|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Выражаю признательность. Посвящается всем, кто заразил меня амор делириа нервоза в прошлом, — вы знаете, о ком я
Лорен Оливер
Делириум Посвящается всем, кто заразил меня амор делириа нервоза в прошлом, — вы знаете, о ком я. И всем, кто заразит меня ею в будущем, — мечтаю увидеть, кто вы. И тем и другим — спасибо.
Самые опасные болезни те, которые заставляют нас думать, будто с нами все в порядке. Руководство «Ббс», цитата 42 Прошло шестьдесят четыре года с тех пор, как президент Консорциума идентифицировал любовь как болезнь, и сорок три с того времени, когда ученые довели до совершенства процедуру ее излечения. Все в моей семье прошли через это. Старшая сестра Рейчел застрахована от этой болезни уже без малого девять лет. Она говорит, что так давно защищена от любви, что даже не может вспомнить ее симптомы. Мне предстоит пройти через процедуру защиты от этой болезни ровно через девяносто пять дней третьего сентября. В мой день рождения. Многих эта процедура пугает. Некоторые ей даже противятся. Но я не боюсь. Я с нетерпением жду этого дня. Будь на то моя воля, я бы прошла через это завтра, но ученые не берутся за излечение, когда тебе меньше восемнадцати. На ранних сроках процедура может не сработать: случаются повреждения мозга, частичный паралич, слепота или вещи гораздо серьезнее. Мне не нравится думать, что я живу с этой болезнью в крови. Клянусь, иногда мне кажется, что я физически ощущаю, как она крадется по моим венам, будто что-то испорченное, как скисшее молоко. В такие моменты я чувствую себя грязной. Я вспоминаю о детских истерических припадках, о тех, кто противится излечению, о зараженных девушках, которые скребут ногтями по тротуару и с пеной у рта рвут на себе волосы. И конечно, в такие моменты я вспоминаю маму. После прохождения процедуры я буду счастлива и спокойна уже всегда. Так все говорят — ученые, сестра, тетя Кэрол. Я пройду через процедуру, а потом эвалуаторы подберут мне в пару молодого человека. Через год-другой мы с ним поженимся. Последнее время мне стала сниться моя свадьба. В этих снах я стою под белым балдахином… В волосах у меня цветы… Рядом со мной стоит молодой человек, мы держим друг друга за руки. Но стоит мне к нему повернуться — черты его лица расплываются, и я не могу его разглядеть. Однако руки у него прохладные и сухие, а сердце в моей груди стучит спокойно, и я уверена, что оно всегда будет биться в том же ритме и никогда не начнет подпрыгивать, переворачиваться или куда-то мчаться. Всегда только равномерное «тук-тук-тук» до самой моей смерти. Спокойствие, свободное от боли. Но так хорошо, как сейчас, было не всегда. В школе нас просветили — в былые, мрачные времена люди не подозревали, насколько опасна эта болезнь. Долгое время они даже считали, что этот недуг — нечто хорошее, то, что надо воспевать и к чему стоит стремиться. Именно поэтому он так опасен. «Болезнь воздействует на ваш разум, вследствие чего вы теряете способность ясно мыслить и рационально оценивать состояние своего здоровья» (пункт двенадцатый в разделе симптомов амор делириа нервоза из руководства «Безопасность, благополучие, счастье», двенадцатое издание). Но тогда люди называли это как угодно — стресс, сердечная болезнь, беспокойство, депрессия, переутомление, бессонница, биполярное расстройство. Они даже не сознавали, что все это в действительности следствие одного заболевания — амор делириа нервоза. Конечно, мы в Соединенных Штатах еще не до конца избавились от этой болезни. До тех пор, пока процедура излечения не будет доведена до совершенства, пока она не станет безопасной для тех, кто не достиг восемнадцати лет, мы не можем считать себя до конца защищенными. Болезнь все еще среди нас, она тянется к нам и грозит удушить любого своими невидимыми щупальцами. Множество раз я видела, как неисцеленных тащат на процедуру, а они настолько подвержены разрушительному воздействию любви, что ради нее готовы сами себе выцарапать глаза или броситься на заграждение из колючей проволоки вокруг лабораторий. Несколько лет назад одна девушка в день своей процедуры сумела высвободиться из удерживающих приспособлений, отыскала путь на крышу и бросилась вниз. Она даже не вскрикнула. После этого еще много дней подряд, для того чтобы мы не забывали об опасности делирии, по телевизору показывали лицо этой девушки. Глаза ее были открыты, а шея повернута под неестественным углом, но щека так удобно прижималась к тротуару, что можно было подумать, будто она просто легла поспать. Удивительно, но крови было совсем мало — только тонкая темно-красная струйка стекала из уголка рта. Девяносто пять дней — и я в безопасности. Естественно, я нервничаю. Будет больно или не будет? Я хочу поскорее излечиться. Трудно сохранять спокойствие. Трудно не бояться — хотя делирия меня пока не коснулась, я все равно не считаюсь исцеленной. И все-таки я волнуюсь. Говорят, что раньше любовь доводила людей до безумия. От одного этого станет страшно. А еще в руководстве «Безопасность, благополучие, счастье» можно прочитать истории о людях, которые умерли оттого, что потеряли любовь, или оттого, что так ее и не встретили. Вот это пугает меня больше всего. Любовь — самое смертоносное оружие на свете: она убивает и когда присутствует в твоей жизни, и когда ты живешь без нее. Болезнь не дремлет — мы должны постоянно быть начеку. Здоровье нашей нации, наших людей, наших семей и нашего разума целиком зависит от нашей бдительности. Раздел «Базовые меры по сохранению здоровья». Руководство «Ббс», 12-е изд. Запах апельсина всегда напоминает мне о похоронах. Именно этот запах будит меня в день моей эвалуации. Я смотрю на часы на прикроватном столике — шесть часов. В комнате полумрак, солнечный свет только начинает прокрадываться вдоль стен спальни, которую мы делим с двумя дочками моей кузины Марсии. Младшая Грейс, уже одетая, сидит на своей кровати и наблюдает за мной. В одной руке у нее целый, неразрезанный апельсин, она пытается грызть его своими маленькими детскими зубками, как яблоко. У меня сводит желудок, я вынуждена закрыть глаза, чтобы отогнать воспоминания о жарком колючем платье, которое меня заставили надеть на похороны мамы; о тихом перешептывании; о большой грубой руке, которая передавала мне один апельсин за другим, только бы я молчала. Тогда я по дольке съела целых четыре штуки, а когда у меня на коленях осталась только горка кожуры, я начала сосать и ее. Горький вкус помогал мне не расплакаться. Я открываю глаза, и Грейс протягивает мне на ладошке апельсин. — Нет, Грейси. Я откидываю одеяло и встаю. Мой желудок сжимается и разжимается, как кулак. — И ты знаешь — нельзя есть кожуру. Грейс не произносит ни звука и продолжает смотреть на меня своими большими серыми глазами. Я вздыхаю и сажусь рядом с ней. — Вот так. Я показываю Грейс, как надо чистить апельсин ногтями, а сама стараюсь не вдыхать его запах. Яркие оранжевые спирали падают Грейс на колени, она молча наблюдает за мной. Я заканчиваю чистить апельсин, и теперь она держит его двумя руками, как будто это стеклянный шар, который страшно разбить. Я подталкиваю Грейс локтем. — Вперед. Теперь можно есть. Грейс просто смотрит на апельсин. Я вздыхаю и начинаю делить его на дольки. — Знаешь, — я стараюсь говорить мягче, после того как шар превратился в дольки, — если бы ты изредка что-нибудь отвечала, все считали бы тебя милой девочкой. Грейс не отвечает. Вообще-то я на это и не надеюсь. Тетя Кэрол за все шесть лет и три месяца жизни Грейс не услышала от нее ни слова… ни слога. Кэрол считает, что у Грейс что-то не так с головой, но пока доктора не нашли никаких отклонений. На днях, наблюдая за тем, как Грейс вертит в руках цветной