|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
КНИГА ПЕРВАЯ 17 страница— Все? — спросил секретарь. — Да. — Предоставим слово Нагульнову. Пусть он расскажет, как дошел он до жизни такой. Говори, Нагульнов. Страшный гнев, полымем охвативший Макара под конец самохинской речи, вдруг бесследно исчез, его сменили неуверенность и испуг. «Что же они со мной делают? Как можно так? Угробить хотят!» — на миг растерянно подумал он, подходя к столу. От приготовленных во время выступления Самохина злых возражений ничего не осталось. Пустота заполнила голову, и даже ни одного подходящего слова не было на уме. С Макаром творилось что-то необычайное… — Я, товарищи, со времен революции — в партии… Был в Красной Армии… — Все это нам известно. Ближе к делу! — нетерпеливо прервал его секретарь. — Я на всех фронтах бился с белыми… И в Первой Конной армии… Мне дали орден… — Да ты о деле говори! — А это не дело? — Ты не виляй, Нагульнов! На заслуги нечего теперь ссылаться! — перебил председатель РИКа. — Так дайте же товарищу сказать! Что вы на язык ему становитесь? — возмущенно крикнул Балабин, и глянцевая макушка его округлой голышковатой головы вмиг покрылась малиновой апоплексической просинью. — Пусть конкретно говорит! Нагульнов все так же стоял, не отнимая от груди левой руки, а правая медленно тянулась к горлу, закостеневшему в колючей суши. Он бледнел и с трудом продолжал: — Дайте мне сказать. Я же не враг, зачем со мною так? Я был в армии израненный… Под Кастор ной получил контузию… Тяжелым снарядом с площадки… — и умолк, почерневшие губы его с хлюпом всасывали воздух. Балабин торопливо плеснул из графина воды, протянул стакан Макару, не глядя на него. Корчжинский взглянул на Нагульнова, проворно отвел взгляд: рука Нагульнова, сжимавшая боковины стакана, неудержимо дрожала. В тишине было отчетливо слышно, как дробно звенело стекло, выстукивая о зубы Макара. — Да ты не волнуйся, говори! — досадливо сказал Балабин. Корчжинский поморщился. К сердцу его, непрошенная, подкатилась жалость, но он взял себя в руки. Он был твердо убежден, что Нагульнов — зло для партии и что его надо не только снять с работы, но и исключить из партии. Мнение его разделяли все, за исключением Балабина. Макар залпом глотнул стакан воды; отдышавшись, начал говорить: — Я признаю то, что говорил Самохин. Верно, это я сотворял. Но не потому, что хотел на партию наступать. Это Самохин брешет. Брешет он, как кобель, и насчет моего распутства. Выдумки! Я от баб сторонюсь, и мне не до них… — Через это ты и жену прогнал? — ехидно спросил заворг Хомутов. — Да, через это самое, — серьезно отвечал Макар. — Но все это я делал… Я хотел для блага революции. Может, я ошибался… Не знаю. Вы ученее меня. Вы курсы проходили, вам виднее. Своей вины я не умаляю. Судите как хочете. Одно прошу понять… — ему опять не хватило дыхания, осекся на полуслове и с минуту молчал. — Поймите, братцы, что это у меня без злого умысла супротив партии. А Банника бил через то, что он над партией надсмехался и хотел семенной свиньям стравить. — Говори! — насмешливо вставил Самохин. — Говорю, что было. До се жалею, что этого Банника не убил. Больше сказать нечего. Корчжинский выпрямился, креслице застонало под ним. Ему захотелось кончить это тяжелое дело поскорее. Торопливо заговорил: — Ну, что же, товарищи, все ясно. Сам Нагульнов сознается. Хотя по мелочам он и пытается увильнуть, оправдаться, но оправдания эти звучат неубедительно. Всякий, кого приходится ущемлять, пытается свалить с себя часть вины или переложить ответственность на других… Я