|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Оливер Барретт IV
Место рождения: Ипсвич, Штат Массачусетс, США. Возраст: 20 лет. Рост: 5 футов 11 дюймов (180 см). Вес: 185 фунтов (83 кг). Колледж: Филлипс Эксетер. Курс: выпускной. Основной предмет: общественные науки. В списке лучших на курсе: 1961, 1962, 1963. Будущая специальность: юриспруденция. В первой сборной: 1962, 1963.
Дженни уже наверняка прочла мою биографию в программке, которую раздавали зрителям. Я трижды напомнил нашему менеджеру Вику Клейману, чтобы ей ее дали. — Господи, Барретт, можно подумать, это твое первое свидание! — Заткнись, Вик, а то собственными зубами подавишься. Когда мы разминались на льду, я не махал ей рукой (еще не хватало!) и даже не смотрел в ее сторону. И все-таки она, наверное, думала, что я поглядываю на нее. Ведь не из уважения же к американскому флагу она, дальнозоркая, сняла очки, когда исполняли национальный гимн? К середине второго периода мы выигрывали у Дартмута 0:0. Иными словами, Дейви Джонстон и я вот-вот должны были распечатать их ворота. Зеленые черти это почуяли и стали грубить. Они вполне могли переломать нашим пару костей, прежде чем мы переломим их оборону. Болельщики орали, требуя крови. В хоккее это означает либо действительно кровь, либо гол. Как говорится, положение обязывает, и я никогда не отказывал зрителям ни в том, ни в другом. Дартмутский центральный нападающий Эл Реддинг рванулся в нашу зону, но я врезался в него, отобрал шайбу и бросился в атаку. Трибуны взревели. Слева от меня был Дейв Джонстон, но я решил забивать сам, помня, что их вратарь малость трусоват — я нагнал на него страху, еще когда он играл за «Дирфилд». Однако, прежде чем я успел бросить, на меня навалились оба дартмутских защитника, мне пришлось проехать за ворота, чтобы не потерять шайбу. Втроем мы рубились за спиной у вратаря, сшибаясь и швыряя друг друга на борт. Моя обычная тактика в таких потасовках — молотить что есть силы по всему, что одето в цвета противника. Где-то у нас под коньками металась шайба, но мы сосредоточенно старались вышибить друг из друга душу. Судья засвистел. — Вы! Две минуты штрафа! Я поднял глаза. Он показывал на меня. Что я такого сделал, чтобы меня удалять? — Ладно, судья, что я такого сделал? Но тот, похоже, не был расположен к продолжению диалога. Подъехав к судейскому столику, он прокричал: — Номер семь, две минуты! Я, конечно, немного попрепирался — это уж так, для публики. Болельщики ждут протестов, каким бы грубым ни было нарушение. Но судья от меня отмахнулся, и я, кипя от досады, покатал к скамейке для штрафников. Я уселся на место, звякнув коньками о пол, и услышал, как динамики рявкнули на весь зал: «Оливер Барретт из Гарварда, удален на две минуты за задержку». Толпа недовольно загудела. Несколько гарвардских болельщиков громогласно взяли под сомнение ясность зрения и объективность арбитров. Я сидел, пытаясь отдышаться и не глядя на площадку, где наши вчетвером сражались с пятеркой Дартмута. — Ты почему здесь прохлаждаешься, когда твои товарищи играют? Это был голос Дженни. Я оставил ее вопрос без внимания и принялся подбадривать своих: — Давайте, ребята, держитесь! Отними у него шайбу, ну! — Чем ты провинился? Я обернулся — все-таки Дженни пришла на матч ради меня. — Перестарался, вот чем, — ответил я и снова стал наблюдать за тем, как наши пытаются сдержать рвущегося к воротам Эла Реддинга. — Это большой позор для тебя? — Дженни, прошу тебя. Я должен сосредоточиться. — На чем? — На том, как я прикончу этого ублюдка Реддинга. И снова стал следить за игрой, стараясь оказать своим хотя бы моральную поддержку. — Ты любишь грязную игру? Взгляд мой был прикован к нашему вратарю, вокруг которого так и кишела зеленая нечисть. Мне не терпелось снова ринуться в бой. Но Дженни упорствовала: — Может, ты и меня когда-нибудь прикончишь? — Прямо сейчас, если ты не замолчишь. — Я ухожу. Прощай. Когда я обернулся, она уже исчезла. Я поднялся, чтобы лучше видеть, и в этот момент услышал, что мое штрафное время кончилось. Перемахнув через борт, я снова оказался на льду. Трибуны бурно приветствовали мое возвращение: с Барреттом дело пойдет. Где бы ни пряталась сейчас Дженни, она обязательно услышит, какое ликование вызвал мой выход. А раз так, кого волнует, где она сейчас? Но где же она? Эл Реддинг сделал сильный бросок, и наш вратарь отбил шайбу Джини Кеннуэю, который перебросил ее мне. Устремившись вперед, я решил, что у меня есть доли секунды, чтобы метнуть взгляд на трибуны и отыскать Дженни. Так я и сделал. И сразу увидел ее. Она не ушла. В следующее мгновение я шлепнулся жопой на лед. Два зеленых ублюдка врезались в меня с двух сторон, я упал на спину и не знал, куда деться от стыда. Барретта завалили! Пытаясь затормозить скольжение, я слышал, как верные гарвардцы стонут от досады за меня. И как болельщики Дартмута скандируют: «Бей их! Бей их!». Что скажет Дженни?! «Дартмут» снова привел шайбу к нашим воротам, и голкипер снова отразил бросок. Кеннуэй протолкнул шайбу Джонстону, а тот кинул мне (я уже успел встать). Трибуны бесновались. Надо забивать! Я подхватил шайбу и на скорости ворвался в зону противника. Пара дартмутских защитников кинулась прямо на меня. — Вперед, Оливер, вперед! Врежь им по башке! Пронзительный вопль Дженни перекрыл рев трибун. В крике ее было упоение битвой. Я увернулся от одного защитника, саданул другого так, что он задохнулся, и потом, вместо того, чтобы бросить в падении, я отдал пас Дейви Джонстону, который появился справа, и он всадил шайбу в сетку. Гол! В следующую секунду мы бросились обниматься и целоваться — я, Джонстон и остальные ребята. Мы тискали друг друга, хлопали по спине, целовались и прыгали от радости. (Все это на коньках.) Толпа орала. А дартмутский защитник, которого я сбил с ног, все еще не мог оторвать зад ото льда. Этот удар переломил хребет противнику. (В переносном смысле, конечно, — защитник отдышался и встал). В итоге мы их побили 7:0.
