АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Глава десятая. «Здравствуйте, Виктория!

Читайте также:
  1. Http://informachina.ru/biblioteca/29-ukraina-rossiya-puti-v-buduschee.html . Там есть глава, специально посвященная импортозамещению и защите отечественного производителя.
  2. III. KAPITEL. Von den Engeln. Глава III. Об Ангелах
  3. III. KAPITEL. Von den zwei Naturen. Gegen die Monophysiten. Глава III. О двух естествах (во Христе), против монофизитов
  4. Taken: , 1Глава 4.
  5. Taken: , 1Глава 6.
  6. VI. KAPITEL. Vom Himmel. Глава VI. О небе
  7. VIII. KAPITEL. Von der heiligen Dreieinigkeit. Глава VIII. О Святой Троице
  8. VIII. KAPITEL. Von der Luft und den Winden. Глава VIII. О воздухе и ветрах
  9. X. KAPITEL. Von der Erde und dem, was sie hervorgebracht. Глава X. О земле и о том, что из нее
  10. XI. KAPITEL. Vom Paradies. Глава XI. О рае
  11. XII. KAPITEL. Vom Menschen. Глава XII. О человеке
  12. XIV. KAPITEL. Von der Traurigkeit. Глава XIV. О неудовольствии

ДЕПАРТАМЕНТ «ОСОБЫЙ СЛУЧАЙ»

НОЯБРЬ

 

 

 

«Здравствуйте, Виктория!

Нелегко заговорить с вами, и если бы я только мог победить себя, вы никогда не получили бы этого письма. Первое и главное. Считайте, что мои слова написаны большими буквами, красными чернилами, а может, даже не чернилами. Что бы в дальнейшем я вам ни говорил, помните эти слова и их цвет: теперь все будет честно. Даже если это повредит моему образу в ваших глазах, даже если причинит вам боль, больше я не покривлю душой.

Вначале я должен рассказать вам краткую историю моего вмешательства в ту злосчастную переписку. Когда меня попросили помочь написать вам письмо, я еще не состоял на службе, кроме того, воспринимал свое участие как гуманитарную помощь. До этого мне дважды случалось писать за других людей, причем оба раза это меняло судьбу людей радикально и к лучшему. Во всех этих случаях я не просто подбирал слова, но чувствовал вместе с отправителями и даже за них. Нет, я не профессионал, мне не удается написать стоящего письма одной сноровкой. Если я не переживаю глубоко то, что пишу, ничего не выходит.

Вот почему мне не следовало браться за любовное письмо к незнакомке‑невидимке. Больше всех от этого пострадал я сам. С каждой строкой кровь чужих чувств переливалась в меня до тех пор, пока они не стали моими. Если бы вы только знали, как мне нужно было увидеть вас, узнать ваше имя! Если бы только могли представить, как ненавидел я букву „N“, сколько имен пытался подставить вместо нее. Я блуждал в темноте с черной повязкой на глазах, не зная, смогу ли когда‑нибудь прозреть.

Человек, за которого я признавался в любви, подошел, ко мне слишком близко – так близко, как не подпускают, друзей или родных. Он приблизился ко мне, и, пока я писал его письмо, совпадал со мной, менял меня, мутил мою душу. В этих письмах он был мной, я – им, а значит, ни один из нас не был самим собой.

Не успел я довести дело и до середины, как мне стало хотеться одного: чтобы были только я и вы. Никого между нами. Когда переписка прервалась (точней, прекратилось мое участие в ней), боль принесла мне, как ни удивительно, какое‑то облегчение. Словно эти письма были воспаленной, изувеченной частью души, которую судьба хирургически отняла без анестезии. Но стоило вам появиться, и я понял: ничто не прошло, напротив, все только начинается. Теперь отнять часть не получится, я весь пропитан вами. Нет ни одной клетки, ни одной кровинки, ни одной буквы, которая не рвалась бы к вам.

Вика! Я не знаю, как жить дальше. Не знаю, просить ли вас о встрече, захотите ли вы меня видеть. Но ради всего святого, не запрещайте писать вам, называть по имени, выпускать на волю слова, которые я не могу удержать в узде. Если я не отпущу их к вам, они разорвут меня на миллион глупых и любящих вас восторженных кусков.

Ваш Илья Стемнин».

 

Слова «любящих вас» он хотел вымарать, но не смог, просто переписал страницу заново. Рано было говорить о любви – не потому, что он не любил, а потому, что не хотел обязывать девушку преждевременным признанием. Приложив пальцы ко лбу, он ждал чего‑то необычного – обжигающей температуры например. Или даже, что головы не окажется на месте и пальцы пройдут сквозь пустоту. Он чувствовал себя бесплотным, превратившимся в солнечное колыхание вдохновения. Но голова оказалась на месте, температура обычной, и только пальцы холодны, как январская луна.

Голос в мембране был настороженным. Зная, что непременно станет запинаться и мямлить, Стемнин записал первую фразу на листочке.

– Виктория… Вика, я в большом затруднении. У меня есть для вас важное послание, но настаивать на встрече я не могу. Нет ли какого‑нибудь укромного места, где я мог бы оставить для вас письмо?

Каждая секунда ее молчания отнимала волю, силу, высоту.

– Это письмо от кого? – спросила она наконец.

Стемнин почувствовал, что душно краснеет.

– От меня. Никто его не диктовал. Пожалуйста, Вика, не нужно меня подозревать, пусть даже и по заслугам. Это тоже есть в письме. Мне не хотелось бы отправлять его по интернету.

– Ну да, да. Письмо по интернету нельзя к щеке прижать.

Он должен передать письмо прямо в руки. Вика не назвала своего адреса, дав ему понять, что не хочет ждать так долго. Давая отбой, Стемнин подумал, что главное – даже не их встреча, а ее чтение. Точно в письме он подходил к ней гораздо ближе. Совсем близко.

 

 

– Тимур Вадимыч, давай не будем делать из мухи осла. Не о чем говорить. Мероприятие дай бог на час, вам даже идею не пришлось придумывать. – Веденцов махнул в сторону Кемер‑Кусинского, который поклонился, не снимая выражения скуки с заспанного лица.

Летучка проходила в департаменте «Особый случай», так бывало каждый понедельник, если Валентин оставался в Москве, а не летел в Швейцарию, в Лос‑Анджелес или в Ачинск. Все лампы были зажжены, отчего ноябрьский день за окнами казался синим.

На летучку собирались руководители департаментов и отделов. Интересно было наблюдать, как ополовиниваются, обмирая в полуофициальности самые яркие и свободные личности артистической Москвы. «Особый случай» занимал просторную комнату с круглым столом посередине. На стенах были развешаны огромные карты Москвы и Московской области, утыканные разноцветными кнопками, поэтажные планы каких‑то зданий, светились несколько мониторов, которые выключались на время летучек. На столах вели безмолвную перекличку потрепанные телефонные книги. Комната напоминала диспетчерскую.

– Валентин Данилыч! – взмолился Чумелин, и галстук его выпал из‑под пиджака. – Ну и пускай «Торжества» займутся! Их идея, им и карты в руки!

– Знаешь что, Чумелин, – глаза Веденцова посветлели, – ты это брось! Разведка – только одна задача твоей конторы. Она важна, не спорю. Но проектов с вас никто не снимал. Ну или хочешь, урежем тебе штат, помещение подберем поскромнее, а все особые случаи передадим другому отделу. Вот Соболевскому, например…

Валентин хищно взглянул на сухощавого господина с нитяными усиками, у которого нервно дернулась бровь, а потом под усиками криво нарисовалась улыбка.

– …Только тогда уж не обижайся.

– Понял, понял, Валентин Данилыч! Это ж я так, из уважения к автору, – добродушно закудахтал шпион. – Сделаем мы этот синхрофазоскоп, или как там его, в лучшем виде, не подколупнешься.

Сидевшие за столом повеселели, как бы изменив позицию «к бою» на либеральное «вольно»: назревавший скандал отменился.

– Другое дело. Когда представите образец?

– Вообще‑то образец уже как бы есть. На всякий случай.

– Так чего ж ты молчишь! Подавай его сюда!

Либеральное «вольно» преобразилось в совсем уж живое движение, и через минуту в середине стола поблескивал никелированными вставками странный черный прибор, отчасти напоминающий игровой джойстик, отчасти – аппарат для измерения давления, только без трубочек и манжет. Воцарившись на столе, прибор притягивал удивленные взгляды присутствующих. Даже флегматичный руководитель Отдела торжеств слегка ухмыльнулся. Аппарат казался трофеем с инопланетного корабля. Обтекаемые, как бы оплывшие формы, каждый изгиб безупречно срифмован с комфортом. Рычаг с вдавлинами для пальцев, три узких табло на панели, зеленые и оранжевые кнопки, похожие на драже.