считаю, что Нагульнова — как злостно нарушившего линию партии в колхозном движении, как коммуниста, переродившегося в бытовом отношении, — следует из рядов партии ис-клю-чить! Мы не будем смотреть на бывшие заслуги Нагульнова, это — прошедший этап. Мы должны, в назидание другим, наказать его. Всех, кто пытается порочить партию и тянуть ее влево или вправо, мы будем беспощадно бить. Полумерами в отношении Нагульнова и таких, как он, ограничиваться нельзя. Мы с ним и так долго пестовались. Еще в прошлом году во время организации ТОЗов он левшил, я предупреждал его еще тогда. А раз не послушался — пусть пеняет на себя! Давайте голоснем? Кто за то, чтобы Нагульнова из партии исключить? Голосуют, разумеется, одни члены бюро. Так, четыре, стало быть? Ты против, товарищ Балабин? Балабин хлопнул по столу. На висках его вздулись путаные сетчатки вен. — Я не только против, но и категорически возражаю! Это в корне неправильное решение. — Ты можешь оставаться при особом мнении, — холодно сказал Корчжинский. — Нет, ты мне разреши сказать! — Поздно говорить, Балабин. Решение об исключении Нагульнова принято большинством голосов. — Это чиновничий подход к человеку! Из-ви-ни-те, этого я так не оставлю! Я в окружком буду писать! Исключить старого члена партии, краснознаменца… Вы опупели, товарищи? Как будто нет других мер взыскания! — Нечего об этом дискутировать. Ведь проголосовали же! — Морду бить за такое голосование!.. — Голос Балабина перешел на тонкий фальцет, тугая шея так набрякла, что казалось, тронь ее слегка, и из-под пальца свистнет освобожденная кровь. — Ну, насчет морды, это ты потише, — вкрадчиво и недобро сказал заворг Хомутов. — К порядку мы можем призвать и тебя. Здесь не РУМ, а райком. — Без тебя знаю! А почему вы мне говорить не даете? — Потому что я считаю это излишним! — вспылил Корчжинский и тоже, как Балабин, побагровел, вцепился в ручки кресла. — Я здесь секретарь райкома. Я тебя лишаю слова, а угодно говорить — ступай вон на крыльцо! — Балабин, не кипятись! Чего ты горишь! Пожалуйста, пиши свое мнение в окружком, а этак что же, проголосовали, и ты начал после драки кулаками махать, — урезонивал начальника милиции председатель РИКа. Он взял Балабина за рукав форменной рубашки, отвел в угол, что-то вполголоса говоря. Тем временем Корчжинский, обозленный стычкой с Балабиным, поднял на Макара сердито посверкивающие из-под припухлых век глазки и уже с нескрываемой враждебностью сказал: — Кончен разговор, Нагульнов! Решением бюро ты исключен из наших рядов. Такие вы партии не нужны. Клади сюда партбилет! — и постучал по столу ладонью рыжеволосой руки. Нагульнов мертвенно побледнел. Крупная дрожь сотрясала его, а голос был почти не слышен, когда он говорил: — Партбилет я не отдам. — Заставим отдать. — Езжай в окружком, Нагульнов! — крикнул из угла Балабин и, на полуслове оборвав разговор с председателем РИКа, вышел, оглушительно хлопнув дверью. — Партбилет я тебе не отдам!.. — повторил Макар. Голос его окреп, со лба и скуластых щек медленно сходила голубоватая бледность. — И партии я буду ишо нужен… И мне без партии не жить! А тебе не подчинюсь!.. Вот он, билет, в грудном кармане… Попробуй, возьми его! Глотку перерву!.. — Трагическое действие начинается! — прокурор пожал плечами. — Ты только без истерик… Не обращая внимания на его слова, Макар смотрел на Корчжинского, говорил медленно и словно бы с раздумьем: — Куда же я без партии? И зачем? Нет, партбилет я не отдам! Я всю жизню свою вложил… всю жизню… — и вдруг старчески-жалко и бестолково засуетился, зашарил по столу руками, путаясь