большом котле свиное и говяжье сало; в это сметанообразное варево, которое Гренуй должен был непрерывно помешивать длинным, как метла, шпателем, Дрюо швырял лопатами свежие цветы. Как смертельно испуганные глаза, они всего секунду лежали на поверхности и моментально бледнели, когда их подхватывал шпатель и погружал в горячий жир. И почти в тт же миг они уже размякали и увядали, и, очевидно, смерть их наступала так быстро, что им не оставалось никакого другого выбора, кроме как передать свой последний благоухающий вздох как раз той среде, в которой они тонули, ибо — Гренуй понял это, к своему неописуемому восхищению, — чем больше цветов он перемешивал в своем котле, тем сильнее благоухал жир. И ведь не мертвые цветы продолжали источать аромат в жиру, нет, это был сам жир, присвоивший себе аромат цветов.

Между тем варево густело, и им приходилось быстро выливать его на большое решето, чтобы освободить от влажных трупов и подготовить для свежих цветов. Так они продолжали засыпать, мешать и фильтровать весь день без перерыва, потому что процесс не допускал замедления, так что к вечеру вся груда цветов пропускалась через котел с жиром. Отходы — чтобы ничего не пропадало — заливались кипящей водой и до последней капли выжимались на шпиндельном прессе, что к тому же давало еще и нежно пахнувшее масло. Но основа аромата, душа целого моря цветов, оставалась в котле, запертая и охраняемая в невзрачном, серо-белом, теперь медленно застывающем жиру.

На следующий день мацерация, так называлась эта процедура, продолжалась, котел снова подогревали, жир распускали и загружали новыми цветами. Так оно шло несколько дней с утра до вечера. Работа была напряженной. У Гренуя свинцом наливались руки, на ладонях вздувались волдыри и болела спина. Вечерами, шатаясь от усталости, он еле добирался до своей хижины. Дрюо был, наверное, втрое его сильнее, но он ни разу не сменил его при размешивании, а только подбрасывал в котел легкие, как пух, цветы, следил за огнем и при удобном случае, ссылаясь на жару, уходил промочить горло. Но Гренуй не жаловался. Он безропотно с утра до вечера перемешивал цветы в жиру и во время размешивания почти не чувствовал напряжения, так как снова и снова восхищался процессом, разыгрывавшимся у него на глазах и под его носом: быстрым увяданием цветов и поглощением их аромата.

Через некоторое время Дрюо решал, что жир стал насыщенным и не сможет больше абсорбировать аромат. Они гасили огонь, последний раз процеживали сквозь решето тяжелое варево и наполняли им каменный тигель, где оно тут же застывало в великолепную благоухающую помаду.

Это был час мадам Арнульфи, которая являлась проверить работу, надписать драгоценный продукт и точнейшим образом занести в свои книги его качество и количество. Она самолично закрывала тигель, запечатывала и относила в холодные глубины своего подвала, потом надевала черное платье и вдовью шаль и обходила купцов и парфюмерные фирмы города. Взывая к состраданию, она описывала этим господам свое положение одинокой женщины, выслушивала предложения, сравнивала цены, вздыхала и, наконец, продавала или не продавала свой товар. Парфюмерная помада долго сохраняется в холоде. И если теперь цены оставляют желать лучшего, кто знает, может быть, зимой или следующей весной они поползут вверх. И надо подумать, стоит ли продавать товар этим выжигам или, как это делают другие мелкие производители, отправить груз помады кораблем в Геную или, например, принять участие в осенней ярмарке в Бокере — рискованные предприятия, конечно, но в случае успеха в высшей степени прибыльные. Мадам тщательно взвешивала эти различные возможности, сопоставляла их, а иногда и сочетала друг с другом или использовала их все, часть своих сокровищ продавала, другую часть припрятывала, а третьей торговала на свой риск. И если по наведении справок у нее складывалось впечатление, что рынок перенасыщен помадами и в обозримое время спрос на ее товар не возрастет, она в своей развевающейся шали спешила домой и приказывала Дрюо переработать всю продукцию в Essence Absolue.

И тогда помаду снова выносили из подвала, осторожнейшим образом подогревали в закрытых горшках, добавляли чистейший винный спирт и с помощью встроенной мешалки, которую приводил в действие Гренуй, основательно перемешивали и вымывали. Возвратившись в подвал, эта смесь быстро охлаждалась, спирт отделялся от застывшего жира помады, и его можно было слить в бутыль. Теперь он представлял собой нечто вроде духов, но огромной интенсивности, в то время как оставшаяся помада теряла большую часть своего аромата. Таким образом, цветочный аромат еще раз переходил в другую среду. Но на этом операция не кончалась. После основательной фильтрации через марлю, где застревали даже мельчайшие комочки жира. Дрюо наполнял ароматизированным спиртом маленький перегонный куб и медленно дистиллировал его на самом слабом огне. После испарения спирта в емкости оставалось крошечное количество бледно окрашенной жидкости, хорошо знакомой Греную; однако в таком качестве и чистоте он не обонял ее ни у Бальдини, ни скажем, у Рунеля: это было сплошное, чистейшее сияющее цветочное масло, голый аромат, тысячекратно сконцентрированный в лужице Essence Absolue. Эта эссенция уже не имела приятного запаха. Она пахла почти с болезненной интенсивностью, остро и едко. И все же достаточно было одной ее капли, растворенной в литре алкоголя, чтобы снова обонятельно воскресить целое поле цветов.

Конечно, продукта было ужасно мало. Жидкости из дистиллятора хватало ровно на три маленьких флакона. Всего три флакона аромата оставалось от сотен тысяч цветов. Но они стоили целое состояние даже здесь, в Грасе. И во сколько же раз еще дороже, если их отправляли в Лион, в Гренобль, в Геную или в Марсель! При виде этих флакончиков взгляд мадам Арнульфи затуманивался красивой поволокой, она ласкала их глазами и, беря их в руки и закупоривая искусно притертой граненой стеклянной пробкой, задерживала дыхание, чтобы не пропало ничего из драгоценного содержимого. И чтобы после закупоривания не ускользнул, не испарился ни малейший атом, она запечатывала пробки жирным воском и заворачивала в рыбий пузырь, который крепко перевязывала на горлышке флакона. Потом она ставила флаконы в ящички с ватной прокладкой, относила в подвал и запирала на ключ и задвижку.