кубик, словно это нечто прекрасное и удивительное, словно ждет, что он вдруг превратится во что-то другое, тетя сухо констатировала: — Она просто неизлечимо тупая. Я встаю и ухожу от Грейс, от ее больших внимательных глаз и тоненьких проворных пальцев, к окну. Мне жаль малышку. Марсия, мама Грейс, умерла. Она с самого начала говорила, что не хочет иметь детей. Это один из минусов процедуры — у некоторых людей в отсутствие делириа нервоза мысль о том, чтобы завести детей, вызывает отвращение. Когда мать или отец неспособны нормально и ответственно относиться к своим детям, все заканчивается тем, что они топят их, душат или забивают до смерти за то, что они плачут. К счастью, такие случаи — большая редкость. Но эвалуаторы вынесли решение, что у Марсии должно быть двое детей. На тот момент это казалось правильным. У ее семьи был высокий и стабильный годовой доход. Муж Марсии был уважаемым ученым. Они жили в огромном доме на Уинтер-стрит. Марсия все готовила из натуральных продуктов и в свободное время давала уроки игры на фортепьяно, просто чтобы чем-то себя занять. Но когда мужа Марсии заподозрили в том, что он сочувствующий, все, естественно, изменилось. Марсия с детьми, Дженни и Грейс, вынуждена была вернуться в дом своей матери и моей тети Кэрол. Где бы они ни показывались, люди начинали перешептываться и тыкать в их сторону пальцами. Конечно, Грейс не могла этого помнить, я сомневаюсь, что она вообще помнит своих родителей. Муж Марсии исчез еще до суда. Возможно, с его стороны это было правильно. Суды по большей части — зрелище. Сочувствующих почти всегда приговаривают к высшей мере, а если нет — закрывают в «Крипте» на три пожизненных срока. Марсия, конечно, об этом знала. Спустя пару месяцев после исчезновения супруга ей предъявили обвинения вместо него. Тетя Кэрол считает, что именно по этой причине у нее остановилось сердце. На следующий день после того, как Марсии вручили повестку, она шла по улице и… бах! Сердечный приступ. Сердце — хрупкая вещь. Поэтому и надо соблюдать осторожность. Сегодня наверняка будет жаркий день. В комнате уже жарко, а когда я приоткрываю окно, чтобы выпустить запах апельсина, воздух с улицы проникает внутрь, как толстый язык. Я делаю глубокий вдох, втягиваю в себя чистый запах водорослей и мокрых деревьев, слушаю крики чаек, непрестанно кружащих где-то над бухтой за низкими серыми домами. Снаружи оживает автомобильный двигатель. Этот звук пугает меня, я подпрыгиваю от неожиданности. — Нервничаешь из-за эвалуации? Я оборачиваюсь. В дверях, скрестив руки на груди, стоит тетя Кэрол. — Нет, — вру я. Слабая улыбка всего на мгновение появляется на лице тети. — Не волнуйся. Ты справишься. Иди прими душ, а потом я помогу тебе причесаться. Ответы повторим по дороге. — Хорошо. Тетя продолжает смотреть на меня. Это неприятно, я впиваюсь ногтями в подоконник у себя за спиной. Ненавижу, когда на меня пялятся. Конечно, надо научиться это терпеть. Во время экзамена четыре эвалуатора будут разглядывать меня около двух часов подряд. А чтобы они могли видеть мое тело, на мне будет полупрозрачный полиэтиленовый халат, такой, какие выдают в больницах. — Я бы дала семь или восемь, — говорит тетя и кривит губы. Это баллы, которые сделают меня счастливой. — Но если ты не приведешь себя в порядок, больше шести не получишь. Последний год в школе уже почти подошел к концу. Эвалуация — заключительный экзамен. За последние четыре месяца я прошла все основные тесты — математика, естествознание, устная и письменная речь, социология и философия. И предмет на выбор — фотография. Я уверена, что справилась и получу направление в колледж. Я всегда была прилежной ученицей. Академические эксперты проанализируют все мои плюсы и минусы, после чего выберут для меня колледж и специализацию. Эвалуация — последний этап, после которого тебе подбирают пару. Через несколько месяцев эвалуаторы пришлют мне список из четырех или пяти одобренных ими претендентов. Один из них, после того как я закончу колледж, станет моим мужем. (Разумеется, если я сдам все экзамены. Девочек, не набравших нужное количество баллов, выдают замуж сразу после окончания школы.) Эвалуаторы постараются подобрать для меня парней, которые на эвалуации получили то же количество баллов, что и я. Они сделают все возможное, чтобы избежать больших различий в интеллекте, темпераменте, социальном положении и возрасте. Конечно, временами приходится слышать жуткие истории, например, о том, как восемнадцатилетней девушке достался в мужья богатый восьмидесятилетний старик. Ступеньки издают жуткий стон, и появляется Дженни, сестра Грейс. Ей девять лет, и для своего возраста она высокая, но очень худая — одни углы и локти, а грудь похожа на вогнутый противень. Страшно сказать, но я Дженни не очень люблю. У нее такой же замученный вид, какой был у ее матери. Дженни занимает место рядом с тетей и тоже смотрит на меня. Мой рост — пять футов два дюйма, а Дженни, не поверите, всего на несколько дюймов ниже меня. Глупо чувствовать неловкость перед собственными тетей и кузинами, но у меня по рукам начинают бегать мурашки. Я понимаю — их беспокоит то, как я покажу себя на эвалуации. Крайне важно, чтобы я получила в женихи кого-то достойного. Дженни и Грейс еще очень далеко до их процедуры. Если я удачно выйду замуж, это будет большим подспорьем для семьи. А еще мое замужество может избавить нас от сплетен, которые вот уже четыре года после скандала не дают нам покоя. Это слово преследует нас повсюду, как шорох подгоняемых ветром листьев, — «сочувствующие», «сочувствующие», «сочувствующие»… Оно лишь немногим лучше, чем другое, которое, как змеиное шипение, годами следует за мной после смерти мамы, оставляя после себя ядовитый след. «Самоубийца». Непристойное слово, слово, которое бормочут, выжимают из себя, прикрывая рот ладонью, или тихо произносят за закрытыми дверями. Только в моих снах я слышу, как его кричат в полный голос. Я делаю глубокий вдох и ныряю вниз, чтобы вытащить из-под кровати пластиковое ведро, так что тетя не может увидеть, как меня трясет. — Лина сегодня выходит замуж? — спрашивает Дженни тетю. Ее унылый голос всегда напоминает мне монотонное гудение пчел в жаркий день. — Не говори глупостей, — отвечает тетя, но без раздражения. — Ты знаешь, что она не может выйти замуж, пока не исцелится. Я достаю из ведра полотенце и выпрямляюсь. От этого слова — «замуж» — у меня пересыхает во рту. В брак вступают после того, как получат образование. Таков порядок. «Брак — это порядок и стабильность, признак здорового общества» (см. раздел «Основы общества». Руководство «Ббс», с. 114). И все равно при мысли об этом сердце у меня начинает трепетать и биться, как какое-нибудь насекомое об оконное стекло. Я, естественно, никогда не прикасалась к мальчикам — физический контакт между неисцеленными разных полов запрещен. Честно сказать, я и не разговаривала ни с кем из представителей мужского пола дольше пяти минут. Если не считать кузенов, дядю Уильяма и Эндрю Маркуса, который помогает дяде в его магазинчике «Стоп-энд-сейв», постоянно ковыряется в носу и вытирает козявки о дно банок с консервированными овощами. И если я не сдам экзамены — Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы я их сдала, — я выйду замуж сразу после процедуры исцеления, то есть меньше чем через три месяца. А это значит, что мне предстоит брачная ночь. Запах апельсина все еще не выветрился из комнаты, и мой желудок совершает очередное пике. Я зарываюсь лицом в полотенце, делаю глубокий вдох и усилием воли сдерживаю рвоту. Слышно, как внизу звякают тарелки. Тетя вздыхает и смотрит на свои наручные часы. — Мы должны выехать меньше чем через час, — говорит она. — Так что давай пошевеливайся.
