АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Приглашение на казнь 6 страница

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. II. Semasiology 1 страница
  12. II. Semasiology 2 страница

-- Неужели никто не спасет? -- вдруг громко спросил Цинциннат и присел на постели (руки бедняка, показывающего, что у него ничего нет).

-- Неужто никто, -- повторил Цинциннат, глядя на беспощадную желтизну стен и все так же держа пустые ладони.

Сквозняк обратился в дубравное дуновение. Упал, подпрыгнул и покатился по одеялу сорвавшийся с дремучих теней, разросшихся наверху, крупный, вдвое крупнее, чем в натуре, на славу выкрашенный в блестящий желтоватый цвет, отполированный и плотно, как яйцо, сидевший в своей пробковой чашке, бутафорский желудь.

XII

 

Он проснулся от глухого постукивания, свербежа, что-то где-то осыпалось. Так, уснув с вечера здоровым, просыпаешься за полночь в жару. Он довольно долго слушал эти звуки -- туруп, туруп, тэк, тэк, тэк, -- без мысли об их значении, а просто так, -- потому что они разбудили его, и потому что слуху ничего другого не оставалось делать. Турупт, стук, скребет, сыпь-сыпь-сыпь-сыпь. Где? Справа? Слева? Цинциннат приподнялся.

Он слушал, -- вся голова обратилась в слух, все тело в тугое сердце; он слушал и уже со смыслом разбирался в некоторых признаках: слабый настой темноты в камере... темное осело на дно... За решеткой окна -- серый полусвет: значит -- три, половина четвертого... Замерзшие сторожа спят... Звуки идут откуда-то снизу, -- нет, пожалуй, сверху, нет, все-таки снизу, -- точно за спиной, на уровне пола, скребется железными когтями большая мышь.

Особенно волновала Цинцинната сосредоточенная уверенность звуков, настойчивая серьезность, с которой они преследовали в тишине крепостной ночи -- быть может, еще далекую, -- но несомненно достижимую цель. Сдерживая дыхание, он, с призрачной легкостью, как лист папиросной бумаги, соскользнул... и на цыпочках, по липкому, цепкому... к тому углу, откуда, как будто... как будто... но, подойдя, понял, что ошибся, -- стук был правее и выше; он двинулся -- и опять спутался, попавшись на том слуховом обмане, когда звук, проходя голову наискось, второпях обслуживался не тем ухом.

Неловко переступив, Цинциннат задел поднос, стоявший у стены на полу: "Цинциннат!" -- сказал поднос укоризненно, -- и тогда стук приостановился с резкой внезапностью, в которой была для слушателя отраднейшая разумность -- и, неподвижно стоя у стены, большим пальцем ноги придавливая ложечку на подносе и склонив отверстую, полую голову, Цинциннат чувствовал, что неизвестный копальщик тоже стынет и слушает, как и он.

Полминуты спустя, тише, сдержаннее, но еще выразительнее, еще умнее, возобновились звуки. Поворачиваясь и медленно сдвигая ступню с цинка, Цинциннат попробовал снова определить их положение: справа, ежели стать лицом к двери, -- да, справа, -- и во всяком случае еще далеко... вот все, что после долгого прислушивания ему удалось заключить. Двинувшись, наконец, обратно к койке, за туфлями, -- а то босиком становилось невмочь, -- он в тумане вспугнул громконогий стул, никогда не ночевавший на том же месте, -- и опять звуки оборвались, -- на сей раз окончательно, то есть, может быть, они бы и продолжались после осторожного перерыва, но утро уже входило в силу, и Цинциннат видел -- глазами привычного представления, -как на своем табурете в коридоре, весь дымясь от сырости и разевая ярко-красный рот, потягивался Родион.

Все утро Цинциннат прислушивался да прикидывал, чем бы и как изъявить свое отношение к звукам в случае их повторения. На дворе разыгралась -- просто, но со вкусом поставленная -летняя гроза, в камере было темно, как вечером, слышался гром, то крупный, круглый, то колкий, трескучий, и молния в неожиданных местах печатала отражение решетки. В полдень явился Родриг Иванович.

-- К вам пришли, -- сказал он, -- но я сперва хотел узнать...