 

 

В апреле они мацерировали черемуху и апельсиновый цвет, в мае — море роз, чей аромат на целый месяц погрузил город в невидимый сладкий, как крем, туман. Гренуй работал как лошадь. Скромно, с почти рабской готовностью он выполнял все подсобные операции, которые поручал ему Дрюо. Но пока он, казалось бы, тупо размешивал и сгребал цветы, мыл бутылки, подметал мастерскую или таскал дрова, от его внимания не ускользала ни одна из существенных сторон ремесла, ни одна из метаморфоз ароматов. Исправней, чем когда-либо мог это сделать Дрюо, благодаря своему носу, Гренуй сопровождал и охранял передвижение ароматов от цветочных лепестков через жир и спирт в драгоценные маленькие флаконы. Он намного раньше, чем замечал Дрюо, чуял, когда жир начинал перегреваться, чуял, когда цветочная масса выдыхалась, когда варево насыщалось ароматом, он чуял, что происходило внутри смесителей и в какой точно момент процесс дистилляции должен был прекратиться. И каждый раз давал это понять, разумеется, как бы ненароком, не снимая маски угодливости. Ему кажется, говорил он, что сейчас жир, наверное, стал слишком горячим; он почти уверен, что пора вроде бы заливать сита; у него такое чувство, как будто спирт в перегонном кубе вот-вот начнет испаряться… Дрюо хоть и не был семи пядей во лбу, но и полным тупицей тоже не был и со временем сообразил, что принимал наилучшие решения как раз тогда, когда делал или приказывал сделать так, как «казалось» Греную, у которого «было такое чувство». И так как Гренуй никогда не важничал и не кичился тем, что у него «было такое чувство», и никогда — тем более в присутствии мадам Арнульфи! — даже в шутку не ставил под сомнение авторитет Дрюо и привилегированность его положения, Дрюо не видел причины, почему бы ему не следовать советам Гренуя; более того: с течением времени он совершенно открыто стал перекладывать на него принятие решений.

Все чаще случалось так, что Гренуй не только мешал в котле, но еще и закладывал цветочную массу, топил печь и процеживал помаду, а Дрюо тем временем отправлялся пропустить стакан вина в «Четыре Дожина» или поднимался наверх к мадам поглядеть, что и как. Он знал, что на Гренуя можно было положиться. А Гренуй, хоть и выполнял двойную работу, наслаждался одиночеством, совершенствовался в новом искусстве и при случае немного экспериментировал. И с воровской радостью он обнаружил, что приготовленная им помада несравненно тоньше, а его Essence Absolue на порядок чище, чем изготовленная вместе с Дрюо.

В конце июня началось время жасмина, в августе — ночных гиацинтов. Оба растения обладали столь изысканным и одновременно хрупким благоуханием, что нужно было не только срывать их цветы до восхода солнца, но и подвергать их особенной, самой бережной обработке. Тепло уменьшало их аромат, внезапное погружение в горячий мацерационный жир полностью разрушило бы его. Эти благороднейшие из всех цветов не позволяли так просто вырвать у себя душу, и ее приходилось прямо-таки выманивать хитростью. В особом помещении их рассыпали на смазанные жиром гладкие доски или не прессуя заворачивали в пропитанные маслом холсты, где их медленно усыпляли до смерти. Только спустя три или четыре дня они увядали, выдыхая свой аромат на соседствующий жир или масло. Потом их осторожно выбирали и рассыпали свежие цветки. Процесс повторялся десять — двадцать раз, и к тому времени, когда помада насыщалась и можно было выжимать из холстов ароматическое масло, наступал сентябрь. Здесь добычи было еще меньше, чем при мацерации. Однако качество полученной путем холодного анфлеража жасминной пасты или изготовленного по старинному рецепту туберозового мыла превосходило по своей изысканности и верности оригиналу любой другой продукт парфюмерного искусства. Казалось, что на жирных пластинах, как в зеркале, был запечатлен сладостно-стойкий эротический аромат жасмина и отражался вполне естественно — cum grano salis [7]конечно. Ибо нюх Гренуя, разумеется, еще обнаруживал различие между запахом цветов и их консервированным ароматом: словно тонкое покрывало лежал на нем собственный запах жира (сколь угодно чистого), сглаживая ароматический образ оригинала, умеряя его пронзительность, может, даже вообще делая его красоту выносимой для обычных людей… Во всяком случае, холодный анфлераж был самым изощренным и действенным средством улавливания нежных запахов. Лучшего не было. И хотя даже этот метод не мог полностью обмануть нос Гренуя, он знал, что для оболванивания мира лишенных нюха тупиц его тысячу раз достаточно.

Уже очень скоро он превзошел своего учителя Дрюо как в мацерировании, так и в искусстве холодной ароматизации и дал ему это понять проверенным угодливо-тактичным образом. Дрюо охотно поручал ему выходить в город, на бойню, и покупать там самые подходящие сорта жира, очищать их, распускать, фильтровать и определять пропорции смесей. Сам Дрюо всегда боялся этой работы и выполнял ее с величайшим трудом, потому что нечистый, прогорклый или слишком отдающий свининой, говядиной или бараниной жир мог разрушить драгоценную помаду. Он передоверил Греную определять промежутки между жирными пластинами в помещении для ароматизации, время смены цветов, степень насыщения помады, он вскоре передоверил ему все рискованные решения, которые он, Дрюо, так же, как некогда Бальдини, мог принимать лишь наобум, по выученным правилам, а Гренуй — со знанием дела, чем был обязан своему носу о чем Дрюо, конечно, не подозревал.