Господь, помоги нам крепко стоять на земле и видеть путь. Не дай нам забыть о падших ангелах, которые решили воспарить в небо, а вместо этого упали в море с опаленными солнцем крыльями. Господь, пусть мои глаза всегда смотрят вниз на дорогу, молю, не дай мне споткнуться. Псалом 24. Раздел «Молитвы и учеба». Руководство «Ббс» Тетя настояла на том, чтобы мы пошли к лабораториям пешком. Лаборатории, как и все правительственные здания, расположились вдоль пристаней — цепочка ярких белых домов напоминает блестящие зубы по кромке хлюпающей пасти океана. Когда я была маленькой и меня только переселили к тете, она каждый день провожала меня в школу. Мы с мамой и сестрой жили ближе к границе и меня одновременно пугали и завораживали эти темные петляющие улицы, пахнущие рыбой и отбросами. Мне всегда хотелось, чтобы тетя держала меня за руку, но она никогда так не делала. В результате я, сжав кулаки, шла за гипнотическим шорохом ее вельветовых брюк и с ужасом ждала того момента, когда над гребнем последнего холма появится школа Святой Анны для девочек — темное каменное здание, все в трещинах и выщербинах, словно обветренное лицо рыбака. Поразительно, насколько все меняется. Тогда меня пугали улицы Портленда, и я не отходила от тети ни на шаг. Теперь я знаю их так хорошо, что могу с закрытыми глазами гулять по всем закоулкам. А сегодня больше всего на свете мне хочется быть одной. Океан скрыт за неровной стеной улиц, но я чувствую его запах, и он снимает напряжение. Морская соль делает воздух плотным и осязаемым. — Помни, — говорит в тысячный раз тетя, — они хотят узнать тебя как конкретного человека, это — да, но, если ты будешь давать пространные ответы, для тебя откроется больше вариантов на будущее. Тетя всегда говорит о замужестве словами из руководства «Ббс»: долг, ответственность, непоколебимость. — Поняла, — отвечаю я. Мимо нас проезжает автобус, на его борту красуется трафарет герба школы Святой Анны, и я втягиваю голову в плечи, мысленно представляя, как Кара Макнамара или Хилари Паркер смотрят в грязные окна, хихикают и тычут в меня пальцами. Все знают, что сегодня у меня день эвалуации. В год разрешено пройти процедуру только четырем девушкам, так что все места давно расписаны. Тетя заставила меня накраситься, и теперь у меня такое чувство, будто мое лицо покрыто лоснящейся пленкой. Дома, в ванной комнате, глядя в зеркало, я подумала, что со всеми этими невидимками и заколками похожа на рыбу — рыба с кучей металлических крючков в голове. Я не люблю краситься и наряжаться, меня не вдохновляет блеск для губ. Моя лучшая подруга, Хана, считает, что я ненормальная. А как иначе? Она-то просто великолепна. Даже когда Хана завязывает волосы в небрежный узел на затылке, это выглядит так, будто она только что сделала прическу в салоне красоты. Я не страшная, но и не красавица. Где-то посерединке. Глаза у меня не зеленые и не коричневые, а вперемешку. Я не худая и не толстая. Единственное, что можно сказать о моей внешности с полной определенностью, — я маленькая. — Если, не дай Господь, тебя спросят о твоих кузенах, не забудь сказать, что плохо их знала. — Угу. Я слушаю тетю вполуха. День жаркий, слишком жаркий для июня, и, несмотря на то что утром я извела на себя уйму дезодоранта, пот начинает щипать мне поясницу и под мышками. Справа от нас залив Каско, по обе стороны его охраняют острова Пикс-айленд и Грейт-Диамонд-айленд с возвышающимися на них дозорными вышками. А дальше открытый океан, а за океаном — уничтоженные болезнью города и страны. — Лина? Ты меня слушаешь? Кэрол берет меня за руку и поворачивает лицом к себе. — Синий, — механически, как попугай, говорю я, — мой любимый цвет — синий. Или зеленый. Черный — слишком нездорово; красный вызовет у них раздражение; розовый — как-то по-детски; оранжевый — для фриков. — А чем ты любишь заниматься в свободное время? Я мягко выворачиваюсь от тети. — Мы уже это повторяли. — Это важно, Лина. Возможно, это самый важный день в твоей жизни. Я вздыхаю. Впереди с жалобным механическим скрипом медленно открываются ворота, преграждающие путь к правительственным лабораториям. Уже успели образоваться две очереди — одна из девочек, у второго входа в пятидесяти футах вторая — из мальчиков. Я щурюсь от солнца и пытаюсь разглядеть знакомые лица, но океан ослепляет, и перед глазами мельтешат черные мушки. — Лина? — напоминает о себе тетя Кэрол. Я делаю глубокий вдох и начинаю спич, который мы репетировали уже миллион раз: — Мне нравится работать в школьной газете. Меня увлекает фотография, потому что она позволяет поймать и сохранить отдельный момент жизни. Мне нравится ходить с друзьями на концерты в Диринг-Оак-парк. Я люблю бегать, два года я была вторым капитаном команды по кроссу. Я заняла первое место на дистанции пять километров. Еще я часто сижу с маленькими членами моей семьи, мне действительно нравятся дети. — Ты ерничаешь, — говорит тетя. — Я люблю детей, — повторяю я, предварительно приклеив на лицо улыбку. На самом деле, если не считать Грейси, я не очень-то люблю детей. Они такие крикуны и непоседы, постоянно все хватают, пускают слюни и писаются. Но я понимаю, что когда-нибудь у меня появятся свои дети. — Уже лучше, — говорит тетя Кэрол. — Продолжай. — Мои любимые предметы — математика и история, — заканчиваю я. Тетя удовлетворенно кивает. — Лина! Я оглядываюсь. Хана только-только выбралась из машины родителей и машет мне рукой. Легкая туника соскользнула с загорелого плеча, светлые локоны развевает ветер. Все мальчики и девочки, которые выстроились в очередь в лаборатории, поворачиваются в ее сторону. Появление Ханы всегда так действует на людей. — Лина! Подожди! Хана на бегу продолжает махать мне рукой. На узкой дороге у нее за спиной автомобиль начинает медленный маневр к развороту — вперед-назад, вперед-назад, пока не поворачивается на сто восемьдесят градусов. Машина родителей Ханы черная и гладкая, как пантера. Несколько раз мы катались на ней вместе с Ханой, и я чувствовала себя настоящей принцессой. Сейчас мало у кого остались машины, и еще меньше тех, кто пользуется ими по назначению. Бензин очень дорог и выдается строго по норме. Некоторые из представителей среднего класса установили свои машины перед домами, как статуи, — новенькие и безжизненные с чистенькими, девственными шинами. — Привет, Кэрол, — говорит, поравнявшись с нами, запыхавшаяся Хана. Из ее приоткрывшейся сумки выглядывает журнал, и она заталкивает его обратно. Это одно из правительственных изданий «Дом и семья». Заметив, что у меня от удивления ползут брови на лоб, Хана корчит кислую физиономию. — Мама заставила взять с собой. Сказала, чтобы я читала в ожидании эвалуации. Что это произведет благоприятное впечатление. Хана подносит пальцы к горлу и изображает, будто ее рвет. — Хана! — зло шипит тетя. Тревога в ее голосе заставляет меня вздрогнуть. Кэрол практически никогда не теряет самообладания, даже на одну минутку. Она быстро оглядывается по сторонам, как будто опасается, что на залитых утренним солнцем улицах притаились эвалуаторы и регуляторы. — Не волнуйтесь. За нами не шпионят, — говорит Хана. Она поворачивается к тете спиной и одними губами говорит мне «пока», а потом улыбается. Двойная очередь из мальчиков и девочек растет и выползает на улицу. Стеклянные двери лабораторий с шипением открываются, появляются медсестры, в руках у них планшеты с зажимами для бумаги. Медсестры начинают препровождать собравшихся в комнаты ожидания. Тетя легко и быстро, словно птичка лапкой, касается моего локтя. — Тебе лучше занять место в очереди. Голос тети снова звучит нормально. Хотела бы я, чтобы ее спокойствие