Все глядели на устройство с насмешливым восхищением: мол, самое оно.

– Ну скажи, Илья Константинович, купил бы ты такой дивайс? – спросил Веденцов у Стемнина.

– А что это, собственно?

– Это? Это изобретение Андрея. Хрономодератор. Правильно я говорю, Андрей?

– Мне как раз кажется, для продажи нужно более… коммерческое название, – вяло ответил Кемер‑Кусинский.

– Предлагаю «Остановись, мгновенье», – сказал Чумелин.

– «Машина времени»?

– Вызывает законное недоверие.

– Пэ‑эр‑тэ сто двенадцать, – ввернул Соболевский.

– А это что за гусь?

– Персональный регулятор темпа. Просто, сухо и технологично.

– А почему сто двенадцать?

– А почему нет?

Все прикасались к прибору, гладили рукоять, тыкали в кнопки, но включить все‑таки не решались.

– Послушайте, – поколебавшись, решился Стемнин, – неужели вы думаете, что кто‑то в такое поверит?

В комнате стало тихо. Было слышно, как, помигивая, одна из ламп издает звук ломающейся льдинки. Стараясь не менять выражения лица, присутствующие посмотрели сначала на Стемнина, потом, еще осторожнее, – на Чумелина и наконец совсем робко – на Валентина. Каждый за столом отчетливо понимал, что доверчивость объекта имеет решающее значение. Стоит ему усомниться – и весь сюжет, вся подготовка пойдут насмарку.

– Во‑первых, мы провели исследование, – откашлявшись, произнес Чумелин. – Настольные книги, любимое кино, адреса, по которым объект ходит в интернете. Во‑вторых, дома он держит коллекцию магических сигиллов со всякими пентаклями и прочей, извините за грубое слово, лабудой. На шее носит свой знак зодиака…

– И какой же? – поинтересовался Томас Баркин, глава «Блюза», задумчиво глядя на свои ухоженные ногти.

– Овен, Томас Робертович. Это как, хорошо? – вежливо уточнил Чумелин.

– Неважно.

– В прошлом году дважды посещал занятия по холотропному дыханию.

– В смысле лечился?

– В смысле расширял сознание.

– Это как?

– Ну так. Подышит, подышит – и отождествится с кем‑нибудь. С животным каким‑нибудь, например. Или с планетой.

– А, понятно.

– В Воркрафт играет, – продолжал кляузничать Чумелин. – Такому человеку скажи, что пиццу возят из параллельного измерения, он и поверит…

– Место выбрали? – перебил Веденцов.

– Есть три варианта, – переглянувшись с Чумелиным, ответил вместо него Кемер‑Кусинский. – У Никитских Ворот, на Покровке и около Неглинной.

– Смотрите, друзья, из бюджета ни шагу. В прошлый раз на две штуки вылетели – нормально?

– РЖД, чтоб их! Что хотят, то и делают, – плаксиво запричитал Соболевский, задирая морщинами те места, где предполагались брови. – Могли и вовсе отказать. Но, Валентин Данилович, дорогой, заказчик ведь все оплатил!

– Вы профессионал, Роман Тимофеевич? Профессионал. Во всяком случае, зарплату плачу как профессионалу. Значит, должны планировать и в смету вписываться.

– Так мы…

– Что, РЖД до прошлого месяца были гибкими, чуткими и недорогими? Только с нами почему‑то закапризничали?

– Больше нареканий не будет, Валентин Данилович… Укалькулируем, – отчеканил Чумелин.

Присутствующие вежливо посмеялись. От либерального «вольно» не осталось и следа.

 

 

– Сейчас признаюсь в одной вещи. – Взгляд исподлобья светло‑осенними глазами. – Я скучала по этим письмам.

Стемнин хотел бы сказать, что это самые желанные слова, которые он когда‑либо слышал, но не смог даже пошевелить губами. Глядя на строгую нежность ее лица, на оставшийся с лета загар, на тонкие руки с простодушными ногтями, он чувствовал, что находится в ее власти, не может и не хочет сопротивляться.

– Я запоминаю их с первого раза, – добавила Вика.

Собрав все силы, Стемнин выдохнул:

– А у меня есть настоящий японский чай, порошковый. Который заваривают на чайных церемониях.

Он хотел еще подсыпать, точно щепотку пряностей, рассказ про сад Рёандзи, но Вика буднично ответила:

– Хорошо, поедем.

Пока вагон нес их сквозь полосатый грохот каменных тоннелей, Стемнин опасался, что квартира покажется ей слишком бедной, обычной, неоригинальной. Но похоже, именно то, чего он стыдился, понравилось Вике больше всего. Включив свет в ванной, она задумчиво погладила ладонью по стене: «У тебя так спокойно. Прямо дом. Настоящий дом».

Почему‑то ей захотелось пить чай в комнате на полу, она просила расстелить плед и села по‑турецки. Ее движения были лаконичны и идеально выверены. Какую бы она ни принимала позу, в ней были разом скромность и графическое совершенство. Можно сказать, у ее тела был прекрасный почерк.

За вечер Стемнин прикоснулся к ее руке всего один раз. Вика не отвела руки, только посмотрела в глаза, не улыбнувшись, а потом показала на книжную полку:

– У мамы была такая же ваза. Как будто ночью по морю плывешь. Паруса как ракушки.

– Из золота или из огня.

– …Потом она куда‑то пропала. Продали, наверно, или подарили – не знаю. Давно не звонила маме.

Они говорили мало, слушали музыку. И почти все разговоры были не друг о друге, даже не о себе, словно и здесь они остерегались обмениваться прямыми взглядами. Стемнин расценивал это как проявление целомудренного такта. Боясь совершить неверный шаг, он и не пытался приблизиться. Только наслаждался тем, насколько изменилась с приходом Вики его квартира. Перемена была опасна, грозила в будущем поссорить его с домом. Но разве это имело какое‑то значение? С приходом Вики стало ясно, что дом создан для них двоих. Приходить с работы и видеть свет в окне, разглядывать на полке в ванной ее баночки и тюбики, чувствовать ее запах в комнате – теперь можно было бы скучать по дому, потому что в нем появилась душа.

Он еще раз взглянул на руки Вики, на ее коротко остриженные ногти. Да, она скрипачка, дело в этом. Но… У Оксаны были ухоженные длинные ногти, которые она заботливо лелеяла, а потому никогда не готовила и не мыла посуду. Красота рук была уважительной причиной для того, чтобы оставаться в доме вечной гостьей.

– У вас коса, – сказал Стемнин.

– Ага. У меня сегодня косичное настроение. – Она тихонько мотнула головой. – Вчера было хвостиковое. И давай на «ты», хорошо?

– Давайте.

– Не хочешь очки поменять на линзы?

Стемнин почувствовал, что оправа и впрямь немного давит на переносицу.

– Я люблю в очках… По сути, это уже какая‑то часть меня. А что, плохо?

– Почему, хорошо. Мне нравится. Сними‑ка.

Он покорно снял очки. Комната расплылась, и Стемнин подумал, что сейчас глаза у него маленькие и заспанные.

– Да, так тоже хорошо. Даже чуть‑чуть лучше.

Забота о его внешности растрогала бывшего преподавателя, которому не так уж много и нужно было для растроганности. Надевая очки, он посмотрел на Вику неуверенно, точно извинялся за то, что поступил вопреки ее рекомендации.

– Напишешь мне? – попросила она, пытаясь попасть ножкой в туфлю.

Помешкав, Стемнин пробормотал:

– Это ведь будет между нами, да? Мы никому про это не расскажем?

Она подняла на него глаза:

– Знаешь, только такой человек, как ты, мог задать этот вопрос!

Запинаясь, Стемнин пустился в разъяснения, точно пытался по словам взобраться на минуту назад и отменить неловкость.

– Илья, послушай. Мне ведь так мало нужно! Чтобы меня принимали и были честны. Немного неприятно, когда мужчина начинает юлить, изворачиваться. Не надо так делать – и все будет нормально.

В голосе Вики звучали злые слезы. «Как у нее это быстро». Стемнин был поражен.