«У него легкая рука, — говорил Дрюо. — Он нутром чувствует, что к чему». А иногда он думал: «Да он просто много способнее меня, из него выйдет парфюмер, в сто раз лучший, чем я» И при этом он считал его законченным болваном, поскольку Гренуй, по его мнению, не извлекал ни малейшего капитала из своего дарования, а он, Дрюо, с меньшими способностями тем временем уже успел стать мастером. А Гренуй укреплял его в этом мнении, старательно притворялся глупым, не обнаруживал ни малейших признаков тщеславия, делал вид, что не догадывается о собственной гениальности и действует только по приказанию многоопытного Дрюо, без коего он, Гренуй, ничто.

Потом наступили осень и зима. В мастерской стало спокойней. Цветочные ароматы, запертые в тигли и флаконы, лежали в подвале. Время от времени мадам приказала проверить ту или иную помаду или дистиллировать какой-нибудь мешок сухих трав, но в общем дел было не слишком много. Поступали еще оливки, неделя за неделей, полными корзинами (из них выжимали девичье масло, а остатки сдавали на маслобойню) и вино, часть которого Гренуй перегонял в очищенный спирт.

Дрюо все реже заглядывал в мастерскую. Он выполнял свои обязанности в постели мадам, а если и появлялся, воняя потом и семенем, то лишь для того, чтобы исчезнуть в «Четырех Дофинах». Мадам тоже стала реже спускаться вниз. Она занималась своими имущественными делами и переделкой гардероба к тому моменту, когда кончится год траура. Часто Гренуй целыми днями не видел никого кроме служанки, приносившей ему на обед суп, а на ужин — хлеб и маслины. Он почти не выходил в город. В корпоративной жизни, а именно в регулярных встречах подмастерьев и шествиях он участвовал ровно настолько, что бы не бросалось в глаза ни его отсутствие, ни его присутствие. Ни друзей, ни знакомых он не имел, но тщательно следил за тем, чтобы его не сочли ни наглецом, ни отщепенцем. Он предоставил другим подмастерьям находить его общество пресным и унылым. Он был мастером в искусстве распространять скуку и выдавать себя за неотесанного болвана — разумеется, не перебарщивая настолько, чтобы над ним можно было злорадно насмехаться или превращать его в жертву грубых цеховых шуток. Ему вдалось казаться совершенно неинтересным. Его оставили в покое. А он больше ничего и не желал.

 

 

Он проводил свое время в мастерской. Дрюо он объяснял это тем, что изобретает рецепт одеколона. На самом деле он экспериментировал совсем с другими запахами. Его духи, которые он изготовил в Монпелье, хоть он и расходовал их очень экономно, уже кончились. Он сочинил новые. Но на этот раз он не удовольствовался имитацией на скорую руку из случайно подвернувшихся материалов основного человеческого запаха, но вложил все свое тщеславие в создание личного аромата и даже множества личных ароматов.

Сначала он сделал для себя запах незаметности, мышино-серое будничное платье, в котором кисловато-сырный человеческий аромат хотя и присутствовал, но пробивался лишь слегка, словно сквозь толстый слой плотной шерстяной одежды, натянутой на сухую старческую кожу. С таким запахом ему было удобно находиться среди людей. Духи были достаточно сильные, чтобы обонятельно обосновать существование некой особы, и одновременно настолько скромные, что никто их не замечал. С их помощью Гренуй обонятельно как бы не присутствовал и все же самым скромным образом всегда оправдывал свое наличие. Это было ему очень кстати как в доме мадам Арнульфи, так и во время его случайных вылазок в город.

Правда, в некоторых обстоятельствах этот скромный аромат оказался помехой. Когда ему по заданию Дрюо приходилось делать покупки или когда он хотел у какого-нибудь торговца купить немного цибетина или несколько зерен мускуса, могло произойти так, что при его совершенной невзрачности его либо совсем не замечали и не обслуживали, либо хотя и замечали, но давали не то или забывали обслужить. Для таких случаев он сотворил себе более породистые, слегка потливые духи, с некоторыми обонятельными углами и кантами, придававшие ему более грубую внешность и заставлявшие людей думать, что он спешит по неотложным делам. Кроме того, с помощью имитации свойственной Дрюо aura seminalis, которую он сумел воссоздать путем ароматизации жирного полотняного платка пастой из свежих утиных яиц и обжаренной пшеничной муки, он добивался хороших результатов, когда надо было в какой-то мере привлечь к себе внимание.

Следующими духами из его арсенала был запах, возбуждавший сострадание, безотказно действовавший на женщин среднего и пожилого возраста. Это был запах жидкого молока и чистого мягкого дерева. В нем Гренуй — даже если он входил небритым, с кислой миной, не снимая плаща — производил впечатление бедного бледного паренька в рваной куртке, которому нужно было помочь. Рыночные торговки, услышав этот запах, совали ему орехи и сушеные груши — таким голодным и беспомощным он им казался. А жена мясника, известная своей неумолимостью и скупостью позволила ему выбрать и взять задаром старые вонючие остатки мяса и костей, ибо его аромат невинности растрогал ее материнское сердце. Из этих остатков он, в свою очередь, путем прямой пропитки алкоголем извлек главные компоненты запаха, которым пользовался, если непременно хотел остаться в одиночестве. Этот запах создавал вокруг него атмосферу тихого отвращения, дуновение гнили, которое шибает по утрам из старых неухоженных ртов. Эффект был так силен, что даже не слишком брезгливый Дрюо непроизвольно отворачивался и выходил на свежий воздух, разумеется не вполне отдавая себе отчет, что на самом деле вытолкало его из дома. А нескольких капель этого репеллента, пролитых на порог хижины, оказалось достаточно, чтобы держать на расстоянии любого непрошеного гостя, будь то человек или зверь.