передалось и мне. — И, Лина… — Что? Чувствую я себя не очень хорошо. Лаборатории, кажется, где-то далеко, и они такие ослепительно яркие, что я с трудом могу на них смотреть, а тротуар перед нами мерцает от жары. В голове у меня все время вертится фраза: «самый важный день в твоей жизни». Солнце светит как огромный прожектор. — Удачи. — На долю секунду у тети на лице появляется улыбка. — Спасибо. Я была бы не против, если бы она сказала что-нибудь еще. Например, «уверена, что ты будешь на высоте» или «постарайся не волноваться». Но тетя просто стоит и смотрит на меня, лицо ее спокойно и непроницаемо, как всегда. — Не беспокойтесь, миссис Тиддл, — говорит Хана и подмигивает мне. — Я прослежу, чтобы она не облажалась по полной программе. Обещаю. И я сразу перестаю нервничать. Хана вообще не напрягается, она такая беззаботная и настоящая. Мы вдвоем идем к лабораториям. Хана ростом почти пять, футов и девять дюймов. Когда мы гуляем, мне, чтобы не отстать, приходится идти вприпрыжку, и в итоге я всегда чувствую себя как прыгающий на воде поплавок. Но сегодня мне это безразлично. Я рада, что Хана со мной. Одна бы я точно не выдержала. — Господи, — говорит Хана, когда мы подходим к очереди. — Твоя тетя так серьезно ко всему этому относится? — Но это действительно важно. Мы становимся в очередь. Кое-кого я узнаю — некоторых девушек я вроде бы видела в школе; видела, как некоторые из ребят играли в футбол за школой для мальчиков «Спенсер преп». Один парень замечает, что я их рассматриваю. Он вопросительно поднимает брови, и я поскорее опускаю глаза, у меня мгновенно вспыхивает лицо и сводит желудок. «У тебя будет пара, меньше чем через три месяца», — говорю я себе. Но эти слова не несут никакого смысла, так же как в детстве, когда мы играли в сочинялки из заданного набора слов и в результате всегда получалась какая-то белиберда вроде: «Мне нужен банан для быстроходного катера» или «Дай мой мокрый башмак своему сердитому кексу». — Ага, я знаю. Поверь, я читала руководство «Ббс» не меньше других, — Хана сдвигает солнечные очки на лоб, делает невинные глаза и говорит приторно-сладким голосом: — «День эвалуации — волнующий ритуал, который подготовит вас к будущему счастью, стабильности и браку». Хана опускает очки обратно на нос и кривится. — Ты в это не веришь? — спрашиваю я, понизив голос до шепота. В последнее время Хана ведет себя странно. Она не такая, как другие, — открытая, независимая, бесстрашная. Это одна из причин, почему я хотела стать ее подругой. Я всегда была стеснительной и всегда боялась, что сделаю или скажу что-то не так. Хана совсем не такая. Но в последнее время все это как-то усилилось. Во-первых, Хана стала наплевательски относиться к учебе. Несколько раз из-за того, что она перечила учителям, ее вызывали к директору. А еще иногда она вдруг ни с того ни с сего прекращает разговор, просто замолкает, как будто натыкается на невидимый барьер. И я часто замечаю, как она смотрит на океан, словно замышляет уплыть отсюда. А сейчас я смотрю на нее, в ее чистые серые глаза, на ее тонкие, напряженно сжатые губы, и мне становится страшно. Я представляю, как моя мама взмахнула руками за секунду до того, как камнем упасть в океан; представляю лицо той девушки, которая бросилась с крыши лаборатории. Я гоню прочь мысли о болезни. Хана не больна. Этого не может быть. Я бы знала. — Если они действительно хотят, чтобы мы были счастливы, они должны позволить нам самим выбирать, — ворчит Хана. — Хана, — резко говорю я, — возьми свои слова обратно. Критика системы — самый серьезный проступок. Хана поднимает руки, будто сдается. — Хорошо, хорошо. Беру свои слова обратно. — Тебе известно — самостоятельный выбор не приносит счастья. Что было раньше? Хаос, насилие, война. Люди были несчастны. — Я же сказала — беру свои слова обратно. Хана улыбается, но я все еще злюсь и поэтому отворачиваюсь. — И потом, — продолжаю я, — они дают нам выбор. Обычно эвалуаторы предоставляют список из четырех или пяти одобренных кандидатов, и ты можешь выбрать одного из них. И все счастливы. С тех пор как разработали процедуру и браки стали устраивать эвалуаторы, в Мэне было зарегистрировано не больше дюжины разводов, а во всех Штатах меньше тысячи. И почти во всех этих случаях либо супруг, либо супруга подозревались в том, что они сочувствующие, то есть развод был необходим и одобрялся государством. — Ограниченный выбор, — поправляет меня Хана. — Мы вынуждены выбирать из тех, кого выбрали для нас. — Не бывает неограниченного выбора. Такова жизнь. Хана открывает рот, хочет что-то сказать, но вместо этого просто начинает смеяться. А потом она тянется ко мне и сжимает мою руку — два коротких пожатия и два длинных. Наш старинный знак, мы придумали его еще во втором классе и использовали, когда одной из нас бывало плохо. Это наш способ сказать: все хорошо, я с тобой. — Ну ладно, ладно, успокойся. Я люблю эвалуацию. Так хорошо? Да здравствует день эвалуации! — Вот так лучше, — говорю я, но все равно еще никак не могу прийти в себя. Очередь шаркающими шажками продвигается вперед. Мы проходим через металлические ворота, украшенные поверху спутанной колючей проволокой, и ступаем на подъездную дорожку, которая ведет к лабораторным корпусам. Девочек ждет корпус 6-С, мальчиков — 6-В, и очередь начинает раздваиваться. По мере приближения к цели нас возле каждых дверей обдает потоком кондиционированного воздуха. Удивительное ощущение, как будто тебя на секунду с ног до головы, как мороженое на палочке, покрывают ледяной глазурью. В такие моменты я убираю с шеи хвост и мысленно проклинаю жару. Дома у нас нет кондиционеров, только уродливые вентиляторы на длинной ножке, которые издыхают посреди ночи. Но и этих уродов тетя Кэрол почти никогда не разрешает включать. Вентиляторы потребляют слишком много электроэнергии, так она говорит, а мы не можем позволить себе такую роскошь. Наконец перед нами остается всего несколько человек. Из здания лаборатории выходит медсестра с пачкой планшетов и авторучками и начинает раздавать их стоящим в очереди. — Пожалуйста, аккуратно заполните все графы, включая те, что касаются вашей медицинской и семейной истории. Сердце у меня начинает подпрыгивать к самому горлу, аккуратно пронумерованные графы — фамилия, инициалы, адрес проживания, возраст — сливаются воедино. Я рада, что Хана стоит впереди меня. Она кладет планшет на предплечье и начинает легко и быстро заполнять анкету. — Следующий. Двери снова открываются, появляется вторая медсестра и жестом приглашает Хану войти. За ее спиной в холодном полумраке просматривается белая комната ожидания с зеленым ковром на полу. — Удачи! — говорю я Хане. Хана на секунду оборачивается и улыбается, но я замечаю, что у нее начали сдавать нервы — она закусила губу, а между бровей у нее появилась тоненькая морщинка. Хана направляется в сторону двери в лабораторию, но потом вдруг резко разворачивается и подходит ко мне. У нее какое-то дикое выражение на лице, такой я Хану еще не видела. Она хватает меня за плечи, я от страха роняю планшет. — Нельзя узнать, что такое счастье, если хоть раз не почувствуешь себя несчастной, — сипло, как будто сорвала голос, шепчет Хана мне в самое ухо. — Что? — Ты не можешь быть по-настоящему счастлива, если хоть иногда не будешь несчастна. Ты же понимаешь это? Хана отпускает меня еще до того, как я успеваю ответить, лицо у нее безмятежное и прекрасное, как всегда. Она наклоняется, подбирает с пола мой планшет и с улыбкой передает его мне. Потом поворачивается и проходит через стеклянные двери. Двери за ней закрываются, как гладкая поверхность воды над уходящим ко дну предметом.