Расстались они мирно, пасмурные глаза опять посветлели. Но он так и не понял, собирается ли Виктория сохранить их переписку в секрете.

 

 

Департамент «Особый случай» было не узнать. Теперь он походил не на военный штаб, не на диспетчерскую, а на несколько лабораторий разного профиля, которые наспех запихнули в одну комнату. У окна за двумя столами трудились не то виноделы, не то алхимики, не то парфюмеры: здесь в три ряда стояли разнокалиберные склянки, баночки, пробирки, а также высокие бокалы, чашки и даже закопченный фарфоровый чайник. Уже не первый день два молодых приглашенных химика пытались создать формулу жидкости, которая в нужный момент становилась бы вязкой и текла в чашки и бокалы еле‑еле, не разделяясь на капли или, чего доброго, на слизистые комья. Химики работали тихо и выражали раздражение только отчаянными жестами и злобными взглядами‑выстрелами в сторону предательского вещества.

Сперва к вермуту добавляли зеленое «ферри» с ароматом яблока. Получалось более‑менее тягуче, но вермут все портил: чистый «ферри» тек гораздо лучше. Немного глицерина – и зеленая отрава потянулась в бокал нехотя, неправдоподобно медленно.

Время от времени циркач Володя, похожий на карикатурного итальянского аристократа, брал у химиков бутылку со смесью и производил странный фокус: движения его делались сомнамбулически замедленны, бутылка проплывала несколько сантиметров воздуха с плавностью дирижабля, а потом струя начинала завороженное падение на дно бокала. Голова Володи совершала невероятно медленный поворот, причем глаза двигались еще тяжелей. Химики следили за этими видениями с кривой ухмылкой, причем оба кривились на одну и ту же сторону.

Вдруг смесь отрывалась, плюхалась в бокал вялым куском, один химик говорил: «сволочь!», другой начинал хохотать так, что вермут вздрагивал кругами. Волшебство прерывалось.

А в другом углу уже полчаса коллективно надрывалась бригада из шести мучеников: звукорежиссера, диджея, трех программистов и киномеханика. Пока все шло наперекосяк: Тони Брекстон или стрекотала голосом мультяшного бурундука, или переходила на густой похмельный бас. Заставить певицу исполнить собственным голосом узнаваемую мелодию, но втрое медленней, не получалось.

– Надо не тормозить, а растягивать, неужели так трудно понять? – горячился диджей.

– Ну не тормози! Красавчик! – нервничал звукорежиссер, изучая графическое высокогорье амплитуды на экране компьютера.

И только киномеханик вальяжно накручивал на палец рыжий бакенбард: его часть работы была легка, и оставалось только снисходительно наблюдать за барахтаньем остальных. Он прихлебывал холодный чай и любовался тем, как девушка в спортивном костюме репетирует замедленный проход с подносом, уставленным тарелками. Время от времени на подносе вздрагивала салфетка или съезжала одна из тарелок, девушка хмурилась, не переставая улыбаться, и шла на исходную позицию.

 

 

Она обнимала его, и он чувствовал себя бегущей водой, а ее – водорослью, полностью подчиненной изгибам пульсирующей воды. Темп опять изменился, точно река стала горной, кричащей на перекатах. Пока длился бурный бег, Стемнин мечтал о нем, воображал именно то, что сейчас происходило, возможно, оттого, что в происходящее верилось не вполне. Его одежда валялась на полу, ее – аккуратно висела на стуле. Не вполне верилось и в то, что у него самого все получалось так хорошо. Он чувствовал себя неутомимым марафонцем. Впрочем, когда волга впала наконец в надлежащее море, Стемнин с неприятным удивлением обнаружил, что девушка продолжает путешествие, как если бы с самого начала искала наслаждение в одиночку. Смутившись, он прошлепал босиком в ванную, а когда вернулся, Вика похвасталась с радостной улыбкой:

– А я все!

– Да? Отлично. Зачем тогда был нужен я?

– Хорошо, когда рядом мужчина.

Она лежала в его объятиях и нежно глядела ему в глаза. Фраза, которой Вика, вероятно, хотела отличить и подбодрить Стемнина, обидела его даже больше, чем ее обособленное соло. Выходит, ей нужен был рядом мужчина, Стемнин или другой, не важно. Он с трудом сдерживался, чтобы не отодвинуться.

– Знаешь, я думаю, тебе пошла бы борода. Такая… Коротенькая. Не как у Толстого.

Теперь Вика лежала на спине, не стыдясь своей наготы. Она смотрела в потолок, и глаза ее были счастливыми.

– Это не всем идет, но тебя я вижу.

– А так не видишь? – не удержался Стемнин.

– Сегодня утром позвонил бывший, – неожиданно сказала Вика. – Мама у него заболела. Вообще она меня не слишком жаловала. Но он такой мамин сын, все через мать пропускает.

Стемнин промолчал. Зачем она рассказывает об этом звонке?

– Я просила не звонить мне, а тут не знаю, что и делать. Как на это реагировать? – Счастье в глазах погасло.

– Он о чем‑то тебя просил?

– Просто он все время пытается показать, как ему без меня плохо. Все у него идет кувырком, а я виновата. Но мама его больна не из‑за меня, правда?

– Могу я чем‑то помочь?

– Давай не будем говорить об этом! Пожалуйста!

Стемнин забрался под одеяло, нагота вдруг стала противоестественной. Вика отвернулась к стене. Стиснув зубы до скрипа, он не возражал ей, хотя она сама затеяла этот разговор. Десять минут назад он счастливо пребывал на вершине жизни, в полноте добра и любви. Десять минут назад ему казалось, что к этой вершине и награде он шел многие годы. Отчего же так стремительно было падение? Почему, вместо того чтобы смаковать единство с возлюбленной, с собой и миром, он клял себя за дурацкий вопрос? «Могу я чем‑то помочь?» Ясно же, что он не мог да и не собирался. Вопрос был пустой и стыдный, Стемнин задал его, потому что не хотел, чтобы в их с Викой отношения кто‑то вмешивался. Они должны быть вдвоем или даже – они должны быть одно. Когда Вика заговорила о «бывшем», этот человек вместе со своей больной матерью словно бы бесцеремонно включили в комнате верхний свет, подошли к постели и сдернули одеяло.

Как узнать, здорова ли мать Веденцова?

Девушка повернулась к нему, проникла под одеяло.

– У тебя без очков такие глаза добрые! – Она прижалась к нему. – Не хочу больше думать ни о ком.

И он снова был счастлив, даже больше чем прежде, потому что они неожиданно перемахнули через разверзшуюся ссору.

 

 

Снега долго не было. Обычно он выпадал за неделю‑две до дня рождения, Евгений Колеверстов хорошо это знал. Сегодня снег просто промелькнул, причем едва ли не самая большая часть торопливых хлопьев пришлась на плечи куртки и непроходимые кудри самого Колеверстова, который смотрел на незапланированный снегопад как на очередной симптом враждебности окружающего мира.

Зачем нужно тащить его в ресторан именно сегодня, когда Евгений еще не прочухался после вчерашней корпоративной пати в честь его тридцатилетия? От холода или от воспоминаний (в которых тосты главбуха соединились со вкусом оливок) Колеверстова в который раз передернуло. Уже много лет день рождения был закланием, когда под видом чествования его приносят в жертву окружающим, которым, между прочим, эта жертва совершенно ни к чему. «Живут себе люди спокойно, никого не трогают, и я их тоже не трогаю, и вдруг – на тебе. Пятнадцатого ноября оказывается, что они обязаны говорить какие‑то якобы приятные слова, скидываться на абсолютно бесполезный подарок (других корпоративных подарков не бывает в принципе), нежно улыбаться целый день, как будто я одет в костюм плюшевого коалы. А я должен позаботиться об угощении и радоваться этим улыбкам и подаркам. И вот они кое‑как улыбаются, я кое‑как благодарю и угощаю, мы все истратили сколько‑то денег, которые ни у кого вообще‑то не лишние. Ни они, ни я этому не рады. Но все равно они потратят деньги на открывалку в форме балерины, а я – на дешевое вино, соки, бананы, нарезку, чипсы и те самые оливки, на которые смотреть без судорог невозможно. Вот это и есть социальные скрепы, так? Мы все делаем то, что нам делать неохота, но раз так принято и все это делают, выходит, никто никого не лучше и мы команда. Да, команда – это когда никто никого не лучше!»

Так что Колеверстову полагалась передышка.