Теперь, под защитой различных запахов, которые он в зависимости от внешних обстоятельств менял, как платья, и которые позволяли ему не выделяться в мире людей и скрывать свою сущность, Гренуй отдался своей подлинной страсти — изощренной охоте за ароматами. И поскольку перед ним была великая цель и он имел в запасе больше года времени, он не только с лихорадочным рвением, но и необычайно планомерно и систематически стал оттачивать оружие, отрабатывать изощренные приемы, упорно доводить до совершенства методы. Он начал с того, на чем остановился у Бальдини, — с извлечения ароматов из неодушевленных предметов: из камня, металла, дерева, соли, воды, воздуха…

То, что тогда из-за применения грубого метода дистилляции окончилось жалкой неудачей, теперь удалось благодаря мощной абсорбирующей силе жира. Ему понравился холодный заплесневелый запах латунной дверной задвижки, и он на несколько дней обмазал ее говяжьим салом. И надо же — после того как он соскреб сало и проверил результат, оно хоть и очень в малой степени, но все-таки однозначно пахло именно латунью. И даже после отмывания алкоголем запах еще оставался, бесконечно слабый, далекий, затененный испарением винного спирта и доступный, вероятно, во всем мире только тонкому нюху Гренуя, но все-таки он был, и это значило, что хотя бы в принципе он был в его распоряжении. Имей он десять тысяч задвижек, которые он смог бы тысячу дней подряд покрывать салом, он сумел бы получить крошечную каплю Essence Absolue, аромата такой силы, что у любого и всякого возникла бы иллюзия, что у него прямо перед носом — латунный оригинал задвижки.

То же самое удалось ему с ароматом пористого известняка, кусок которого он нашел на оливковой плантации перед хижиной. Он его мацерировал и получил маленький шарик каменной помады, чей неизъяснимый запах восхищал его неописуемо. Он скомбинировал его с другими запахами, извлеченными из всех возможных предметов, подобранных вокруг его хижины, и мало-помалу смастерил миниатюрную модель оливковой плантации за францисканским монастырем, которую, заперев в крошечном флакончике, мог носить при себе и если захочется, оживлять из мертвых. Конечно, виртуозные кунштюки, чудесные забавы, которые он устраивал с ароматами, тешили его одного и были известны только ему. Но сам он был в восхищении от этих бессмысленных трюков, и в его жизни ни прежде, ни потом не было моментов такого поистине невыносимого счастья, какое он испытывал, сотворяя в азарте игры благоухающие ландшафты, натюрморты и портреты отдельных предметов. А вскоре он перешел на живые объекты.

Он стал ловить зимних мух, личинок, крыс, мелких кошек и топить их в горячем жире. По ночам он залезал в сарай к коровам, козам и поросятам, чтобы на несколько часов завернуть их в обмазанные жиром холсты или обмотать промасленными бинтами. Или прокрадывался в овечий хлев, чтобы обстричь ягненка, чью душистую шерсть он стирал в винном спирте. Поначалу результаты были не слишком вдохновляющими. Ибо в отличие от таких терпеливых предметов, как латунная задвижка или камень, животные не хотели отдавать свой запах. Свиньи терлись боками о края кормушек, сдирая с себя бинты. Овцы блеяли, когда он ночью приближался к ним с ножом. Коровы упорно стряхивали с вымени жирные тряпки. Некоторые из пойманных им жуков, когда он пытался их переработать, выбрасывали отвратительно воняющие секреции, а крысы, наверное от страха, испражнялись в его высокочувствительные помады. Животные, которых он хотел мацерировать, в отличие от цветов, не отдавали свой аромат безропотно с молчаливым вздохом, но отчаянно сопротивлялись умерщвлению, ни за что не давали себя утопить, брыкались, и боролись, и выделяли непропорционально большие количества смертного пота, вызванного страхом, так что горячий жир портился от перенасыщения кислотами. Это, конечно, мешало разумной работе. Объекты следовало успокоить, и так внезапно, чтобы они еще не успели испугаться или оказать сопротивление. Ему пришлось их убивать.

Сначала он попробовал это на каком-то щенке. Из конуры перед бойней он выманил его от матери куском мяса и привел в мастерскую, и, когда животное с радостным возбужденным тявканьем запрыгало, пытаясь выхватить мясо из левой руки Гренуя, он поленом, которое держал в правой, нанес ему короткий и резкий удар по затылку. Смерть щенка наступила так внезапно, что выражение счастья еще долго сохранялось в его глазах и лапах, когда Гренуй в помещении для ароматизации осторожно укладывал его на решетку между жирными пластинами, где он теперь испускал свой чистый, не замутненный потом страха аромат. Разумеется, нужно было все время быть начеку! Трупы, так же как сорванные цветы, быстро портились. И потому Гренуй сторожил свою жертву примерно двенадцать часов, пока не заметил, что из тела собаки потекли струйки хотя и приятного, но здесь не уместного трупного запаха. Он тут же прервал анфлераж, убрал труп и спрятал кусочек ароматизированного жира в котел, где его тщательно промыл. Он дистиллировал алкоголь, пока его не осталось с наперсток, и этот остаток вылил в крошечную стеклянную пробирку. Духи отчетливо пахли влажной, свежей, блестящей собачьей шкурой; запах был резким, даже поразительно резким. И когда Гренуй дал его понюхать старой суке с бойни, она разразилась лаем, и завизжала, и не хотела отрывать ноздри от стеклянной пробирки. Но Гренуй плотно закрыл ее, положил в карман и еще долго носил при себе как воспоминание о том дне триумфа, когда ему впервые удалось отобрать благоухающую душу у живого существа.