Дьявол прокрался в Эдем. Он принес с собой семя болезни — амор делириа нервоза. Семя проросло и превратилось в великолепную яблоню, которая принесла плоды красные, как кровь. Стивен Хорейс, доктор философии. Книга Бытия: Полная история мира и познанной Вселенной. Изд. Гарвардского университета К тому времени, когда медсестра пропускает меня в комнату ожидания, Ханы там уже нет — исчезла в белых стерильных коридорах с дюжиной одинаковых белых дверей, — но в комнате еще ожидают своей очереди с полдесятка девушек. Одна из них сидит, сгорбившись над своим и планшетом, быстро вписывает ответы, перечеркивает их и снова вписывает. Другая девушка выпытывает у медсестры, в чем разница между «хроническим состоянием» и «состоянием, предшествующим настоящему». Похоже, ее вот-вот хватит удар — на лбу вздулась вена, а голос поднялся до истеричной ноты. Мне интересно, не собирается ли она написать в своей анкете: «склонна к немотивированному тревожному состоянию». Все это совсем не смешно, но мне хочется смеяться. Я закрываю рот ладонью и фыркаю. Меня всегда тянет смеяться, когда я нервничаю. В школе на тестировании у меня постоянно возникает эта проблема. Может быть, надо упомянуть о ней в анкете? Медсестра забирает у меня планшет и проверяет, все ли графы я заполнила. — Лина Хэлоуэй? — уточняет она ясным и четким голосом, таким, мне кажется, говорят все медсестры, как будто их этому специально обучают. — Угу, — мычу я в ответ и тут же поправляюсь: — Да, это я. Тетя предупредила меня, что эвалуаторы приветствуют формальные ответы на вопросы. И все же, когда посторонний человек произносит мое настоящее имя, у меня появляется странная тяжесть внизу живота. Последние десять лет я живу под фамилией тети, и пусть фамилия дурацкая (Хана говорит, что так малыши просятся пописать), но она хоть не напоминает о моих маме и папе. И Тиддлсы — реальные люди, а Хэлоуэй — не больше чем воспоминание. Но в официальных случаях я должна выступать под фамилией, данной мне при рождении. — Следуй за мной, — говорит медсестра и указывает в сторону одного из коридоров. Каблуки медсестры четко выстукивают по линолеуму. Свет в коридоре ослепительно яркий. Нервная дрожь пробирается от желудка к голове, голова начинает кружиться, и я, пытаясь успокоиться, представляю океан, его прерывистое дыхание и кружащих в небе чаек. «Скоро все это кончится, — говорю я себе. — Все скоро кончится, ты пойдешь домой и больше никогда не будешь думать об эвалуации». Кажется, что коридор будет тянуться бесконечно. Где-то впереди открываются и закрываются двери, и через секунду, когда мы сворачиваем за угол, мимо нас пробегает девушка. Лицо у девушки красное, можно легко догадаться, что она плакала. Должно быть, она только что прошла через эвалуацию. Я припоминаю, что она из первой партии девушек, приглашенных в корпус лабораторий. Я невольно ей сочувствую. Эвалуация обычно длится где-то от получаса до двух, но существует примета — чем дольше тобой занимаются эвалуаторы, тем лучше обстоят твои дела. Конечно, это не всегда так. Два года назад Марси Дэйвис прославилась тем, что в общей сложности провела в лаборатории сорок пять минут и получила при этом самый высокий балл — десять. А в прошлом году Кори Винд поставила рекорд по продолжительности пребывания в лаборатории — три с половиной часа, заработала всего лишь три балла. Ясное дело, эвалуация проводится по определенной системе, но и в этой системе может присутствовать определенный процент случайности. Порой мне кажется, что весь процесс задуман так, чтобы как можно больше запугать и напугать. У меня вдруг возникает дикое желание промчаться по этим чистым стерильным коридорам и пинком пооткрывать все двери. Но следом за этим желанием тут же приходит чувство вины. Это самый неподходящий момент для того, чтобы сомневаться в необходимости эвалуации, и я мысленно чертыхаюсь в адрес Ханы. Это все из-за того, что она мне сказала у дверей в лабораторию. «Ты не можешь быть по-настоящему счастливой, если хоть иногда не будешь несчастна. Ограниченный выбор. Мы вынуждены выбирать из тех, кого выбрали для нас». А я рада, что выбирают за нас. Рада, что мне не надо делать выбор, но еще больше я рада, что мне не приходится прилагать усилия, чтобы кто-то выбрал меня. Конечно, будь я такой, как Хана, я была бы не против, чтобы все осталось как в старые времена. У Ханы золотые волосы, яркие серые глаза, идеально ровные зубы и смех такой, что, когда она смеется, все в радиусе двух миль оборачиваются и тоже смеются. Даже неловкие движения в ее исполнении выглядят мило. Если она уронит учебники, так и хочется броситься ей на помощь. А вот когда я спотыкаюсь или проливаю кофе себе на блузку, все отворачиваются. Я прямо вижу, как они думают про меня: «Какая неуклюжая!» А когда я оказываюсь в окружении незнакомых людей, мой мозг превращается в мутную серую субстанцию, точно как каша, которая покрывает улицы в оттепель после сильного снегопада. Хана другая, она никогда не теряется и всегда знает, что сказать. Ни один парень в своем уме не выберет меня, когда в мире есть такие девушки, как Хана. Это все равно что остановить свой выбор на черством печенье, когда на самом деле хочешь большую порцию мороженого со взбитыми сливками, вишней и шоколадной крошкой. Так что я буду счастлива получить свой аккуратно отпечатанный список «одобренных кандидатур». Это хоть какая-то гарантия того, что я не останусь одна. Не важно, если никто не считает меня красивой (хотя иногда мне хочется, чтобы кто-нибудь пусть на секунду, но посчитал). Меня выберут, даже если я останусь без глаза. Наконец медсестра останавливается перед одной из дверей, которая ничем не отличается от остальных. — Сюда. Можешь оставить свою одежду и все остальное в вестибюле. Будь добра, надень халат завязками назад. Можешь не торопиться, попей воды, помедитируй. Я представляю сотни и сотни девушек, которые сидят в позе «лотос» и монотонно повторяют «Ом», и меня снова душит смех. — Однако имей в виду — чем дольше ты готовишься, тем меньше времени остается у эвалуаторов на то, чтобы тебя узнать, — говорит медсестра и улыбается. Улыбка у нее натянутая, и вообще все натянутое — кожа, глаза, лабораторный халат. Медсестра смотрит прямо на меня, но у меня такое чувство, как будто мысленно она уже идет по коридору обратно в комнату ожидания, чтобы забрать очередную девушку, провести все по тому же коридору и произнести ту же заученную речь. Мне кажется, что я совсем одна за этими толстыми стенами, которые заглушают звуки, не пропускают солнечный свет, ветер и тепло. Здесь все такое совершенное и ненатуральное. — Когда будешь готова, пройдешь вот за эту синюю дверь. Эвалуаторы будут ждать тебя в лаборатории. Медсестра уходит, цокая каблуками по линолеуму, а я вхожу в вестибюль. Это небольшая комната с таким же ярким, как в коридоре, освещением, и похожа она на обыкновенную смотровую: в углу стоит и периодически пикает какое-то медицинское оборудование, смотровой стол накрыт тонкой калькой, в воздухе витает едкий запах антисептиков. Я раздеваюсь, и от кондиционированного воздуха моя кожа превращается в «гусиную», а волоски на руках встают дыбом. Теперь эвалуаторы будут смотреть на меня как на волосатое животное. Я складываю одежду, включая бюстгальтер, в аккуратную стопочку и надеваю