-- Кто? -- спросил Цинциннат, одновременно подумав: только бы не теперь... (то есть только бы не теперь возобновился стук).

-- Видите ли, какая штукенция, -- сказал директор, -- я не уверен, желаете ли вы... Дело в том, что это ваша мать, -votre mere, parait-il [30].

-- Мать? -- переспросил Цинциннат.

-- Ну да, -- мать, мамаша, мамахен, -- словом, женщина, родившая вас. Принять? Решайте скорее.

--...Видал всего раз в жизни, -- сказал Цинциннат, -- и, право, никаких чувств... нет, нет, не стоит, не надо, это ни к чему.

-- Как хотите, -- сказал директор и вышел.

Через минуту, любезно воркуя, он ввел маленькую, в черном макинтоше, Цецилию Ц.

-- Я вас оставлю вдвоем, -- добавил он добродушно, -- хотя это против наших правил, но бывают положения... исключения... мать и сын... преклоняюсь...

Exit [15], пятясь, как придворный.

В блестящем, черном своем макинтоше и в такой же непромокаемой шляпе с опущенными полями (придававших ей что-то штормово-рыбачье), Цецилия Ц. осталась стоять посреди камеры, ясным взором глядя на сына; расстегнулась; шумно втянула сопельку и сказала скорым, дробным своим говорком:

-- Грозница, грязища, думала, никогда не долезу, навстречу по дороге потоки, потопы...

-- Садитесь, -- сказал Цинциннат, -- не стойте так.

-- Что-что, а у вас тут тихо, -- продолжала она, все потягивая носом и крепко, как теркой, проводя пальцем под ним, так что его розовый кончик морщился и вилял. -- Одно можно сказать, -- тихо и довольно чисто. У нас, между прочим, в приюте нету отдельных палат такого размера. Ах, постель, -миленький мой, -- в каком у вас виде постель!

Она плюхнула свой профессиональный саквояжик, проворно стянула черные нитяные перчатки с маленьких подвижных рук -- и, низко наклонившись над койкой, принялась стелить, стелясь как бы сама, постель наново. Черная спина с тюленьим глянцем, поясок, заштопанные чулки.

-- Вот так-то лучше, -- сказала она, разогнувшись, -- и затем, на мгновение подбоченясь, покосилась на загроможденный книгами стол.

Она была моложава, и все ее черты подавали пример цинциннатовым, по-своему следовавшим им; Цинциннат сам смутно чувствовал это сходство, смотря на ее востроносое личико, на покатый блеск прозрачных глаз. Посредине довольно открытой груди краснелся от душки вниз треугольник веснушчатого загара, -- но, вообще, кожа была все та же, из которой некогда выкроен был отрезок, пошедший на Цинцинната, -- бледная, тонкая, в небесного цвета прожилках.

-- Ай-я-яй, тут следовало бы... -- пролепетала он и быстро, как все, что делала, взялась за книги, складывая их кучками. Мимоходом заинтересовавшись картинкой в раскрытом журнале, она достала из кармана макинтоша бобовидный футляр, и опустив углы рта, надела пенсне. -- Двадцать шестой год, -проговорила она, усмехнувшись, -- какая старина, просто не верится.

(...две фотографии: на одной белозубый президент на вокзале в Манчестере пожимает руку умащенной летами правнучке последнего изобретателя; на другой -- двуглавый теленок, родившийся в деревне на Дунае...)

Она беспричинно вздохнула, отодвинула книжку, столкнула карандаш, не успела поймать и произнесла: упс!

-- Оставьте, -- сказал Цинциннат, -- тут не может быть беспорядка, тут может быть только перемещение.

-- Вот -- я вам принесла (вытянула, вытягивая и подкладку, фунтик из кармана пальто). Вот. Конфеток. Сосите на здоровьице.

Села и надула щеки.

-- Лезла, долезла и устала, -- сказала она, нарочито пыхтя, а потом застыла, глядя со смутным вожделением на паутину вверху.