Потом, очень постепенно и с величайшей осторожностью, он приступил к людям. Под прикрытием своего легкого запаха невзрачности он по вечерам толкался среди завсегдатаев «Четырех Дофинов» и под столами, и скамьями, и в укромных закутках прицеплял обрывки пропитанной маслом или жиром материи. Через несколько дней он собирал их и исследовал. Действительно, они наряду со всеми возможными кухонными испарениями и запахами табачного дыма и вина выдыхали немного человеческого аромата. Но он оставался очень расплывчатым и завуалированным — скорее общим ощущением смрада, чем личным запахом. Ту же ауру человеческой массы, но более чистую и сублимированную в возвышенно-потливое качество, можно было получить в соборе, где Гренуй 24 декабря развесил под скамьями свои пробные флажки и откуда забрал их 2, декабря, после того как над ними было отсижено не меньше семи обеден. На этих обрывках ткани, впитавшей атмосферу собора, запечатлелся жуткий конгломерат запахов прогорклого пота, менструальной крови, влажных впадин под коленами и сведенных судорогой рук, смешанных с отработанным воздухом дыхания тысяч поющих хором и шепчущих молитвы глоток, и с тяжелыми вязкими парами ладана и мирры, жуткий в своей облачной бесформенности, вызывающей тошноту сгущенности и все-таки уже узнаваемо человечий. Первый индивидуальный запах Гренуй раздобыл в богадельне. Ему удалось украсть предназначенные собственно, для сожжения простыни одного только что умершего от чахотки подмастерья кожевенника, в которых он пролежал завернутым два месяца. Полотно так сильно пропиталось сальными выделениями кожевенника, что впитало его испарения, как паста для анфлеража, и его можно было прямо подвергнуть отмывке. Результат был кошмарный: под носом Гренуя из раствора винного спирта кожевенник восстал из мертвых, и его индивидуальный обонятельный портрет, пусть схематический, искаженный своеобразным методом репродуцирования и многочисленными миазмами болезни, но все же вполне узнаваемый, проступил в воздухе помещения: маленький человек лет тридцати, блондин с широким тупым носом, с короткими руками, плоскими сырными ступнями, набухшим членом, желчным темпераментом и дурным запахом изо рта, этот кожевенник не отличался красотой, не стоило сохранять его, как того маленького щенка. Но все-таки Гренуй целую ночь позволил привидению носиться по своей хижине и то и дело подцеплял его нюхом, счастливый и глубоко удовлетворенный чувством власти, которую он обрел над аурой другого человека. На следующий день он вытряхнул его вон.

В эти зимние дни он поставил еще один опыт. Одной немой нищенке, бродившей по городу, он платил франк, чтобы она в течение дня носила на голом теле тряпки, обработанные различными смесями жира и масла. Выяснилось, что комбинация жира ягнячьих почек и беспримесного свиного и коровьего сала в соотношении два к пяти к трем при добавлении небольших количеств девичьего масла лучше всего подходит для усвоения человеческого запаха. На этом Гренуй остановился. Он отказался от того, чтобы овладеть целиком каким-то живым человеком и переработать его по правилам парфюмерии. Это было бы всегда связано с риском и не дало бы новых результатов. Он знал, что теперь он владеет техническими приемами, которые позволяют насильно отобрать у человека его аромат, и это не нуждалось в новых доказательствах.

Запах человека сам по себе был ему тоже безразличен. Запах человека он мог достаточно хорошо имитировать суррогатами. То, чего он страстно желал, был запах определенных людей: а именно тех чрезвычайно редких людей, которые внушают любовь. Они-то и стали его жертвами.

 

 

В январе вдова Арнульфи сочеталась законным браком со своим первым подмастерьем Домиником Дрюо, который, таким образом, стал мэтром Дрюо, мастером перчаточных и парфюмерных дел. Был дан большой обед для мастеров гильдии, обед поскромнее для подмастерьев, мадам купила новый матрац для постели, которую она отныне официально делила с Дрюо, и вынула из шкафа свои яркие платья. В остальном все осталось по-старому. Она сохранила за собой доброе старое имя Арнульфи, сохранила неразделенное имущество финансовое руководство делами и ключи от подвала; Дрюо ежедневно исполнял свои сексуальные обязанности, а потом освежался вином; а Гренуй, хотя и оказался первым и единственным подмастерьем, выполнял основную часть навалившейся работы за неизменно маленькое жалованье, скромное питание и убогое жилье.

Год начался желтым потоком кассий, гиацинтами, фиалками и наркотическими нарциссами. Однажды мартовским воскресным днем — прошел примерно год с момента его прихода в Грас — Гренуй отправился на другой конец города посмотреть, как обстоят дела в саду за каменной стеной. На этот раз он был подготовлен к запаху и довольно точно представлял, что его ожидает… и все же, когда он ее учуял, уже у Нового моста, на полпути к тому месту за стеной, сердце его забилось громче, и он почувствовал, как кровь в его жилах вскипела пузырьками от счастья. Она была еще там — несравненно прекрасное растение невредимо перезимовало, налилось соком, подросло, расправилось, выпустило роскошнейшие побеги! Ее аромат, как он и ожидал, стал сильнее, не потеряв своей изысканности. То, что еще год назад искрилось брызгами и каплями, теперь струилось плавным, слегка постозным потоком аромата, сверкало тысячью красок, и каждая краска была цельной и прочной и больше не обрывалась. И этот поток, блаженно констатировал Гренуй, питался из все более сильного источника. Еще один год, еще только год, еще только двенадцать месяцев, и источник забьет в полную силу, и он сможет прийти, захватить его и приручить дикое извержение его аромата.

Он пробежал вдоль стены до знакомого места, за которым находился сад. Хотя девушка явно была не в саду, а в доме, в горнице за закрытыми окнами, ее аромат веял, как ровный мягкий бриз. Гренуй стоял совсем тихо. Он не был оглушен или опьянен, как в первый раз. Он был полон счастливым чувством любовника, который издалека подстерегает или наблюдает за своей боготворимой возлюбленной и знает, что через год уведет ее к себе. В самом деле, Гренуй, этот одинокий клещ, это чудовище, эта нелюдь Гренуй, который никогда не испытывал любви и никогда не мог внушить любви, стоял в тот мартовский день у городской стены Граса, и любил, и был глубоко счастлив своей любовью.

