|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ЧАРЛЗ ДИККЕНС
«ХОЛОДНЫЙ ДОМ» (1852–1853)
Мы готовы теперь приняться за Диккенса. Мы готовы теперь воспринять Диккенса. Мы готовы наслаждаться Диккенсом. Читая Джейн Остен, мы должны были сделать некоторое усилие, чтобы составить компанию ее героиням в гостиной. Имея же дело с Диккенсом, мы остаемся за столом, потягивая портвейн. К Джейн Остен и ее «Мэнсфилд-парку» нужно было найти подход. Думаю, что мы его нашли и получили некоторое удовольствие, созерцая ее тонко выписанные узоры, ее коллекцию изящных безделушек, сберегаемых в хлопковой вате, — удовольствие, впрочем, вынужденное. Мы должны были проникнуться определенным настроением, определенным образом сфокусировать взгляд. Лично я не люблю ни фарфор, ни прикладное искусство, но я часто принуждаю себя взглянуть на драгоценный полупрозрачный фарфор глазами специалиста и испытываю при этом восторг. Не будем забывать, что есть люди, посвятившие Джейн всю свою жизнь — свою повитую плющом жизнь. Уверен, что иные читатели лучше меня слышат мисс Остен. Однако я пытался быть совершенно объективным. Мой объективный метод, мой подход состоял, в частности, в том, что я всматривался через призму культуры, которую ее молодые леди и джентльмены почерпнули из хладного источника XVIII и начала XIX столетия. Мы также вникали в композицию ее романа, напоминающую паутину: хочу напомнить читателю, что в пряже «Мэнефилд-парка» центральное место занимает репетиция спектакля. С Диккенсом мы выходим на простор. На мой взгляд, проза Джейн Остен представляет собой очаровательную перелицовку прежних ценностей. У Диккенса ценности новые. Современные авторы до сих пор пьянеют от вина его урожая. Здесь не приходится, как в случае с Джейн Остен, налаживать подходы, обхаживать, мешкать. Нужно лишь поддаться голосу Диккенса — вот и все. Будь это возможно, я бы посвятил все пятьдесят минут каждого занятия безмолвному размышлению, сосредоточенности и просто восхищению Диккенсом. Но моя обязанность — направлять и приводить в систему эти размышления, это восхищение. Читая «Холодный дом», следует лишь расслабиться и довериться собственному позвоночнику — хотя чтение и головной процесс, но точка художественного наслаждения расположена между лопатками. Легкая дрожь, пробегающая по спине, есть та кульминация чувств, которую дано пережить роду человеческому при встрече с чистым искусством и чистой наукой. Давайте почитать позвоночник и его дрожь. Давайте гордиться принадлежностью к позвоночным, ведь головной мозг только продолжение спинного: фитиль проходит по всей длине свечи. Если мы неспособны насладиться этой дрожью, если неспособны насладиться литературой, давайте оставим нашу затею и погрузимся в комиксы, телевидение, «книги недели». Думаю все же, что Диккенс окажется сильнее. Обсуждая «Холодный дом», мы скоро заметим, что романтический сюжет романа — иллюзия, он не имеет большого художественного значения. В книге есть нечто получше печальной истории леди Дедлок. Нам понадобится некоторая информация об английском судопроизводстве, но в остальном все только игра.
***
На первый взгляд может показаться, что «Холодный дом» — сатира. Давайте разберемся. Когда сатира не имеет большой эстетической ценности, она не достигает цели, как бы эта цель того ни заслуживала. С другой стороны, когда сатира пронизана художественным талантом, ее цель не имеет большого значения и со временем угасает, между тем как сверкающая сатира остается произведением искусства. Стоит ли в таком случае вообще говорить о сатире? Изучение общественного либо политического воздействия литературы следовало выдумать для тех, кто по складу характера или под бременем образования нечувствителен к эстетическим токам подлинной литературы, — для тех, в ком чтение не отзывается дрожью между лопатками. (Я вновь и вновь повторяю, что вообще нет смысла читать книгу, если не читаешь ее позвоночником.) Можно вполне удовлетвориться мыслью, что Диккенс жаждал осудить беззакония Канцлерского суда. Тяжбы, подобные делу Джарндисов, время от времени случались в середине прошлого века, хотя, как утверждают историки-правоведы, большая часть фактов относится к 1820-1830-м годам, так что многие мишени были отстреляны ко времени написания «Холодного дома». А если мишень перестала существовать, давайте насладимся резьбой разящего оружия. К тому же как обвинительный акт против аристократии изображение Дедлоков и их окружения лишено интереса и смысла, поскольку знания и представления писателя об этом круге весьма скудны и поверхностны, а в художественном отношении образы Дедлоков, как ни жаль это говорить, совершенно безжизненны. Поэтому возрадуемся паутине, игнорируя паука; восхитимся архитектоникой темы злодеяния, игнорируя слабость сатиры и ее театральность. В конце концов, социолог, если хочет, может написать целую книгу об эксплуатации детей в период, который историки называют сумрачной зарей индустриальной эры, — о детском труде и прочее. Но, откровенно говоря, изображенные в «Холодном доме» многострадальные дети принадлежат не столько 1850 году, сколько более ранним временам и их правдивым отображениям. С точки зрения литературной номенклатуры они скорее связаны с детьми предшествующих романов — сентиментальных романов конца XVIII и начала XIX века. Если заново перечесть те страницы «Мэнсфилд-парка», где речь идет о семействе Прайс в Портсмуте, нельзя не заметить выраженную связь между несчастными детьми Джейн Остен и несчастными детьми «Холодного дома». При этом, конечно, отыщутся и другие литературные источники. Это касается метода. И с точки зрения эмоционального содержания мы тоже вряд ли оказываемся в 1850-х годах — мы оказываемся вместе с Диккенсом в его собственном детстве, и вновь историческая привязка рвется. Совершенно ясно, что меня больше интересует чародей, нежели рассказчик историй либо учитель. В отношении Диккенса только такой подход, как мне кажется, сможет сохранить его живым — вопреки его приверженности реформам, дешевой писанине, сентиментальной чуши и театральной чепухе. Он сияет вечно на вершине, точная высота которой, очертания и строение, как и горные тропы, по которым туда можно подняться сквозь туман, нам известны. Величие его — в силе вымысла.
Есть несколько вещей, на которые следует обратить внимание при чтении книги: 1. Она из самых поразительных тем романа — дети, их тревоги, незащищенность, их скромные радости — и радость, которую они доставляют, но главным образом их невзгоды. «Не я построил этот мир. Я в нем скитаюсь, чужд и сир», если цитировать Хаусмена.[21]Интересны отношения родителей и детей, охватывающие и тему «сиротства»: пропавший родитель или ребенок. Хорошая мать нянчит умершее дитя или умирает сама. Дети опекают других детей. Невыразимую нежность вызывает у меня рассказ о том, как Диккенс в трудные годы своей лондонской юности шел однажды позади рабочего, несшего на руках большеголового ребенка. Человек шел не оборачиваясь, мальчик из-за его плеча смотрел на Диккенса, который ел по дороге вишни из бумажного пакета и потихоньку кормил тишайшего ребенка, и никто этого не видел. 2. Канцлерский суд—туман—безумие это еще одна тема. 3. Каждому действующему лицу присуща характерная черта, некий цветной отблеск, сопровождающий появление героя. 4. Участие вещей — портретов, домов, экипажей. 5. Социологическая сторона, блестяще выявленная, например, Эдмундом Уилсоном в сборнике эссе «Рана и лук», не представляет интереса и не имеет значения. 6. Детективный сюжет (с сыщиком, обещающим Холмса) во второй части книги. 7. Дуализм романа в целом: зло, почти равное по силе добру, воплощено в Канцлерском суде, своего рода преисподней, с эмиссарами-бесами — Талкингхорном и Воулсом — и множеством бесенят в одинаковых одеждах, черных и потертых. На стороне добра — Джарндис, Эстер, Вудкорт, Аца, миссис Бегнет; между ними — поддавшиеся соблазну. Некоторых, как сэра Лестера, спасает любовь, довольно искусственно одерживающая победу над тщеславием и предрассудками. Ричард тоже спасен, он хотя и сбивается с пути, но по сути своей добр. Искупление леди Дедлок оплачено страданиями, и Достоевский бурно жестикулирует на заднем плане. Скимпол и, разумеется, Смоллуиды и Крук — воплощенные пособники дьявола. Равно как и филантропы, миссис Джеллиби, например, сеящие вокруг горе, убеждая себя в том, что творят добро, а на самом деле потворствующие своим эгоистическим побуждениям. Все дело в том, что эти люди — миссис Джеллиби, миссис Пардигл и другие — тратят свое время и энергию на самые разнообразные странные затеи (параллельно теме бесполезности Канцлерского суда, удобного для адвокатов и губительного для его жертв), в то время как их собственные дети заброшены и несчастны. Надежда на спасение существует для Баккета и «Ковинсова» (исполняющих свой долг без ненужной жестокости), но не для лжемиссионеров, Чадбендов и иже с ними. «Хорошие» зачастую становятся жертвами «плохих», но в этом спасение первых и вечные муки вторых. Столкновение всех этих сил и людей (зачастую увязанное с темой Канцлерского суда) символизирует борьбу высших, вселенских сил, вплоть до смерти Крука (самовозгорание), вполне приличествующей дьяволу. Эти столкновения составляют «костяк» книги, но Диккенс слишком художник, чтобы навязывать или разжевывать свою мысль. Его герои — живые люди, а не ходячие идеи или символы.