С Иваном Норко, другом детства, они не виделись два года, а дружба остыла того раньше. Колеверстов и не скучал: как можно скучать по чужому человеку? Норко давно вознесся на другую ступень судьбы. Президент аптечного холдинга, с виллой на Николиной Горе, собственным самолетом, охраной и женой‑сопрано из Новой оперы. На этой высокой ступени у него появились другие друзья – тоже повыше. Колеверстов же по‑прежнему жил с родителями, работал айтишником в офисе страховой компании и прекрасно себя чувствовал. В верха его не тянуло.

Снег на несколько минут замельтешил, заслонив собой город, и Колеверстов перестал ежиться и беречься: все равно ни от чего не убережешься. В этой кутерьме он чуть не пропустил слабо светящуюся вывеску: Трактир «Пятеро из Салерно». Вывеска изображала, без дураков, пятерых усачей, скачущих в трехцветных фартуках и подбрасывающих над головами круги пиццы, а впрочем, была так смазана снегопадом, что фигурки, казалось, взаправду взлетали в восходящей косой полумгле. Потопав на крыльце ногами и стряхивая снег с волос и одежды, Колеверстов толкнул тяжелую дверь (к вою ветра неожиданно прибавился пастуший звяк колокольчика) и вошел.

Запахи горячего кофе, поджаренного чесночного хлеба и пряной зелени бросились навстречу и обступили со всех сторон, сводя оставшиеся снежинки в бисерную росу, а росу – в память о непогоде. Скользнув глазами по столикам, Евгений убедился, что Норко пока нет, но это, пожалуй, даже к лучшему: ему нужна была пара минут согревания, ничегонеделания, покоя. Из‑за портьеры выпорхнула хорошенькая официантка и, узнав его имя, растрогалась и захлопотала так, точно Колеверстов был ее братом, который только что вернулся с войны.

Пока он усаживался в удобное полукресло, телефон во внутреннем кармане пиджака заелозил, щекоча сквозь рубашку грудь веской дрожью. Звонил Иван, который извинялся ласковым голосом, умолял сделать заказ, не дожидаясь его, а уж он явится минут через двадцать непременно.

Потягивая пиво, прорывавшееся холодными тугими глотками сквозь мягкую пену, Колеверстов черкал тонко очиненным карандашом на листе нарочно предложенной бумаги, рисуя то иероглиф «ли», то сферы Дантова рая, то короткий эльфийский меч с гардой в виде звезды. Изредка он поднимал глаза и посматривал в зал. Трактир «Пятеро из Салерно» был невелик, в декоративном очаге трепетали подсвеченные лоскутки рыжего шелка, весьма убедительно изображая пламя. Играла негромкая музыка, не итальянская притом, но такая же добротная, невызывающая и комфортная, как здешняя мебель. По огромному экрану на дальней стене распускались под музыку цветы, скользили под водой рыбки‑пикассо, колибри пила воду на лету – другая далекая жизнь внутри близкой.

Столиков было пять или шесть. За одним сидела мужская компания. Мужчины, похоже, вели какие‑то переговоры под шампанское. Один из них, брюнет с точеными скулами, с клинописной бородкой и в шейном платке, что‑то стремительно черкал на листке, успевая при этом бурно жестикулировать другой рукой. «Архитектор, – подумал Колеверстов, – или хореограф». В углу ютилась парочка – любовники сидели друг к дружке так тесно, словно помещались на одном стуле.

За барной стойкой сидели две красавицы (Колеверстов подумал, что девочки не стали прятать такие ноги под столом и нарочно, из абстрактного гуманизма, сели на высокие барные табуреты). Одна из девиц кокетничала с барменом, другая все не могла надышаться на свои сапожки, поворачивая их так и этак, разглядывала на остром глянцевом носке то лиловый, то розовый, то изумрудный отблеск.

Тяжелая дверь подалась, нежную искру звука издал колокольчик. Колеверстов повернул голову, ожидая увидеть Норко. В глубине души он не ждал ничего особо приятного от сегодняшней встречи. Ну любопытно немного. Опять же, неудобно отфутболить, важный человек (это Норко‑то важный, который всегда и во всем отставал от Колеверстова – хоть на турнике, хоть в «тетрис», хоть на роликах?)… Протокольная встреча под присмотром слова «надо».

Но это был не Норко. Видимо, снег на улице сменился дождем, вошедший мужчина вымок, редкие пряди волос прилипли ко лбу. Посетитель не был похож на завсегдатая ресторанов – и не только оттого, что с куцего пальто капала вода, и не из‑за распаренного нервного лица. С обоих плеч у мужчины свисали огромные сумки – а в ресторан не ходят с тяжелой поклажей.

Посетитель долго вполголоса внушал что‑то подскочившей официантке. Девушка поначалу отрицательно качала головой и шаг за шагом отступала вглубь, но мужчина умоляюще улыбался, наступая на нее, и начинал говорить еще тише и быстрее. Наконец девушка махнула рукой, сказала: «Пять минут – не больше!» – и ушла на кухню. Дернув головой и отбросив мокрые волосы со лба, посетитель включил на лице коммерческую улыбку и двинулся к столикам. «Наверное, пообещал официантке денег», – подумал Колеверстов, глядя, как коммивояжер протискивается между столиками к парочке в угол. Что он рассчитывал продать влюбленным, почему первыми выбрал их, понять было трудно. Евгений успел заметить, как парень нахмурился, и спина в сыром пальто отгородила происходившее в углу.

На столе меж тем образовались нож с вилкой, запеленатые в салфетку, а также разделочная доска с брускеттами, от которых горячо веяло пряным морем. Счастливо вздохнув, Евгений хрустнул корочкой брускетты.

– Уникальное предложение… юбилей… спасибо скажете… ниже рыночных, – послышалось неподалеку.

Колеверстов обернулся и увидел, как продавец с униженной поспешностью заталкивал в сумку что‑то, похожее на кофеварку, а демонический архитектор улыбается принужденно, как бы заставляя себя не замечать очевидную неловкость. Когда стало ясно, что разговора с торговцем не избежать, Евгений решил не есть пока две оставшиеся брускетты, чтобы не жевать второпях. «Скажу сразу, что мне ничего не нужно – тихо и вежливо. Человек пытается заработать, ему тоже небось несладко. Но это не значит…» Не успел он додумать, как услышал негромкий голос прямо у себя за плечом:

– Д‑добрый вечер. Извините, что отвлекаю, я ннна… нннна крошечную минут‑т‑т‑т‑черт‑минутку. В конце лета был Д‑д‑д‑день независимости Инда‑да‑да‑да‑да‑незии, и па‑па‑паравительство выделило да‑да‑датацию на праздничные акции до Нового года. Уникальное предложение, высокие те‑те‑те‑технологии от азиатского да‑да‑да‑дракона.

Вместо того чтобы вежливо и недвусмысленно выпроводить коммивояжера, Колеверстов зачем‑то буркнул:

– Да бросьте вы, какой там дракон! Видел я вашу кофеварку. Банальная вещица и модель не новая.

– Э, га‑га‑гаспадин хороший, вы, па‑па‑па‑прастите, не все разглядели. Па‑па‑пазвольте…

Ловко распахивая сумку (странно было видеть такие точные движения у заики), торговец извлек кофеварку и принялся декламировать явно заученный рекламный текст про сорок способов приготовить кофе, про кювету для ликера, про кофейную карамель и уникальный рецепт яванского кофе, который готовится из обычной арабики («какая чушь!») всего за полторы минуты.

Высказав сомнение в качестве товара, Евгений допустил серьезнейший просчет, так как открыл тем самым возможность для дискуссии. Теперь неловко было заявить, что его не интересует никакая кофеварка – ни высоко‑, ни низкотехнологичная. Не нужна – зачем тогда делать замечания? К счастью, мужчина понял все сам, извлекая из сумки чудо‑фонарь, который мог осветить ночную дорогу на сто метров или на тридцать при сильном тумане, мог служить переносной настольной лампой и ночником, а также автоматически передавать сигналы SOS от двух пальчиковых батареек в течение десяти часов. По словам продавца, по лицу которого плыл пот, стоил фонарь по случаю Дня независимости Индонезии всего сто рублей – в три раза дешевле, чем в магазине, можно проверить, хотя ближе Джакарты ничего подобного найти нельзя. Евгений хотел было возразить, что подобные фонари давно не редкость, но побоялся, что продавца опять пробьет на какие‑нибудь технологические откровения. Поэтому он предпочел промолчать и только скептически следил за тем, как из второй сумки мужчина извлекает третий аппарат. Такого устройства Колеверстов прежде не видел. Одна половина походила на руль космического корабля – черный джойстик, созданный как ответ форме руки, но не детский, а серьезный, словно оружие. Колеверстов ощутил подступающую дрожь нетерпения. Именно такую дрожь он почувствовал, когда впервые увидел мотоцикл «Кавасаки‑Вулкан», а позже – свой нынешний компьютер. Это было предчувствие новой жизни, не ограниченное ни единой подробностью, и Колеверстов едва удержался от того, чтобы задать вопрос первым.