-- Зачем вы пришли? -- спросил Цинциннат, шагая по камере. -- Ни вам этого не нужно, ни мне. Зачем? Ведь это дурно и неинтересно. Я же отлично вижу, что вы такая же пародия, как все, как все. И если меня угощают такой ловкой пародией на мать... Но представьте себе, например, что я возложил надежду на какой-нибудь далекий звук, как же мне верить в него, если даже вы обман. Вы бы еще сказали: гостинцев. И почему у вас макинтош мокрый, а башмачки сухие, -- ведь это небрежность. Передайте бутафору.

Она -- поспешно и виновато:

-- Да я же была в калошах, внизу в канцелярии оставила, честное слово...

-- Ах, полно, полно. Только не пускайтесь в объяснения. Играйте свою роль, -- побольше лепета, побольше беспечности, -и ничего, -- сойдет.

-- Я пришла, потому что я ваша мать, -- проговорила она тихо, и Цинциннат рассмеялся:

-- Нет, нет, не сбивайтесь на фарс. Помните, что тут драма. Смешное смешным -- но все-таки не следует слишком удаляться от вокзала: драма может уйти. Вы бы лучше... да, вот что, повторите мне, пожалуй, предание о моем отце. Неужели он так-таки исчез в темноте ночи, и вы никогда не узнали, ни кто он, ни откуда -- это странно...

-- Только голос, -- лица я не видела, -- ответила она все так же тихо.

-- Во, во, подыгрывайте мне, я думаю, мы его сделаем странником, беглым матросом, -- с тоской продолжал Цинциннат, прищелкивая пальцами и шагая, шагая: -- или лесным разбойником, гастролирующем в парке. Или загулявшим ремесленником, плотником... Ну, скорей, придумайте что-нибудь.

-- Вы не понимаете, -- воскликнула она, -- (в волнении встала и тотчас села опять), -- да, я не знаю, кто он был, -бродяга, беглец, да, все возможно... Но как это вы не понимаете... да, -- был праздник, было в парке темно, и я была девчонкой, -- но ведь не в том дело. Ведь обмануться нельзя! Человек, который сжигается живьем, знает небось, что он не купается у нас в Стропи. То есть я хочу сказать: нельзя, нельзя ошибиться... Ах, как же вы не понимаете!

-- Чего не понимаю?

-- Ах, Цинциннат, он -- тоже...

-- Что -- тоже?

-- Он тоже, как вы, Цинциннат...

Она совсем опустила лицо, уронила пенсне в горсточку.

Пауза.

-- Откуда вам это известно, -- хмуро спросил Цинциннат, -как это можно так сразу заметить...

-- Больше вам ничего не скажу, -- произнесла она, не поднимая глаз.

Цинциннат сел на койку и задумался. Его мать высморкалась с необыкновенным медным звуком, которого трудно было ожидать от такой маленькой женщины, и посмотрела наверх на впадину окна. Небо, видимо, прояснилось, чувствовалось близкое присутствие синевы, солнце провело по стене свою полоску, то бледненькую, то разгоравшуюся опять.

-- Сейчас васильки во ржи, -- быстро заговорила она, -- и все так чудно, облака бегут, все так беспокойно и светло. Я живу далеко отсюда, в Докторском, -- и когда приезжаю к вам в город, когда еду полями, в старом шарабанчике, и вижу, как блестит Стропь, и вижу этот холм с крепостью и все, -- мне всегда кажется, что повторяется, повторяется какая-то замечательная история, которую все не успеваю или не умею понять, -- и все ж таки кто-то мне ее повторяет -- с таким терпением! Я работаю целый день в нашем приюте, мне все трын-трава, у меня любовники, я обожаю ледяной лимонад, но бросила курить, потому что расширение аорты, -- и вот я сижу у вас, -- я сижу у вас и не знаю, почему сижу, и почему реву, и почему это рассказываю, и мне теперь будет жарко переть вниз в этом пальто и шерстяном платье, солнце будет совершенно бешеное после такой грозы...

-- Нет, вы все-таки только пародия, -- прошептал Цинциннат.

Она вопросительно улыбнулась.

-- Как этот паук, как эта решетка, как этот бой часов, -прошептал Цинциннат.

-- Вот как, -- сказала она и снова высморкалась.

-- Да, вот, значит, как, -- повторила она.

