АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

В. Д. Набоков 3 страница

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. II. Semasiology 1 страница
  12. II. Semasiology 2 страница

Вр. Правительство не упразднило с самого начала Госуд. Совета, как учреждения. Потому, членам по назначению, не считавшим возможным продолжать пользоваться преимуществами своего положения, приходилось бы подавать прошения об отставке, т.е. брать инициативу на себя. Еслибы одни подали прошения, а другие нет, получилась бы, очевидно, нелепость: на местах остались бы лица, прежде всего и более всего дорожившие своими окладами и положением, а уволены бы были наилучшие. Кроме того, мне приходилось слышать опасения (искренности которых я не имел никакого основания не верить, принимая во внимание, от кого они исходили), что подача таких прошений рядом лиц одновременно или непосредственно одними вслед за другими могло бы произвести впечатление какой-то демонстрации против Вр. Правительства, производимой наиболее авторитетными людьми, -- а это, конечно, меньше всего входило в их намерения. Наконец, last not least, возникал вопрос о личной материальной судьбе, тревоживший всех тех, кто существовал только жалованием, и кто не мог рассчитывать ни на получение другого места, ни на частный заработок. Таких, конечно, было немало. И все они спрашивали, -- будет ли им назначена пенсия, и в каком размере. -- В самом начале Вр. Правительство в двух случаях назначило пенсии в размере 7--10 тысячи (кажется, дело шло о В. И. Коковцеве и об А. С. Танееве, но, может быть, здесь я ошибаюсь). И тотчас же митинговые речи перед домом Кшесинской (с первых же дней ставший штаб-квартирой большевизма) подхватили этот факт. "Вр. Правительство дает многотысячные пенсии, расточая народные деньги на слуг старого царского режима". Социалистические газеты вторили этим обвинениям. Мне особенно памятны подленькие статейки г. Гойхбарта (к сожалению, одного из сотрудников "Права") в "Новой Жизни". Весь этот шум произвел на Вр. Правительство большое впечатление. И когда, наконец, пришлось поставить во всем объёме вопрос о членах Гос. Совета (так, как в связи с этим печать и митинги завопили по поводу того, что члены Гос. Совета продолжают получать содержание), Правительство потратило целых два заседания на обсуждение его -- и не могло придти ни к какому определенному решению. Некоторые из членов Госуд. Совета, соответственно их собственному желанию были назначены в Сенат (и получили, стало быть, сенаторские оклады). Судьба других так и осталась -- при мне -- неразрешенной. Были ли впоследствии приняты какие-нибудь общие меры, я не знаю. Припоминаю, в связи с этим, эпизод, произведший на меня крайне грустное впечатление. Н. С. Таганцев, с которым меня связывали двадцатилетние дружеские отношение, как-то попросил меня (по телефону), побывать у него. Оказалось, что он хотел лично мне передать собственноручно им написанное прошение об отставке и о назначении ему пенсии (впоследствии он был назначен в 1-ый департамент Сената и был председателем того отделения, в которое я зачислился; об этом -- позже). Передавая мне бумагу, он не мог сдержать своего волнения и всхлипнул. "Да, голубчик, очень тяжело!" -- сказал он, -- "ведь я всю жизнь ждал осуществления нового строя. Все, чего я достиг -- я, сын крестьянина, записавшегося в купцы 3-ей гильдии, чтобы дать мне образование, -- всего этого я достиг только своим трудом, я никому ничем не обязан. И вот теперь -- я оказываюсь никому ненужным и возвращаюсь в первобытное состояние".

Сюда же относится и другой эпизод. Героем его был малопочтенный человек, -- Линский, товарищ и в свое время правая рука финляндского генерал-губернатора, имевший репутацию одного из наиболее воинствующих бобриковцев. Революция его совершенно выбросила за борт, он, помнится, даже был вначале арестован и вывезен из пределов Финляндии. Политическая его физиономия была такова, что о назначении ему какого-нибудь оклада нельзя было и мыслить. Меня он знал потому, что в конце 90-х годов он служил в Госуд. Канцелярии. И вот -- начались его посещения. Он рассказал мне, что положение его совершенно безвыходное. Жене его предстояла какая-то тяжелая операция, ее приходилось поместить в санаторий, -- у него в Петербурге не было пристанища, "мы ютимся у знакомых", поиски частной службы оказались тщетными. Он умолял меня помочь, посодействовать тому, чтобы ему назначили сенаторское жалованье (он был сенатором).