– А это новейшая разработка япо‑по‑понских ученых, п‑п‑п‑пробный продукт восьмого по‑по‑по‑коления. По‑по‑по‑полный эксклюзив. Разработан пэ‑пэ‑пэ‑по заказу Министерства обороны.

– Что это?

– Ти‑ти‑ти‑кипер се‑семь ноль три. – Раздался щелчок: продавец присоединил к рукояти пульт управления с аппетитными кнопками и выпуклыми стеклышками грех экранчиков.

– «Ти» – это чай?

– «Ти» – это та‑та‑тайм. Сейчас. Се‑секундочку.

С торжественным видом фокусника взмыленный коммивояжер повернул рычаг, и, вздрогнув, экранчики начали разгораться лиловой подсветкой. Кнопки тоже подмигнули, а мужчина, картинно отбросив прядь со лба, начал свою лекцию. «Т‑кипер» призван помочь оптимизировать темп континуума. Можно успеть сделать то, что в обычное время не умещается («А от слова успе‑пе‑петь ка‑ка‑как раз слово успе‑пе‑пех, так ведь?»). По словам продавца, прибор считывал математическую модель текущих вокруг событий и при помощи особого закодированного излучения сообщал этой модели оптимальный рисунок: ускорял, замедлял, редактировал.

– Да будет вам, – усомнился Колеверстов. – Детский сад какой‑то.

– Вы мне не верите?

– Извините, не очень. Можете продемонстрировать?

– Ну конечно. Пя‑пя‑пя‑пять сек. Программа до‑до‑дозагрузится.

Пока прибор попискивал и подрагивал, пока мелькали на экранах прообразы каких‑то знаков и цифр, продавец, стараясь перескакивать через задерживавшие его слоги, объяснял: вот, мол, выходит человек из дому и понимает, что опаздывает на работу. Не на час, конечно, минут на пятнадцать‑двадцать. А успеть ему надо – хоть умри. Вот тогда делается захват поля, посылается импульс, и на несколько минут все в радиусе десяти километров, кроме самого пользователя, начинает… не то чтобы буксовать… Все идет своим чередом в намеченном направлении, просто очень медленно. «Это примерно то же са‑са‑самое, что разгонять облака, в пы‑пы‑пы‑принципе обычное дело». Чтобы проверить действие аппарата, достаточно выставить минимальный промежуток времени, бормотал продавец, одновременно крутя колесико и что‑то наигрывая на двух кнопках. Одни циферки на экране падали на дно, а вместо них выскакивали другие. Так‑так, заикался мужчина, назначим максимальную мощь, чтоб уж никаких сомнений.

Следя за перескоком коротких пальцев, Колеверстов и думать забыл о недоеденных брускеттах, о вчерашней вечеринке и назначенной встрече.

Между тем все в ресторане шло своим чередом: бурно жестикулируя, один из четверки мужчин произносил тост, парочка в углу затеяла игру, скатывая комочки из бумажной салфетки и бросая их друг в дружку. Длинноногая красотка у барной стойки покачивала ножкой в сапоге, а другая, судя по незаинтересованно‑задумчивому выражению лица, направлялась в дамскую комнату. Бармен доставал с зеркальной полки пузатую бутылку, а на огромном экране мелькал знакомый клип с прыгающей обезьянкой и веселыми охламонами, едущими на велосипедах.

– Ну вот. Га‑га‑га‑тово, – торжественно объявил мужчина, чей лоб покрылся бисерными капельками. – Пу‑пу‑пусковая кнопка – на макушке рукояти. Нажимаете – и дело с концом. Наклон вперед‑уска‑ка‑ка‑рение, наклон назад‑та‑та‑та‑тарможение. Ничего не бо‑бо‑бо‑бо…

Однако Колеверстов и не думал бо‑бо‑бо, потому как тотчас ухватил тяжелую рукоять и почувствовал ее удобный, соразмерный руке вес, идеальную плотность и чуткость к движениям.

– А они не будут против? – перебил он торговца сиплым шепотом.

– Они ничего не заметят, – улыбнулся тот. Пот стекал по его вискам к подбородку.

«И чего он не снимет пальто? – подумал Евгений. – Ах да!.. Ну что ж, приступим, помолясь». Большой палец вдавил вкусно щелкнувшую кнопку. Осторожно, точно опасаясь что‑нибудь повредить взглядом, Колеверстов обернулся – медленней, чем обычно (и сам понял, что медленней, даже дернулся в последний момент). То, то он увидел, оправдывало все самые фантастические ожидания, но было при этом совершенно невообразимо.

Свет горел, как и прежде, стены, мебель, портьеры оставались на своих местах. Неизменность декораций только подчеркивала невероятность происходящего. Музыка продолжала звучать, но в таком темпе, что ее уже нельзя было узнать: «Сэээээээээ‑эээнг‑сэээээээээээээнг‑сээээээээээнг» (Паркинсон‑бэнд, прости господи). Глянув на экран, Колеверстов увидел, как озорница в лиловом платье, сидящая в компании за праздничным столом, долго и неестественно плавно меняет положение руки, а над столом в воздухе со скоростью секундной стрелки пролетает зеленая оливка.

Но еще удивительней было другое. С той же самой невыносимой медлительностью над дальним столом пролетала (проползала, тяжко кувыркаясь по воздуху) скомканная белая салфетка, причем парень, ее бросивший, тягуче расплывался в полоротой ухмылке, а девушка готова была отпрянуть, но только потихоньку распахивала рот и задирала брови в час по чайной ложке. Девушка, девушка, что же вы, милая! Вы этак за год и одной мухи не поймаете, если станете и впредь столь неспешно разевать свой красивый ротик!

Пока мушкетер‑архитектор с тягостным, казалось, усилием поднимал бокал (Евгений заметил, что и пузырьки в шампанском теперь с трудом протискиваются сквозь студеную влагу), пока девица у барной стойки заторможенно тщилась качнуть носком сапога и вытягивала губы, бармен… То, что творил бармен, и то, что творилось с барменом, по красоте, таинственности и ритму напоминало космические, на века и галактики растянувшиеся перемены. Добрый молодец завороженно выплескивал в шейкер лаймовый коктейль, и зеленая струя выгибалась в пространстве дугой мускулистого моста. В какой‑то момент, когда эта дуга повисала напротив разноцветных лампочек, каждый глоток, каждая жилка жидкости наполнилась льдинками огненных искр, которые замерцали, засмеялись между медленно сводимыми руками.

И пока среди столиков скованно дрейфовала официантка с тяжелым подносом, Колеверстов стремительно вынул телефон и, едва попадая от волнения пальцами по кнопкам, набирал номер Кости Дронова, своего коллеги, который ведал закупками техники в их компании. Он торопился, пытаясь что‑то объяснить про удивительный прибор, посоветоваться и быстро принять правильное решение. Глядя, как долго пытается моргнуть заколдованный продавец, он спрашивал ничего не понимающего Костю: может, не стоит брать такую вещь с рук, может, нужно найти официального дилера, получить гарантию, инструкцию на русском языке, чек, пусть и выйдет подороже, а?

Во время разговора Колеверстов так разволновался, что впопыхах невольно надавил на рукоятку. Струя коктейля чуть разогналась и достигла никелированного шейкера, блеснув оторвавшимися каплями, одна из которых, сплющиваясь, упала на стойку и дрогнула неровными расплывчатыми ресничками. На экране мимо возмущенных гостей летел через весь стол осьминог, всплескивая щупальцами. Официантка почти поставила на стол первую тарелку, а влюбленная девица протяжно вздрогнула, приступая к процессу смеха: салфетка докувыркалась наконец до ее румяной щеки.

От неожиданности Колеверстов нажал на кнопку. Все, что до этой секунды в ресторане худо‑бедно двигалось, теперь застопорилось намертво: застыли пирующие архитекторы с поднесенными к губам бокалами, влюбленные в забавных позах начавшейся микропотасовки, красотка у стойки, пузырьки в шампанском, музыка обратилась жужжанием приторможенных нот – и тут что‑то переменилось.