***
В «Холодном доме» три основные темы. 1. Тема Канцлерского суда, разворачивающаяся вокруг отчаянно скучного процесса «Джарндисы против Джарндисов», ее символизирует лондонский туман и сидящие в клетке птички мисс Флайт. Она представлена адвокатами и безумными участниками тяжбы. 2. Тема несчастных детей и их взаимоотношений с теми, кому они помогают, и с родителями, по большей части мошенниками и чудаками. Самый несчастный из всех — бездомный Джо, прозябающий в отвратительной тени Канцлерского суда и, не ведая того, участвующий в таинственном заговоре. 3. Тема тайны, романтическое переплетение расследований, которые поочередно ведут три сыщика — Гаппи, Талкингхорн, Баккет и их помощники. Тема тайны приводит к несчастной леди Дедлок, матери рожденной вне брака Эстер. Фокус, который демонстрирует Диккенс, состоит в том, чтобы сохранить эти три шара в равновесии, жонглировать ими, выявлять их взаимосвязь, не дать бечевкам спутываться. Я попробовал показать линиями на диаграмме множество путей, которыми эти три темы и их исполнители связаны в замысловатом движении романа. Здесь отмечено лишь несколько героев, хотя список их огромен: одних детей в романе около тридцати. Наверное, следовало соединить Рейчел, знающую тайну рождения Эстер, с одним из мошенников, преподобным Чадбендом, за которого Рейчел вышла замуж. Хоудон — бывший возлюбленный леди Дедлок (в романе его также называют Немо), отец Эстер. Талкингхорн, адвокат сэра Лестера Дедлока, и детектив Баккет — сыщики, они небезуспешно пытаются раскрыть эту тайну, что случайно приводит к смерти леди Дедлок. Сыщики находят помощников, таких как Ортанз, француженка-горничная миледи, и старый негодяй Смоллуид, шурин самого странного, самого туманного героя во всей книге — Крука. Я собираюсь проследить эти три темы, начиная с темы Канцлерского суда—тумана—птичек—безумного истца; среди прочих предметов и созданий рассмотрим помешанную старушку мисс Флайт и наводящего ужас Крука как представителей этой темы. Затем я перейду к теме детей во всех подробностях и покажу с самой лучшей стороны беднягу Джо, а также омерзительного мошенника, якобы большого ребенка — мистера Скимпола. Следующей будет тема тайны. Обратите внимание: Диккенс — и чародей, и художник, когда обращается к туману Канцлерского суда, и общественный деятель — опять же в сочетании с художником — в теме детей, и очень толковый рассказчик в теме тайны, которая движет и направляет повествование. Нас привлекает именно художник; поэтому, разобрав в общих чертах три основные темы и характеры некоторых действующих лиц, я перейду к анализу формы книги, ее композиции, стиля, ее художественных средств, магии языка. Весьма занимательными для нас окажутся Эстер и ее поклонники, невероятно хороший Вудкорт и убедительно донкихотствующий Джон Джарндис, а также такие именитые особы, как сэр Лестер Дедлок и другие.
Исходная ситуация «Холодного дома» в теме Канцлерского суда довольно проста. Судебный процесс «Джарндисы против Джарндисов» растянулся на годы. Многочисленные участники тяжбы ожидают наследства, которого так и не дождутся. Один из Джарндисов, Джон Джарндис, — человек добросердечный и ничего не ждет от процесса, который, он полагает, вряд ли окончится при его жизни. У него есть юная подопечная, Эстер Саммерсон, она не связана впрямую с делами Канцлерского суда, но выполняет в книге роль фильтрующего посредника. Джон Джарндис опекает также кузенов Аду и Ричарда, своих противников на процессе. Ричард целиком уходит в процесс и сходит с ума. Еще два участника тяжбы, старушка мисс Флайт и мистер Гридли, уже безумны. Тема Канцлерского суда открывает книгу, но, прежде чем заняться ею, позвольте мне уделить внимание своеобразию диккенсовского метода. Вот он описывает нескончаемый процесс и лорда-канцлера: «Трудно ответить на вопрос: сколько людей, даже не причастных к тяжбе "Джарндисы против Джарндисов", было испорчено и совращено с пути истинного ее губительным влиянием. Она развратила всех судейских, начиная с референта, который хранит стопы посаженных на шпильки, пропыленных, уродливо измятых документов, приобщенных к тяжбе, и кончая последним клерком-переписчиком в "Палате шести клерков", переписавшим десятки тысяч листов формата "канцлерский фолио" под неизменным заголовком "Джарндисы против Джарндисов". Под какими бы благовидными предлогами ни совершались вымогательство, надувательство, издевательство, подкуп и волокита, они тлетворны, и ничего, кроме вреда, принести не могут. <…> Так в самой гуще грязи и в самом сердце тумана восседает лорд верховный канцлер в своем Верховном Канцлерском суде».[22] Теперь вернемся к первому абзацу книги: «Лондон. Осенняя судебная сессия — "Сессия Михайлова дня" — недавно началась, и лорд-канцлер восседает в Линкольнс-Инн-Холле. Несносная ноябрьская погода. На улицах такая слякоть, словно воды потопа только что схлынули с лица земли <…> Собаки так вымазались в грязи, что их и не разглядишь. Лошади едва ли лучше — они забрызганы по самые наглазники. Пешеходы, поголовно заразившись раздражительностью, тычут друг в друга зонтами и теряют равновесие на перекрестках, где, с тех пор как рассвело (если только в этот день был рассвет), десятки тысяч других пешеходов успели споткнуться и поскользнуться, добавив новые вклады в ту уже скопившуюся — слой на слое — грязь, которая в этих местах цепко прилипает к мостовой, нарастая, как сложные проценты». И также, нарастая, как сложные проценты, метафора связывает реальную грязь и туман с грязью и неразберихой Канцлерского суда. К восседающему в самом сердце тумана, в самой гуще грязи, в неразберихе мистер Тенгл обращается: «М'лорд!» (Mlud). В самом сердце тумана, в гуще грязи сам «Милорд» превращается в «Mud» («грязь»), если мы чуть исправим косноязычие юриста: My Lord, Mlud, Mud. Мы должны отметить сразу, в самом начале наших изысканий, что это характерный диккенсовский прием: словесная игра, заставляющая неодушевленные слова не только жить, но и проделывать фокусы, обнажая свой непосредственный смысл. На тех же первых страницах мы находим еще пример подобной связи слов. В открывающем книгу абзаце стелющийся дым из каминных труб сравнивается с «иссиня-черной изморосью» (a soft black drizzle), и тут же, в абзаце, повествующем о Канцлерском суде и процессе «Джарндисы против Джарндисов», можно обнаружить символические фамилии адвокатов Канцлерского суда: «Чизл, Мизл — или как их там зовут? — привыкли давать себе туманные обещания разобраться в таком-то затянувшемся дельце и посмотреть, нельзя ли чем-нибудь помочь Дризлу, — с которым так плохо обошлись, но не раньше, чем их контора развяжется с делом Джарндисов». Чизл, Мизл, Дризл — зловещая аллитерация. И сразу же далее: «Повсюду рассеяло это злополучное дело семена жульничества и жадности…» Жульничество и жадность (shirking and sharking) — приемы этих законников, живущих в измороси и грязи (mud and drizzle) Канцлерского суда, и если мы снова вернемся к первому абзацу, то увидим, что shirking and sharking — это парная аллитерация, вторящая хлюпанью и шарканью (slipping and sliding) пешеходов по грязи. Давайте последуем за старушонкой мисс Флайт, эксцентрической истицей, которая появляется в самом начале дня и исчезает, когда опустевший суд закрывается. Юным героям книги — Ричарду (чья судьба вскоре странным образом переплетется с судьбой безумной старушки), Аде (кузина, на которой он женится) и Эстер — этой троице под колоннадой Канцлерского суда встречается мисс Флайт: «…диковинная маленькая старушка в помятой шляпке и с ридикюлем в руках» подошла к ним и, «улыбаясь, сделала… необычайно церемонный реверанс. — О! — проговорила она. — Подопечные тяжбы Джарндисов! Оч-чень рада, конечно, что имею честь представиться! Какое это доброе предзнаменование для молодости, и надежды, и красоты, если они очутились здесь и не знают, что из этого выйдет. — Полоумная! — прошептал Ричард, не подумав, что она может услышать. — Совершенно верно! Полоумная, молодой джентльмен, — отозвалась она так быстро, что он совсем растерялся. — Я сама когда-то была подопечной. Тогда я еще не была полоумной, — продолжала она, делая глубокие реверансы и улыбаясь после каждой своей коротенькой фразы. — Я была одарена молодостью и надеждой. Пожалуй, даже красотой. Теперь все это не имеет никакого значения. Ни та, ни другая, ни третья не поддержала меня, не спасла. Я имею честь постоянно присутствовать на судебных заседаниях. Со своими