* * *
Если бы я был сентиментальным и настолько любил Гарвард, чтобы повесить на стену фотографию в память о нем, то это был бы не Уинтроп-хаус, не Храм Поминовения, а Диллон-Филд-хаус. Там мой духовный дом. Каждый вечер, пока я учился в Гарварде, я приходил в этот спортзал, приветствовал ребят какой-нибудь разнузданной шуткой, сбрасывал с себя мишуру цивилизации и превращался в спортсмена. До чего это было здорово — нацепить хоккейные щитки и рубашку с номером семь (я мечтал, что он будет навечно моим, но этого не случилось), встать на коньки и выйти на площадку. Возвращение в раздевалку было еще приятнее — сдираешь с себя пропотевшую форму и нагишом топаешь за чистым полотенцем. — Как сегодня игралось, Оливер? — Нормально, Ричи. Классно, Джимми. Потом под душ, дослушать, кто, с кем и сколько раз сделал это в субботу вечером. «Мы этих мочалок из Маунт-Иды приволокли, понимаешь?..» Я был в привилегированном положении — имел местечко для уединенных размышлений. Судьба благословила меня больным коленом (да, именно благословила — вы видели мой военный билет?), и после каждой игры мне полагался водный массаж. Сидя там и разглядывая свои синяки и ссадины (а они мне по-своему милы), я думал о чем-нибудь — или ни о чем. В тот вечер я думал о голе, который забил, о голе, который помог забить, и о том, что вот и закончился мой третий сезон в университетской сборной. — Полощешь коленку, Оливер? Это был Джеки Фелт, наш тренер и самозваный духовный наставник. — А что я, по-твоему, делаю? Фелт хмыкнул и расплылся в идиотской улыбке. — Хочешь знать, что у тебя с коленкой? Сказать? Я был у всех ортопедов на Восточном побережье, но Фелт, конечно, знал лучше. — Это от неправильного питания. Я не реагировал. — И соли мало ешь. Может, если ему подыграть, быстрее отстанет? — О’кей, Джек. Буду есть больше соли. Господи, как он был доволен. Отошел с видом невероятной удачи, так и читавшейся на его идиотском лице. Я снова остался один. Сполз всем своим приятно ноющим телом в бурлящую воду, закрыл глаза и долго сидел так, погруженный по шею. Ах ты, черт! Ведь Дженни ждет на улице. Надеюсь, что ждет. Вот черт! Сколько времени я тут проболтался в тепле, пока она там мерзнет на улице. Я поставил новый рекорд скорости одевания и распахнул дверь центрального входа в Диллон. На улице было чертовски холодно. Просто мороз! И темно. Неподалеку все еще болталась группа самых стойких болельщиков, главным образом бывших игроков нашей сборной, вроде старого Джордана Дженкса, который не пропускает ни одной игры команды — ни дома, ни на выезде. Как он успевает? Ведь он крупный банкир! И зачем это ему нужно? — Что, Оливер, пришлось сегодня попотеть?! — Да уж, мистер Дженкс. Сами видели, как они играют. Я выискивал глазами Дженни. Неужели она одна отправилась в Рэдклифф пешком? — Дженни! Я отошел на несколько шагов от болельщиков, отчаянно озираясь по сторонам и выкрикивая ее имя. Внезапно она появилась из-за кустов, лицо упрятано в шарф, видны только глаза. — Эй, подготовишка, здесь чертовски холодно. Как же я был рад ее видеть! — Дженни! Как-то само собой я легко поцеловал ее в лоб. — Я тебе разрешала? — спросила она. — Что? — Разве я разрешала тебе меня поцеловать? — Извини. Увлекся. — А я нет. Мы были одни. Было темно, холодно и поздно. Я снова поцеловал ее. Но не в лоб и не легким поцелуем. Поцелуй был долгим, страстным и приятным. Когда он завершился, Дженни все еще держала меня за рукава. — Мне это не нравится, — сказала она. — Что? — То, что мне это нравится. Всю дорогу обратно (я был с машиной, но Дженни захотелось идти пешком) она держала меня за рукав. Не за руку, а за рукав. Не знаю, почему. У дверей общежития я не стал целовать ее на прощание. — Знаешь, Дженни, может так получиться, что я не позвоню тебе несколько месяцев. Она помолчала секунду. Несколько секунд. Наконец спросила: — Почему? — А может, позвоню, как только вернусь к себе. Повернулся и быстро зашагал прочь. — Гад! — проговорила она мне вслед. Я обернулся: — Что, Дженни, тебе можно, а другим нельзя?! Хотелось бы разглядеть выражение ее лица в этот момент, но нельзя было нарушать стратегические замыслы.
* * *
Мой сосед Рэй Страттон играл в покер с двумя своими приятелями-футболистами. — Привет, зверье! Они ответили соответствующе. — Каковы сегодня успехи, Оливер? — Гол и пас. — С Кавиллери? — Не ваше дело, — отрезал я. — Кто такая? — полюбопытствовал один из бегемотов. — Дженни Кавиллери, — объяснил Рэй. — Тощая такая, с музыкального. — А, знаю, — сказал третий. — Лакомая жопка! Игнорируя этих грубых и похотливых говнюков, я распутал телефонный шнур и понес аппарат к себе в спальню. — Она играет на рояле в Баховском обществе, — сообщил Стрэттон. — А во что она играет с Барреттом? — Наверное, в ну-ка отними. Ржанье, хрюканье, гогот. Я же говорю — скоты. — Джентльмены! — заявил я на пороге. — В жопу вас всех. Захлопнув дверь перед новой волной скотских воплей, я разулся, улегся на кровать и набрал номер Дженни. Мы разговаривали шепотом. — Дженни! — Да? — Как ты прореагируешь, если я тебе скажу… Я заколебался. Она ждала. — Мне кажется… что я в тебя влюбился. Снова молчание. Потом она ответила очень тихо: — Говнюк ты, вот что я тебе скажу. И повесила трубку. Я не расстроился. И не удивился.
Меня ранили в игре с Корнелльским университетом. Сам виноват. Во время острого момента я совершил роковую ошибку, обозвав их центрального нападающего «ебаным канадцем». Забыв, что в их команде четверо канадцев. Все патриоты, здоровые и с хорошим слухом. Так меня еще и удалили. И не на две минуты, а на пять — за драку. Слышали бы вы, как на это реагировали корнелльские болельщики, когда об этом объявили по стадиону. Из наших мало кто притащился в такую дыру. Тут в Итаке, штат Нью-Йорк, наших болельщиков было мало, хоть это и был решающий матч. Пять минут! Усаживаясь на скамейку штрафников, я видел, как рвет на себе волосы наш тренер. Джеки Фелт примчался ко мне. Тут только я и обнаружил, что вся правая половина лица у меня превратилась в кровавое месиво. «Господи, — причитал он, пытаясь остановить кровь. — Господи, Оливер!» Я сидел тихо, отрешенно глядя перед собой. Было стыдно смотреть на площадку — нам забросили шайбу. Счет стал равным. Более того, они вполне могли выиграть матч — а с ним и первенство. Черт возьми! Мне еще сидеть больше двух минут! На противоположной трибуне, где сидели немногочисленные; гарвардцы, царило мрачное молчание. Обо мне забыли уже и свои, и чужие болельщики. Только один зритель по-прежнему не отрывал глаз от скамейки штрафников. Да, он был здесь. «Если совещание завершится вовремя, постараюсь приехать». Среди гарвардских болельщиков сидел — но, разумеется, не болел — Оливер Барретт III. Молча и без эмоций наблюдал он за тем, как заклеивают пластырем последнюю кровоточащую ссадину на лице его единственного сына. О чем он думал в эту минуту? «Оливер, если тебе так нравится драться, может, займешься боксом?» «В Эксетере нет боксерской команды, отец». «Наверное, мне не надо ходить на твои игры». «Ты думаешь, я дерусь ради твоего удовольствия?» «Я бы не стал употреблять слово „удовольствия“». Хотя, кто знает, о чем он думает? Ведь Оливер Барретт III — это ходячая, иногда говорящая, гора Рашмор[2]. Может, он предавался сейчас своему обычному самолюбованию. Смотрите на меня! Здесь так мало гарвардских болельщиков, но один из них — я! Я, Оливер Барретт III, чрезвычайно занятой человек, мне надо банком управлять, но я нашел время приехать на этот дурацкий хоккейный матч. Как здорово! (Для кого?) Толпа опять завопила, на этот раз громче — нам снова забили. С красным от злости лицом Дэйви Джонстон проехал мимо меня, даже не взглянув. Злой, а в глазах, кажется, слезы. Господи, помилуй! Я, конечно, понимаю, решающий матч и все такое, но слезы?! Мы проиграли 3:6. Сделанный после матча рентген показал, что сломанных костей нет, и доктор Ричард Зельцер наложил двенадцать швов мне на правую щеку. Джеки Фелт слонялся по кабинету, рассказывая корнелльскому врачу, что я неправильно питаюсь и что всего этого можно было избежать, если бы я принимал соляные пилюли. Доктор Зельцер его проигнорировал, а меня строго предупредил, что я едва не повредил «дно орбиты» (это такой медицинский термин) и что лучше бы мне не играть неделю. Я его поблагодарил, и он ушел, преследуемый по пятам Фелтом, который продолжал разглагольствовать о правильном питании. Наконец я остался один. Не спеша принял душ, стараясь не намочить пораненное лицо. Новокаин переставал действовать, но чувствовать боль было даже приятно. И то — ведь вся эта хуйня из-за меня произошла: и первое место просрали, и вообще дали себя победить, чего давно уже не случалось. Может, в этом не только я был виноват, но в тот момент я винил лишь себя. В раздевалке никого не было. Наверно, все уже в мотеле. Ясное дело, никто не хочет меня видеть, не желает разговаривать. С отвратительным вкусом горечи во рту, — а мне было так хреново, что она действительно на вкус ощущалась, — я собрал вещички и вышел на улицу. Несколько гарвардских болельщиков всё еще были там, на ледяном ветру в северной части штата Нью-Йорк. — Как твоя щека, Барретт? — Ничего, нормально, мистер Дженкс. — Наверно, бифштекс сейчас хочешь, — произнес другой знакомый голос. Это был Оливер Барретт Третий. Очень похоже на него — вспомнить наше старинное семейное средство от подбитого глаза — приложить кусок сырого мяса. — Спасибо, отец, — сказал я. — Врач уже обо всем позаботился, — и прикоснулся пальцем к пластырю, под которым скрывались двенадцать наложенных швов. — Да нет, сынок, я имею в виду, съесть. За обедом у нас опять состоялся традиционно тупой обмен репликами, начиная с «Как дела, сынок?» и кон чая «Что я могу для тебя сделать?» — Как дела, сынок? — Нормально, отец. — Скула болит? — Нет. — А ведь болело всё сильнее. — Давай, Джек Уэллс посмотрит тебя в понедельник. — Да не надо, отец. — Но ведь он специалист… — Так ведь и корнуэлльский врач не ветеринар, перебил я его очередную снобистскую тираду о преимуществе специалистов, экспертов и прочих знатоков. — Жаль, — сказал Оливер Барретт Третий, — у тебя зверские порезы. Тут я подумал: может, это он так выражает неодобрение моим действиям на льду. Но сказал другое: — Ты имеешь в виду, что я вел себя как зверь? На лице у него появилось довольное выражение, потому что удалось спровоцировать меня на вопрос, но он лишь сказал: — Это ты заговорил о ветеринарах. Я решил внимательнее изучить меню.