Оба молчали, не глядя друг на друга, между тем как с бессмысленной гулкостью били часы.

-- Вы обратите внимание, когда выйдете, -- сказал Цинциннат, -- на часы в коридоре. Это -- пустой циферблат, но зато каждые полчаса сторож смывает старую стрелку и малюет новую, -- вот так и живешь по крашенному времени, а звон производит часовой, почему он так и зовется.

-- А вы не шутите, -- сказала Цецилия Ц., -- бывают, знаете, удивительные уловки. Вот я помню: когда была ребенком, в моде были, -- ах, не только у ребят, но и у взрослых, -такие штуки, назывались "нетки", -- и к ним полагалось, значит, особое зеркало, мало что кривое -- абсолютно искаженное, ничего нельзя понять, провалы, путаница, все скользит в глазах, но его кривизна была неспроста, а как раз так пригнана... Или, скорее, к его кривизне были так подобраны... Нет, постойте, я плохо объясняю. Одним словом, у вас было такое вот дикое зеркало и целая коллекция разных неток, то есть абсолютно нелепых предметов: всякие такие бесформенные, пестрые, в дырках, в пятнах, рябые, шишковатые штуки, вроде каких-то ископаемых, -но зеркало, которое обыкновенные предметы абсолютно искажало, теперь, значит, получало настоящую пищу, то есть, когда вы такой непонятный и уродливый предмет ставили так, что он отражался в непонятном и уродливом зеркале, получалось замечательно; нет на нет давало да, все восстанавливалось, все было хорошо, -- и вот из бесформенной пестряди получался в зеркале чудный стройный образ: цветы, корабль, фигура, какой-нибудь пейзаж. Можно было -- на заказ -- даже собственный портрет, то есть вам давали какую-то кошмарную кашу, а это и были вы, но ключ от вас был у зеркала. Ах, я помню, как было весело и немного жутко -- вдруг ничего не получится! -- брать в руку вот такую новую непонятную нетку и приближать к зеркалу, и видеть в нем, как твоя рука совершенно разлагается, но зато как бессмысленная нетка складывается в прелестную картину, ясную, ясную...

-- Зачем вы все это мне рассказываете? -- спросил Цинциннат.

Она молчала.

-- Зачем все это? Неужели вам неизвестно, что на днях, завтра, может быть...

Он вдруг заметил выражение глаз Цецилии Ц., -- мгновенное, о, мгновенное, -- но было так, словно проступило нечто, настоящее, несомненное (в этом мире, где все было под сомнением), словно завернулся краешек этой ужасной жизни, и сверкнула на миг подкладка. Во взгляде матери Цинциннат внезапно уловил ту последнюю, верную, все объясняющую и ото всего охраняющую точку, которую он и в себе умел нащупать. О чем именно вопила сейчас эта точка? О, неважно о чем, пускай -ужас, жалость... Но скажем лучше: она сама по себе, эта точка, выражала такую бурю истины, что душа Цинцинната не могла не взыграть. Мгновение накренилось и пронеслось. Цецилия Ц. встала, делая невероятный маленький жест, а именно расставляя руки с протянутыми указательными пальцами, как бы показывая размер, -- длину, скажем, младенца... Потом сразу засуетилась, подняла с полу черный, толстенький, на таксичьих лапках саквояж, поправила клапан кармана.

-- Ну вот, -- сказала она прежним лепечущим говорком, -посидела и пойду. Кушайте мои конфетки. Засиделась. Пойду, мне пора.

-- О да, пора! -- с грозной веселостью грянул Родриг Иванович, широко отворяя дверь.

Наклонив голову, она скользнула вон. Цинциннат, дрожа, шагнул было вперед...

-- Не беспокойтесь, -- сказал директор, подняв ладонь, -эта акушерочка совершенно нам не опасна. Назад!

-- Но я все-таки... -- начал Цинциннат.

-- Арьер! -- заорал Родриг Иванович.

Из глубины коридора, между тем, появилась плотная полосатая фигурка м-сье Пьера. Он шел, приятно улыбаясь издали, чуть сдерживая, однако, шаг, чуть бегая глазами, как люди, которые попадают на скандал, но не хотят это подчеркивать, и нес шашечницу перед собой, ящичек, полишинеля под мышкой, еще что-то...