документами. Ожидаю, что суд вынесет решение. Скоро. В день Страшного суда… Прошу вас, примите мое благословение. Ада немного испугалась, а я (это рассказывает Эстер. — Примеч. пер.), желая сделать удовольствие старушке, сказала, что мы ей очень обязаны. — Да-а! — промолвила она жеманно. — Полагаю, что так. А вот и Велеречивый Кендж. Со своими документами! Как поживаете, ваша честь? — Прекрасно, прекрасно! Ну, не приставайте к нам, любезная! — бросил на ходу мистер Кендж, уводя нас в свою контору. — И не думаю, — возразила бедная старушка, семеня рядом со мной и Адой. — Вовсе не пристаю. Я обеим им завещаю поместья, а это, надеюсь, не значит приставать? Ожидаю, что суд вынесет решение. Скоро. В день Страшного суда. Для вас это доброе предзнаменование. Примите же мое благословение! Дойдя до широкой крутой лестницы, она остановилась и не пошла дальше; но когда мы, поднимаясь наверх, оглянулись, то увидели, что она все еще стоит внизу и лепечет, приседая и улыбаясь после каждой своей коротенькой фразы: — Молодость. И надежда. И красота. И Канцлерский суд. И Велеречивый Кендж! Ха! Прошу вас, примите мое благословение!» Слова — молодость, надежда, красота, — которые она повторяет, исполнены значения, как мы увидим в дальнейшем. На следующий день, гуляя по Лондону, эти трое и еще одно юное существо вновь встречают мисс Флайт. Теперь в ее речи обозначается новая тема — тема птиц — песни, крылья, полет. Мисс Флайт живо интересуется полетом[23]и пением птиц, сладкоголосыми пташками в саду Линкольнс-Инна. Нам предстоит наведаться в ее жилище над лавкой Крука. Имеется там еще одни квартирант — Немо, о котором речь пойдет позже, он тоже один из самых важных персонажей романа. Мисс Флайт покажет около двадцати клеток с птицами. «Я завела у себя этих малюток с особой целью, и подопечные ее сразу поймут, — сказала она. — С намерением выпустить птичек на волю. Как только вынесут решение по моему делу. Да-а! Однако они умирают в тюрьме. Бедные глупышки, жизнь у них такая короткая в сравнении с канцлерским судопроизводством, что все они, птичка за птичкой, умирают, — целые коллекции у меня так вымерли одна за другой. И я, знаете ли, опасаюсь, что ни одна из этих вот птичек, хоть все они молоденькие, тоже не доживет до освобождения. Оч-чень прискорбно, не правда ли?» Мисс Флайт раздвигает занавески, и птички щебечут для гостей, но она не называет их имен. Слова: «В другой раз я назову вам их имена» — весьма знаменательны: здесь кроется трогательная тайна. Старушка снова повторяет слова молодость, надежда, красота. Теперь эти слова связаны с птицами, и кажется — тень от прутьев их клеток ложится, как путы, на символы молодости, красоты, надежды. Чтобы еще лучше понять, как тонко мисс Флайт связана с Эстер, отметьте для себя, что, когда Эстер ребенком покидает дом, отправляясь в школу, она берет с собой только птичку в клетке. Я убедительно прошу вас вспомнить здесь о другой птице в клетке, которую я упоминал в связи с «Мэнсфилд-парком», обратившись к отрывку из «Сентиментального путешествия» Стерна, о скворце — и заодно о свободе и неволе. Здесь мы снова прослеживаем ту же тематическую линию. Клетки, птичьи клетки, их прутья, тени прутьев, перечеркивающие, так сказать, счастье. Птички мисс Флайт, заметим в заключение, — это жаворонки, коноплянки, щеглы, или, что то же самое, молодость, надежда, красота. Когда гости мисс Флайт проходят мимо двери странного жильца Немо, она несколько раз говорит им: «Т-с-с!» Затем этот странный жилец утихает сам, он умирает «от своей руки», и мисс Флайт посылают за врачом, а после она, трепеща, выглядывает из-за двери. Умерший жилец, как мы узнаем впоследствии, связан с Эстер (это ее отец) и с леди Дедлок (это ее бывший возлюбленный). Тематическая линия мисс Флайт захватывающа и поучительна. Чуть позже мы находим упоминание о том, что еще одно бедное, порабощенное дитя, одно из многих порабощенных детей в романе — Кедди Джеллиби встречается со своим возлюбленным, Принцем, в комнатке мисс Флайт. Еще позже, во время визита молодых людей в сопровождении мистера Джарндиса, мы узнаем из уст Крука имена птичек: «Надежда, Радость, Юность, Мир, Покой, Жизнь, Прах, Пепел, Растрата, Нужда, Разорение, Отчаяние, Безумие, Смерть, Коварство, Глупость, Слова, Парики, Тряпье, Пергамент, Грабеж, Прецедент, Тарабарщина и Чепуха». Но старик Крук пропускает одно имя — Красота: ее, заболев, Эстер утратит. Тематическая связь между Ричардом и мисс Флайт, между ее помешательством и его безумием обнаруживается, когда его полностью захватывает судебная тяжба. Вот очень важный отрывок: «По словам Ричарда выходило, будто он разгадал все ее тайны и у него не осталось сомнений, что завещание, по которому он и Ада должны получить не знаю сколько тысяч фунтов, будет, наконец, утверждено, если у Канцлерского суда есть хоть капля разума и чувства справедливости… и дело близится к счастливому концу. Ричард доказывал это самому себе при помощи всяких избитых доводов, которые вычитал в документах, и каждый из них все глубже погружал его в трясину заблуждения. Он даже начал то и дело наведываться в суд. Он говорил нам, что всякий раз видит там мисс Флайт, болтает с нею, оказывает ей мелкие услуги и, втайне подсмеиваясь над старушкой, жалеет ее всем сердцем. Но он и не подозревал, — мой бедный, милый, жизнерадостный Ричард, которому в то время было даровано столько счастья и уготовано такое светлое будущее! — какая роковая связь возникает между его свежей юностью и ее блеклой старостью, между его вольными надеждами и ее запертыми в клетку птичками, убогим чердаком и не вполне здравым рассудком». Мисс Флайт водит знакомство с другим помешанным истцом, мистером Гридли, который тоже появляется в самом начале романа: «Другой разоренный истец, который время от времени приезжает из Шропшира, каждый раз всеми силами стараясь добиться разговора с канцлером после конца заседаний, и которому невозможно растолковать, почему канцлер, четверть века отравлявший ему жизнь, теперь вправе о нем забыть, — другой разоренный истец становится на видное место и следит глазами за судьей, готовый, едва тот встанет, воззвать громким и жалобным голосом: "Милорд!" Несколько адвокатских клерков и других лиц, знающих этого просителя в лицо, задерживаются здесь в надежде позабавиться на его счет и тем разогнать скуку, навеянную скверной погодой». Позже этот мистер Гридли разражается длинной тирадой о своем положении, адресуясь к мистеру Джарндису. Он разорен тяжбой о наследстве, судебные издержки поглотили втрое больше, чем само наследство, при этом тяжба еще не закончена. Чувство обиды перерастает в убеждения, от которых он не может отступиться: «Я сидел в тюрьме за оскорбление суда. Я сидел в тюрьме за угрозы этому поверенному. Были у меня всякие неприятности и опять будут. Я — "человек из Шропшира", и для них это забава — сажать меня под стражу и приводить в суд под стражей и все такое; но иной раз я не только их забавляю, — иной раз бывает хуже. Мне твердят, что, мол, сдерживай я себя, мне самому было бы легче. А я говорю, что рехнусь, если буду сдерживаться. Когда-то я, кажется, был довольно добродушным человеком. Земляки мои говорят, что помнят меня таким; но теперь я до того обижен, что мне нужно открывать отдушину, давать выход своему возмущению, а не то я с ума сойду. <…> Но погодите, — добавил он во внезапном припадке ярости, — уж я их осрамлю когда-нибудь. До конца своей жизни буду я ходить в этот суд для его посрамления». «Он был, — замечает Эстер, — страшен в своем неистовстве. Я никогда бы не поверила, что можно прийти в такую ярость, если бы не видела этого своими глазами». Но он умирает в тире мистера Джорджа в присутствии самого кавалериста, Баккета, Эстер, Ричарда и мисс Флайт. «Не надо, Гридли! — вскрикнула она. когда он тяжело и медленно повалился навзничь, отдалившись от нее. — Как же без моего благословения? После стольких лет!» В очень слабом фрагменте автор доверяет мисс Флайт рассказать Эстер о благородном поведении доктора Вудкорта во время кораблекрушения в Ост-Индских морях. Это не очень удачная, хотя и смелая попытка автора связать помешанную старушку не только с трагической болезнью Ричарда, но и с ожидающим Эстер счастьем. Связь между мисс Флайт и Ричардом все крепнет, и наконец после смерти Ричарда Эстер записывает: «Поздно вечером, когда дневной шум утих, бедная помешанная мисс Флайт пришла ко мне вся в слезах и сказала, что выпустила на волю своих птичек».