С большого экрана исчез осьминог, шапочкой надетый на голову экзальтированной брюнетке, а вместо него появилась какая‑то старая‑престарая черно‑белая фотография. «Сломал! Чертов кретин! Ты его сломал!» – запаниковал Колеверстов, упершись взглядом в экран и пытаясь понять, почему ему кажется знакомым снимок, на котором учительница‑пастушка ведет куда‑то овечек‑школьников под сводами осенних кленов. Рукоятка больше не слушалась. Тут жужжание, сменившее было музыку, смолкло, а вместо него раздался знакомый голос, как‑то связанный с осенней фотографией.

«Мы не можем остановить время, – сказал голос, – перегородить, устроить запруду, поставить плотину. Мы только выбираем протоку, и нас несет по избранному руслу. Мы – лица времени».

Кадр сменился. Два школяра в белых рубашках (у одного криво повязанный галстук‑бабочка) наставили друг на друга незрелые фигушки и покатываются, подстреленные смехом. Эту фотографию Колеверстов узнал. Снимок сделал его отец в день десятилетия сына: Женя веселился с лучшим своим другом, Ванькой Норко, и присутствие взрослого не то что не останавливало, а, наоборот, подхлестывало их веселье, потому что в день рождения никого не ругают и не наказывают. Голос за кадром, разумеется, тоже принадлежал Ваньке. Странно, что Колеверстов не узнал его сразу, ведь они полчаса назад говорили по телефону.

Потом появился снимок их старой школы с барельефами литературных классиков, то самое крыльцо, куда они бегали тайком курить.

«…А помнишь, как мы потащились за яблоками в заброшенный колхозный сад, долго искали коричную между антоновкой, нашли, только сад оказался не заброшенным? Помнишь, как удирали через ежевику, а потом хвастались на даче пятью, что ли, битыми паданцами? Помнишь, как ты выиграл в трясучку целых шестьдесят копеек и мы упились тархуном?»

– Помню, – шепотом отвечал Колеверстов, глядя на очередную фотографию, где между ним и Ванькой позировала, кокетничая, их общая дворовая симпатия Света, сероглазка и несмеяна.

Фотографии взрослели, за школьными замелькали студенческие, но эти двое не расставались. Вместе дули пиво на берегу Останкинского пруда, вместе катались на лошадях, вместе (смазанный кадр, видны только два орущих марева) прыгают с вышки.

«День за днем, год за годом мы жили в общем времени и много раз могли убедиться, что оно дает намного больше нам вдвоем, чем каждому порознь. Мы ведь были самыми лучшими друзьями, и даже Светка нас не поссорила. Интересно, какая она сейчас, Светка… Небось вышла за какого‑нибудь миллионера. Или за милиционера. Да и бог с ней!

У нас перед носом без малого двадцать лет висела такая подсказка вроде плаката по технике безопасности: парни, держитесь вместе, и все будет хорошо. Мы были молодые, глупые, но на это ума хватало. А потом, ты помнишь… Повзрослели, поумнели – и совершили самую большую глупость. Нам показалось, что в жизни есть кое‑что поважнее, и на одном из перекрестков сделали первый шаг в разные стороны. Мы сильные, целеустремленные, мы мужчины, и каждый из нас решил: Москва – не пустыня, ничего, обойдусь. Мол, прорвемся.

Общее наше время разделилось на два рукава и понеслось по разным руслам, по долинам и по взгорьям, в разные области и океаны. Вроде бы все нормально, жить можно, вот только каждый раз, проплывая мимо причалов и городов, я первым делом мысленно делюсь увиденным с тобой, а уж потом, раз тебя нет, несу впечатления другим или просто бросаю невысказанными…»

Экран теперь был разделен надвое – и в каждой половинке были фотографии Ивана и Евгения в разном окружении, в разной обстановке, недавние фотографии, не вызывающие пока ни умиления, ни ностальгической грусти.

«Но в какое‑то мгновение я вдруг понял, что нам обязательно нужно вернуться в общее время, плыть на одном корабле или хотя бы в одной эскадре. Чтобы верность служила нам, наполняла силой, чтобы каждый из нас понимал, что у него есть Главный Настоящий Друг, а значит, у мира есть прочная, нерушимая, братская основа. И поддержка, и жилетка, и плечо. Поэтому сегодня я подарил тебе возможность остановить время, чтобы перезапустить его вместе».

Тарелка с подноса звонко встала на соседний стол, архитектор чокнулся бокалом с партнерами, девушка влепила возлюбленному шуточную затрещину, музыка вернулась к обычному темпу, на экране возобновилась застольная баталия, где все кидались всем во всех. Дверь распахнулась, и, пока Колеверстов поворачивался к двери, торговец вместе со своими чудесными товарами, уцененными по случаю Дня независимости Индонезии, вместе со своими сумками испарился. Остался только «Т‑кипер семь ноль три», рукоятку которого Колеверстов все еще сжимал в ладони. А на пороге стоял Иван Норко, ничуть не изменившийся с их последней встречи и одетый так же: свитерок, джинсы, кроссовки – ни единого намека на богатство и высокое положение. Ошарашенный Колеверстов смотрел на друга во все глаза, и теперь сам замер – пень пнем, – только сердце продолжало скакать с бешеной благодарной радостью.

Они молча пожали друг другу руки.

– Ну и что это у тебя за столовый прибор? – спросил Норко, кивнув на индонезийское изобретение.

– Представляешь, Вань, кажется, я его только что сломал.

– Не переживай, дорогой. Главное – жизнь налаживается. Красавица! – обратился Норко к официантке. – Шампанского нам!

Колеверстов осторожно огляделся, точно боялся испортить что‑нибудь неосторожным взглядом. Странно было видеть вокруг мир, в котором все снова шло нормально.

 

 

Дважды за утро Стемнин оказывался рядом с приемной Веденцова. Заходить внутрь он не решался. Матовые светильники по всей длине изгибавшегося коридора, муаровая поверхность стен, золотой ободок выключателя – безупречность офиса отдавала стерильностью и властным высокомерием. Как узнать о матери Веденцова? Прийти в кабинет и спросить между делом? Илья надеялся угадать душевное состояние соперника по выражению лица, а заодно убедиться, имеются ли на этом лице признаки бороды. Коридор был пуст, за дверью тихо бормотало радио.

На третий раз он столкнулся с Пинцевичем, бесшумно выскользнувшим из приемной и выпустившим наружу кавалькаду танцевальных звуков: Ксения переключилась с ток‑шоу на музыку.

– Валентина Даниловича сегодня не будет. Приболел, – печально покачал головой Пинцевич. Он держал наперевес пачку бумаг и, не имея возможности всплеснуть руками, всплеснул бровями. «Наверняка приболел не он, просто не стал распространяться о семейных делах», – помрачнел Стемнин. Закрывшись в кабинете, он стоял у окна, дышал на стекло и выводил на нем прозрачные буквы В и Б. Сквозь промытые линии букв проглядывали мокрые черные ветки осыпавшегося сада. Немного успокоившись, Стемнин сел за письмо. Выводя синие буквы, он чувствовал, как возмещает то, чего недодал Вике в объятиях.

 

«Здравствуй, любимая!

Когда мне нужно привести в порядок чувства, стряхнуть мошкару тревог, мне достаточно произнести твою фамилию три или четыре раза. Есть в этих звуках какая‑то иконописная строгость, только не бесполая, женственная.

Интересно, влияет ли имя на того, кто его носит? Если мальчика назвать Феликсом, будет ли его жизнь такой же, как если бы его звали Егор? Во всяком случае, город, в котором есть Виктория Березна, – совсем другой город. Он более утренний, весенний, загадочный, у него другая история и другое будущее. Да что там город! Я смотрю в твои глаза, как смотрят вдаль. Видеть тебя – значит мечтать о тебе. Жаль, что, мечтая о тебе, я не всегда вижу тебя. Иначе тебе пришлось бы находиться со мной неотлучно».

 

Стемнин вспомнил, как Вика ложилась на кровать на спину, распускала волосы до полу и заплетала косичку, глядя в потолок. В груди потеплело. Когда Виктории не было рядом, он разглядывал ее слова, движения, выражения глаз, точно счастливо украденные драгоценности. Он был благодарен Вике еще и за те поводы для остроумия, которые она щедро ему давала. Вчера она спросила:

– Ты видел фильм «Дикая орхидея»?