-- Гости были? -- вежливо справился он у Цинцинната, когда директор оставил их в камере одних. -- Матушка ваша? Так-с, так-с. А теперь я, бедненький, слабенький м-сье Пьер, пришел вас поразвлечь и сам поразвлечься. Смотрите, как он на вас смотрит. Поклонись дяде. Правда, уморительный? Ну, сиди прямо, тезка. А я принес вам еще много забавного. Хотите сперва в шахматы? Али в картишки? В якорек умеете? Знатная игра! Давайте, я вас научу!

XIII

 

Ждал, ждал, и вот -- в мертвейший час ночи сызнова заработали звуки. Один в темноте, Цинциннат улыбнулся. Я вполне готов допустить, что и они -- обман, но так в них верю сейчас, что их заражаю истиной.

Были они еще тверже и точнее, чем прошлой ночью; не тяпали сослепу; как сомневаться в их приближающемся, поступательном движении? Скромность их! Ум! Таинственное, расчетливое упрямство! Обыкновенной ли киркой или каким-нибудь чудаковатым орудием (из амальгамы негоднейшего вещества и всесильной человеческой воли), -- но кто-то как-то -- это было ясно -пробивал себе ход.

Стояла холодная ночь; серый, сальный отблеск луны, делясь на клетки, ложился по внутренней стенке оконной пади; вся крепость ощущалась, как налитая густым мраком снутри и вылощенная луной снаружи, с черными изломами теней, которые сползали по скалистым скатам и бесшумно рушились во рвы; да, -стояла бесстрастная, каменная ночь, -- но в ней, в глухом ее лоне, подтачивая ее мощь, пробивалось нечто совершенно чуждое ее составу и строю. Или это старые, романтические бредни, Цинциннат?

Он взял покорный стул и покрепче ударил им в пол, потом несколько раз в стену, -- стараясь, хотя бы посредством ритма, придать стуку смысл. И действительно: пробивающийся сквозь ночь сначала стал, как бы соображая -- враждебны ли или нет встречные стуки, -- и вдруг возобновил свою работу с такой ликующей живостью звука, которая доказывала Цинциннату, что его отклик понят.

Он убедился, -- да, это именно к нему идут, его хотят спасти, -- и, продолжая постукивать в наиболее болезненные места камня, он вызывал -- в другом диапазоне и ключе -полнее, сложнее, слаще, -- повторение тех нехитрых ритмов, которые он предлагал.

Он уже подумывал о том, как наладить азбуку, когда заметил, что не месяц, а другой, непрошеный, свет разбавляет потемки, -- и не успел он заметить это, как звуки втянулись. Напоследок довольно долго что-то сыпалось, но и это постепенно смолкло, -- и странно было представить себе, что так недавно ночная тишь нарушалась жадной, жаркой, пронырливой жизнью, вплотную принюхивающейся и придавленным щипцом храпящей -- и снова роющей с остервенением, как пес, добирающийся до барсука.

Через зыбкую дремоту он видел, как входил Родион, -- и было уже за полдень, когда совсем проснулся, -- и, как всегда, подумал прежде всего о том, что конец еще не сегодня, а ведь могло быть и сегодня, как может и завтра быть, но завтра еще далеко.