халат. Халат из сверхтонкого синтетического материала, так что сквозь него можно разглядеть меня всю и контур от нижнего белья тоже. «Скоро. Скоро все это кончится». Я делаю глубокий вдох и вхожу в синюю дверь. В лаборатории освещение еще ярче, чем в коридоре и вестибюле. Свет бьет в глаза, так что первое впечатление обо мне у эвалуаторов такое — некая девушка, жмурится, шарахается назад и закрывает лицо рукой. Передо мной, как в каноэ, проплывают четыре силуэта. Потом глаза мои адаптируются, и я различаю сидящих за длинным низким столом эвалуаторов. Помещение очень большое и практически пустое, если не считать четырех эвалуаторов, а в углу — придвинутый к одной из стен стальной операционный стол. Сверху меня освещает двойной ряд ламп, и я замечаю, какой здесь высокий потолок — футов тридцать, не меньше. Мне отчаянно хочется скрестить руки на груди, чтобы хоть как-то прикрыться. У меня пересыхает во рту, а в голове воцаряется ярко-белая, как свет ламп, пустота. Я не могу вспомнить, как должна себя вести, не могу вспомнить, что должна говорить. К счастью, одна из эвалуаторов, женщина, заговаривает первой. — Анкета у тебя с собой? Голос у нее доброжелательный, но кулак у меня в животе все равно сжимает мои кишки. «О господи, — думаю я, — сейчас я описаюсь. Описаюсь прямо здесь». Я пытаюсь представить, что скажет Хана после того, как все это закончится, и мы будем гулять по горячим от солнца тротуарам и вдыхать соленый воздух океана. «Боже, — скажет она, — только время зря потеряла. Эти эвалуаторы просто сидели, как четыре жабы на бревне, и пялились на меня». — А, да… Я делаю шаг вперед, и воздух, кажется, становится плотнее и не пускает меня дальше. Когда до стола остается пара футов, я протягиваю эвалуаторам планшет. За столом трое мужчин и одна женщина, но долго на них смотреть я не в состоянии. Механически зафиксировав в памяти какие-то носы, темные глаза и пару поблескивающих очков, я отступаю на прежнюю позицию. Мой планшет перескакивает от эвалуатора к эвалуатору, а я стою по стойке «смирно» и стараюсь казаться расслабленной. У меня за спиной вдоль задней стены, на высоте около двадцати футов от пола тянется галерея с ярусами белых кресел. Туда можно попасть через небольшую красную дверь, а кресла, очевидно, предназначены для студентов, докторов, интернов и младших научных сотрудников. Ученые в лаборатории не только демонстрируют процедуру, после нее они производят полную медицинскую проверку и часто занимаются трудными случаями других болезней. До меня доходит, что они, вероятно, демонстрируют процедуру исцеления прямо здесь, в этой самой комнате. Вот для чего, должно быть, здесь установлен операционный стол. Страх снова начинает сжимать мои внутренности в кулак. Я часто представляла себе, что значит быть исцеленной, но почему-то никогда не задумывалась о самой процедуре. О твердой металлической поверхности операционного стола, о ярких мигающих у тебя над головой лампах, о трубках, проводах и… о боли. — Лина Хэлоуэй? — Да, это я. — Отлично. Почему бы тебе для начала не рассказать нам немного о себе? Эвалуатор в очках наклоняется вперед, разводит в стороны руки и улыбается. У него крупные и квадратные белые зубы, они напоминают мне кафель в ванной комнате. Из-за отражения в очках мне трудно разглядеть его глаза, и мне было бы легче, если бы он их снял. — Расскажи нам о том, чем ты любишь заниматься. Какие у тебя интересы, хобби, любимые предметы в школе. Я начинаю произносить заготовленные фразы о фотографии, пробежках и прогулках с друзьями. Эвалуаторы кивают, они делают записи в своих блокнотах, на их лицах появляются одобрительные улыбки, и я понимаю, что все идет хорошо, но при этом даже не слышу себя. Мое внимание зациклено на металлическом операционном столе, я продолжаю искоса на него поглядывать, а он в ответ подмигивает и блестит, как лезвие бритвы. И тут вдруг я начинаю думать о маме. Мама прошла через три процедуры, но так и не исцелилась. Болезнь одержала верх. Глаза мамы стали пустыми, щеки провалились, болезнь повела ее дюйм за дюймом к краю песчаного утеса и заставила шагнуть вперед в чистый прозрачный воздух. Во всяком случае, так мне рассказывали. Тогда мне было шесть лет. Я помню только, как она ночью прикоснулась к моему лицу теплыми пальцами и прошептала мне свой последние слова: «Я люблю тебя. Помни об этом. Они не могут это отнять». Я на секунду закрываю глаза, все вытесняет мысль о том, как мама корчится от боли на операционном столе, а рядом дюжина ученых в лабораторных халатах наблюдают и хладнокровно делают записи в своих блокнотах. Три раза ее привязывали к металлическому столу; три раза толпа наблюдателей на галерее фиксировала ее реакцию на иглы, а потом и на лазер. Обычно пациентам перед процедурой делают анестезию, и они ничего не чувствуют, но тетя как-то проговорилась, что перед третьей процедурой моей маме решили не вводить обезболивающее. Они решили, что анестезия, возможно, мешает ее мозгу исцелиться. — Не хочешь выпить воды? — предложила женщина эвалуатор номер один и указала на бутылку с водой и стакан на столе. Она заметила, что я на секунду отключилась от происходящего, но это ничего. Я оттарабанила личный отчет и, судя по лицам эвалуаторов, справилась. Они смотрят на меня, как родители, которые гордятся тем, что их ребенок вставил правильные колышки в правильные дырочки. Обрадовавшись короткой передышке, я наливаю себе стакан воды и делаю несколько глотков. Я чувствую, что у меня взмокли от пота подмышки, и благодарю Бога за то, что это нельзя увидеть. Я стараюсь смотреть только на эвалуаторов, но этот чертов стол так и лезет в глаза. — Хорошо, Лина, а теперь мы зададим тебе несколько вопросов. Мы хотим, чтобы ты отвечала искренне. Не забывай, мы стараемся узнать тебя как человека. «А как еще? — Этот вопрос непроизвольно выскакивает в моем сознании. — Я что — животное?» Я делаю глубокий вдох, заставляю себя улыбнуться и киваю. — Хорошо. — Какие книги твои самые любимые? — «Любовь, война и насилие» Кристофера Малли, — как автомат отвечаю я, — «Граница» Филиппы Гарольд. Нет смысла гнать образы из головы — они хлынули потоком. Одно-единственное слово возникает в моем мозгу, как будто его выжгли каленым железом. Боль. Они хотели, чтобы мама прошла через процедуру в четвертый раз. Они пришли за ней в ту ночь, когда она умерла, пришли, чтобы забрать ее в лаборатории. Но она не пошла с ними, она убежала в темноту и прыгнула с утеса в пустоту. «Я люблю тебя. Помни об этом. Они не могут это отнять». Тогда мама разбудила меня этими словами, и теперь, после того как она давным-давно исчезла, они снова вернулись ко мне. Их повторяли на ветру сухие деревья, шептали в холодном предрассветном воздухе замерзшие листья. — И «Ромео и Джульетта» Уильяма Шекспира. Эвалуаторы кивают и записывают. «Ромео и Джульетта» в списке рекомендуемой литературы для каждого первогодка в классе здоровья. — Почему «Ромео и Джульетта»? — спрашивает эвалуатор номер три. «Это произведение пугает» — так я должна ответить на этот вопрос. «Ромео и Джульетта» — назидательная история, в ней рассказывается об опасностях, которые подстерегали людей старого мира, до того как изобрели способ исцеления от амор делириа нервоза. Мне кажется, что горло у меня начинает распухать и уже нет никакой