Другой связанный с темой Канцлерского суда герой появляется, когда Эстер, направляясь с друзьями к мисс Флайт, задерживается у лавки Крука, над которой проживает старушка, — «…у лавки, над дверью которой была надпись «Крук, склад тряпья и бутылок», и другая — длинными, тонкими буквами: «Крук, торговля подержанными корабельными принадлежностями». В одном углу окна висело изображение красного здания бумажной фабрики, перед которой разгружали подводу с мешками тряпья. Рядом была надпись: «Скупка костей». Дальше — «Скупка негодной кухонной утвари». Дальше — «Скупка железного лома». Дальше — «Скупка макулатуры». Дальше — «Скупка дамского и мужского платья». Можно было подумать, что здесь скупают все, но ничего не продают. Окно было сплошь заставлено грязными бутылками: тут были бутылки из-под ваксы, бутылки из-под лекарств, бутылки из-под имбирного пива и содовой воды, бутылки из-под пикулей, винные бутылки, бутылки из-под чернил. Назвав последние, я вспомнила, что по ряду признаков можно было догадаться о близком соседстве лавки с юридическим миром, — она, если можно так выразиться, казалась чем-то вроде грязной приживалки и бедной родственницы юриспруденции. Чернильных бутылок в ней было великое множество. У входа в лавку стояла маленькая шаткая скамейка с горой истрепанных старых книг и надписью: «Юридические книги, по девять пенсов за штуку» Так устанавливается связь между Круком и темой Канцлерского суда с его юридической символикой и шаткими законами. Обратите внимание на соседство надписей «Скупка костей» и «Скупка дамского и мужского платья». Ведь участник тяжбы для Канцлерского суда не более чем кости и потрепанная одежда, а порванные мантии закона — рванье законов — и макулатуру Крук скупает тоже. Именно это отмечает и сама Эстер с некоторой помощью Ричарда Карстона и Чарлза Диккенса: «А тряпье — и то, что было свалено на единственную чашку деревянных весов, коромысло которых, лишившись противовеса, криво свисало с потолочной балки, и то, что валялось под весами, возможно, было когда-то адвокатскими нагрудниками и мантиями. Оставалось только вообразить, как шепнул Ричард нам с Адой, заглядывая в глубь лавки, что кости, сложенные в углу и обглоданные начисто, — это кости клиентов суда, и картина могла считаться законченной». Ричарду, шепнувшему эти слова, самому суждено стать жертвой Канцлерского суда, поскольку он по слабости характера бросает одну за другой профессии, в которых пробует себя, и в итоге затягивается в безумную бестолковщину, растравляет себя призраком полученного через Канцлерский суд наследства. Сам Крук появляется, возникая, так сказать, из самого сердца тумана (вспомните шутку Крука, называющего лорда-канцлера своим собратом — действительно собратом по ржавчине и пыли, по безумию и грязи): «Он был маленького роста, мертвенно-бледный, сморщенный; голова его глубоко ушла в плечи и сидела как-то косо, а дыхание вырывалось изо рта клубами пара — чудилось, будто внутри у него пылает огонь. Шея его, подбородок и брови так густо заросли белой, как иней, щетиной и были так изборождены морщинами и вздувшимися жилами, что он смахивал на корень старого Дерева, усыпанный снегом». Перекрученный Крук. Его сходство с заснеженным корнем старого дерева следует добавить к растущей коллекции диккенсовских сравнений, о чем речь пойдет позже. Здесь прорезается еще одна тема, которая впоследствии разовьется, — это упоминание огня: «будто внутри у него пылает огонь». Будто — зловещее предвестие. Позже Крук называет имена птичек мисс Флайт — символы Канцлерского суда и страдания, этот отрывок уже упоминался. Теперь появляется ужасная кошка, которая рвет узел тряпья своими тигриными когтями и шипит так, что Эстер делается не по себе. И кстати, старик Смоллуид, один из героев темы тайны, зеленоглазый и с острыми когтями, не только шурин Крука, но еще некий человеческий вариант его кошки. Тема птичек и тема кошки постепенно сближаются — и Крук, и его зеленоглазый в серой шкурке тигр дожидаются, когда птицы покинут свои клетки. Здесь скрытый намек на то, что лишь смерть освобождает связавшего судьбу с Канцлерским судом. Так умирает и освобождается Гридли. Так умирает и освобождается Ричард. Крук стращает слушателей самоубийством некоего Тома Джарндиса, тоже Канцлерского жалобщика, приводя его слова: «Ведь это… все равно что попасть под жернов, который едва вертится, но сотрет тебя в порошок; все равно что изжариться на медленном огне». Отметьте этот «медленный огонь». Крук и сам, на свой перекрученный лад, тоже жертва Канцлерского суда, и ему тоже предстоит сгореть. И нам определенно намекают на то, в чем его погибель. Человек буквально пропитан джином, каковой в словарях характеризуется как крепкий алкогольный напиток, продукт перегонки зерна, главным образом ржи. Куда бы ни направлялся Крук, при нем всегда некий переносной ад. Переносной ад — это не диккенсовское, это набоковское. Крук связан не только с темой Канцлерского суда, но и с темой тайны. После смерти Немо адвокатский клерк Гаппи, распаляемый влюбленностью и желанием шантажировать, со своим другом Тони Джоблингом (которого именуют также Уивлом) приходит к Круку, чтобы вытрясти из него письма, имеющие отношение к давнему роману леди Дедлок. Гаппи отправляется в трактир, возвращается с полной бутылкой джина, и старик «берет ее на руки, словно любимого внука». Увы, вместо слова «внук» уместнее сказать «внутренний паразит». Теперь мы подошли к поразительным страницам 32-й главы, где описывается поразительная смерть Крука, осязаемый символ медленного огня и тумана Канцлерского суда. Вспомним образы первых страниц книги — дымный туман, мелкая черная изморось, хлопья сажи — здесь ключ, здесь зарождение страшной темы, которая сейчас разовьется и, приправленная джином, дойдет до логического конца. Гаппи и Уивл направляются к жилищу Уивла (той самой каморке, где покончил с собой возлюбленный леди Дедлок, Хоудон, в доме, где обитают мисс Флайт и Крук), чтобы дождаться полуночи, когда Крук обещал передать им письма. По дороге они встречают мистера Снегсби, владельца писчебумажной лавки. В тяжелом мутном воздухе разлит странный запах. «— Дышите свежим воздухом перед тем, как улечься в постель? — осведомляется торговец. — Ну, воздуху здесь не так-то много, и сколько бы его ни было, не очень-то он освежает, — отвечает Уивл, окинув взглядом весь переулок. — Совершенно верно, сэр. А вы не замечаете, — говорит мистер Снегсби, умолкнув, чтобы втянуть носом воздух и принюхаться, — вы не замечаете, мистер Уивл, говоря напрямик, что здесь у вас пахнет жареным, сэр? — Пожалуй; я сам заметил, что тут сегодня как-то странно пахнет, — соглашается мистер Уивл. — Должно быть, это из "Солнечного герба" — отбивные жарят. — Отбивные котлеты жарят, говорите? Да… значит, отбивные котлеты? — Мистер Снегсби снова втягивает носом воздух и принюхивается. — Пожалуй, так оно и есть, сэр. Но, смею сказать, не худо бы подтянуть кухарку "Солнечного герба". Они у нее подгорели, сэр! И я думаю, — мистер Снегсби снова втягивает носом воздух и принюхивается, потом сплевывает и вытирает рот, — я думаю, говоря напрямик, что они были не первой свежести, когда их положили на рашпер». Приятели поднимаются в комнату Уивла, обсуждают таинственного Крука и страхи, которые испытывает Уивл в этой комнате, в этом доме. Уивл жалуется на гнетущую обстановку своей комнаты. Замечает, как «тускло горит тонкая свечка с огромным нагаром и вся оплывшая». Если вы остались глухи к этой детали — лучше не беритесь за Диккенса. Гаппи случайно бросает взгляд на свой рукав. «— Слушай, Тони, что