в словах, торопливо и невнятно забормотал: — Так ты уж лучше меня… прикажи ребятам… Мне тогда на распыл надо… Ничего не остается… Мне жизня теперь без надобностев, исключите и из нее… Стало быть, брехал Серко — нужен был… Старый стал — с базу долой… Лицо Макара было неподвижно, как гипсовая маска, одни лишь губы вздрагивали и шевелились, но при последних словах из остановившихся глаз, впервые за всю взрослую жизнь, ручьями хлынули слезы. Они текли, обильно омывая щеки, задерживаясь в жесткой поросли давно не бритой бороды, черными крапинами узоря рубаху на груди. — Довольно тебе! Этим ведь не поможешь, товарищ! — Секретарь болезненно сморщился. — Ты мне не товарищ! — закричал Нагульнов. — Ты — бирюк! И все вы тут — ядовитые гады! Засилье взяли! Гладко гутарить выучились! Ты чего, Хомутов, оскаляешься, как б…? Над слезьми моими смеешься? Ты!.. В двадцать первом году, когда Фомин с бандой мотал по округу, ты пришел в окружком, помнишь? Помнишь, сучий хвост?.. Пришел и отдал партбилет, сказал, что сельским хозяйством будешь заниматься… Ты Фомина боялся! Через это и бросил билет… а потом опять в партию пролез, как склизкая мокрушка сквозь каменьев!.. И зараз голосуешь против меня? И смеешься моему смертному горю? — Хватит, Нагульнов, не ори, пожалуйста. У нас же еще вопросы есть, — не смущаясь и все так же тая улыбочку под темными усами, примиряюще сказал смуглолицый, красивый Хомутов. — С вами хватит, но я свою правду найду! В ЦК поеду! — Во-во! Поезжай! Там все в момент разрешат! Там тебя давно дожидаются… — улыбался Хомутов. Макар тихо пошел к двери, стукнулся виском о дверной косяк, застонал. Последняя вспышка гнева его окончательно обессилила. Без мысли, без чувств дошел до ворот, отвязал от изгороди маштака, почему-то повел его в поводу. На выезде из станицы хотел сесть верхом, но не смог: четыре раза поднимал ногу к стремени и, пьяно качнувшись, отрывался от луки. Возле крайней хатенки на завалинке сидел старый, но молодцеватый дед. Из-под облупленного козырька казачьей фуражки он внимательно наблюдал, как Макар пытался сесть на маштака, потом поощрительно улыбнулся. — Хорош, орелик! Солнце в дуб, а он уж и ноги поднять не могет. Через какой-такой случай спозаранку упился? Али ноне праздник? — Праздник, дедушка Федот! — откликнулся ему сосед, выглядывая из-за плетня. — Ноне симоны-гулимоны, крестный ход по кабакам. — То-то я вижу, — улыбался старик, — стало быть, нет молодца сильнее винца! Ишь как оно его шибает от седла! Держися, казачок! Макар скрипнув зубами и, чуть коснувшись стремени носком сапога, птицей взлетел на седло.
В этот день с утра в Гремячий Лог прибыли из хутора Ярского двадцать три колхозных подводы. Около ветряка их встретил Банник. Повесив на плечо оброть, он шел в степь искать кобылу. Передняя подвода поравнялась с ним. — Здорово живете, гражданы казачки! — Слава богу, — ответил чернобородый казачина, правивший куцехвостыми лошадьми. — Откель это подводы? — С Ярского. — Чего же это у ваших коней хвостов нету? К чему это вы их пострамотили? — Тррр, стой! Добрая чертяка! И хвост отрубили, а она все сепетит… Чего хвостов нету, говоришь? Поотрезали на козну. Городские бабы будут хвостами мух отгонять… Покурить не найдется, добрый человек? Угости, а то мы табаком бедствуем. — Казак соскочил с брички. Задние подводы остановились. Банник уж и пожалел, что ввязался в разговор. Он с неохотой доставал кисет, глядя, как еще человек пять идут от подвод, на ходу полосуя газету на закрутки. — Раскурите вы меня… — крякнул скуповатый Банник. — Теперь — колхоз, знаешь? Все должно быть обчее, — строго сказал бородач и, словно из своего кисета, потянул добрую жменю[40]табаку-самосаду. Закурили. Банник торопливо засовывал кисет в карман шаровар, улыбался, с брезгливой жалостью поглядывая на обрезанные чуть не по самые репицы лошадиные хвосты. Падкая на кровь весенняя муха секла лошадей, садилась на потные стегна, на потертые хомутами зашеины. Лошади по привычке мотали хвостами, пытаясь отогнать мух, но куцые, лишенные волоса, срамотные отрезки не действовали. — Куда же это она хвостом указывает? — язвительно выспрашивал Банник. — Все туда же, в колхоз. А у вас аль не резали? — Резали, но толечко на два вершка. — Это наш председатель Совета распорядился, премия получал, а нуда зачнется — пропадут кони! Ну, поедемте. Спасибо за табачок. Покурил — и сердце помягшело, а то всю дорогу ехал, лютовал без курева. — Вы куда же едете? — В Гремячий. — К нам, значится. А по каким делам? — За семенами. — Это… Это как же? — Из района приказали у вас семфонды взять, четыреста тридцать пудов. Но, иди! — Я ж так и знал! — вскричал Банник. Махая обротью, он побежал в хутор. Не успели ярские подводы доехать до правления колхоза, как уже половине хутора стало известно о том, что ярские приехали забирать семенной хлеб. Не пожалел Банник ног, шныряя с база на баз. Сначала на проулках собрались бабы, заторочили, всшумелись, как табунки встревоженных куропаток. — Хлеб наш увозят, милушки! — Сеять-то нечем будет! — Головушка моя горькая! — Люди добрые говорили, что не надо засыпать было в обчественный анбар… — Кабы казаки нас слухали! — Надо идтить, говорить казакам, чтобы хлеба не давали! — Да мы и сами не дадим! Поедемте, бабочки, к анбарам! Заберем колья и не подпустим их к замкам! Потом появились казаки. И промеж них такие же пошли разговоры. Переходя от проулка к проулку, с улицы на улицу, собрались в немалую толпу, двинулись к амбарам. Тем временем Давыдов прочитал привезенную ярцами от председателя правления райполеводсоюза служебную записку. «Тов. Давыдов, — писал Лупетов, — у тебя на глубинке есть 73 центнера оставшейся невывезенной по хлебозаготовке пшеницы. Предлагаю тебе выдать эту пшеницу (все 73 центнера) Ярскому колхозу. У них не хватает семенного материала. С конторой Союзхлеба я согласовал вопрос». Давыдов прочитал, распорядился выдать хлеб. Ярцы со двора правления колхоза поехали к амбарам, но возле амбаров улицу запрудил народ. Сотни две баб и казаков окружили подводы. — Куда едете? — За нашим хлебом? Черти вас принесли? — Поворачивай! — Не дадим! Демка Ушаков кинулся за Давыдовым. Тот рысью прибежал к амбарам. — В чем дело, граждане? Чего вы собрались? — Ты почему наш хлеб отдаешь ярцам? Мы для них его засыпали? — Тебе, Давыдов, кто это такие права давал? — А мы чем сеять будем? Давыдов взлез на приклеток ближайшего амбара, спокойно объяснил, что выдает он по распоряжению райполеводсоюза не семенной хлеб, а оставшийся по хлебозаготовке. — Вы, граждане, не беспокойтесь, наш хлеб будет целый. А вам вместо того, чтобы без дела слоняться да семечки лущить, в поле надо ехать. Имейте в виду, бригадиры ведут учет невышедших на работу. Кто не пойдет, будем штрафовать. Часть казаков покинула улицу. Многие, успокоенные заявлением Давыдова, отправились в поле. Кладовщик начал отпускать ярцам хлеб. Давыдов ушел в правление. Но через полчаса в настроении баб, все еще дежуривших возле амбаров, произошла резкая перемена. Яков Лукич поспособствовал этому, шепнул нескольким казакам: — Брешет Давыдов! Семенной увозит! Колхоз посеет, а что единоличники