Весь день он внимал гудению в ушах, уминая себе руки, тихо здороваясь с самим собой; ходил вокруг стола, где белелось все еще неотправленное письмо; а не то воображал опять мгновенный, захватывающий дух, -- как перерыв в этой жизни, -- взгляд вчерашней гостьи или слушал про себя шорох Эммочки. Что ж, пей эту бурду надежды, мутную, сладкую жижу, надежды мои не сбылись, я ведь думал, что хоть теперь, хоть тут, где одиночество в таком почете, оно распадется лишь надвое, на тебя и на меня, а не размножится, как оно размножилось -- шумно, мелко, нелепо, я даже не мог к тебе подойти, твой страшный отец едва не перешиб мне ноги клюкой, поэтому пишу, это -- последняя попытка объяснить тебе, что происходит, Марфинька, сделай необычайное усилие и пойми, пускай сквозь туман, пускай уголком мозга, но пойми, что происходит, Марфинька, пойми, что меня будут убивать, неужели так трудно, я у тебя не прошу долгих вдовьих воздыханий, траурных лилий, но молю тебя, мне так нужно -- сейчас, сегодня, -- чтобы ты, как дитя, испугалась, что вот со мной хотят делать страшное, мерзкое, от чего тошнит, и так орешь посреди ночи, что даже когда уже слышишь нянино приближение, -- "тише, тише", -- все еще продолжаешь орать, вот как тебе должно страшно стать, Марфинька, даром что мало любишь меня, но ты должна понять хотя бы на мгновение, а потом можешь опять заснуть. Как мне расшевелить тебя? Ах, наша с тобой жизнь была ужасна, ужасна, и не этим расшевелю, я очень старался вначале, но ты знаешь -- темп был у нас разный, и я сразу отстал. Скажи мне, сколько рук мяло мякоть, которой обросла так щедро твоя твердая, гордая, горькая, маленькая душа? Да, снова, как привидение, я возвращаюсь к твоим первым изменам и, воя, гремя цепями, плыву сквозь них. Поцелуи, которые я подглядел. Поцелуи ваши, которые больше всего походили на какое-то питание, сосредоточенное, неопрятное и шумное. Или когда ты, жмурясь, пожирала прыщущий персик и потом, кончив, но еще глотая, еще с полным ртом, канибалка, топырила пальцы, блуждал осоловелый взгляд, лоснились воспаленные губы, дрожал подбородок, весь в каплях мутного сока сползавших на оголенную грудь, между тем как приап, питавший тебя, внезапно поворачивался с судорожным проклятием, согнутой спиной ко мне, вошедшему в комнату некстати. "Марфиньке всякие фрукты полезны", -- с какой-то сладко-хлюпающей сыростью в горле говорила ты, собираясь вся в одну сырую, сладкую, проклятую складочку, -- и если я опять возвращаюсь ко всему этому, так для того, чтобы отделаться, выделить из себя, очиститься, -- и еще для того, чтобы ты знала, чтобы ты знала... Что? Вероятно, я все-таки принимаю тебя за кого-то другого, -- думая, что ты поймешь меня, -- как сумасшедший принимает зашедших родственников за звезды, за логарифмы, за вислозадых гиен, -но еще есть безумцы -- те неуязвимы! -- которые принимают сами себя за безумцев, -- и тут замыкается круг. Марфинька, в каком-то таком кругу мы с тобой вращаемся, -- о, если бы ты могла вырваться на миг, -- потом вернешься в него, обещаю тебе, многого от тебя не требуется, но на миг вырвись и пойми, что меня убивают, что мы окружены куклами и что ты кукла сама. Я не знаю, почему так мучился твоими изменами, то есть, вернее, я-то сам знаю почему, но не знаю тех слов, которые следовало бы подобрать, чтобы ты поняла, почему я так мучился. Нет этих слов в том малом размере, который ты употребляешь для своих ежедневных нужд. Но все-таки я опять попытаюсь: "меня убивают!" -- так, все разом, еще: "меня убивают!" -- еще раз: "...убивают!" -- я хочу это так написать, чтобы ты зажала уши, -- свои тонкокожие, обезьяньи уши, которые ты прячешь под прядями чудных женских волос, -- но я их знаю, я их вижу, я их щиплю, холодненькие, мну их в своих беспокойных пальцах, чтобы как-нибудь их согреть, оживить, очеловечить, заставить услышать меня. Марфинька, я хочу, чтобы ты настояла на новом свидании, и уж разумеется: приди одна, приди одна! Так называемая жизнь кончена, передо мною только скользкая плаха, меня изловчились мои тюремщики довести до такого состояния, что почерк мой -видишь -- как пьяный, -- но, ничего, у меня хватит, Марфинька, силы на такой с тобой разговор, какого мы еще никогда не вели, потому-то так необходимо, чтобы ты еще раз пришла, и не думай, что это письмо -- подлог, это я пишу, Цинциннат, это плачу я, Цинциннат, который собственно ходил вокруг стола, а потом, когда Родион принес ему обед, сказал:

-- Вот это письмо. Вот это письмо я вас попрошу... Тут адрес...