* * *
К тому времени, когда принесли горячее, он уже начал свою новую дурацкую проповедь. О победах и поражениях. Сказал, что мы потеряли звание чемпионов (какое точное наблюдение, папочка!), но что вообще-то в спорте важнее не выигрывать, а участвовать. Всё это было подозрительно похоже на девиз Олимпийских игр, и, решив, что сейчас он перейдет на рассуждения о преимуществе Олимпиад перед такой ерундой, как первенство университетов, я быстренько его заткнул, повторяя как попка «Да, конечно» и «Точно, именно так». Тогда он начал следующую свою любимую тему: мои планы. — Скажи, Оливер, из Юридической школы тебе уже ответили? — Вообще-то, отец, я еще не точно решил об этой школе. — Я тебя не о том спрашиваю. Я спросил, что они в школе о тебе решили? Очень остроумно. Может, мне еще улыбнуться надо? — Нет, отец, они мне еще не ответили. — Я мог бы позвонить Прайсу Циммерману. — Нет! — я не дал ему договорить. — Пожалуйста, не делай этого. — Не для того, чтобы повлиять, а просто так, поинтересоваться… — Отец, я хочу, чтобы мне ответили письмом, как и всем остальным. Пожалуйста, не вмешивайся. — Да. Конечно. Хорошо. — Спасибо. — И потом, тебя ведь почти наверняка примут и так, — добавил он. Не знаю, как это у него получается, но Оливер Барретт Третий умеет унизить меня, даже когда хвалит. — Совсем и не наверняка, — ответил я. — У них ведь там нет хоккейной команды. Не знаю, чего это я себя унижал. Может, из чувства противоречия. — У тебя есть и другие достоинства, — заявил Оливер Барретт Третий, но развивать эту тему не стал. (Да и сомневаюсь, что смог бы.) Еда в ресторане была не лучше нашего разговора. Хотя я могу предсказать, что булочки будут черствыми, еще до того, как их принесут, но никогда не могу угадать, что захочет обсудить со мной отец. — Кроме того, всегда можно вступить в Корпус мира, — сказал он ни с того, ни с сего. — Чего? — Я даже не понял, вопрос это или утверждение. — По-моему, Корпус мира — отличная вещь. Ты согласен? — Ну, — ответил я, — во всяком случае лучше, чем Корпус войны. Теперь мы были квиты. Я не понимал, что он имеет в виду, и наоборот. Значило ли это, что тема исчерпана и теперь мы перейдем к обсуждению других текущих проблем и правительственных программ? Нет. Я на мгновение забыл, что главнейший наш предмет — мои планы. — Я бы не возражал, если бы ты вступил в Корпус мира. — Я тоже, — сказал я, желая сравняться с ним в великодушии. Я знаю, он меня все равно никогда не слушает, и поэтому не удивился, что он пропустил мимо ушей мой тонкий сарказм. — А среди твоих однокашников, — продолжал он, — какое к нему отношение? — К кому? — К Корпусу мира. Считают ли они, что он имеет какое-то значение в их жизни? Похоже, слышать слова «да, отец» моему отцу так же необходимо, как рыбе — вода. — Да, отец. Яблочный пирог, даже он оказался черствым.
* * *
В половине двенадцатого я проводил его к машине. — Я что-нибудь могу для тебя сделать, сынок? — Нет, отец. Спокойной ночи. И он уехал. Да, между Бостоном и Итакой, штат Нью-Йорк, летают самолеты, но Оливер Барретт Третий предпочел приехать на машине. Не потому, что хотел выдать несколько часов за рулем за жест родительской заботы, нет. Просто он любит водить машину. Быстро водить. А в тот поздний час и на такой машине, как у него («Астон Мартин ДБС»), можно ехать чертовски быстро. Я не сомневался: Оливер Барретт Третий решил побить свой собственный рекорд скорости на маршруте Итака — Бостон, который он установил в прошлом году, после того как мы выиграли в финале у Корнелльского университета. Знаю: я видел, как он взглянул на часы перед отъездом. Я вернулся в мотель, чтобы позвонить Дженни, и это была единственная хорошая вещь за весь вечер. Я рассказал Дженни про драку (не уточняя ее причину) и почувствовал, что история ей понравилась. Мало кто из ее утонченных друзей-музыкантов давал или получал по морде. — Но ты, по крайней мере, прикончил того типа, который тебя ударил? — спросила она. — Да, абсолютно. — Жаль, я не видела. Может, побьешь кого-нибудь на матче в Йеле, а? — Обязательно. Я улыбнулся. Как она любила простые развлечения.