засыпали, отдадут Ярскому колхозу. Бабы заволновались. Банник, Демид Молчун, дед Донецков и еще человек тридцать казаков, посовещавшись, подошли к весам. — Не даем хлеб! — от имени всех заявил Донецков. — У тебя не спрашиваются! — огрызнулся Демка Ушаков. Между ними началась перепалка. Ярцы вступились за Демку. Тот самый чернобородый казачина, которого на выгоне угощал Банник табаком, стал на бричке во весь рост, минут пять яростно матерился, а уж потом начал выкрикивать: — Вы чего это власть нарушаете? Что вы мордуете нас? Мы в горячую пору забились за сорок верст, а вы государственный хлеб держите? Гепева по вас горько плачет! Вас, сукиных сынов, в Соловки надо сажать! Как собаки на сене, лежите, сами не жрете и другим не даете! Чего вы на поля не едете? Праздник вам?.. — А тебе чего надо? Борода у тебя свербит? Расчешем!.. Это мы — в минуту! — заорал Бесхлебное, Аким Младший, подсучивая рукава и пробиваясь к бричке. Бородатый ярской казачина прыгнул с брички. Он не подсучивал рукавов своей вылинявшей коричневой рубахи, но встретил Акима Младшего таким умелым, лихим ударом в челюсть, что Аким сажени две летел, расталкивая спиной народ, махая руками, как ветряная мельница крыльями. Завязалась драка, каких давным-давно не видывал Гремячий Лог. Ярцам изрядно натолкали, и они, избитые в кровь, бросили мешки с хлебом, попадали в брички, и, ударив по лошадям, прорвались сквозь толпу взвизжавших баб, ускакали. С этого часа и пошло кружало волнений по Гремячему Логу. У Демки Ушакова хотели отобрать ключи от амбаров с семенным зерном, но догадливый Демка во время драки улизнул из толпы, прибежал в правление. — Куда ключи девать, товарищ Давыдов? Ярских наши бьют, а зараз, видно, и до нас зачнут добираться! — Давай мне ключи, — спокойно сказал Давыдов. Он взял ключи, положил их в карман, пошел к амбарам. А в это время бабы уже успели вытащить из сельсовета Андрея Разметнова, надсадно крича: — Открывай митинг! — Бабочки! Тетушки! Мамаши! Лапушки мои! Нету зараз митингов. Сеять надо, а не митинговать! На что вам митинг спонадобился? Это — слово солдатское. Допрежь, чем его говорить, надо в окопах три года высидеть! На войне надо побывать, вшов попродовольствовать, а потом уж и про митингу гутарить, — пробовал вразумить баб Разметнов. Но они его не слушали; уцепившись за шаровары, за рукава и подол рубахи, волоком тянули нахмуренного Андрея в школу, орали: — Не желаем в окопах высиживаться! — Не желаем на войну! — Открывай митинг, а то сами откроем! — Брешешь, сукин сын, что нельзя! Ты председатель! Тебе можно! Андрей, отпихивая баб, затыкал уши, стараясь перекричать их, вопил: — Замолчите, анафены! Отслонитесь трошки! По какому случаю вам митинг нужен? — По хлебу! По хлебу будем с вами гутарить! …В конце концов Разметнов вынужден был сказать: — Считаю собрание открытым. — Слово дозвольте, — потребовала вдовая Екатерина Гулящая. — Да говори, черт тебя нюхай!.. — Ты не чертякай, председатель! А то я тебя черкану, должно быть… С чьего соизволеньица вы дозволили наш хлеб растаскивать? Кто это распорядился ярцам отпущать и на раскакую нужду? — Гулящая — руки в бока — изогнулась, ожидая ответа. Андрей отмахнулся от нее, как от надоедливой мухи. — Было вам авторитетно объяснено товарищем Давыдовым. И я собрание не за этими глупостями открывал, а затем… — Андрей вздохнул, — что надо, любезные гражданы, на сусликов идтить всей нашей силой… Маневр Андрею не удался. — Какой там суслик! — Не до сусликов! — Хлеб давайте!.. — Краснобай, еж тебя наколи! На суслика съехал! А про хлеб кто будет гутарить? — Про