-- Вы бы лучше научились, как другие, вязать, -- проворчал Родион, -- и связали бы мне шарфик. Писатель! Ведь только что видались -- с женкой-то.

-- Попробую все-таки спросить, -- сказал Цинциннат. -Есть ли тут, кроме меня и этого довольно навязчивого Пьера, какие-нибудь еще заключенные?

Родион побагровел, но смолчал.

-- А мужик еще не приехал? -- спросил Цинциннат.

Родион собрался свирепо захлопнуть уже визжавшую дверь, но, как и вчера, -- липко шлепая сафьяновыми туфлями, дрыгая полосатыми телесами, держа в руках шахматы, карты, бильбокэ...

-- Симпатичному Родиону мое нижайшее, -- тоненьким голосом произнес м-сье Пьер и, не меняя шага, дрыгая, шлепая, вошел в камеру.

-- Я вижу, -- сказал он, садясь, -- что симпатяга понес от вас письмо. Верно, то, которое вчера лежало тут на столе? К супруге? Нет, нет -- простая дедукция, я не читаю чужих писем, хотя, правда, оно лежало весьма на виду, пока мы в якорек резались. Хотите нынче в шахматы?

Он разложил шерстяную шашечницу и пухлой рукой со взведенным мизинцем расставил фигуры, прочно сделанные -- по старому арестантскому рецепту -- из хлебного мякиша, которому камень мог позавидовать.

-- Сам я холост, но я понимаю, конечно... Вперед. Я это быстро... Хорошие игроки никогда много не думают. Вперед. Вашу супругу я мельком видал -- ядреная бабенка, что и говорить, -шея больно хороша, люблю... Э, стойте. Это я маху дал, разрешите переиграть. Так-то будет правильнее. Я большой любитель женщин, а уж меня как они любят, подлые, прямо не поверите. Вот вы писали вашей супруге о ее там глазках, губках. Недавно, знаете, я имел -- Почему же я не могу съесть? Ах, вот что. Прытко, прытко. Ну, ладно, -- ушел. Недавно я имел половое общение с исключительно здоровой и роскошной особой. Какое получаешь удовольствие, когда крупная брюнетка... Это что же? Вот тебе раз. Вы должны предупреждать, так не годится. Давайте, сыграю иначе. Так-с. Да, роскошная, страстная -- а я, знаете, сам с усам, обладаю такой пружиной, что -- ух! Вообще говоря, из многочисленных соблазнов жизни, которые, как бы играя, но вместе с тем очень серьезно, собираюсь постепенно представить вашему вниманию, соблазн любви... -- Нет, погодите, я еще не решил, пойду ли так. Да, пойду. Как -- мат? Почему -- мат? Сюда -- не могу, сюда -- не могу, сюда... Тоже не могу. Позвольте, как же раньше стояло? Нет, еще раньше. Ну, вот это другое дело. Зевок. Пошел так. Да, -- красная роза в зубах, черные ажурные чулки по сии места и больше ни-че-го, -- это я понимаю, это высшее... а теперь вместо восторгов любви -- сырой камень, ржавое железо, а впереди... сами знаете, что впереди. Не заметил. А если так? Так лучше. Партия все равно -- моя, вы делаете ошибку за ошибкой. Пускай она изменяла вам, но ведь и вы держали ее в своих объятиях. Когда ко мне обращаются за советами, я всегда говорю: господа, побольше изобретательности. Ничего нет приятнее, например, чем окружиться зеркалами и смотреть, как там кипит работа, -- замечательно! А вот это вовсе не замечательно. Я, честное слово, думал, что пошел не сюда, а сюда. Так что вы не могли... Назад, пожалуйста. Я люблю при этом курить сигару и говорить о незначительных вещах, и чтобы она тоже говорила, -- ничего не поделаешь, известная развратность... Да, -- тяжко, страшно и обидно сказать всему этому "прости" -- и думать, что другие, такие же молодые и сочные, будут продолжать работать, работать... эх! не знаю, как вы, но я в смысле ласок обожаю то, что у нас, у борцов, зовется макароны: шлеп ее по шее, и чем плотнее мяса... Во-первых, могу съесть, во-вторых, могу просто уйти; ну, так. Постойте, постойте, я все-таки еще подумаю. Какой был последний ход? Поставьте обратно и дайте подумать. Вздор, никакого мата нет. Вы, по-моему, тут что-то, извините, смошенничали, вот это стояло тут или тут, а не тут, я абсолютно уверен. Ну, поставьте, поставьте...