Что я мог ему сказать? Я понимал, что его дело безнадежно, -- по человечеству я видел, что человек просто гибнет. К несовершенствам моим, как политического деятеля, я должен причислить то мое свойство, которое в подобных случаях мешает мне сказать "туда ему и дорога"... В революционную эпоху политическому деятелю приходится быть жестоким и безжалостным. Тяжело тем, кто к этому органически неспособен!

Возвращаюсь к моему рассказу.

В субботу, 4 марта, Н. В. Некрасов просил меня и Н. И. Лазаревского10 прибыть к нему в министерство путей сообщения для выполнения поручения, данного Временным правительством. Поручение состояло в том, чтобы написать первое воззвание Временного правительства ко всей стране, излагающее смысл происшедших исторических событий и profession de foi {Исповедание веры (фр.). } Временного правительства, а также политическую программу, более определенную и полную, чем та, которая заключалась в первой декларации, сопровождающей самое образование Временного правительства. Часа в два мы встретились с Н. И. и вместе отправились в министерство. Там кипела лихорадочная деятельность, бегали служащие, сидело, стояло, ходило множество народа. Не без труда разыскали мы Некрасова, председательствовавшего в каком-то совещании. Пришлось немного подождать, совещание при нас закончилось, и Некрасов повел нас внутренним ходом из здания министерства в квартиру министра. Там, в кабинете министра, мы нашли члена Государственной думы А. А. Добровольского, тоже принявшего по собственной охоте (и, конечно, с общего согласия) участие в нашей работе. Некрасов объяснил нам программу воззвания и его задачи и оставил нас. Тотчас мы принялись за работу, она продолжалась часов до шести-семи вечера. Шла она очень скоро, и результатом ее явился проект, сохранившийся в моих бумагах, но не увидевший света. Этот проект был на другой день доложен В. Н. Некрасовым Временному правительству, но, как я потом узнал, встретил некоторые частичные возражения. А. А. Мануйлов внес предложение -- передать его Ф. Ф. Кокошкину11 (утром приехавшему из Москвы) для переделки. Это было принято. Каким-то образом очутился при этом М. М. Винавер, в качестве сотрудника Кокошкина, причем этот последний предоставил ему написать текст воззвания заново и -- как мне впоследствии говорил сам Кокошкин -- текст этот, целиком написанный Винавером, был им, Кокошкиным, внесен Временному правительству, которое его санкционировало без изменения. В конце того же месяца на страницах "Речи" Винавер обратился также с чем-то вроде манифеста "К еврейскому населению", причем этот документ начинался теми же словами: "Свершилось великое"12.

Вечером того же дня происходило первое при моем участии, вернее, в моем присутствии заседание Временного правительства в здании министерства внутренних дел, в зале Совета. Там же происходили второе и третье заседания, 5 и 6 марта. С 7 марта заседания были перенесены в Мариинский дворец и происходили там во все время, пока я был управляющим делами, а также и впоследствии, до премьерства Керенского, переехавшего (в средине июля) в Зимний дворец и перенесшего заседания в Малахитовый зал.

Эти первые заседания имели -- вполне понятно! -- характер хаотический. Много времени отнимали всякие мелочи. Помню, что чуть ли не в первом заседании, в субботу, Керенский объявил, что он в товарищи себе берет Н. Н. Шнитникова, и помню, что этот незначительный факт произвел тогда на меня большое и крайне отрицательное впечатление. Здесь для меня впервые проявилась одна из основных черт этого рокового человека. Эта черта -- абсолютная неспособность разбираться в людях и правильно их оценивать. Шнитников -- личность, достаточно хорошо известная. Человек добрый и вполне порядочный, но вместе с тем человек с узкопредвзятым отношением к каждому вопросу. Ни в адвокатуре, ни в городской думе, ни в какой-либо другой сфере он, как хорошо известно, никогда не пользовался ни малейшим авторитетом. И его Керенский хотел поставить рядом с собою, во главе всего судебного ведомства! Само собой разумеется, он бы этим достиг только одного: полного дискредитирования своего собственного и своего товарища. Помню, что стоило некоторого труда отговорить Керенского.