него и гутарить нечего! — А-а-а, нечего? Отдавайте назад хлеб! Бабы во главе с Гулящей начали подступать к сцене. Андрей стоял около жестяной суфлерской будки. Он с усмешкой посматривал на баб, но в душе испытывал некоторую тревогу: уж больно суровы на вид были казаки, толпившиеся позади, за белым ромашковым полем сплошных бабьих платков. — В сапогах зиму и лето ходишь, а нам и на чирики товару нету! — Комиссаром стал! — А давно ли с Маришкиного мужа шаровары трепал? — Наел мурло. — Разуйте его, бабы! Выкрики загрохотали, как беспорядочная пачечная стрельба. Несколько десятков баб столпилось около самой сцены. Андрей тщетно старался водворить тишину: голоса его не было слышно. — Сымайте с него сапоги! Бабочки, а ну, доразу! Вмиг к сцене протянулось множество рук. Андрея схватили за левую ногу. Он вцепился в будку, побледнел от злости, но с ноги уже стянули сапог, кинули куда-то назад. Многочисленные руки подхватывали сапог, перебрасывали дальше, покатился недружный, недобрый смех. Издали, из задних рядов, зазвучали одобрительные мужские голоса: — Разувай его! — Пущай без галихве походит!.. — Тяни другой!.. — Бабы, действуйте! Валяй его, борова!.. И другой сапог сорвали с Андрея. Он стряхнул с ног портянки, оранул: — И портянки нужны? Берите! Может, кому на утирки пойдут! К сцене быстро подходило несколько парней. Один из них — единоличник Ефим Трубачев, губатый детина, сын атаманца и сам саженного роста, — растолкал баб, шагнул на сцену. — Нам портянки твои не нужны, — говорил он, улыбаясь и тяжело дыша, — а вот шаровары мы с тебя, председатель, сымем… — Штаны нам позарез нужны! Беднота без штанов ходит, а кулацкого не хватило, — развязно пояснил другой, помоложе и помельче ростом, но бедовей, коноводистей на вид. Парень этот, по прозвищу Дымок, был на редкость кучеряв. Каракулевых дымчато-белесых волос его словно никогда в жизни не касалась расческа, — такими беспорядочными завитушками взмывали они из-под околыша старенькой казачьей фуражки. Отец Дымка был убит на германской войне, мать умерла от тифа; малолетний Дымок возрастал на попечении тетки. Сызмальства он воровал на чужих огородах огурцы и редиску, в садах — вишню и яблоки, с бахчей мешками носил арбузы, а по возмужании пристрастился портить хуторских девок и на этом поприще стяжал себе столь худую и громкую славу, что ни одна гремяченская мамаша, имевшая взрослую дочь, не могла равнодушно глядеть на Дымка, на его небольшую, но складную, как у ястребка, фигуру. Глянет, непременно сплюнет на сторону, зашипит: — Идет, чертяка белоглазый! Так и ходит, кобелина поблудный, по хутору, так и ходит… — и к дочери: — Ну, а ты чего гляделки вылупила? Чего у окна торчишь? Вот принеси мне в подоле, только принеси — своими руками задушу! Тяни, сукина дочь, кизяк на затоп да ступай корову встревай! А Дымок, зверино-мягко ступая обутыми в рваные чирики ногами, тихонько посвистывая сквозь зубы, идет себе мимо плетней и заборов, из-под загнутых, лучистых ресниц посматривает на окна, на базы, и лишь только мелькнет где-нибудь девичий платок, — мгновенно преображается ленивый с виду, неповоротливый Дымок: он коротким, точным движением, по-ястребиному быстро поворачивает голову, выпрямляется. Но не хищность высматривает из его белесоватых глаз, а ласка и величайшая нежность; даже глаза Дымковы в этот момент как будто меняют окраску, и становятся такими бездонно-синими, как июльское небо. «Фектюшка! Светок мой лазоревый! Ноне, как смеркнется, я приду на забазье. Ты где ноне спать будешь?» — «Ах, оставьте ваши глупости!» — на бегу