– Нет.

– То есть это другой фильм. Тоже «Дикая орхидея», только там другой сюжет, другие актеры. И название как‑то изменено. Не «Дикая орхидея», а…

– «Три товарища».

Вика совсем было собралась обидеться, но в последнее мгновение передумала и шлепнула его по руке.

Как‑то в разговоре она сказала: «Когда я без телефона, я как потерянная. Причем со страшной силой». Он тогда подумал, что слово «потерянная» вообще очень к ней подходит. Вика не могла сосредоточиться на одной мысли, поминутно меняла планы, смотря фильм, не следила за основным сюжетом, но подмечала какие‑то мелкие детали, не имеющие прямого отношения к происходящему. Например, говорила, что ей нравится расцветка юбки у смертельно раненной героини. Тождество с самой собой было для нее непосильной задачей. Вдруг она принималась говорить, что хотела бы бросить скрипку и перейти на саксофон. Переехать в Таллин, постричься наголо или выучить арабский. Она ежеминутно мечтала быть где‑то в другом месте, говорить на другом языке с другими людьми, переписать каждую страницу своей жизни. Но, поскольку жить приходилось в нынешнем сценарии, все действующие лица, их реплики, характеры, костюмы, все декорации и музыкальное сопровождение казались ей необязательными, ошибочными, требующими замены. В том числе и главная героиня сценария – она сама.

Виктория была хрупкой, беззащитной, и рядом с ней Стемнин открывал в себе неведомую силу. Ее неустойчивость, колебания, метания подчеркивали его твердость, мужественное великодушие, которое он предлагал своей возлюбленной в качестве опоры. Все зависело от того, в чье видение она в конце концов поверит. Для этого он и писал ей письма.

 

 

Дверь Отдела свиданий открылась, и на пороге возник невысокий паренек. На нем была черная кожаная куртка, посыпанная тающими снежинками, кое‑где уже превратившимися в прозрачные черные капли. Владислав Басистый не сразу узнал клиента, которого не видел с сентября.

– Здравствуйте, милейший Сергей Юрьевич! – приподнялся он, не переставая освещать визави лучезарной улыбкой. – Как поживаете? Какими судьбами к нам? Новый заказ?

– Да какой уж там новый. За старый вносил остаток суммы. Раньше не получилось, – хмуро сообщил Сергей Соловец.

– Ну садитесь же, садитесь! Вот сюда, на диванчик… Чаю? Кофейку не желаете? Растворимый, зато бразильский. Нет? Расскажите же, как все сложилось у вас с… э‑э‑э… Риммой… нет, простите, дайте вспомнить… Урсулой?

– Ульяной.

По тому, как потемнело лицо Сергея Соловца, стало очевидно, что хмурое настроение связано и с Ульяной, и с самим Басистым. Как обычно бывало в трудных ситуациях, улыбка руководителя Отдела свиданий стала еще доброжелательней:

– Надеюсь, она в добром здравии? А вы? А дядюшка?

Соловец расстегнул куртку и прошелся по комнате.

– Все здоровы, благодарю.

– А ваши отношения… Ваша история, с Ульяной, конечно, – простите, память уже подводит, – она продолжается?

– Продолжается.

– И что же? Все ли благополучно?

– Плюс‑минус.

– Вас что‑то смущает, Сергей Юрьевич?

– Да, смущает. Очень смущает. Как‑то все вышло нечестно. Понимаете? Помните? Ведь все это вы придумали. Шарики на балконе, сад, музыка у реки, весь этот луна‑парк. А я что? Я так, на бережку сидел. А‑теперь‑внимание‑вопрос: с кем вы познакомили мою девушку? Со мной или с собой? – Сергей Соловец вызывающе смотрел Басистому в лицо.

– Ну что ж, Сергей Юрьевич, на этот вопрос отвечать нужно. И мне и вам. Давайте внимательно посмотрим вокруг. Да что далеко ходить, давайте посмотрим на вас. Вот, например, черная кожаная куртка. Она ваша? Вы ведь не станете отрицать?

– Чего тут отрицать. Носить кожаные куртки вроде не запрещено.

– Правильно, не запрещено. Но разве вы ее сами шили? Сами выделывали и красили кожу, сами клепки вставляли?

– И?

– Не спешите. Прическа ваша – вы ведь не сами стрижетесь?

– Ну дальше‑то что?

– Рубашку тоже покупали в бутике?

– Рубашка куплена на Корфу. Куда вы клоните?

– И обувь, и перстень на пальце, и сумка – все не вашего производства, если можно так выразиться. Более того, ни вы, ни я по важнейшим своим показателям – рост, цвет глаз, оттенок кожи, возраст, темперамент и тому подобное – не собственного производства. Так ведь?

– Не спорю. – Соловец теперь смотрел с напряженным недоумением, внимательно ожидая от фокусника незаметного пока подвоха.

– Но вы – это безусловно вы, а я – это я. И если вы выбрали такую куртку или рубашку, если согласились их на себя надеть, то они характеризуют вас, а не только тех, кто их вам предложил. Заметьте, все люди без исключения таковы. Даже нудисты. Вы – это не только то, что вы сами сказали‑сделали‑придумали. Вы – это то, что вы выбрали и на что согласились.

– Понятно, – сказал обезоруженный и присмиревший заказчик. – Я к тому, собственно, что дальше выяснится, мол, я не такой. Из меня петарды с фонтанами не вылетают. А мне бы хотелось самому – таким, какой я есть…

– Я вам так скажу, Сергей Юрьевич… Если вы захотите удивить девушку – в хорошем смысле слова, – вы сумеете. Это в природе всякого мужчины, просто обычно мы ленимся, успокаиваемся, привыкаем. Опускаемся до избитых форм. Считайте то, что произошло с вами в сентябре, не подарком, а уроком. Подсказкой. Ведь для того, чтобы удивить подружку, вовсе не обязательно угонять истребитель или арендовать в зоопарке муравьеда.

В комнате находились двое, и некому было удивиться тому, что впервые за долгое время на тонком, изможденном лице Владислава Басистого не было улыбки. А когда она выглянула опять, Сергей Соловец почувствовал, что эта новая улыбка не защищает Басистого от любых неожиданностей, а посвящена именно ему.

 

 

– Мне было семь лет. Первого сентября должна была идти во второй класс. Бабушка жила под Гжелью в своем доме, она каждый год приезжала в конце августа собирать меня в школу и привозила свои георгины. В ведре, марлей укутанные. Часть продавала у Бауманской, а пять самых роскошных давала мне в школу. Мои георгины были самые красивые в классе!

Виктория сидела в уголке дивана в гнезде, свитом из красного в синюю клетку пледа. Стемнин оседлал стул рядом с письменным столом и внимательно смотрел на нее. За окном мела пурга, и по шторе летели наискосок тени хлопьев, высвеченных желтоватым фонарем.

– Отец с мамой все время ссорились. У мамы характер, у отца слабости, характера никакого. Правда, меня он любил – я тоже была слабостью, наверное. Раньше он был штурманом торгового флота, ходил в загранку. Мы часто жили в Одессе, у отцовой тетки на Французском бульваре. Потом его оттуда попросили, не знаю за что. Отец перешел в Речфлот. Водил сухогрузы по Волге, по Оке, по Каме. Когда совсем малышня была, просила взять меня с собой, покатать на кораблике. Вдруг летом, в августе, – мамы тогда не было дома, – говорит: Викуся, хочешь на кораблике покататься? Ну а что ребенок скажет? Папа зовет, кораблик, счастье, так?

– А ты не спросила, как мама отнесется?

– Не помню. Наверное, что‑то спросила. А он что‑то ответил. В общем, я не беспокоилась совсем. В августе во дворе никого не было, все мои подруженции – кто на даче, кто на юге, кто в деревне. Скука, играть не с кем. Отец велел собираться, взять кофточки теплые, колготки. Я взяла все заколки, зеркальце, мамину гигиеническую помаду и Барби. Он даже не ругался – я боялась, скажет оставить заколки и куклу, – запихал все в сумку вместе с тряпками моими, и вперед.

– Маме записку хоть оставили?

– Конечно нет. Не понимаю, как так можно! Хотя… может, и написал… Он, видимо, решил уехать из Москвы и забрать меня с собой. Главное, чтобы не оставлять меня маме, чтобы ей сделать побольней. Мы поехали в метро на вокзал, потом на поезде, я все спрашивала, где мама, где кораблик. Нас весь вагон, я думаю, ненавидел.