возможности выдавить из него хоть слово. Слова застревают в горле, как колючки репейника на одежде во время пробежки через фермы. И в этот момент у меня в ушах начинает шуметь океан, я слышу его отдаленное урчание, представляю, как его тяжелые воды накрывают мою маму. И все, что я могу выговорить: — Это прекрасно. Все четыре эвалуатора, словно связанные одной ниткой марионетки, мгновенно вскидывают головы. — Прекрасно? — переспрашивает женщина-эвалуатор и морщит нос. Воздух начинает звенеть от напряжения, и я понимаю, что допустила ошибку… большую ошибку. Эвалуатор в очках подается вперед. — Интересное слово ты использовала. Очень интересное. Теперь, когда он демонстрирует свои зубы, они напоминают мне белые клыки оскалившегося пса. — Может, по-твоему, страдание прекрасно? Может, тебе доставляет удовольствие насилие? — Нет-нет, совсем не так. Я стараюсь привести мысли в порядок, но в голове у меня продолжает бессловесно рычать океан, и рычание его с каждой секундой становится все громче и громче. А теперь еще к рычанию добавился слабый крик, как будто крик мамы долетает до меня через пропасть десятилетия. — Я просто хотела сказать… в этой истории есть что-то печальное… Яркий свет и рычание тянут меня ко дну, я барахтаюсь и пытаюсь вырваться. Самопожертвование. Я хочу сказать что-то о самопожертвовании, но не нахожу нужных слов. — Продолжим, — говорит эвалуатор номер один. Когда она предлагала мне выпить воды, ее голос звучал так мило, но теперь в нем нет и намека на доброжелательность. — Поговорим о чем-нибудь простом. Например, какой цвет ты любишь больше других? Часть моего сознания, рациональная и обученная, кричит: «Синий! Скажи синий!» Но другая, которая существовала еще раньше, пробивается через волны шума и выпрыгивает на поверхность. — Серый. — Серый? — растерянно переспрашивает четвертый эвалуатор. Сердце по спирали, как в воронку, устремляется в желудок. Я понимаю, что сделала, — я провалилась, я прямо так и вижу, как набранные мной баллы стремятся к нулю. Но уже ничего не исправить. Со мной все кончено. Шум в ушах усиливается, он похож на топот перепуганных животных и не дает думать. — Не то чтобы серый, — тороплюсь объяснить я. — Перед восходом солнца есть момент, когда все небо становится таким бледным, почти бесцветным… Это не совсем серый и не белый, мне всегда он нравился, потому что когда на него смотришь, веришь, что вот-вот случится что-то хорошее. Но меня уже не слушают. Все эвалуаторы встрепенулись и смотрят куда-то мне за спину, лица у них такие, как будто они пытаются уловить в речи иностранца знакомые слова. А потом вдруг шум и крики врываются в комнату, и я понимаю, что все это время они существовали не только в моем сознании. Действительно кричат люди, действительно шум стоит такой, как будто бегут сразу тысячи ног. И третий звук присутствует тоже, он служит фоном для всего остального — бессловесное мычание, люди неспособны издавать такой звук. Я ничего не могу понять, все происходит как во сне. Женщина эвалуатор встает со своего места и говорит: — Что за черт… — Сядьте, Хелен, — одновременно с ней говорит эвалуатор в очках. — Я пойду узнаю, в чем дело. И в ту же секунду синие двери распахиваются, и в лабораторию врывается грохочущее копытами стадо коров, настоящих, реальных, живых, мычащих коров. «Действительно насмерть перепуганные животные», — думаю я. На долю секунды я выпадаю из реальности и мной овладевает гордость, оттого что я верно определила звук, предшествующий их появлению. А потом я понимаю, что через пару секунд меня втопчут в пол очень крупные, очень тяжелые и очень напуганные животные, и тут же ныряю в угол, за операционный стол. Операционный стол служит надежным укрытием. Я осторожно выглядываю, только чтобы видеть, что происходит в лаборатории. Эвалуаторы к этому моменту уже запрыгнули на свой стол, их со всех сторон окружают коричневые и пестрые туши коров. Женщина-эвалуатор вопит как резаная. — Спокойно! Спокойно! — кричит эвалуатор в очках, а сам цепляется за женщину, как будто он вот-вот утонет, а она — спасательный плот. У некоторых коров на голове болтаются нелепые парики, на других накинуты халаты, точно такие, как тот, который на мне. На секунду я перестаю верить, что все это происходит на самом деле. Возможно, все это — сон, и я скоро проснусь в своей постели, и это будет утро дня эвалуации. Но потом я замечаю на боках коров надписи: «НЕ ИСЦЕЛЕНИЕ. СМЕРТЬ». Это написано чернилами как раз над выжженными клеймами с номерами, которые указывают на то, что участь этих коров — скотобойня. По спине у меня пробегает холодок, и все начинает становиться на свои места. Каждые два года заразные — люди, которые живут в Дикой местности между цивилизованными городами и районами, — проникают в Портленд и устраивают своего рода протестные акции. В один год они заявились посреди ночи и нарисовали на домах всех до единого ученых красные черепа. В другой они умудрились проникнуть в центральный полицейский участок, тот, где координируют передвижения патрулей по Портленду, и перетащили всю мебель, включая кофейные автоматы, на крышу. Это, правда, было очень смешно и, если подумать, невероятно, потому что Централ — самое охраняемое здание в Портленде. Для людей, которые живут в Дикой местности, любовь не болезнь, и они не верят в исцеление. Они думают, что исцеление — это бесчеловечно. Отсюда и надпись на бедных коровах. Теперь я все поняла — коров нарядили так специально. Как будто мы, те, кто проходит через эвалуацию, — стадо скотов. Коровы вроде как успокоились. Они больше не ведут себя агрессивно и начинают просто бродить по лаборатории. Женщина-эвалуатор размахивает планшетом и хлопает коров, когда они таранят стол, слизывают со стола и начинают жевать бумаги, как я понимаю — записи эвалуаторов. Слава богу. Может, они съедят все записи, и у эвалуаторов не останется свидетельств моего провала. Сейчас, когда я спряталась за операционным столом и не рискую угодить под копыта, все это кажется мне довольно веселым. А потом я слышу это. Непонятно каким образом среди всего этого топота и криков я слышу у себя над головой смех, смех недолгий и мелодичный, как будто кто-то сыграл два-три аккорда на пианино. Галерея. На галерее стоит парень и наблюдает за хаосом, который творится внизу. И — смеется. Как только я поднимаю голову, его внимание переключается на меня. У меня перехватывает дыхание, я как будто вижу его в объектив фотоаппарата, и мир на это короткое мгновение щелчка затвора перестает существовать. У него золотисто-каштановые волосы, как осенние листья в ту пору, когда они только начинают опадать, и глаза яркого янтарного цвета. Я вижу его и сразу понимаю, что он один из тех, кто устроил все это. Я знаю, что он живет в Дикой местности, знаю, что он — заразный. Страх сдавливает мой желудок, я открываю рот, чтобы закричать — сама не знаю, что именно, — и в этот момент он едва заметно кивает мне… И я не могу произнести ни звука. А потом он делает нечто совершенно неправдоподобное. Он мне подмигивает. Наконец срабатывает сигнализация. Она воет так громко, что я вынуждена закрыть уши руками. Я поворачиваюсь в сторону эвалуаторов. Заметили они этого парня или нет? Но эвалуаторы продолжают свои танцы на столе, а когда я снова смотрю на галерею, там уже никого нет.