неприступно-строго отвечает девка. Дымок с понимающей улыбкой смотрит ей вслед, уходит. На закате солнца играет возле общественного амбара на гармошке своего сосланного дружка, Тимофея Рваного, но как только синяя тень ляжет в садах и левадах, едва утихнет людской гомон и скотиний мык, он не спеша шагает по проулку к Фектиному базу, а над грустно перешептывающимися верхушками тополей, над безмолвным хутором идет такой же одинокий, такой же круглолицый, как и Дымок, месяц. Не одни девки были утехой в жизни Дымка: любил он и водку, а еще больше — драки. Где драка, там и Дымок. Вначале он смотрит, с силой сцепив за спиной руки, угнув голову, потом у него начинают часто подрагивать ноги в коленях, дрожь становится неудержной, и Дымок, не в силах совладать с борющей его страстью, вступает в бой. К двадцати годам он уже успел растерять полдюжины зубов. Неоднократно был избиваем так, что кровь шла у него горлом. Били его и за девичьи грехи и за вмешательство в чужие споры, разрешаемые при помощи кулаков. Покашляет Дымок, похаркает кровью, с месяц вылежит на печи у вечно плачущей тетки, а потом опять появится на игрищах, и еще неутолимей блистают голубоватые Дымковы глаза, еще проворней бегают пальцы по клапанам двухрядки, только голос после болезни становится глуше и хрипатей, словно вздох изношенных мехов старенький гармошки. Из Дымка трудно было вышибить жизнь, — живуч был, как кошка. Его исключили из комсомола, судили за хулиганство и за поджог. Андрей Разметнов не раз арестовывал его за буйство, отводил ночевать в сельсоветский сарай. Дымок издавна питал к нему великую злобу и вот теперь-то, считая момент подходящим для расплаты и полез на сцену, чтобы поквитаться… Он подходил к Андрею все ближе. Колени его тряслись, и от этого казалось, что он словно бы пританцовывает. — Шаровары нам… — Дымок громко вздохнул: — А ну, сымай!.. Сцена текуче наполнялась бабами, многорукая толпа снова окружила Андрея, жарко дыша ему в лицо и в затылок, окружая неразрывным кольцом. — Я — председатель! — крикнул Разметнов. — Надо мной смеяться — над Советской властью смеяться! Отойди! Хлеба я вам не дозволю брать! Собрание считаю закрытым!.. — Сами возьмем! — Хо-хо! Закрыл! — Откроем! — К Давыдову пойдем, ишо его потрясем! — А ну, ходу в правление! — Разметнова придержать надо! — Бей его, ребятки!.. — Чего ему в зубы глядеть?! — Он против Сталина! — Посадить его! Одна из баб стащила со стола президиума красную сатиновую покрышку, сзади укутала ею голову Разметнова. А пока он пытался сорвать пахнущую чернилами и пылью скатерть, Дымок, не размахиваясь, ударил его под ложечку. Освободив голову, задыхаясь от безрассудной ярости и боли, Андрей выхватил из кармана наган. Бабы с криком шарахнулись в стороны, но Дымок, Ефим Трубачев и еще двое проникших на сцену казаков схватили его за руки, обезоружили. — Стрелять в народ хотел! Вот сукин-то сын! — радостно заорал Трубачев, поднимая над головой разметновский наган с порожним, без единого патрона барабаном… Давыдов невольно замедлил шаг, услышав доносившийся от амбаров сплошной и грозный рев: «Ая-я-я-я-я-я!» — высоко взлетая, звенел над мужскими басовитыми голосами пронзительный бабий крик. Он резко выделялся из слитной массы голосов, как выделяется из общего гона осенью в лесу, тронутом первыми заморозками, страстный, захлебывающийся, яростно плачущий лай гончей суки, идущей вместе со стаей по горячему следу красного зверя. «Надо бы послать за второй бригадой, а то разберут хлеб», — подумал Давыдов. Он решил вернуться в правление, чтобы спрятать где-нибудь ключи