– Так не было никакого корабля? – Стемнину хотелось обнять, защитить Вику, но он чувствовал, что сейчас она слишком волнуется, чтобы позволить к себе прикоснуться.

– Был. Только не сразу. Сначала мы приехали в Ярославль. Там отцу дали комнату в общежитии. Он водил меня по городу, мы ели мороженое, ходили на набережную, катались по Которосли на катамаране. А потом ему пришлось взять меня в рейс – оставить было не с кем, в интернат очередь, что ли. Ну или пожалел меня. И вот… Сухогруз, на котором отец был штурманом, длинный, длиннее нашего переулка в Лефортово. И речной песок такими холмами. У меня было свое место в каюте. На корабле было еще человек десять команды. Хорошие такие дядьки, добрые. И пахло вкусно – рекой, железом, краской какой‑то. Уж я лазила‑перелазила по песку, и с горки каталась, и сама по шею зарывалась, и Барби закапывала. Доплыли до Горького, там песок сгрузили, наставили каких‑то синих контейнеров. Не так хорошо, как песок, но все равно интересно. Проплываем пристани, мне машут, и я машу. Потом Казань. Знаешь, я уже привыкла, грустно бывало только перед сном, когда темнело. Про маму отец говорил, что она немного отдохнет, а потом приедет к нам в гости. «А мы ее на сухогрузе покатаем?» Он чего‑то шутил. Какую вкусную уху варили! И все меня наперебой угощали чем‑нибудь. Даже если выпьют, все равно никто не ругался, не обижал.

– Так ты у нас капитанская дочка…

Снег побрел гуще и медленнее.

– Вот. А в Ульяновске на борт поднялись двое из милиции. Милиционер и баба‑милиционер. Долго разговаривали с отцом и с капитаном. Потом отец велел мне собираться. А сам в глаза не смотрит, главное. Сказал, что мама по мне очень соскучилась и тетя‑милиционер отвезет меня в Москву. Дали мне с собой целую связку воблы вяленой, денег и мешок конфет. Я плакала, просила, чтобы он сам меня отвез. Ночью ехали в поезде, я всю дорогу разговаривала только с Барби, с теткой не хотела говорить. Мама приехала на вокзал. Как она ругала отца, кричала, что упрячет в тюрьму и что он меня никогда больше не увидит! А дома на кухне стояли в бидоне пять георгинов. Сморщенные, поникшие такие. Оказывается, я на неделю опоздала в школу.

Вика машинально теребила край пледа и смотрела на заоконное мелькание.

– Как же потом? Я имею в виду, как вы виделись с отцом?

– А никак. Может быть, он писал, может, присылал подарки на день рождения. Мама не говорила. Он так был нужен, когда мне было четырнадцать, пятнадцать.

– Он жив? – помедлив, спросил Стемнин.

– Конечно жив.

– Откуда ты знаешь?

– Ему сейчас даже шестидесяти нет.

– Ну и что? Ты‑то сама его искала?

– Слушай, чего ты меня терзаешь? Тебе удовольствие доставляет, не пойму?

Он снова заметил, как в гневе и печали разгорается ее красота, но боялся подойти, прикоснуться, точно эта красота раскалилась до температуры огненного прута. Пока Вика рассказывала, Стемнин страстно хотел возместить все, чего она недополучила в детстве. Игры, дружбу, внимание, сюрпризы, заботу, разговоры, защиту – все, что должен был дать ей отец.

– Между прочим, в следующий раз я плавала на корабле три года назад. Круиз по Средиземному морю. Барселона, Ливорно, потом Чивитавеккья, Сицилия, греческие острова, Хорватия и Венеция. Прикинь! И опять меня практически увезли от мамы.

– Кто?

– Друг. Ты не знаешь.

– Бывший?

– Почему бывший? А… в этом смысле. Нет, просто благодарный мужчина.

– За что благодарный?

– Я не говорила «благодарный». Я сказала «благородный». От Венеции я до сих пор без ума. Вот бы там жить! Ни одной машины в городе. Лодки, как велосипеды. Белье прямо над водой на веревках сохнет. Ну, думаю, хочу тут свои вещички вывешивать, – Вика засмеялась, – чтобы гондольеры проплывали, головы запрокидывали.

Благодарный мужчина отвлек Стемнина от мыслей о компенсации Викиного детства.

В постели, когда они лежали, тяжело дыша, она попросила его сбрить волосы на груди и под мышками. Даже не дождалась, пока выровняется дыхание, точно бегом несла ему важную весть. Так, мол, аккуратней. Что это было? Проявление заботы, желание улучшить данность ради него самого? Или признак неприятия его таким, какой он есть? Каждый раз, когда они встречались, Вика выискивала какую‑то черту, которую она хотела бы в нем изменить. Эти замечания застревали в нем, но не отталкивали от Вики, только еще больше привязывали к ней, точно гарпуны. Боль и тревога рыхлили почву для любви.

Еще одним орудием привязывающей пытки были упоминания о «бывшем». И дня не проходило, чтобы Виктория не пожаловалась на Валентина (Стемнин был почти уверен, что это именно Веденцов, хотя имя ни разу не прозвучало), не укорила бы, не углублялась в причины разрыва. Стемнин ненавидел эти воспоминания и все же жадно слушал их, против воли приглядываясь к сопернику и изменнице. Да, всякий раз, как она вспоминала «бывшего», ее мысли принадлежали ему, а значит, она изменяла Стемнину.

Пожалуй, самая надежная часть их отношений заключалась в письмах. Он вручал их при встрече. Никого из них это не удивляло: письма были отдельным обязательным измерением отношений. Если бы на одном из свиданий Стемнин забыл о письме, это означало бы, что теперь он относится к Вике небрежней, что он привык, пресытился близостью. Отсутствие письма было бы равносильно физической неопрятности, зевкам посреди разговора, забытому дню рождения. Не сговариваясь, оба считали эти письма лучшей, важнейшей частью общения. В письмах отношения поднимались над любыми случайностями, здесь Стемнина никто не мог и не хотел исправить, дополнить, изменить. Здесь он выглядел безупречно, его принимали, ценили, понимали. Впрочем, не редактировал ли он сам свой образ? Не подкрашивал ли интонации, тембр неслышимого голоса, приноравливаясь ко вкусу своей единственной читательницы?

Она не читала письмо на свидании. Прятала в сумочку, а потом посылала Стемнину эсэмэс, звонила или что‑нибудь говорила при следующей встрече. Илья даже не задумывался, для чего письма любовникам, которые видятся почти каждый день: это было очевидно. Лучшее, что он умел делать, – писать письма. Его искусство было оценено Викой в полной мере – уже за это одно можно было считать их роман счастливым. Встречи оказывались черновиками, набросками, которые ему предстояло превратить в эпистолярный шедевр, образ их настоящей любви, не искаженной никакими случайностями. История протекала сразу в двух измерениях – в мутноватом, с помарками режиме реальных встреч и в безупречно‑поэтическом жанре писем. Письма были не веселее свиданий, зато давали реальности оправдание: именно в такой истории согласна была принимать участие Виктория Березна.

 

 

Город был захвачен зимой, бураны‑махновцы патрулировали заметенные улицы. Рамы наглухо законопачены. Неповоротливое тепло кутало и тетешкало вошедших домой с мороза. В декабре Вика переехала к Стемнину. Хотя он долго убеждал ее начать жить вместе, ее согласие не было связано с его уговорами. Существовали некие тайные причины Викиных поступков, и Стемнин боялся докапываться до них. В ее душе творилась незримая борьба с химерами, с прошлым, с собой. Как‑то раз она призналась:

– Знаешь, гляжу на свою жизнь и думаю: это правда со мной происходит? Вроде смотрю кино про другого человека. Почему она так делает? Зачем это говорит?

Он хотел ей помочь, но не знал как, а главное, какой она будет, когда очнется.

С того дня, когда Вика переехала к нему, письма прекратились. Душа и дом полнились новостями. В шкафу на плечиках висели Викины платья, джинсы, блузки и кофточки. Шуба на вешалке в прихожей, гордые сапожки с безупречной осанкой. Матерчатые тапочки, которые дремали у входа в ожидании редких гостей, были отвергнуты и заменены на пластиковые моющиеся шлепки. Вещей Вика привезла немного – одну большую спортивную сумку да то, что было на ней. Похоже, процедура переезда была отработана давно и неоднократно.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.06 сек.)