творится в этом доме нынче ночью? Или это сажа в трубе загорелась? — Сажа загорелась? — Ну да! — отвечает мистер Гаппи. — Смотри, сколько набралось копоти. Гляди, вот она у меня на рукаве! И на столе тоже! Черт ее возьми, эту гадость, — смахнуть невозможно… мажется, как черный жир какой-то!» Уивл спускается по лестнице, но всюду тишина и покой, и, вернувшись, он повторяет свои слова, сказанные давеча мистеру Снегсби насчет отбивных котлет, подгоревших в «Солнечном гербе». «Значит… — начинает мистер Гаппи, все еще глядя с заметным отвращением на свой рукав, когда приятели возобновляют разговор, усевшись друг против друга за стол у камина и вытянув шеи так, что чуть не сталкиваются лбами, — значит, он тогда-то и рассказал тебе, что нашел пачку писем в чемодане своего жильца?» Разговор длится еще некоторое время, но, когда Уивл начинает мешать угли в камине, Гаппи вдруг вскакивает. «— Тьфу! Этой отвратительной копоти налетело еще больше, — говорит он. — Давай-ка откроем на минутку окно и глотнем свежего воздуха. Здесь невыносимо душно». Они продолжают разговор, лежа на подоконнике и наполовину высунувшись наружу. Гаппи похлопывает по подоконнику и вдруг быстро отдергивает руку. «— Что такое, черт побери? — восклицает он. — Посмотри на мои пальцы! Они запачканы какой-то густой желтой жидкостью, омерзительной на ощупь и на вид и еще более омерзительно пахнущей каким-то тухлым тошнотворным жиром, который возбуждает такое отвращение, что приятелей передергивает. — Что ты тут делал? Что ты выливал из окна? — Что выливал? Да ничего я не выливал, клянусь тебе! Ни разу ничего не выливал с тех пор, как живу здесь, — восклицает жилец мистера Крука. И все же смотрите сюда… и сюда! Мистер Уивл приносит свечу, и теперь видно, как жидкость, медленно капая с угла подоконника, стекает вниз, по кирпичам, а в другом месте застаивается густой зловонной лужицей. — Ужасный дом, — говорит мистер Гаппи, рывком опуская оконную раму. — Дай воды, не то я руку себе отрежу. Мистер Гаппи так долго мыл, тер, скреб, нюхал и опять мыл запачканную руку, что не успел он подкрепиться стаканчиком бренди и молча постоять перед камином, как колокол на соборе св. Павла принялся бить двенадцать часов; и вот уже все другие колокола тоже начинают бить двенадцать на своих колокольнях, низких и высоких, и многоголосый звон разносится в ночном воздухе». Уивл, как было договорено, идет вниз получить обещанную пачку бумаг Немо — и возвращается в ужасе. «— Я не мог его дозваться, тихонько отворил дверь и заглянул в лавку. А там пахнет гарью… всюду копоть и этот жир… а старика нет! И Тони издает стон. Мистер Гаппи берет свечу. Ни живы ни мертвы приятели спускаются по лестнице, цепляясь друг за друга, и открывают дверь комнаты при лавке. Кошка отошла к самой двери и шипит, — не на пришельцев, а на какой-то предмет, лежащий на полу перед камином. Огонь за решеткой почти погас, но в комнате что-то тлеет, она полна удушливого дыма, а стены и потолок покрыты жирным слоем копоти». На кресле висит куртка и шапка старика. На полу валяется красная тесьма, которой были перевязаны письма, но самих писем нет, а лежит что-то черное. «— Что это с кошкой? — говорит мистер Гаппи. — Видишь? — Должно быть, взбесилась. Да и немудрено — в таком жутком месте. Оглядываясь по сторонам, приятели медленно продвигаются. Кошка стоит там, где они ее застали, по-прежнему шипя на то, что лежит перед камином между двумя креслами. Что это? Выше свечу! Вот прожженное место на полу; вот небольшая пачка бумаги, которая уже обгорела, но еще не обратилась в пепел; однако она не так легка, как обычно бывает сгоревшая бумага, а вот… вот головешка — обугленное и разломившееся полено, осыпанное золой; а может быть, это кучка угля? О, ужас, это он! и это все, что от него осталось; и они сломя голову бегут прочь на улицу с потухшей свечой, натыкаясь один на другого. На помощь, на помощь, на помощь! Бегите сюда, в этот дом, ради всего святого! Прибегут многие, но помочь не сможет никто. «Лорд-канцлер» этого «Суда», верный своему званию вплоть до последнего своего поступка, умер смертью, какой умирают все лорд-канцлеры во всех судах и все власть имущие во всех тех местах — как бы они ни назывались, — где царит лицемерие и творится несправедливость. Называйте, ваша светлость, эту смерть любым именем, какое вы пожелаете ей дать, объясняйте ее чем хотите, говорите сколько угодно, что ее можно было предотвратить, — все равно это вечно та же смерть — предопределенная, присущая всему живому, вызванная самими гнилостными соками порочного тела, и только ими, и это — Самовозгорание, а не какая-нибудь другая смерть из всех тех смертей, какими можно умереть». Таким образом, метафора становится реальным фактом, зло в человеке уничтожило человека. Старик Крук растворился в тумане, из которого возник, — туман к туману, грязь к грязи, безумие к безумию, черной измороси и жирным колдовским притираниям. Мы физически ощущаем это, и не имеет ни малейшего значения, можно ли с точки зрения науки сгореть, пропитавшись джином. И в предисловии, и в тексте романа Диккенс морочит нам голову, перечисляя якобы имевшие место случаи непроизвольного самовозгорания, когда джин и грех вспыхивают и сжигают человека дотла. Здесь есть нечто поважнее вопроса, возможно такое или нет. А именно, нам следует сопоставить два стиля этого фрагмента: бойкий, разговорный, движущийся рывками стиль Гаппи и Уивла и многоговорящий апострофический набат заключительных фраз. Определение «апострофический» образовано от термина «апострофа», что в риторике означает «воображаемое воззвание к одному из слушателей, или к неодушевленному предмету, или к вымышленному лицу». И теперь вопрос: какого автора напоминает это апострофическое, раскатистое звучание у Диккенса? Ответ: Томаса Карлейля (1795–1881), и в первую очередь его «Историю французской революции», опубликованную в 1837 году. Какое удовольствие погрузиться в этот великолепный труд и обнаружить там апострофическое звучание, рокот и набат на тему судьбы, тщеты и возмездия! Двух примеров достаточно: «Светлейшие монархи, вы, которые ведете протоколы, издаете манифесты и утешаете человечество! Что было бы, если б раз в тысячу лет ваши пергаменты, формуляры и государственное благоразумие разметались бы всеми ветрами? <…>…И человечество само сказало бы, что именно нужно для его утешения (глава 4, книга VI «Марсельеза»)». «Несчастная Франция, несчастная в своем короле, королеве и конституции; неизвестно даже, с чем несчастнее! В чем же заключалась задача нашей столь славной Французской революции, как не в том, чтобы, когда обман и заблуждение, долго убивавшие душу, начали убивать и тело <…> великий народ наконец поднялся» и т. д. (глава 9, книга IV «Варенн»).[24]