— Дженни на телефоне внизу, — сообщила мне в понедельник вечером дежурившая на входе в общежитие студентка, хотя я не успел назвать ни себя, ни цели своего визита. Очко в мою пользу, решил я. Наверняка она читает «Кримсон» и знает, кто я такой. Ну, да ладно, это мне привычно. Важнее то, что Дженни не скрывает, что встречается со мной. — Спасибо, — сказал я. — Подожду здесь. — Жалко, что в Корнелле так получилось, — сказала дежурная. — «Кримсон» пишет, на тебя сразу четверо набросились. — Точно. А потом меня же и удалили. На пять минут. — Ага… Разница между знакомым и болельщиком та, что с последним через минуту уже не о чем говорить. — Дженни все еще на телефоне? — Да, — ответила она, взглянув на коммутатор. Интересно, с кем она говорит, отнимая время, выделенное ею на свидание со мной? С кем-нибудь из своих музыкантов? Я знал, что некий Мартин Дэвидсон, студент последнего курса Адамс-колледжа и дирижер оркестра Баховского общества, претендует на исключительное внимание Дженни. На ее тело он не претендовал; он вообще ничего не мог поднять, кроме дирижерской палочки. Но все равно, пора прекратить его посягательства на отведенное мне время. — А где этот телефон, который внизу? — Там за углом, — она показала, где. Я еще издали увидел Дженни. Дверь будки она оставила открытой. Я шел медленно, надеясь, что она заметит меня, увидит все мои бинты и раны и, бросив трубку, кинется в мои объятья. Приблизившись, я уже мог разобрать обрывки ее разговора. — Да, конечно! Обязательно. Я тоже, Фил. Я тоже тебя люблю, Фил! Я остановился. С кем она говорит? Это не Дэвидсон — того зовут не Фил. Я уже давно проверил его по нашему справочнику: Мартин Юджин Дэвидсон. Высшая школа музыки и искусств. Домашний адрес: Нью-Йорк, Риверсайд-драйв, 70. Судя по фотографии, чувствительный и интеллигентный юноша, весит килограммов на двадцать пять меньше меня. Но зачем я думаю об этом Дэвидсоне? И он, и я брошены Дженнифер Кавиллери ради кого-то, кому она в этот момент (ну и сучка!) признается в любви и посылает поцелуи по телефону. Отсутствовал всего сорок восемь часов, и уже какой-то говнюк по имени Фил забрался к ней в постель (так, наверное, и есть!). — Да, Фил, я тебя тоже люблю. Вешая трубку, она, наконец, заметила меня и, даже не покраснев, улыбнулась и послала воздушный поцелуй. Потом чмокнула меня в здоровую щеку. — Слушай, ты ужасно выглядишь! — Я ранен, Дженни! — Но ведь тот парень выглядит еще хуже? — Да, и намного. Мои соперники всегда выглядят хуже. Я сказал это как можно более зловеще, намекая, что вышибу мозги любому сопернику, который залезет к ней в постель, пока меня по моей же глупости нет рядом. Она ухватила меня за рукав, и мы направились к двери. — Пока, Дженни, — сказала дежурная. — Пока, Сара-Джейн, — отозвалась Дженни. Когда мы вышли на улицу и уже собирались сесть в мою машину, я набрал в легкие побольше вечернего воздуха и как можно небрежнее спросил: — Слушай, Дженни… — Да? — Э-э… Кто этот Фил? Она ответила мне, садясь в машину: — Мой отец.
* * *
Так я и поверил. — Ты зовешь своего отца «Фил»? — Да, это его имя. Как ты зовешь своего? Дженни как-то уже говорила мне, что ее воспитал отец и что он держит пекарню в Крэнстоне, штат Род-Айленд. Мать погибла в автомобильной катастрофе, когда Дженни была совсем маленькой. Все это она рассказала мне, объясняя, почему у нее нет водительских прав. Ее отец — во всех других отношениях «отличный парень» (по ее словам) — стал ужасно суеверен и не давал своей единственной дочери водить машину. Ей это сильно мешало в последних классах школы, когда она стала брать уроки фортепиано в Провиденсе. Зато в долгих автобусных поездках она успела прочесть всего Пруста. — Так как же ты зовешь своего? — повторила она свой вопрос. Я думал совсем о другом и не понял вопроса. — Кого своего? — Каким термином ты пользуешься для обозначения своего родителя? Я назвал термин, который всегда вертелся у меня на языке. — Сукин Сын. — Прямо в лицо? — не поверила она. — Я никогда не вижу его лица. — Он носит маску? — Да, пожалуй. Каменную. Всю из камня. — Да перестань, он наверняка чертовски гордится тобой. Ты ведь знаменитый гарвардский спортсмен. Я быстро взглянул на нее. Похоже, она многого не знает. — Он тоже был знаменитым спортсменом, Дженни. — Сильнее, чем ты? Мне нравилось, что она такого высокого мнения о моих спортивных достижениях. Жаль, что придется уценить себя, рассказав ей об успехах отца. — Он участвовал в финальном заезде байдарок-одиночек на Олимпийских играх 1928 года. — Ничего себе! — сказала она. — И выиграл? — Нет, — ответил я. И она, по-моему, догадалась, что меня несколько утешает тот факт, что в финале отец был только шестым. Мы немного помолчали. Теперь Дженни, наверное, поймет, что быть Оливером Барреттом Четвертым — это значит не только жить рядом с серым каменным зданием в Гарвардском университетском городке. Это еще и тяжелый физический гнет. Гнет чужих спортивных достижений. Я имею в виду — надо мной. — Но что он такого сделал, чтобы заслужить звание сукиного сына? — спросила Дженни. — Он меня заставляет. — Как это? — Ну, заставляет, — повторил я. Глаза у нее стали как два блюдца. — Ты имеешь в виду инцест? — спросила она. — Это твои проблемы, Дженни. Мне своих хватает. — Каких, Оливер? Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что он тебя заставляет? — Заставляет делать правильные вещи. — А что неправильного в правильных вещах? — спросила она, и сама обрадовалась от получившейся игры слов. Я ответил, что ненавижу, когда меня программируют на продолжение барреттовской традиции — да она и сама должна была это понять, видя, как я морщусь, когда мне приходится после имени называть свои порядковый номер. И еще мне не нравится, что каждый семестр я обязан выдавать энное количество академических успехов. — Ну конечно, — сказала Дженни с нескрываемым сарказмом. — Я уже заметила, как тебе не нравится получать высшие оценки и играть за сборную… — Я ненавижу, что отец ожидает от меня только успехов. — Я никогда раньше этого не говорил (хотя всегда думал) и сейчас чувствовал себя чертовски неловко; но мне надо было объяснить Дженни все. — А он даже бровью не поведет, когда мне действительно что-то удается. Он абсолютно все принимает как само собой разумеющееся. — Но он же занятой человек. Ему ведь надо управлять всеми этими банками и много чем еще. — Господи, Дженни, на чьей ты стороне? — А это что, война? — спросила она. — Безусловно. — Но это же смешно, Оливер. Похоже, я ее совершенно не убедил. Тогда-то я и заподозрил, что у нас с нею расхождения во взглядах на жизнь. С одной стороны, три с половиной года в Гарварде и Рэдклиффе превратили нас обоих в самоуверенных интеллектуалов, которых обычно и производят эти университеты. Но когда дело доходило до того, чтобы признать, что мой отец сделан из камня, она цеплялась за какие-то атавистические итальянско-средиземноморские понятия типа «папа любит своих деток», и спорить не о чем. Я попытался привести наглядный пример. Наш дурацкий «антиразговор» с отцом после матча в Корнелле. Рассказ явно произвел на нее впечатление. Но абсолютно не то, на которое я рассчитывал. — Так он специально приехал из Бостона в Итаку ради какого-то дурацкого хоккейного матча? Я попытался объяснить ей, что мой отец — это сплошная форма и никакого содержания. Но она оставалась под впечатлением того, что он проделал столь долгий путь ради такого (относительно) заурядного спортивного события. — Слушай, Дженни, давай оставим это, ладно? — Слава богу, что ты так зациклен на своем отце, — сказала она. — Это означает, что тебе еще далеко до совершенства. — Хочешь сказать, что ты совершенство? — Конечно, нет, подготовишка. Разве я стала бы тогда с тобой встречаться? Опять все сначала.
Хочу сказать пару слов о наших интимных отношениях. Удивительно долго их не было вовсе. То есть ничего более серьезного, чем те несколько поцелуев, о которых я уже рассказал (и которые до сих пор помню в мельчайших подробностях). Это было для меня нетипично — по природе я горяч, нетерпелив и предприимчив. Если бы кто-нибудь сказал любой из доброго десятка девиц в Тауэр-корт, Уэллесли, что Оливер Барретт Четвертый ежедневно в течение трех недель встречается с девушкой, но ни разу не переспал с ней, она бы наверняка рассмеялась и подвергла сомнению женские достоинства этой особы. Но, разумеется, дело, было не в этом. Я не знал, как действовать. Только не надо понимать меня слишком буквально. Я знал все ходы. Но не мог справиться с собственными чувствами и сделать эти ходы. Дженни была так умна, что я боялся, что она просто рассмеется над тем, что я привык считать изысканно-романтичным (и неотразимым) стилем Оливера Барретта Четвертого. Да, я боялся, что она отвергнет меня. Или примет, но не по тем причинам, по которым я хотел, чтобы она меня приняла. Всеми этими путаными объяснениями я хочу сказать одно: мои чувства к Дженни были иными. Я не знал, как сказать ей об этом, и совета спросить было не у кого. («Надо было спросить у меня!» — скажет она потом.) Я ощущал эти чувства. К ней. Ко всему в ней и вокруг нее. — Ты завалишь экзамен, Оливер. Мы сидели у меня в комнате в воскресенье днем и занимались. — Оливер, ты завалишь экзамен, если будешь просто сидеть и смотреть, как занимаюсь я. — Никуда я не смотрю, я занимаюсь. — Не ври. Ты разглядываешь мои ноги. — Только иногда. В начале каждой главы. — Что-то уж очень короткие главы в твоей книге. — Слушай, самовлюбленная красотка, не так уж ты хороша. — Я знаю. Но что я могу поделать, если ты думаешь иначе. Я отбросил книгу и подошел к ней. — Дженни, ну как я могу читать Джона Стюарта Милля, если каждую секунду умираю от желания заняться с тобой любовью. Она нахмурилась. — Оливер, прошу тебя! Я присел на корточки рядом с ее стулом. Она снова уставилась в книгу. — Дженни… Она тихо закрыла книгу, отодвинула ее и положила руки мне на плечи. — Оливер, прошу тебя… Тут-то все и произошло. Все.