Он как бы нечаянно сбил несколько фигур и, не удержавшись, со стоном, смешал остальные. Цинциннат сидел, облокотясь на одну руку; задумчиво копал коня, который в области шеи был, казалось, не прочь вернуться в ту хлебную стихию, откуда вышел [16].

-- В другую игру, в другую игру, в шахматы вы не умеете, -- суетливо закричал м-сье Пьер и развернул ярко раскрашенную доску для игры в гуся.

Бросил кости -- и сразу поднялся с трех на двадцать семь, -- но потом пришлось спуститься опять, -- зато с двадцати двух на сорок шесть взвился Цинциннат. Игра тянулась долго. М-сье Пьер наливался малиной, топал, злился, лез за костями под стол и вылезал оттуда, держа их на ладони и клянясь, что именно так они лежали на полу.

-- Почему от вас так пахнет? -- спросил Цинциннат со вздохом.

Толстенькое лицо м-сье Пьера исказилось принужденной улыбкой.

-- Это у нас в семье, -- пояснил он с достоинством, -ноги немножко потеют. Пробовал квасцами, но ничего не берет. Должен сказать, что, хотя страдаю этим с детства и хотя ко всякому страданию принято относиться с уважением, еще никто никогда так бестактно...

-- Я дышать не могу, -- сказал Цинциннат.

XIV

 

Они были еще ближе -- и теперь так торопились, что грешно было их отвлекать выстукиванием вопросов. И продолжались они позже, чем вчера, и Цинциннат лежал на плитах крестом, ничком, как сраженный солнечным ударом, и, потворствуя ряжению чувств, ясно, через слух видел потайной ход, удлиняющийся с каждым скребком, и ощущал, словно ему облегчали темную, тесную боль в груди, как расшатываются камни, и уже гадал, глядя на стену, где-то она даст трещину и с грохотом разверзнется.

Еще потрескивало и шуршало, когда пришел Родион. За ним, в балетных туфлях на босу ногу и шерстяном платьице в шотландскую клетку, шмыгнула Эммочка и, как уже раз было, спряталась под стол, скрючившись там на корточках, так что ее льняные волосы, вьющиеся на концах, покрывали ей и лицо, и колени, и даже лодыжки. Лишь только Родион удалился, она вспрянула -- да прямо к Цинциннату, сидевшему на койке, и, опрокинув его, пустилась по нем карабкаться. Холодные пальцы ее горячих голых рук впивались в него, она скалилась, к передним зубам пристал кусочек зеленого листа.

-- Садись смирно, -- сказал Цинциннат, -- я устал, всю ночь сомей не очкнул, -- садись смирно и расскажи мне...

Эммочка, возясь, уткнулась лбом ему в грудь; из-под ее рассыпавшихся и в сторону свесившихся буклей обнажилась в заднем вырезе платья верхняя часть спины, со впадиной, менявшейся от движения лопаток, и вся ровно поросшая белесоватым пушком, казавшимся симметрично расчесанным.

Цинциннат погладил ее по теплой голове, стараясь ее приподнять. Схватила его за пальцы и стала их тискать и прижимать к быстрым губам.

-- Вот ластушка, -- сонно сказал Цинциннат, -- ну, будет, будет. Расскажи мне...

Но ею овладел порыв детской буйности. Этот мускулистый ребенок валял Цинцинната, как щенка.

-- Перестань! -- крикнул Цинциннат. -- Как тебе не стыдно!

-- Завтра, -- вдруг сказала она, сжимая его и смотря ему в переносицу.

-- Завтра умру? -- спросил Цинциннат.

-- Нет, спасу, -- задумчиво проговорила Эммочка (она сидела на нем верхом).


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.016 сек.)