Пора подвести итоги теме Канцлерского суда. Она начинается описанием духовного и природного тумана, сопровождающего действия суда. На первых страницах романа слово «Милорд» (My Lord) принимает вид грязи («mud»), и мы видим погрязший во лжи Канцлерский суд. Мы обнаружили символический смысл, символические связи, символические имена. Помешанная мисс Флайт связана с двумя другими истцами Канцлерского суда, оба они умирают в ходе повествования. Затем мы перешли к Круку, символу медленного тумана и медленного огня Канцлерского суда, грязи и безумия, чья поразительная участь оставляет липкое ощущение ужаса. Но какова судьба самого судебного процесса, дела Джарндисов против Джарндисов, тянущегося многие годы, порождая бесов и губя ангелов? Что же, как конец Крука оказывается вполне логичным в волшебном мире Диккенса, так и судебный процесс приходит к логическому концу, следуя гротескной логике этого гротескного мира. Однажды, в день, когда процесс должен был возобновиться, Эстер и ее друзья опоздали к началу заседания и, «подойдя к Вестминстер-Холлу, узнали, что заседание уже началось. Хуже того, в Канцлерском суде сегодня набралось столько народу, что зал был набит битком — в дверь не пройдешь, и мы не могли ни видеть, ни слышать того, что творилось там внутри. Очевидно, происходило что-то смешное — время от времени раздавался хохот, а за ним возглас: "Тише!". Очевидно, происходило что-то интересное — все старались протиснуться поближе. Очевидно, что-то очень потешало джентльменов-юристов, — несколько молодых адвокатов в париках и с бакенбардами стояли кучкой в стороне от толпы, и, когда один из них сказал что-то остальным, те сунули руки в карманы и так расхохотались, что даже согнулись в три погибели от смеха и принялись топать ногами по каменному полу. Мы спросили у стоявшего возле нас джентльмена, не знает ли он, какая тяжба сейчас разбирается? Он ответил, что "Джарндисы против Джарндисов". Мы спросили, знает ли он, в какой она стадии. Он ответил, что, сказать правду, не знает, да и никто никогда не знал, но, насколько он понял, судебное разбирательство кончено. Кончено на сегодня, то есть отложено до следующего заседания? — спросили мы. Нет, ответил он, совсем кончено. Кончено! Выслушав этот неожиданный ответ, мы опешили и переглянулись. Возможно ли, что найденное завещание наконец-то внесло ясность в дело и Ричард с Адой разбогатеют?[25]Нет, это было бы слишком хорошо, — не могло этого случится. Увы, этого и не случилось! Нам не пришлось долго ждать объяснений; вскоре толпа пришла в движение, люди хлынули к выходу, красные и разгоряченные, и с ними хлынул наружу спертый воздух. Однако все были очень веселы и скорей напоминали зрителей, только что смотревших фарс или выступление фокусника, чем людей, присутствовавших на заседании суда. Мы стояли в сторонке, высматривая кого-нибудь из знакомых, как вдруг из зала стали выносить громадные кипы бумаг — кипы в мешках и кипы такой величины, что в мешки они не влезали, словом — неохватные груды бумаг в связках всевозможных форматов и совершенно бесформенных, под тяжестью которых тащившие их клерки шатались и, швырнув их до поры до времени на каменный пол зала, бежали за другими бумагами. Хохотали даже эти клерки. Заглянув в бумаги, мы увидели на каждой заголовок "Джарндисы против Джарндисов" и спросили какого-то человека (по-видимому, судейского), стоявшего среди этих бумажных гор, кончилась ли тяжба. — Да, — сказал он, — наконец-то кончилась! — и тоже расхохотался». Судебные пошлины поглотили всю тяжбу, все спорное наследство. Фантастический туман Канцлерского суда рассеивается — и не смеются только мертвые.
Прежде чем перейти к настоящим детям в значимой для Диккенса теме детей, следует взглянуть на мошенника Гарольда Скимпола. Скимпола, этот фальшивый бриллиант, следующим образом представляет нам в шестой главе Джарндис: «… другого такого во всем мире не сыщешь — это чудеснейшее создание… дитя». Такое определение ребенка важно для понимания романа, в сокровенной, сущностной части которого речь идет о бедствии детей, о страданиях, переживаемых в детстве, — а тут Диккенс всегда на высоте. Поэтому определение, найденное хорошим и добрым человеком, Джоном Джарндисом, вполне правильное: ребенок, с точки зрения Диккенса, — чудесное создание. Но интересно, что определение «дитя» никак не может быть отнесено к Скимполу. Скимпол вводит в заблуждение всех, вводит в заблуждение мистера Джарндиса насчет того, что он, Скимпол, невинен, наивен и беззаботен как дитя. На самом деле это вовсе не так, но эта его поддельная ребячливость оттеняет достоинства подлинных детей — героев романа. Джарндис объясняет Ричарду, что Скимпол, конечно, взрослый человек, его ровесник по крайней мере, «но по свежести чувств, простодушию, энтузиазму, прелестной бесхитростной неспособности заниматься житейскими делами — он сущее дитя». «Он музыкант — правда, только любитель, хотя мог бы сделаться профессионалом. Кроме того, он художник-любитель, хотя тоже мог бы сделать живопись своей профессией. Очень одаренный, обаятельный человек. В делах ему не везет, в профессии не везет, в семье не везет, но это его не тревожит… сущий младенец! — Вы сказали, что он человек семейный, значит у него есть дети, сэр? — спросил Ричард. — Да, Рик! С полдюжины, — ответил мистер Джарндис. — Больше! Пожалуй, дюжина наберется. Но он о них никогда не заботился. Да и где ему? Нужно, чтобы кто-то заботился о нем самом. Сущий младенец, уверяю вас!» Впервые мы видим мистера Скимпола глазами Эстер: «Маленький жизнерадостный человек с довольно большой головой, но тонкими чертами лица и нежным голосом, он казался необычайно обаятельным. Он говорил обо всем на свете так легко и непринужденно, с такой заразительной веселостью, что слушать его было одно удовольствие. Фигура у него была стройнее, чем у мистера Джарндиса, цвет лица более свежий, а седина в волосах менее заметна, и потому он казался моложе своего друга. Вообще он походил скорее на преждевременно постаревшего молодого человека, чем на хорошо сохранившегося старика. Какая-то беззаботная небрежность проглядывала в его манерах и даже костюме (волосы у него были несколько растрепаны, а слабо завязанный галстук развевался, как у художников на известных мне автопортретах), и это невольно внушало мне мысль, что он похож на романтического юношу, который странным образом одряхлел. Мне сразу показалось, что и манеры его и внешность совсем не такие, какие бывают у человека, который прошел, как и все пожилые люди, долголетний путь забот и жизненного опыта». Какое-то время он был домашним врачом у немецкого князя, который затем расстался с ним, так как «он всегда был сущим ребенком "в отношении мер и весов", ничего в них не смыслил (кроме того, что они ему противны)». Когда за ним посылали, чтобы оказать помощь князю или кому-нибудь из его приближенных, «он обыкновенно лежал навзничь в постели и читал газеты или рисовал карандашом фантастические наброски, а потому не мог пойти к больному. В конце концов князь рассердился, — "вполне резонно", откровенно признал мистер Скимпол, — и отказался от его услуг, а так как для мистера Скимпола "не осталось ничего в жизни, кроме любви" (объяснил он с очаровательной веселостью), то он "влюбился, женился и окружил себя румяными щечками". Его добрый друг Джарндис и некоторые другие добрые друзья время от времени подыскивали ему те или иные занятия, но ничего путного из этого не получалось, так как он, должен признаться, страдает двумя самыми древним человеческим слабостями: во-первых, не знает, что такое «время», во-вторых, ничего не понимает в деньгах. Поэтому он никогда никуда не являлся вовремя, никогда не мог вести никаких дел и никогда не знал, сколько стоит то или другое. Ну что ж! <…> Все, что он просит у общества, — это не мешать ему жить. Не так уж это много. Потребности у него ничтожные. Дайте ему возможность читать газеты, беседовать, слушать музыку, любоваться красивыми пейзажами, дайте ему баранины, кофе, свежих фруктов, несколько листов бристольского картона, немножко красного вина, и больше ему ничего не нужно. В жизни он сущий младенец, но он не плачет, как дети, требуя луны с неба. Он говорит людям: "Идите с миром каждый своим путем! Хотите — носите красный мундир армейца, хотите — синий мундир моряка, хотите — облачение епископа, хотите — фартук ремесленника, а нет, так засуньте себе перо за ухо, как это делают