* * *
Наша первая физическая близость была полярной противоположностью нашему первому разговору. Все было так неторопливо, так тихо, так нежно. Я и не догадывался, что это и была настоящая Дженни, ласковая Дженни, чьи прикосновения так легки и любовны. Но по-настоящему я удивился самому себе. Я тоже был нежен. Я был ласков. Неужели это и был настоящий Оливер Барретт Четвертый? Я уже упоминал, что ни разу не видел хоть одной расстегнутой пуговицы на кофточке у Дженни. И удивился, обнаружив, что она носит маленький золотой крестик. На цепочке, которую не снять. Так что когда мы занимались любовью, крестик оставался на ней. Когда мы отдыхали тем чудесным днем, когда кажется, что ничего больше не имеет значения и в то же время значения исполнено все, я прикоснулся к этому крестику и спросил, что сказал бы ее священник, узнав, что мы с ней в одной постели. Она ответила, что у нее нет священника. — Разве ты не добропорядочная католическая девушка? — Я девушка, — ответила она. — И добропорядочная. Она посмотрела на меня, ожидая подтверждения, и я улыбнулся. Она улыбнулась в ответ. Так что два пункта из трех. Тогда я спросил ее, почему она носит крестик, да еще на запаянной цепочке. Она объяснила, что это крестик ее матери и носит она его по причинам сентиментальным, а не религиозным. Разговор снова вернулся к нашим отношениям. — Слушай, Оливер, я уже сказала, что люблю тебя? — Нет, Дженни. — Почему же ты меня не спросил? — Боялся, если честно. — Спроси сейчас. — Ты любишь меня, Дженни? Она посмотрела на меня и без всякого кокетства ответила вопросом на вопрос: — А ты как думаешь? — Да, наверное. Может быть. Я поцеловал ее в шею. — Оливер? — Что? — Я тебя не просто люблю… Господи, ну что еще? — Я тебя очень люблю, Оливер.
Мне нравится Рэй Страттон. Может, он не гений и не великий футболист (скорости не хватает), но он хороший сосед по комнате, верный друг. Как же он, бедолага, страдал весь наш последний курс! Куда он шел заниматься, когда видел свисающий с дверной ручки галстук (традиционный знак, что комната занята)? Конечно, он не все время занимался, но что-то надо было делать. Допустим, он мог пойти в библиотеку, или в Ламонт, или даже в клуб. Но где он спал в те ночи с субботы на воскресенье, когда мы с Дженни, нарушая университетские порядки, оставались у меня до утра? Рэй вынужден был искать место, где бы прикорнуть, хотя бы на соседском свободном диване если, конечно, там было свободно. Хорошо хоть, что футбольный сезон уже кончился. Ну и, конечно, я бы сделал для него то же самое. А какая Рэю награда? В прежние времена я делился с ним мельчайшими подробностями своих любовных успехов. Зато теперь он не только был напрочь лишен этого неотъемлемого права соседа по комнате, я даже ни разу не признался в открытую, что мы с Дженни любовники. Я просто давал ему знак, когда нам понадобится комната. Пусть сам догадывается, зачем. — Черт побери, Барретт, так вы с ней этим занимаетесь или нет? — допытывался он. — Рэймонд, я тебя как друга прошу — не спрашивай. — Но черт побери, Барретт, но ведь и днем по будням, и по ночам в пятницу и субботу!.. Наверняка вы с ней этим занимаетесь. — Что тогда спрашиваешь, Рэй? — Потому что это вредно для здоровья. — Что именно? — Да все! Вся эта ситуация. Раньше ведь так не было?! Раньше ты дядю Рэя уважал, все детали ему выкладывал. А так — несправедливо, тут что-то нездоровое. Черт возьми, что в ней есть такого, чего нет в других? — Послушай, Рэй. Это зрелая любовь. — Любовь? — Не произноси это слово, как ругательство. — Любовь? В твоем возрасте? Мне страшно за тебя. — Почему? Боишься, что я свихнусь? — Боюсь за твое холостяцкое состояние. За твою свободу. За твою жизнь! Бедный Рэй. Он действительно обеспокоен. — Ты что, боишься потерять соседа по комнате? — Выдумал еще[3], потерять? Да мне еще одна досталась, вечно тут торчит! Я как раз одевался идти на концерт, пора было завершать это обсуждение. — Не мучайся, Рэй. Снимем квартиру в Нью-Йорке, будем менять девочек каждую ночь. Все перепробуем. — Как же не мучаться? Я же вижу. Она тебя окрутила. — Все под контролем, — сказал я. — Расслабься. Поправляя галстук, я направился к двери. Но Рэй не мог угомониться. — Эй, Оливер! — Ну? — Так ты ее трахаешь?
* * *
На этот концерт не я пригласил Дженни. А она меня. Она в нем участвовала. Оркестр Баховского общества исполнял Пятый Бранденбургский концерт, и она солировала на клавесине. Конечно, я часто видел, как она играет, но никогда — с оркестром или на публике. Я так ею гордился! И по-моему, она ни разу не ошиблась. — Ты великий музыкант, — сказал я ей после концерта. — Сразу видно, как ты разбираешься в музыке, подготовишка. — Достаточно. Мы были во дворе Данстерского колледжа. Стоял один из тех апрельских вечеров, когда начинаешь верить, что весна, наконец, доберется и до Кембриджа. Ее приятели-музыканты прохаживались поблизости (включая и Мартина Дэвидсона, который забрасывал меня невидимыми снарядами ненависти), и поэтому я не мог спорить с Дженни о тонкостях игры на клавишных. Мы решили прогуляться по берегу реки. — Протри глаза, Барретт. Я играю хорошо. Не отлично. И даже не на уровне университетской сборной. Просто хорошо. Понятно тебе? Как с ней спорить, если она решила принизить себя? — Понял. Ты играешь хорошо. Так и действуй. — А кто сказал, что я не буду продолжать? Поэтому я и собираюсь заниматься у Нади Буланже. О чем это она говорит? По тому, как она осеклась, я сразу понял, что она сказала больше, чем хотела. — У кого? — У Нади Буланже. Знаменитая учительница музыки. В Париже. Последнее слово она произнесла довольно невнятно. — В Париже? — медленно повторил я. — Она набирает очень мало учеников из Америки. Мне повезло. И стипендия хорошая. — Дженнифер… Ты едешь в Париж? — Я никогда не была в Европе. И жду не дождусь. Я схватил ее за плечи. Может, слишком грубо, не знаю. — И давно ты это решила? Единственный раз в жизни она не смогла посмотреть мне прямо в глаза. — Оливер, не будь дураком! — сказала она. — Это неизбежно. — Что неизбежно? — Окончим университет, и каждый пойдет своей дорогой. Ты в юридическую школу… — Постой, постой. Что ты такое говоришь? Теперь она посмотрела мне в глаза. Лицо ее было печально. — Оливер, ты миллионер, а я социальный ноль. Я все еще держал ее за плечи. — А при чем здесь свои дороги? Мы вместе. Мы счастливы. — Да ладно тебе придуриваться — повторила она. — Гарвард — это как мешок с подарками Санта-Клауса. Туда можно засунуть любую игрушку. Но когда Новый год прошел… — она запнулась, — надо возвращаться по домам. — Ты хочешь сказать, что собираешься печь булки у папы в Крэнстоне? Я был в отчаянии. — Пирожные, — поправила она. — И не надо смеяться над моим отцом. — Тогда не оставляй меня, Дженни. Пожалуйста. — А моя стипендия? А Париж, которого я, черт побери, ни разу в жизни не видела? — А как же наша свадьба? Эти слова произнес я, хотя на какую-то долю секунды сам засомневался. — Кто говорит о свадьбе? — Я говорю. — Ты хочешь жениться на мне? Склонив голову набок, она без всякой улыбки спросила: — Почему? Я смотрел ей в глаза. — Потому. — А-а, — сказала она. — Это очень хорошая причина. Она взяла меня за руку (а не за рукав, как раньше), и мы пошли вдоль реки. Говорить больше было не о чем.