Правда, он любил не человека, не девушку в доме, там, за стеной. Он любил аромат. Только его, и ничто другое, и любил его как будущий собственный аромат. Через год он завладеем им, в этом он поклялся себе своей жизнью. И, принеся этот своеобразный обет или заключив эту помолвку, присягнув сохранять верность своему будущему аромату, он в радостном настроении покинул место присяги и через заставу Дю-Кур вернулся в город.

Лежа ночью в своей хижине, он еще раз извлек ее аромат из воспоминания — не смог противостоять искушению — и погрузился в него, он ласкал его и позволял ему ласкать себя, он ощущал его совсем рядом, так близко, словно во сне, словно он уже действительно обладал им, своим ароматом, своим собственным ароматом, и, пока длилось это опьяняюще-дивное мгновение, он любил его в себе и себя благодаря ему. Он хотел заснуть с этим чувством влюбленности в себя. Но как раз в тот момент, когда он закрыл глаза и ему осталось сделать всего один вдох, чтобы погрузиться в грезу, аромат покинул его, внезапно исчез, и его место заполнил холодный запах козлиного хлева.

Гренуй ужаснулся. «А если, — подумал он, — а если этот аромат, которым я овладею, кончится? Ведь это не как в воспоминаниях, где все запахи непреходящи. Реальный запах изнашивается, соприкасаясь с миром. Он летуч. И когда он износится, не будет больше источника, откуда я его взял. И я останусь голым, как прежде, и мне придется снова помогать себе моими суррогатами. Нет, будет хуже, чем прежде! Ведь я уже узнаю его и овладею им, моим собственным царственным ароматом, и не смогу его забыть, так как я никогда не забываю запахов. И значит, я всю жизнь буду терзаться воспоминанием о нем, как терзаюсь уже сейчас, в момент моего предвкушения… Тогда зачем я вообще хочу овладеть им, зачем он мне?»

Эта мысль была чрезвычайно неприятной. Гренуй безмерно испугался, что, овладев ароматом, которым он еще не владел, неизбежно снова его потеряет. Как долго он удержит его? Несколько дней? Несколько недель? Может быть, целый месяц, если будет душиться очень экономно? А потом? Он уже видел, как вытряхивает из флакона последнюю каплю, споласкивает флакон винным спиртом, чтобы не пропало ни малейшего остатка, и видит, обоняет, как его любимый аромат навсегда и безвозвратно улетучивается. Это будет медленным умиранием, он как бы задохнется, наоборот, постепенно, в муках испарит себя наружу, в омерзительный, жуткий мир.

Его знобило. Его охватило желание отказаться от своих планов, выйти в ночь и уйти куда глаза глядят. Ему захотелось перевалить за снеженные горы, и пройти без остановки сто миль до Оверни, и там заползти в свою старую пещеру, и заснуть, и умереть во сне. Но он не сделал этого. Он остался на месте и не поддался желанию, хоть оно и было сильным. Он не поддался, ибо это было его старое желание уйти куда глаза глядят и заползти в пещеру. Он уже испытал это. А то, чего он еще не испытал, было обладание человеческим ароматом, ароматом, столь же царственным, как аромат девушки за каменной стеной. И хотя он понимал, что за обладание и последующую потерю аромата ему придется заплатить ужасную цену, все-таки обладание и потеря казались ему желаннее, чем простой отказ от того и другого. Ибо он отказывался всю свою жизнь. Но никогда еще не обладал и не терял.

Постепенно сомнения отступили и с ними озноб. Он почувствовал, как его снова оживила теплая кровь и воля к свершению задуманного снова овладела им. И овладела им сильнее, чем прежде, ибо теперь эта воля диктовалась не чистым вожделением, но еще и взвешенным решением. Клещ Гренуй поставленный перед выбором — засохнуть ли в самом себе или дать себе упасть, решился на второе, вполне сознавая, что это падение будет последним. Он снова улегся на нары, зарылся в солому, накрылся одеялом и почувствовал себя героем.

Но Гренуй не был бы Гренуем, если бы надолго удовлетворился фаталистическо-героическим чувством. Для этого его воля к самоутверждению была слишком непреклонной, тело слишком закаленным, ум — слишком изощренным. Итак, он решился овладеть ароматом девушки из сада за каменной стеной. Пусть через несколько недель он его потеряет и умрет от этой потери, пусть так. Но было бы лучше не умирать и все-таки владеть ее ароматом или по крайней мере оттянуть как на как можно более долгий срок эту потерю. Аромат надо сделать стойким. Нужно устранить летучесть аромата, не нарушив его характера, — проблема из области парфюмерии.

Есть запахи, которые держатся десятилетиями, Сундук, натертый мускусом, кусок кожи, пропитанный коричным маслом, комок амбры, шкатулка кедрового дерева в обонятельном смысле живут почти вечно. А другие — лиметиновое масло, бергамот, экстракты нарцисса и туберозы и многие цветочные ароматы — выдыхаются уже через несколько часов, если выставить их на воздух в чистом виде. Парфюмер борется с этим роковым обстоятельством, связывая излишне летучие ароматы — стойкими, как бы накладывая на них оковы, укрощающие их стремление к свободе, а искусство состоит в том, чтобы наложить оковы не жестко, а как бы предоставляя свободу связанному запаху, но все же удерживая его достаточно близко, чтобы он не мог убежать. Этот трюк дважды великолепно удался Греную с туберозным маслом, чей эфемерный аромат он сковал крошечными количествами цибетина, ванили, лабданума и кипариса и именно тем выявил его прелесть. Нельзя ли сделать нечто похожее с ароматом девушки? Разве непременно нужно расточать драгоценнейший и самый хрупкий из ароматов, употребляя его в чистом виде? Как нелепо! Как ужасающе бездарно! Разве алмазы оставляют неограненными? Разве золото носят на шее самородками? Неужто он, Гренуй, — всего лишь примитивный грабитель запахов вроде Дрюо и прочих мацератов, дистилляторов и выжимателей цветов? Не он ли — величайший парфюмер мира?