Наступишь на трещину — сломаешь маме спину. Наступишь на камень — все вокруг помрут. Наступишь на палочку — заболеешь. Смотри, куда идешь, и все останутся живы. Детская считалка Сегодня мне опять приснился этот сон. Я стою на краю большого утеса из белого песка. Земля под ногами неустойчивая. Уступ, на котором я стою, начинает крошиться, куски спрессованного песка отслаиваются и летят с высоты тысяч футов вниз в океан. Волны с белыми барашками бьют с такой бешеной силой, что океан становится похож на гигантский бурлящий котел с кипящей водой. Я в ужасе оттого, что вот-вот упаду, но по какой-то причине не могу двинуться с места и отойти назад, хотя чувствую, как почва у меня под ногами рассыпается на миллионы молекул и превращается в воздух, в ветер. В любую секунду мне грозит падение. И всего за мгновение до того, как подо мной не останется ничего, кроме воздуха, за долю секунды до того, как ветер засвистит вокруг меня во время падения, волны внизу расходятся, и я вижу лицо мамы. Бледное распухшее лицо все в синих пятнах раскачивается под поверхностью океана. Мама смотрит на меня, ее рот открыт, как будто она кричит, а руки раскинуты в стороны, словно она хочет принять меня в свои объятия. И я просыпаюсь. Я всегда просыпаюсь именно в этот момент. Подушка мокрая, в горле першит. Я плакала во сне. Рядом, свернувшись калачиком, лежит Грейси — одна щека прижата к простыне, губы что-то повторяют беззвучно. Она всегда забирается ко мне в кровать, когда мне снится этот сон. Наверное, Грейс как-то его чувствует. Я убираю волосы с ее лица и откидываю влажные от пота простыни. Мне будет жаль оставлять ее здесь, когда придется уехать. Наши секреты сделали нас ближе, крепко привязали друг к другу. Она единственная знает о холоде, о том ощущении, которое иногда овладевает мной в постели. Эта холодная черная пустота не дает дышать, как будто меня бросили в ледяную воду. В такие ночи, как эта, я думаю (хоть это противозаконно и неправильно) о странных и жутких словах: «я люблю тебя». Я пытаюсь представить, каково это — произнести их вслух, пытаюсь вспомнить, как они звучали, когда их произносила мама. И конечно, я храню секрет Грейс. Я единственная знаю, что она не дурочка и не заторможенная. С ней вообще все в порядке. Я одна слышала, как она говорит. Однажды, когда Грейс заснула со мной в постели, я проснулась как раз перед рассветом — ночные тени только начинали уползать со стен спальни. Грейс тихонько плакала в подушку и все повторяла и повторяла одно-единственное слово. Она затыкала себе рот одеялом, и я с трудом могла ее расслышать. «Мамочка, мамочка, мамочка…» У меня было такое ощущение, что Грейси хочет пробиться через это слово, как будто оно душит ее. Я обняла ее, прижала к себе, и, казалось, слово настолько лишило ее сил, что прошло несколько часов, прежде чем она снова заснула, с распухшим лицом, раскрасневшаяся от слез, и тело ее постепенно расслабилось. Это и есть причина, по которой она не разговаривает. Все остальные слова вытеснило одно-единственное, которое до сих пор эхом звучит в уголках ее памяти, — «мамочка». Я знаю. Я помню. Я сажусь на кровати и смотрю, как свет постепенно начинает заливать стены, слушаю чаек, пью воду из стакана на прикроватной тумбочке. Сегодня второе июня. Осталось девяносто четыре дня. Я бы хотела, чтобы для Грейс исцеление наступило раньше. Меня успокаивает мысль о том, что когда-нибудь и она пройдет через процедуру. Когда-нибудь и она будет спасена, ее прошлое и эта боль превратятся в приятную на вкус кашицу, которой кормят с ложечки младенцев. Когда-нибудь придет день, и мы все будем спасены.
К тому времени, когда я заставляю себя спуститься вниз позавтракать, официальная версия инцидента в лабораториях уже в эфире. Тетя Кэрол готовит завтрак, она приглушила звук нашего маленького телевизора, и бормотание дикторов снова нагоняет на меня сон — мне как будто песок в глаза насыпали. «Вчера в лаборатории вместо груза медикаментов по ошибке направили грузовик с предназначенным на убой скотом, результатом этого стала беспрецедентная и забавная неразбериха, которую вы можете видеть на экранах своих телевизоров». И видеоряд: медсестры визжат и шлепают планшетами мычащих коров. Такого просто не может быть, но, коль скоро никто не упомянул о заразных, все счастливы. Предполагается, что мы о них не знаем. Они вроде как и не существует. Считается, что людей, живущих в Дикой местности, уничтожили в ходе молниеносной войны пятьдесят лет назад. Пятьдесят лет назад правительство закрыло границы Соединенных Штатов. Граница постоянно охраняется военными. Никто не может пробраться внутрь. Никто не может выбраться наружу. Каждый санкционированный законом населенный пункт также должен существовать внутри отведенных границ. Таков закон. Все передвижения между населенными пунктами совершаются только по официальному письменному разрешению муниципалитета, заявку на разрешение надо подавать за полгода до предполагаемой поездки. Это все для нашей же безопасности. «Безопасность, безгрешность, сообщество» — девиз нашей страны. В целом действия правительства оказались успешными. С тех пор как закрыта граница, мы не знаем, что такое война, и практически не совершаются преступления, если не считать мелкие кражи. В Соединенных Штатах больше нет места ненависти — среди исцеленных, по крайней мере. Только спорадические случаи ухода из общества нарушают общую идеальную картину, но ведь любая медицинская процедура связана с определенным риском. И пока все усилия правительства, направленные на избавление страны от заразных, терпят неудачу. Это единственный недостаток администрации и системы в целом. Поэтому мы и не говорим о заразных, а делаем вид, будто Дикая местность и люди, которые там живут, не существуют. Даже слово «заразный» практически не употребляется, только в тех редких случаях, когда исчезает человек, заподозренный в том, что он сочувствующий, или какая-нибудь парочка зараженных пропадает, как раз перед прохождением через процедуру исцеления. Единственная хорошая новость для меня — это то, что результаты вчерашней эвалуации признаны недействительными. Всем назначат новый день эвалуации, а это означает, что у меня появился второй шанс. И на этот раз я его не упущу. Вчера в лаборатории я вела себя как последняя идиотка, а сейчас сижу за кухонным столом, и все вокруг такое чистое, ясное и правильное. Я смотрю на щербатые, потрескавшиеся синие чашки с кофе, слышу непредсказуемый писк микроволновки (один из немногих электроприборов помимо простых лампочек, которыми нам разрешает пользоваться Кэрол), и вчерашний день кажется мне долгим, запутанным сном. Это настоящее чудо, что кучка фанатичных заразных решила выпустить на волю стадо коров как раз в тот момент, когда я заваливала самый важный экзамен в своей жизни. Не понимаю, что на меня тогда нашло. Я думаю об очкастом эвалуаторе, который демонстрировал свои зубы, о том, как из моего рта вырывается слово «серый», и начинаю кривиться. Дура, ну какая я дура. Вдруг я осознаю, что Дженни что-то мне говорит. — Что? — переспрашиваю я и фокусирую на ней взгляд. Я наблюдаю за тем, как она педантично разрезает тост на четыре равные части. — Я спросила, что с тобой такое? — Руки Дженни двигаются взад-вперед, лезвие ножа звякает по тарелке. — Ты будто бы сейчас блеванешь. — Дженни, — обрывает ее Кэрол, она стоит возле раковины и моет посуду. — Не произноси таких слов, пока твой дядя завтракает. — Я прекрасно себя чувствую. Я отрываю кусочек тоста, провожу им по брусочку масла, который тает на тарелке в центре стола, и заставляю себя его съесть. Мне сейчас только старого доброго семейного допроса не хватает. — Просто устала. Кэрол поворачивается от раковины и смотрит на меня. У нее лицо куклы. Даже когда тетя разговаривает, когда она раздражена, радуется или растеряна, ни один мускул на ее лице не дрогнет, оно всегда сохраняет это отстраненное выражение. — Не могла заснуть? — Я спала, — отвечаю я, — просто плохой сон приснился. В торце стола дядя Уильям отрывается от своей газеты. — О господи, — говорит он. — Знаешь что? Ты мне сейчас напомнила. Мне тоже приснился плохой сон. Кэрол приподнимает брови, даже Дженни выглядит заинтересованной. Это очень большая редкость, чтобы исцеленный увидел сон. Кэрол как-то рассказала мне, что в те редкие случаи, когда она еще видела сны, там всегда было полно тарелок. Тарелки громоздились одна на другую, превращались в высоченные стопки и тянулись к самому небу. Иногда она взбиралась по этим стопкам, хватаясь за края тарелок, пыталась выбраться на самый верх, к облакам, но тарелки никогда не кончались, они уходил и в бесконечность. Насколько я знаю, моя сестра Рейчел вообще перестала видеть сны. Дядя Уильям улыбается. — Я шпаклевал окно в ванной. Кэрол, помнишь, на днях я тебе говорил, что там дует? Так вот, я замазываю окно, но каждый раз, как только я заканчиваю, замазка отлетает, прямо как снежные хлопья, и ветер снова задувает в ванную, и мне приходится начинать сначала. Я все замазывал и замазывал это окно, казалось, целыми часами без перерыва. — Очень странно, — говорит тетя с улыбкой и подносит к столу тарелку с глазуньей. Дядя любит, чтобы яичница была очень жидкой, так что желтки в пятнах масла трясутся, как будто обруч на животе раскручивают. От этой картины у меня сводит желудок. — Неудивительно, что я проснулся таким усталым, — говорит дядя Уильям. — Всю ночь по дому работал. Все смеются, кроме меня. Я давлюсь еще одним куском тоста и думаю о том, будут ли мне сниться сны после процедуры. Надеюсь, что нет.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.07 сек.) |