клерки; стремитесь к славе, к святости, к торговле, к промышленности, к чему угодно, только… не мешайте жить Гарольду Скимполу!" Все эти мысли и многие другие он излагал нам с необычайным блеском и удовольствием, а о себе говорил с каким-то оживленным беспристрастием, — как будто ему не было до себя никакого дела, как будто Скимпол был какое-то постороннее лицо, как будто он знал, что у Скимпола, конечно, есть свои странности, но есть и свои требования, которыми общество обязано заняться и не смеет пренебрегать. Он просто очаровывал своих слушателей», хотя Эстер не перестает смущать, на каком же основании этот человек свободен и от ответственности, и от нравственного долга. На следующее утро за завтраком Скимпол заводит увлекательный разговор о пчелах и трутнях и откровенно признается, что считает трутней воплощением более приятной и мудрой идеи, нежели пчел. Но сам Скимпол вовсе не безобидный, не имеющий жала трутень, и в этом его сокровенный секрет: у него есть жало, только долгое время оно скрыто. Ребяческая бесцеремонность его заявлений немало радовала мистера Джарндиса, вдруг обнаружившего прямодушного человека в двуличном мире. Прямодушный же Скимпол просто-напросто использовал в своих целях добрейшего Джарндиса. Позднее, уже в Лондоне, за детским озорством Скимпола будет все явственнее проступать нечто жестокое и злое. Агент судебного исполнителя Ковинса, некто Неккет, однажды приходивший арестовывать Скимпола за долги, умирает, и Скимпол, поражая Эстер, сообщает об этом так: «"Ковинсов" сам арестован великим Судебным исполнителем — смертью, — сказал мистер Скимпол. — Он уже больше не будет оскорблять солнечный свет своим присутствием». Перебирая клавиши рояля, Скимпол балагурит о покойном, оставившем детей круглыми сиротами. «И он сообщил мне, — начал мистер Скимпол, прерывая свои слова негромкими аккордами там, где я ставлю точки (говорит рассказчица. — В.Н.). — Что «Ковинсов» оставил. Троих детей. Круглых сирот. И так как профессия его. Не популярна. Подрастающие «Ковинсовы». Живут очень плохо». Отметьте здесь стилистический прием: жизнерадостный мошенник перемежает легкими аккордами свои шутки. Потом Диккенс поступает очень умно. Он решает взять нас к осиротевшим детям и показать, чем они живут; в свете их жизни и обнаружится фальшь «сущего младенца» Скимпола. Рассказывает Эстер: «Я постучала в дверь, и чей-то звонкий голосок послышался из комнаты: — Мы заперты на замок. Ключ у миссис Блайндер. Вложив ключ в замочную скважину, я открыла дверь. В убогой комнатке с покатым потолком и очень скудной обстановкой стоял крошечный мальчик лет пяти-шести, который нянчил и укачивал на руках тяжелого полуторагодовалого ребенка (мне нравится это слово «тяжелый», благодаря ему фраза оседает в нужном месте. — В.Н.). Погода стояла холодная, а комната была не топленная; правда, дети были закутаны в какие-то ветхие шали и пелеринки. Но одежда эта, видимо, грела плохо — дети съежились от холода, а носики у них покраснели и заострились, хотя мальчуган без отдыха ходил взад и вперед, укачивая и баюкая малютку, склонившую головку к нему на плечо. — Кто запер вас здесь одних? — естественно, спросили мы. — Чарли, — ответил мальчик, останавливаясь и глядя на нас. — Чарли это твой брат? — Нет. Сестра — Чарлот. Папа называл ее Чарли. <…> — А где же Чарли? — Ушла стирать, — ответил мальчик. <…> Мы смотрели то на детишек, то друг на друга, но вот в комнату вбежала девочка очень маленького роста с совсем еще детской фигуркой, но умным, уже недетским личиком, — хорошеньким личиком, едва видным из-под широкополой материнской шляпы, слишком большой для такой крошки, и в широком переднике, тоже материнском, о который она вытирала голые руки. Они были в мыльной пене, от которой еще шел пар, и девочка стряхнула ее со своих пальчиков, сморщенных и побелевших от горячей воды. Если бы не эти пальчики, ее можно было бы принять за смышленого, наблюдательного ребенка, который играет в стирку, подражая бедной женщине-работнице». Скимпол, таким образом, являет собой гнусную пародию на ребенка, в то время как эта малютка трогательно подражает взрослой женщине. «Малютка, которую он (мальчик. — В.Н.) нянчил, потянулась к Чарли и закричала, просясь к ней "на ручки". Девочка взяла ее совершенно по-матерински — это движение было под стать шляпе и переднику — и посмотрела на нас поверх своей ноши, а малютка нежно прижалась к сестре. — Неужели, — прошептал (мистер Джарндис. — В.Н.)… неужели эта крошка содержит своим трудом остальных? Посмотрите на них! Посмотрите на них, ради Бога! И правда, на них стоило посмотреть. Все трое ребят крепко прижались друг к другу, и двое из них во всем зависели от третьей, а третья была так мала, но какой у нее был взрослый и положительный вид, как странно он не вязался с ее детской фигуркой!» Пожалуйста, обратите внимание на жалостную интонацию и почти благоговейный трепет в речи мистера Джарндиса. «— Ах, Чарли! Чарли! — начал мой опекун. — Да сколько же тебе лет? — Четырнадцатый год пошел, сэр, — ответила девочка. — Ого, какой почтенный возраст! — сказал опекун. — Какой почтенный возраст, Чарли! Не могу выразить, с какой нежностью он говорил с нею — полушутя, но так сострадательно и грустно. — И ты одна живешь здесь с этими ребятишками, Чарли? — спросил опекун. — Да, сэр, — ответила девочка, доверчиво глядя ему прямо в лицо, — с тех пор как умер папа. — Чем же вы все живете, Чарли? — спросил опекун, отворачиваясь на мгновенье. — Эх, Чарли, чем же вы живете?» Мне бы не хотелось услышать обвинение в сентиментальности на основании этой характерной черты «Холодного дома». Я берусь утверждать, что хулители сентиментального, «чувствительного», как правило, не имеют понятия о чувствах. Спору нет, история студента, ради девицы ставшего пастухом, — история сентиментальная, глупая и пошлая. Но давайте зададим себе вопрос: разве нет различия в подходах Диккенса и писателей минувших времен? Насколько, например, отличается мир Диккенса от мира Гомера или Сервантеса? Испытывает ли герой Гомера божественный трепет жалости? Ужас — да, испытывает, и еще некое расплывчатое сострадание, но пронзительное, особое чувство жалости, как мы это понимаем сейчас, — знало ли его прошлое, уложенное в гекзаметры? Не будем заблуждаться: сколько бы ни деградировал наш современник, в целом он лучше, чем гомеровский человек, homo homericus, или человек средневековья. В воображаемом единоборстве americus versus homericus[26]приз за человечность получит первый. Разумеется, я сознаю, что неясный душевный порыв можно обнаружить и в «Одиссее», что Одиссей и его старик-отец, встретившись после долгой разлуки и обменявшись малозначащими репликами, вдруг откинут назад головы и взвоют, глухо ропща на судьбу, как если бы они не совсем сознавали собственную скорбь. Именно так: их сострадание не вполне сознает себя; это, повторяю, некое общее переживание в том древнем мире с лужами крови и загаженным мрамором — в мире, чьим единственным оправданием служит оставшаяся от него горстка великолепных поэм, всегда уходящий вперед горизонт стиха. И довольно стращать вас ужасами того мира. Дон Кихот пытается прекратить порку ребенка, но Дон Кихот — безумец. Сервантес спокойно принимает жестокий мир, и по поводу малейшего проявления жалости всегда раздается животный смех. В отрывке о детях Неккета высокое искусство Диккенса нельзя сводить к сюсюканью: тут — настоящее, тут пронзительное, направленное сочувствие, с переливами текучих нюансов, с безмерной жалостью выговоренных слов, с подбором эпитетов, которые видишь, слышишь и осязаешь.