Он стукнул себя по лбу с досады, что не додумался до этого раньше. Конечно, этот единственный в своем роде аромат нельзя применять в натуральном виде. Ему, как драгоценному камню, нужна оправа. Он на самом верху, одновременно и вплетенный в другие запахи, и царящий над ними. Он изготовит духи по всем правилам искусства, и аромат девушки за каменной стеной будет их сердцем. Разумеется, для аранжировки, для опорной средней и разрешающей ноты, для заострения и фиксации звучания не подходят ни мускус, ни цибетин, ни розовое масло, ни амбра, это ясно. Для таких духов, для такого человеческого благоухания ему нужны другие ингредиенты.

 

 

В мае того же года на розовом поле, на полпути от Граса к расположенному восточнее местечка Опио, был найден обнаженный труп пятнадцатилетней девушки. Она была убита ударом дубинки по затылку. Крестьянин, обнаруживший труп, был так потрясен ужасной находкой, что чуть не навлек подозрений на себя, когда дрожащим голосом сообщил лейтенанту полиции, что никогда еще не видел такой красоты — хотя, в сущности, он хотел сказать, что никогда еще не видел ничего ужаснее.

Девушка в самом деле отличалась изысканной красотой. Она принадлежала к тому роскошному типу женщин, которые напоминают темный мед, густой и сладкий и необычайно вязкий; которые одним плавным жестом, одним поворотом головы, одним единственным медленным, как вращение бича, взглядом овладевают пространством и при этом остаются спокойно стоять в центре водоворота, словно не сознавая силы притяжения, с которой они привлекают страсти и души как мужчин, так и женщин. А она была молода, в поре созревания, очарование ее типа еще не достигло совершенства. Ее роскошные формы были еще твердыми и гладкими, груди упругими, а ее плосковатое лицо, обрамленное жесткими черными волосами, еще сохраняло нежнейшие контуры и таинственную неопределенность черт. Впрочем, самих волос не было. Убийца отрезал их и унес с собой, так же как и платье.

Подозрение пало на цыган. От цыган можно было ожидать всего. Цыгане, как известно, ткали ковры из старых платьев, и набивали подушки человечьим волосом, и мастерили маленьких кукол из кожи и зубов повешенных. Такое извращенное преступление можно было приписать только цыганам. Но в то время никаких цыган не было, не было нигде в округе, последний раз они проходили здесь в декабре.

За отсутствием цыган стали подозревать итальянских батраков сезонников. Итальянцев, правда, тоже не было, так рано они не появлялись, они придут наниматься на сбор жасмина только в июне, значит, это не могут быть итальянцы. Наконец, под подозрение попали парикмахеры, которых обыскали, пытаясь обнаружить волосы убитой девушки. Тщетно. Потом заподозрили евреев, потом якобы похотливых монахов бенедиктинского монастыря — хотя всем им было уже далеко за семьдесят, потом цистерианцев, потом франкмасонов, потом сумасшедших из богадельни, потом углежогов, потом нищих и даже безнравственных аристократов, особенно маркиза де Кабри, потому что тот женился уже в третий раз, устраивал, как говорили, в своих подвалах оргиастические мессы и при этом пил кровь девственниц, чтобы повысить свою мужскую потенцию. Правда, ничего конкретного доказать не удалось. Никто не был свидетелем убийства, ни платья, ни волос мертвой не нашли. Через несколько недель лейтенант полиции прекратил следствие.

В середине июня прибыли итальянцы, многие с семьями, наниматься на сбор жасмина. Крестьяне, правда, брали их на работу, но, памятуя об убийстве, запрещали своим женам и дочерям общаться с ними. Береженого Бог бережет. Пусть эти сезонники действительно не отвечают за совершенное преступление, но все-таки в принципе они могли бы отвечать за него, а потому лучше их остерегаться.

Вскоре после начала сбора жасмина произошли два других убийства. Снова жертвами стали девушки — писанные красавицы того же роскошного чернокудрого типа, снова нашли их на цветочных полях обнаженными и обритыми с тупой раной на затылке. Снова — никаких следов преступника. Новость распространилась со скоростью огня, и угроза избиений уже нависла над пришлым народом, как стало известно, что обе жертвы были итальянками, дочерьми одного генуэзского батрака.

Это повергло людей в ужас. Они теперь не знали, на кого им направить свою бессильную ярость. Правда, кое-кто еще подозревал сумасшедших или бесноватого маркиза, но в это не очень-то верили, потому что сумасшедшие днем и ночью находились под присмотром, а маркиз давно уехал в Париж. И люди стали жаться друг к другу. Крестьяне открыли свои сараи для сезонников, которые раньше ночевали в чистом поле. Горожане в каждом квартале организовали ночные дозоры. Лейтенант полиции усилил караулы у городских ворот. Но все предосторожности оказались тщетными. Через несколько дней после двойного убийства снова нашли труп девушки, в том же изуродованном виде, как и предыдущие. На этот раз речь шла о девушке из Сардинии — прачке епископского дворца, убитой недалеко от Фонтен-де-ла-Фу, то есть прямо у городских ворот. И хотя под давлением возбужденных горожан Совет консулов принял дальнейшие меры — строжайшие проверки у застав, усиление ночных дозоров, запрещение выходить на улицу после наступления темноты всем особам женского пола, — этим летом не проходило недели, чтобы где-нибудь не был обнаружен труп молодой девушки. И всегда того возраста, когда девушка только еще начинает становиться женщиной, и всегда это были самые красивые смуглянки того самого неотразимого типа. Впрочем, вскоре убийца удостоит своим вниманием и преобладающий среди местного населения тип мягкой, белокожей и несколько полноватой девушки. Даже жгучие брюнетки, даже шатенки — если они были не слишком худыми — в последнее время становились его жертвами. Он выслеживал их везде, уже не только в окрестностях Граса, но и посреди города, даже в домах. Дочь одного столяра была найдена убитой в своей горнице на пятом этаже, и никто в доме не услышал ни малейшего шума, и ни одна из собак, которые обычно издалека чуяли и громко облаивали чужого, даже не тявкнула. Убийца казался неуловимым, бестелесным духом.