Город Ипсвич, штат Массачусетс, находится в сорока минутах езды или около того от нашего моста через реку — зависит от погоды и скорости. Мне несколько рад удавалось уложиться в двадцать девять. Один почтенный банкир из Бостона утверждает, что проехал еще быстрее, однако когда речь заходит о том, что кто-то преодолел расстояние от университета до имения Барреттов меньше, чем за тридцать минут, становится трудно отделить факты от фантазий. Ведь и на шоссе № 1 есть светофоры. Лично я считаю двадцать девять минут абсолютным пределом. — Ты несешься как маньяк, — сказала Дженни. — Это Бостон, — ответил я. — Здесь все маньяки. — В этот момент мы остановились у светофора. — Мы разобьемся еще до того, как нас прикончат твои родители. — Мои родители, Дженни, прекрасные люди. Зажегся зеленый свет, и меньше чем через десять секунд мы снова ехали со скоростью шестьдесят миль в час. — Даже Сукин Сын? — Кто? — Оливер Баррет Третий. — Он славный малый. Тебе сразу понравится. — Откуда ты знаешь? — Он всем нравится, — ответил я. — А почему же тебе не нравится? — Потому что всем нравится. Зачем я вообще повез ее к нам? Что, мне нужно было его благословение? Но, во-первых, Дженни сама захотела («так полагается, Оливер»), а во-вторых, по той простой причине, что Оливер номер три был моим банкиром в прямом смысле этого слова: он платил за мое обучение. Значит, должен быть воскресный обед. Так полагается. Наконец я свернул на Гротон-стрит, по которой гонял с тринадцати лет, не притормаживая на поворотах. — Тут же нет домов, — сказала Дженни, глядя по сторонам. — Одни деревья. — Дома за деревьями. Когда едешь по Гротон-стрит, надо глядеть в оба, иначе проскочишь свой поворот. Так и случилось в тот день. Проехав лишних триста метров, я резко затормозил. — Где мы? — спросила Дженни. — Проехал, — пробурчал я, добавив несколько нецензурных слов. Разве не символично, что я триста метров ехал задом, чтобы попасть домой? Так или иначе, оказавшись на земле Барреттов, я сбавил скорость. От Гротон-стрит до фамильного особняка Довер-хаус почти километр. По дороге к нему проезжаешь другие здания. Наверное, впечатляет, когда едешь первый раз. — Вот это да! — ахнула Дженни. — В чем дело, Дженни? — Стой, Оливер! Останови машину. Я не шучу. Я остановился. Дженни сидела, вцепившись руками в сиденье. — Слушай, я же не представляла, что тут все такое. — Какое такое? — Такое… такое богатство. Держу пари, у вас и крепостные есть, или даже рабы. Я хотел прикоснуться к ней, но почувствовал, что у меня влажные ладони (обычно так не бывает), и решил успокоить ее словами. — Успокойся, Дженни. Все будет в порядке. — Вполне возможно, только мне вдруг захотелось, чтобы меня звали не Дженни Кавиллери, а что-нибудь вроде Абигейл Адамс, и чтобы я была белокожей протестанткой англо-саксонских кровей. Остаток пути мы проехали молча и, выйдя из машины, направились к парадному входу. Я позвонил. Пока мы ждали, когда нам откроют, Дженни снова ударилась в панику. — Давай убежим! — Нет. Останемся и будем сражаться, — твердо сказал я, подозревая, что она не шутит. Открыла нам Флоренс, старая и преданная служанка семейства Барреттов. — А, мастер Оливер, — приветствовала она меня. Господи, до чего я ненавижу, когда меня так называют, унизительно подчеркивая неравенство между мной и отцом. Флоренс сообщила, что родители ждут нас в библиотеке. Дженни была явно смущена развешанными по стенам фамильными портретами. И потому, что некоторые из них принадлежали кисти Джона Сингера Сарджента (в частности, Оливер Баррет И, которого изредка выставляли в Бостонском музее), но и потому еще, что вдруг осознала: не все мои предки носили имя Барретт. Представительницы женской линии рода Барреттов, обретшие достойных супругов, произвели на свет таких людей, как Барретт Уинтроп, Ричард Барретт Сьюэлл и, наконец, Эббот Лоуренс Лаймен, который сумел прожить жизнь и стать химиком и Нобелевским лауреатом, не имея в своем имени ни малейшего намека на принадлежность к клану Барреттов. — Боже всемилостивый, — бормотала Дженни. — Здесь висят названия половины гарвардских зданий. — Это все ерунда, — сказал я. — Я не знала, что ты состоишь в родстве даже со Сьюэллской лодочной станцией. — Да уж, камней и бревен в моем роду вдоволь. В конце длинной портретной галереи, перед самым поворотом к библиотеке, стоит большая стеклянная витрина. В ней хранятся трофеи. Спортивные трофеи. — Они великолепны, — воскликнула Дженни. — Никогда не видела, чтоб эти штуки были так похожи на настоящее золото и серебро. — Это и есть золото и серебро. — Вот здорово! Это твои? — Нет. Его. Известно, что Оливер Баррет III не завоевал олимпийской медали в Амстердаме. Однако он добился внушительных побед в гребном спорте на других соревнованиях. На нескольких. На многих. Хорошо начищенные доказательства его успехов находились перед ошеломленным взором Дженни. — Да, за боулинг таких не дают. Потом она бросила кость и мне. — А у тебя есть призы? — Есть. — Тут, под стеклом? — Нет. У меня в комнате. Под кроватью. Она одарила меня своим взглядом и прошептала: — Потом покажешь, ладно? Не успел я ответить или хотя бы оценить истинные мотивы ее предложения осмотреть мою кровать, как нас прервали. — А, вот и вы. Сукин Сын. Это был он. — Здравствуйте, сэр, — ответил я. — Это Дженнифер… — А, привет, привет. Я еще не успел ее представить, а он уже жал ей руку. Я заметил, что сегодня он не в банкирской униформе. Совсем нет. Оливер Барретт Третий вырядился в элегантный кашемировый блейзер. А на лице, обыкновенно похожем на каменную маску, играла коварная улыбка. — Входите, прошу вас, и познакомьтесь с миссис Барретт. Дженни ожидало еще редкостное удовольствие — встреча с Элисон Форбс Барретт, школьная кличка Пьянчужка. (Иногда я спрашивал себя, какую роль могло бы сыграть в ее жизни полученное в пансионе прозвище, не стань она с годами серьезной благодетельной дамой, попечительницей музея.) Колледжа «Пьянчужка» Форбс так и не окончила, бросив его на втором курсе с полного благословения родителей, чтобы выйти замуж за Оливера Барретта III… — Моя жена Элисон, а это — Дженнифер э-э… Он уже узурпировал право представлять Дженни. — Калливери, — закончил я, пользуясь тем, что он не знал ее фамилии. — Кавиллери, — вежливо поправила Дженни. Я переврал ее фамилию — в первый и единственный раз в жизни. — Как в опере «Cavalleria Rusticana»? — спросила моя мать, желая, видимо, показать, что, несмотря на незаконченное высшее образование, женщина она культурная. — Правильно, — улыбнулась Дженни. — Но мы не родственники. — A-а… — сказала моя мать. — A-а… — сказал мой отец. Мне оставалось добавить свое «а-а» и гадать, дошел ли юмор Дженни до моих родителей. Мать и Дженни пожали друг другу руки, и, после обычного обмена банальностями, дальше которого у нас в доме дело не шло, мы сели. Все молчали. Я пытался понять, что происходит. Мать, конечно, оценивает Дженни и ее костюм (на этот раз без всякой богемности), ее манеру держаться, ее произношение. Надо признать, крэнстонский говор оставался у Дженни всегда. Дженни, наверное, тоже оценивала мою мать. Мне говорили, девушки часто так делают, желая лучше узнать