Теперь тема Скимпола должна пересечься с одной из самой трагических тем книги — темой бедняги Джо. Этого сироту, совершенно больного, Эстер и Чарли, ставшая ее служанкой,[27]приводят в дом Джарндиса отогреться холодной дождливой ночью. Джо притулился в углу оконной ниши в передней у Джарндиса, безучастно глядя перед собой, что едва ли объяснялось потрясением от роскоши и покоя, в какие он попал. Снова рассказывает Эстер. «— Дело дрянь, — сказал опекун, после того как задал мальчику два-три вопроса, пощупал ему лоб и заглянул в глаза. — Как ваше мнение, Гарольд? — Лучше всего выгнать его вон, — сказал мистер Скимпол. — То есть как это — вон? — переспросил опекун почти суровым тоном. — Дорогой Джарндис, — ответствовал мистер Скимпол, — вы же знаете, что я такое — я дитя. Будьте со мной строги, если я этого заслуживаю. Но я от природы не выношу таких больных. И никогда не выносил, даже в бытность мою лекарем. Он ведь других заразить может. Лихорадка у него очень опасная. Все это мистер Скимпол изложил свойственным ему легким тоном, вернувшись вместе с нами из передней в гостиную и усевшись на табурет перед роялем. — Вы скажете, что это ребячество, — продолжал мистер Скимпол, весело посматривая на нас. — Что ж, признаю, возможно, что и ребячество. Но ведь я и вправду ребенок и никогда не претендовал на то, чтобы меня считали взрослым. Если вы его прогоните, он опять пойдет своей дорогой; значит, вы прогоните его туда, где он был раньше, — только и всего. Поймите, ему будет не хуже, чем было. Ну, пусть ему будет даже лучше, если уж вам так хочется. Дайте ему шесть пенсов или пять шиллингов, или пять фунтов с половиной, — вы умеете считать, а я нет, — и с рук долой! — А что же он будет делать? — спросил опекун. — Клянусь жизнью, не имею ни малейшего представления о том, что именно он будет делать, — ответил мистер Скимпол, пожимая плечами и чарующе улыбаясь. — Но что-нибудь он да будет делать, в этом я ничуть не сомневаюсь». Понятно, что будет делать бедняга Джо: подыхать в канаве. А пока его укладывают в чистой, светлой комнате. Много позже читатель узнает, что детектив, разыскивающий Джо, легко подкупает Скимпола, тот указывает комнату, где находится бродяжка, и Джо исчезает на долгое время. Затем тема Скимпола смыкается с темой Ричарда. Скимпол начинает жить за счет Ричарда и подыскивает ему нового юриста (от которого за это получает пять фунтов), готового продолжать бесполезную тяжбу. Мистер Джарндис, все еще веря в наивность Гарольда Скимпола, вместе с Эстер едет к нему, чтобы попросить быть поосторожнее с Ричардом. «Комната была довольно темная и отнюдь не опрятная, но обставленная с какой-то нелепой, потертой роскошью: большая скамейка для ног, диван, заваленный подушками, мягкое кресло, забитое подушечками, рояль, книги, принадлежности для рисования, ноты, газеты, несколько рисунков и картин. Оконные стекла тут потускнели от грязи, и одно из них, разбитое, было заменено бумагой, приклеенной облатками; однако на столе стояла тарелочка с оранжерейными персиками, другая — с виноградом, третья — с бисквитными пирожными, и вдобавок бутылка легкого вина. Сам мистер Скимпол полулежал на диване, облаченный в халат, и, попивая душистый кофе из старинной фарфоровой чашки, — хотя было уже около полудня, — созерцал целую коллекцию горшков с желтофиолями, стоявших на балконе. Ничуть не смущенный нашим появлением, он встал и принял нас со свойственной ему непринужденностью. — Так вот я и живу! — сказал он, когда мы уселись (не без труда, ибо почти все стулья были сломаны). — Вот я перед вами! Вот мой скудный завтрак. Некоторые требуют на завтрак ростбиф или баранью ногу, а я не требую. Дайте мне персиков, чашку кофе, красного вина, и с меня хватит. Все эти деликатесы нужны мне не сами по себе, а лишь потому, чти они напоминают о солнце. В коровьих и бараньих ногах нет ничего солнечного. Животное удовлетворение, — вот все, что они дают! — Эта комната служит нашему другу врачебным кабинетом (то есть служила бы, если б он занимался медициной); это его святилище, его студия, — объяснил нам опекун. (Пародийная отсылка к теме доктора Вудкорта. — В.Н.) — Да, — промолвил мистер Скимпол, обращая к нам всем поочередно свое сияющее лицо, — а еще ее можно назвать птичьей клеткой. Вот где живет и поет птичка. Время от времени ей общипывают перышки, подрезают крылышки; но она поет, поет! Он предложил нам винограду, повторяя с сияющим видом: — Она поет! Ни одной нотки честолюбия, но все-таки поет. <…> — Этот день мы все здесь запомним навсегда, — весело проговорил мистер Скимпол, наливая себе немного красного вина в стакан, — мы назовем его днем святой Клейр и святой Саммерсон. Надо вам познакомиться с моими дочерьми. У меня их три: голубоглазая дочь — Красавица (Аретуза. — В.Н.), вторая дочь — Мечтательница (Лаура. — В.Н.), третья — Насмешница (Китти. — В.Н.). Надо вам повидать их всех. Они будут в восторге». Здесь происходит нечто значительное с точки зрения тематики. Как в музыкальной фуге одна тема может пародировать другую, так и здесь мы видим пародию темы посаженных в клетку птичек безумной старушки мисс Флайт. Скимпол на самом деле вовсе не в клетке. Он — раскрашенная птичка с механическим заводом. Его клетка — притворство, как и его ребячество. И прозвища дочерей Скимпола — они тоже пародируют имена птичек мисс Флайт. Скимпол-дитя на поверку оказывается Скимполом-проходимцем, и Диккенс исключительно художественными средствами раскрывает истинную натуру Скимпола. Если вы поняли ход моих рассуждений, значит, мы сделали определенный шаг к постижению тайны словесного искусства, поскольку вам, должно быть, уже стало ясно, что мой курс, помимо всего прочего, — это своего рода детективное расследование тайны литературной архитектоники. Но не забывайте: то, что удается обсудить с вами, ни в коей мере не является исчерпывающим. Очень многое — темы, их вариации — вы должны будете обнаружить сами. Книга похожа на дорожный сундук, плотно набитый вещами. На таможне рука чиновника небрежно встряхивает его содержимое, но тот, кто ищет сокровища, перебирает все до ниточки. К концу книги Эстер, тревожась, что Скимпол обирает Ричарда, приходит к нему с просьбой прекратить это знакомство, на что тот весело соглашается, узнав, что Ричард остался без денег. В ходе разговора выясняется, что именно он способствовал удалению Джо из дома Джарндиса — исчезновение мальчика для всех оставалось тайной. Скимпол защищается в своей обычной манере: «Рассмотрите этот случай, дорогая мисс Саммерсон. Вот мальчик, которого привели в дом и уложили на кровать в таком состоянии, которое мне очень не нравится. Когда этот мальчик уже на кровати, приходит человек… точь-в-точь как в детской песенке "Дом, который построил Джек". Вот человек, который спрашивает о мальчике, приведенном в дом и уложенном на кровать в состоянии, которое мне очень не нравится. <…> Вот Скимпол, который принимает банкнот, предложенный человеком, который спрашивает о мальчике, приведенном в дом и уложенном на кровать в состоянии, которое мне очень не нравится. Вот факты. Прекрасно. Должен ли был вышеозначенный Скимпол отказаться от банкнота? Почему он должен был отказаться от банкнота? Скимпол противится, он спрашивает Баккета: "Зачем это нужно? Я в этом ничего не смыслю; мне это ни к чему; берите это обратно". Баккет все-таки просит Скимпола принять банкнот. Имеются ли такие причины, в силу которых Скимпол, не извращенный предрассудками, может взять банкнот? Имеются. Скимпол о них осведомлен. Что же это за причины?» Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.036 сек.) |