от амбаров с семенным зерном. Демка Ушаков растерянно стоял у ворот. — Я схоронюсь, товарищ Давыдов. А то меня за ключи дерзать будут. — Это твое дело. Найденова нет? — Он во второй бригаде. — А из второй бригады здесь никого нет? — Кондрат Майданников. — Где он? Что он тут делает? — За семенами приехал. Да вот он метется! К ним, поспешая, подходил Майданников. Еще издали махнул кнутом, крикнул: — Андрея Разметнова арестовало общество! Посадили его в подвал и зараз направляются к амбарам. Ты прихоронись, товарищ Давыдов, а то как бы греха не вышло… Народ прямо-таки осатанел! — Не буду я прятаться! С ума ты сошел?! На тебе ключи и мотай в бригаду, скажи Любишкину, чтобы посадил человек пятнадцать на коней и сейчас же скакал сюда. Видишь, у нас здесь… буза начинается. Район я не хочу тревожить, сами управимся. Ты на чем приехал? — На бричке. — Отцепи одну лошадь, садись верхом и дуй! — Это я в два счета! — Майданников сунул в карман ключи, побежал по проулку. Давыдов не спеша подходил к амбарам. Толпа несколько приутихла, поджидая его. «Идет, вражина!» — истерично крикнула какая-то бабенка, указывая на Давыдова. Но он не спеша, на виду у всех остановился закурить, повернулся спиной на ветер, зажег спичку. — Иди, иди! Ус-пе-ешь покурить-то! — Ишо на том свете накуришься! — Ключи несешь, ай нет? — Не-се-от, небось! Чует кошка, чью мясу съела. Попыхивая дымком, сунув руки в карманы, Давыдов подошел к передним рядам. Его самоуверенный, спокойный вид подействовал на толпу двояко: некоторые почувствовали в этой самоуверенности сознание силы и превосходства, бывших на стороне Давыдова, других внешняя спокойность его взбесила. Как град по железной крыше, застукотели выкрики: — Ключи давай! — Распущай колхоз! — Катись отседова! Кой тебя… просил?! — Давай Семенов! — Почему не даешь нам сеять? Тихий ветерок поигрывал концами бабьих платков, шуршал метелками камыша на амбарных крышах, нес из степи пресный запах сохнущей земли и невыбродивший виноградный дух молодых трав. Медвяный аромат набухающих почек тополей был так приторно-сладок, что у Давыдова, когда он начал говорить, было такое ощущение, как будто губы его слипаются, и даже вкус меда ощущал он, касаясь языком неба. — Вы что же это, граждане, перестали подчиняться распоряжениям Советской власти? Почему это вы не дали Ярскому колхозу хлеба? А вы не думаете, что за это придется вам отвечать перед судом как за срыв весенней посевной кампании? Факт, что прийдется! Советская власть вам этого не простит! — Советская власть твоя сидит у нас зараз заарестованная! Сидит, как любушка, в подвале! — ответил единоличник Добродеев Мирон, низенький хромой казачишка, намекая на арест Разметнова. Кое-кто засмеялся, но Банник выступил вперед, гневно крикнул: — Советская власть не так диктует, как вы тут выдумляете! Мы такой Советской власти, какую вы с Нагульновым Макаркой выдумали, не подчиняемся! Разве ж это мода, чтобы хлеборобам не давать сеять? Это что есть такое? Это есть искажение партии! — Тебе, что ли, не даем сеять? — А то даете? — Ты ссыпал в общественный амбар семена? — Ну, ссыпал. — Получил их обратно? — Ну, получил. Далее что? — Кто же тебе не дает сеять? Чего ты тут возле амбаров околачиваешься? Банник был несколько смущен неожиданным для него оборотом разговора, но он попытался вывернуться: — Я не о себе душою болю, а об народе, какой вышел из колхоза и какому вы хлеб обратно не возвертаете и имущество не даете. Вот что! Да и мне какую вы землю отвели? Почему вдалях? Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.028 сек.) |