человека, за которого они собираются замуж. Не исключено, что она оценивала и Оливера III. Заметила ли она, что он выше меня ростом? Понравился ли ей его кашемировый пиджак? Оливер III, как всегда, сосредоточил огонь на мне. — Как дела, сын? (Он был бесподобный собеседник.) — Прекрасно, сэр, прекрасно. Как бы желая поддержать равновесие, мать обратилась к Дженни: — Вы хорошо доехали? — Да, — ответила Дженни. — Хорошо и быстро. — Оливер всегда водит очень быстро, — вставил отец. — Не быстрее тебя, — парировал я. Ну, что он на это скажет? — Да, пожалуй, что так. Спорим, что нет. Мать, которая всегда на его стороне, перевела разговор на более общую тему — то ли на музыку, то ли на живопись, — я не очень внимательно слушал. Потом у меня в руках оказалась чашка чаю. — Спасибо, — сказал я и добавил: — Мы скоро поедем. — Как это? — не поняла Дженни. Они, кажется, обсуждали Пуччини или еще кого-то в этом роде и потому сочли мое замечание несколько неожиданным. Мать посмотрела на меня (редкое событие): — Но вы же приехали на обед? — Ну, мы не сможем, — сказал я. — Да, конечно, — почти одновременно сказала Дженни. — Мне надо вернуться, — серьезно сказал я Дженни. Дженни посмотрела на меня с немым вопросом: «О чем ты говоришь?». — Вы остаетесь обедать, это приказ. Фальшивая улыбка на лице отца ничуть не смягчила командирского тона. Но я этого не потерплю даже от олимпийского финалиста. — Мы не сможем, сэр, — повторил я. — Но мы должны, Оливер, — сказала Дженни. — Почему? — спросил я. — Потому что я хочу есть, — ответила она.
* * *
Мы сидели за столом, покорные воле Оливера III. Он склонил голову. Мать и Дженни последовали его примеру. Я тоже чуть-чуть опустил голову. — Благослови пищу нашу и нас во служение Тебе и наставь нас всегда помнить о нуждах и желаниях иных слуг Твоих. Об этом молимся во имя Сына Твоего Иисуса Христа. Аминь. Господи помилуй, я чуть сквозь землю не провалился. Неужели хоть на сей раз нельзя было обойтись без набожности? Что подумает Дженни? Как будто в Средние века вернулись, честное слово! — Аминь! — сказала мать (и Дженни тоже, очень тихо). Мы ели не в полном молчании лишь благодаря замечательной способности моей матери вести светскую беседу.. — Так ваш род из Крэнстона, Дженни? — По большей части. Мать была из Фолл-Ривера. — У Барреттов есть заводы в Фолл-Ривере, — заметил Оливер III. — Где они эксплуатировали целые поколения бедняков, — добавил Оливер IV. — В девятнадцатом веке, — добавил Оливер III. Мать улыбнулась, явно довольная, что этот раунд выиграл ее Оливер. Но не тут-то было. — А как насчет планов автоматизировать эти самые заводы? — нанес я ответный удар. Последовала короткая пауза. Я ждал резкого возражения. — А как насчет кофе? — произнесла Элисон Форбс Барретт по кличке «Пьянчужка».
* * *
Мы перешли в библиотеку, где должен был состояться последний раунд. У нас с Дженни завтра занятия, отцу идти в банк и тому подобные учреждения, у матери наверняка запланировано какое-нибудь блестящее мероприятие. — С сахаром, Оливер? — спросила она. — Оливер всегда пьет кофе с сахаром, дорогая, — сказал отец. — Но не сегодня, спасибо, — ответил я. — Без молока и без сахара, мама. Ну вот, у каждого своя чашка, все уютно устроились, а сказать друг другу абсолютно нечего. И тут я придумал тему для разговора. — Скажи, Дженнифер, что ты думаешь о Корпусе мира? — поинтересовался я. Она нахмурилась и отказалась мне подыгрывать. — Так ты еще не сказал им, Оливер? — воскликнула мать, обращаясь к отцу. — Сейчас не время, дорогая, — сказал Оливер III с фальшивым смирением, которое так и просило: «Спросите меня, спросите!» Ну я и спросил. — О чем речь, отец? — Да ничего особенного, сын. — Не понимаю, как ты можешь так говорить, — сказала мать (я же предупреждал, она всегда, на его стороне) и, повернувшись ко мне, сообщила потрясающую новость: — Твой отец будет директором Корпуса мира! О! — сказал я. Дженни тоже сказала «О!», но другим, более радостным тоном. Отец притворился смущенным, а мать, кажется, ждала, что я ему поклонюсь или еще что-нибудь в этом роде. Но его же не государственным секретарем назначили, в конце концов?! — Поздравляю вас, мистер Барретт! — взяла на себя инициативу Дженни. — Да, поздравляю, сэр, — сказал я. Матери так хотелось об этом поговорить. — Я думаю, это будет замечательный опыт в области образования, — произнесла она. — Да, конечно, — согласилась Дженни. — Да, — сказал я без особого убеждения. — А ты не передашь мне сахар, мама?
— Дженни, его же не государственным секретарем назначили, в конце концов. — И все-таки, Оливер, у тебя могло бы быть побольше энтузиазма. — Я же его поздравил. — Очень великодушно с твоей стороны! — Черт возьми, а ты чего ждала? — Господи, меня просто тошнит от всего этого. — Меня тоже, — ответил я. Мы долго ехали, не говоря ни слова. Но что-то тут было не то. — От чего это «от всего» тебя тошнит? — От того, как ты отвратительно обращаешься со своим отцом. — А как насчет того, что он со мной отвратительно обращается? И тут началось! Всей своей мощью Дженни набросилась на меня в защиту родительской любви. Все эти итальянско-средиземноморские взгляды. И что у меня нет к нему ни капли уважения. — Ты все время ему хамишь и хамишь, все время! — Он мне тоже, Дженни. Или ты не заметила? — Я уверена, ты ни перед чем не остановишься, только бы достать старика. — Достать Оливера Барретта Третьего невозможно… И после короткой паузы она добавила: — Разве только женившись на Дженнифер Кавиллери… У меня хватило выдержки свернуть на стоянку какого-то рыбного ресторана у дороги. Выключив двигатель, я в бешенстве повернулся к Дженни. — Ты действительно так думаешь? — Отчасти, наверное, да, — сказала она очень тихо. — Дженни, ты не веришь, что я люблю тебя?! — крикнул я. — Верю, — ответила она по-прежнему тихо. — Но каким-то сумасшедшим образом ты любишь и мое низкое общественное положение. Я ничего не мог придумать, что сказать, кроме «нет». Я повторил это несколько раз с различными интонациями. Ну, то есть я так расстроился, что даже задумался, нет ли доли правды в ее отвратительном предположении? На нее тоже жалко было смотреть. — Я не могу судить, Оливер. Но думаю, что отчасти это так. Я ведь тоже люблю не только тебя самого. Но и твое имя. Твой порядковый номер. Она отвернулась, и я подумал: уж не собирается ли она заплакать? Но она не заплакала, а завершила свою мысль: — Ведь все это тоже часть тебя. Я посидел, глядя на неоновую надпись «Устрицы и мидии». Больше всего я любил в Дженни ее умение заглянуть внутрь меня, понять вещи, которые самому мне не было нужды облекать в слова. Вот как сейчас. Но хватит ли у меня духу посмотреть правде в глаза и признать, что я не совершенен? Ведь она-то увидела и мое несовершенство, и свое. Господи, каким недостойным я себя чувствовал! Я не знал, что сказать. — Хочешь устриц или мидий, Дженни? — А хочешь в зубы, подготовишка? — Хочу, — сказал я. Она сжала кулак и размахнулась, а потом легонько прижала его к моей щеке. Я поцеловал его и потянулся к ней, но она уперлась рукой мне в грудь и рявкнула, как сущий бандит: — Веди машину, подготовишка! Живо за руль! Жми! Так я и сделал.