Люди возмущались и ругали власть. Малейший слух приводил к столкновениям. Один бродячий торговец любовным напитком и прочими шарлатанскими снадобьями был чуть не растерзан толпой за то, что в его порошочках якобы содержался истолченный девичий волос. Кто-то пытался поджечь особняк маркиза де Кабри богадельню. Суконщик Александр Минар застрелил своего слугу, возвращавшегося ночью домой, приняв его за пресловутого Убийцу девушек. Все, кто мог себе это позволить, отсылали своих подрастающих дочерей к дальним родственникам или в пансионы в Ниццу, Экс или Марсель. Лейтенант полиции по настоянию Городского совета был уволен с должности. Его преемник пригласил коллегию врачей, дабы те обследовали трупы остриженных красавиц на предмет их виргинального состояния. Выяснилось, что все они остались нетронутыми.

Странным образом это известие не уменьшило, а усилило панический ужас, ибо втайне каждый считал, что девушки были изнасилованы. Тогда по крайней мере был бы ясен мотив преступлений. Теперь же никто ничего больше не понимал, теперь все были совершенно беспомощны. И тот, кто верил в Бога, искал спасения в молитве, уповая на то, что дьявольское наваждение минует хотя бы его собственный дом.

Городской совет, почтенное собрание тридцати самых богатых и уважаемых буржуа и дворян Граса, в большинстве своем просвещенные и антиклерикально настроенные господа, которые до сих пор ни в чем не считались с епископом и с удовольствием превратили бы монастыри и аббатства в товарные склады и фабрики, — эти гордые влиятельные господа из Городского совета были настолько подавлены, что направили монсеньору епископу униженную петицию, прося предать умерщвляющее девушек чудовище, перед которым светская власть оказалась бессильной, анафеме и отлучению, подобно тому как это проделал в 1708 году его святейший предшественник, когда город подвергся ужасному бедствию — нашествию саранчи, угрожавшей тогда всей стране. И в самом деле, в конце сентября Грасский Убийца Девушек, который уже погубил не менее двадцати четырех самых красивых девиц всех сословий, был торжественно предан анафеме и отлучению; текст отлучения был прибит к дверям всех церквей города и возглашен со всех амвонов, в том числе с амвона Нотр-Дам-дю-Пюи, где его торжественно прочел сам епископ.

Успех был ошеломляющим. Убийства прекратились на другой же день. Октябрь и ноябрь прошли без трупов. В начале декабря дошли слухи из Гренобля, что там в последнее время орудует некий Убийца Девушек, который душит свои жертвы, рвет на них в клочья платья и целыми прядями вырывает с головы волосы. И хотя эти топорные преступления никак не совпадали с аккуратно выполненными грасскими убийствами, все тут же уверились, что речь идет об одном и том же преступнике. Жители Граса трижды с облегчением перекрестились: теперь уже выродок зверствовал не у них, а в Гренобле, до которого семь дней пути. Они организовали факельное шествие в честь епископа, а 24 декабря отстояли большую благодарственную литургию. С 1 января 1766 года усиленные караулы были сняты и женщины получили разрешение по ночам выходить из дому. С невероятной быстротой общественная и частная жизнь вошла в нормальную колею. Страх словно ветром сдуло, никто больше не говорил о том ужасе, который всего несколько месяцев назад царил в городе и окрестностях. Даже в семьях жертв об этом не говорили. Казалось, анафема, возглашенная епископом, изгнала не только убийцу, но и всякое воспоминание о нем. А людям было только того и надо.

Лишь тот, у кого была дочь, входящая в пору чудесной юности, старался не оставлять ее без надзора, испытывал страх с наступлением сумерек, а по утрам, находя ее живой и здоровой, был счастлив — хотя, конечно, сам себе не признавался отчего.

 

 

Однако в Грасе был человек, который не доверял наступившему миру. Его звали Антуан Риши, он исполнял должность Второго Консула и жил в городской усадьбе в начале улицы Друат.

Риши был вдовец и имел дочь по имени Лаура. Хотя ему не было и сорока и он отличался завидным здоровьем, он не торопился вступать в новый брак. Сначала он хотел выдать замуж дочь. И не за первого встречного, но за человека благородного происхождения. У него был на примете некий барон де Бойон, имевший сына и поместье под Вансом; барон пользовался хорошей репутацией, состояние его расстроилось, и Риши уже получил его согласие на будущий брак детей. А когда Лаура будет надежно пристроена, тогда он запустит свои жениховские щупальца в какую-нибудь из благородных семейств — Дре, Моберов или Фонмишель, — не потому что он был тщеславен и ему приспичило иметь в постели супругу-аристократку, но потому, что он желал основать династию и наставить свое потомство на путь, ведущий к высокому общественному положению и политическому влиянию. Для этого ему требовалось по меньшей мере еще двое сыновей, из которых один продолжил бы его дело, а второй достиг бы успехов на юридическом поприще и в парламенте Экса и таким путем пробился бы наверх, в дворянское сословие. Однако подобные амбиции имели шансы на успех лишь при условии, что он теснейшим образом свяжет свою личность и свою фамилию с провансальской знатью.

Столь далеко идущие планы оправдывались тем, что он был сказочно богат. Антуан Риши был намного богаче любого буржуа в округе. Он владел латифундиями не только в окрестностях Граса, где разводил апельсины, подсолнух, пшеницу и овес, но и под Вансом, и под Антибом, где держал аренду. Он владел домами в Эксе, домами по всей провинции, имел свою долю дохода от кораблей, ходивших в Индию, постоянную контору в Генуе и самый крупный торговый склад ароматических товаров, специй, масел и кожи во Франции.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 |


При использовании материала, поставите ссылку на Студалл.Орг (0.031 сек.)