* * *
Главный пункт беспокойства моего отца касался того, что он считал излишней торопливостью. Спешкой. Нетерпением. Я забыл его точные слова, но помню смысл проповеди, которую он мне прочел за обедом в Гарвард-Клубе — речь главным образом шла о том, что я спешу. Я вежливо напомнил ему, что я уже взрослый человек и что ему не следует исправлять мое поведение или даже комментировать его. Однако он заявил, что даже мировым лидерам нужна время от времени конструктивная критика. Я счел это не слишком тонким намеком на его участие в первом правительстве Рузвельта… Но я не собирался давать ему повод для воспоминаний о Ф. Д. Рузвельте и о его роли в реформировании Банка США. Поэтому я промолчал. Как я уже сказал, мы обедали в бостонском Гарвард-Клубе, и я, по его словам, ел слишком быстро. А это значит, что вокруг были сплошь его люди. Его однокашники, его клиенты, его обожатели и т. д. Все подстроено, сомнений тут не было. Если прислушаться, можно было разобрать, как они бормочут: «Вот идет Оливер Барретт!», или: «Это Барретт, знаменитый атлет». Между нами происходил очередной раунд псевдоразговора. Только на сей раз у нас и темы не было. — Отец, ты ни слова не сказал о Дженнифер. — А что тут говорить? Ты ведь поставил нас перед свершившимся фактом, разве нет? — И все же, что ты о ней думаешь? — Я думаю, Дженнифер замечательная девушка. И с ее происхождением пробиться в Рэдклифф… Вся эта чушь собачья про общество равных возможностей, про Америку в роли плавильного котла — он просто хочет уйти от ответа. — Говори по делу, отец. — Если по делу, то юная леди здесь ни при чем. Все дело в тебе. — Почему? — Это твой бунт. Ведь ты просто бунтуешь, сын. — Не понимаю, почему бунтом считают женитьбу на красивой и умной студентке Рэдклиффского университета? Не понимаю. Она ведь не какая-нибудь сумасшедшая хиппи… — Она много чего не… Ага, начинается. — Отец, что тебя больше раздражает, — что она католичка или что бедная? Он ответил почти шепотом, слегка подавшись ко мне: — Что тебя больше привлекает? Я хотел встать и уйти. Я ему так и сказал. — Останься и говори, как мужчина. А не как кто? Как мальчишка? Как барышня? Как мышонок? Так или иначе, я остался. Сукин Сын испытал неимоверное удовольствие, что я не встал из-за стола. Было видно, что он расценил это как еще одну свою победу надо мной. — Я только прошу тебя немного подождать. — Что значит немного? — Закончи юридическую школу. Если у вас настоящее чувство, оно выдержит это испытание временем. — Чувство настоящее, но какого дьявола я должен подвергать его навязанным кем-то испытаниям? Мой намек был, по-моему, ясен. Я не собирался ему уступать. Ему и его произволу. Его стремлению подавлять меня, контролировать мою жизнь. — Оливер, — начал он новый раунд. — Ты еще не достиг совершенно… — Совершенно чего? — черт побери, я терял выдержку. — Тебе нет двадцати одного года. По закону ты еще не взрослый. — Насрать мне на твое по закону! Сидящие по соседству посетители, наверное, услышали эти слова. Чтобы сбалансировать мой выкрик, Оливер III ответил мне зловещим шепотом: — Если женишься на ней сейчас, на меня больше не рассчитывай! Эта глупость тебе дорого обойдется! — Отец, да кто на тебя рассчитывает?! Я ушел из его жизни, чтобы начать свою.
Оставалась проблема визита в Крэнстон, штат Род-Айленд, который лежит чуть дальше на юг от Бостона, чем Ипсвич — на север. После неудачной попытки представить Дженнифер моим родителям я не был уверен в удачном знакомстве с ее отцом. Ведь меня ждет итальянско-средиземноморский синдром любвеобилия, осложненный тем, что Дженни — единственная дочь, выросла без матери и, значит, ненормально близка с отцом. Следовательно, мне предстояло столкнуться с целым букетом эмоций, которые описываются в книгах по психологии. Плюс я теперь без средств к существованию. Представьте себе на секундочку Оливеро Барретто, славного итальянского парня, живущего в Крэнстоне на соседней улице. Он является к мистеру Кавиллери, главному городскому кулинару, живущему на одну зарплату, и говорит: «Я хочу жениться на вашей единственной дочери Дженнифер». О чем первым делом спросит отец невесты? (Разумеется, не о том, любит ли этот Барретто Дженни, его дочь, ибо, зная Дженни, нельзя ее не любить, это очевидная истина.) Нет, мистер Кавиллери спросит примерно так: «Послушай, Барретто, а на что ты собираешься содержать жену?» А теперь представим себе реакцию доброго мистера Кавиллери, когда Барретто сообщит ему, что все будет наоборот, по крайней мере, в ближайшие три года: его дочь будет содержать его зятя. Не укажет ли добрый мистер Кавиллери на дверь Барретто, а то и накостыляет ему, если этот Барретто размером не с меня? Клянусь, так и сделает. Говорю все это для того, чтобы объяснить, почему послушно соблюдал все предписанные дорожными знаками ограничения скорости, когда воскресным майским днем мы с Дженни ехали на юг по шоссе № 95. Дженни, которая уже привыкла наслаждаться моей скоростной ездой, даже стала бурчать, когда я ехал со скоростью сорок миль в час там, где стоял знак «не более 45». Я ответил, что машина плохо отлажена, но она ничуть не поверила.
* * *
— Расскажи еще раз, Дженни. Терпение не принадлежало к числу добродетелей Дженни, и она отказалась подкрепить мою уверенность в себе, вновь повторив ответы на все мои глупые вопросы. — Ну пожалуйста, Дженни. Последний раз. — Я позвонила ему. Сказала. Он ответил: о’кей. По-английски, потому что, как я тебе уже говорила, хоть ты, похоже, ничему не хочешь верить, он не знает ни единого итальянского слова, кроме нескольких ругательств. — Но что значит это «о’кей»? — Ты хочешь сказать, что Гарвардская юридическая школа зачислила в студенты человека, который не понимает значения слова «о’кей»? — Это не юридический термин, Дженни. Она коснулась моей руки. Этот жест я, слава богу, понял, но мне все равно были нужны разъяснения. Я хотел знать, что меня ждет. — «О’кей» может также означать: «Ладно, готов мучиться». Жалость снизошла в ее сердце, и она в энный раз повторила мне во всех подробностях свой разговор с отцом. Он обрадовался. Действительно обрадовался. Он, разумеется, и не рассчитывал, отправляя ее в Рэдклифф, что она вернется, чтобы обвенчаться с соседским парнем (который, кстати, сделал ей предложение перед ее отъездом). Сперва он не поверил, что ее нареченного зовут Оливер Барретт IV. Когда Дженни сказала ему это, он велел ей не нарушать одиннадцатую заповедь. — Это какую же? — Не вешай лапшу на уши отцу своему. — А-а. — И это все, Оливер. Честно. — Он знает, что я беден? — Да. — И это его не волнует? — По крайней мере, у вас есть что-то общее. — Но он был бы счастливее, если бы у меня имелись денежки? — А ты разве не был бы счастливее? Я заткнулся до конца поездки.
* * *
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.161 сек.) |