Но нужно заметить, что, наряду с внезапностью и стремительностью, его решения отличались всегда большой неустойчивостью и переменчивостью. Это впоследствии проявилось в целом ряде случаев, о которых я скажу в свое время.

В самые первые дни вопрос о судьбе отрекшегося императора оставался совершенно неопределенным. Как известно, немедленно после своего отречения Николай II уехал в Ставку. Временное правительство сначала отнеслось к этому обстоятельству как-то индифферентно. Ни в субботу, ни в воскресенье, ни в понедельник не заходила речь в заседаниях, где я присутствовал, о необходимости принять какие-либо меры. Возможно, конечно, что вопрос этот уже тогда обсуждался в частных совещаниях. Во всяком случае, для меня было большой неожиданностью, когда во вторник, 7 марта, я был приглашен в служебный кабинет кн. Львова, в министерство внутренних дел, где я нашел кроме членов Временного правительства еще и членов Государственной думы Вершинина, Грибунина и -- кажется -- Калинина13, причем выяснилось, что Временное правительство решило лишить Николая II свободы и перевезли его в Царское Село. Императрицу Александру Федоровну, также решено было признать лишенной свободы. Мне было поручено редактировать соответствующую телеграмму на имя генерала Алексеева, который в то время был начальником штаба Верховного главнокомандующего. Это было первым, мною скрепленным постановлением Временного правительства, опубликованным с моей скрепой...

Не подлежит сомнению, что при данных обстоятельствах вопрос о том, что делать с Николаем II, представлял очень большие трудности. При более нормальных условиях не было бы, вероятно, препятствий к выезду его из России в Англию, и наши союзнические отношения были бы порукой, что не будут допущены никакие конспиративные попытки к восстановлению Николая II на престоле. Может быть, если бы правительство немедленно, 3 или 4 марта, проявило больше находчивости и распорядительности, удалось бы получить от Англии согласие на приезд туда Николая и он был бы тотчас вывезен. Не знаю, были ли предприняты тогда какие-нибудь шаги в этом направлении. Думается, что нет. Отъезд в Ставку осложнил положение, вызвав большое раздражение Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов и соответствующую агитацию, результатом которой и явился демонстративный акт Временного правительства. Ведь, в сущности говоря, не было никаких оснований -- ни формальных, ни по существу -- объявлять Николая II лишенным свободы. Отречение его не было -- формально -- вынужденным. Подвергать его ответственности за те или иные поступки его в качестве императора было бы бессмыслицей и противоречило бы аксиомам государственного права. При таких условиях правительство имело, конечно, право принять меры к обезвреживанию Николая II, оно могло войти с ним в соглашение об установлении для него определенного местожительства и установить охрану его личности. Вероятно, отъезд в Англию и для самого Николая был бы всего желательнее. Между тем, актом о лишении свободы завязан был узел, который и по настоящее время {Май-июнь 1918 г. Позднейшее примечание (16/29 июля 1918 г.): 16 июня в Екатеринбурге этот узел разрублен "товарищем" Белобородовым.} остался нераспутанным. Но этого мало. Я лично убежден, что это "битье лежачего", -- арест бывшего императора, -- сыграло свою роль и имело более глубокое влияние в смысле разжигания бунтарских страстей. Он придавал "отречению" характер "низложения", так как никаких мотивов к этому аресту не было указано. Затем пребывание Николая II в Царском Селе, в двух шагах от столицы, от бушующего Кронштадта, все время волновало и беспокоило Временное правительство, -- не в смысле возможности каких-нибудь попыток реставрационного характера, а наоборот -- опасением самосуда, кровавой расправы. Были моменты, когда под влиянием все усиливающейся бунтарской проповеди эти опасения становились особенно грозными.

Как бы то ни было, после прибытия Николая II в Царское Село всякий дальнейший путь оказался фактически отрезанным -- увезти бывшего императора за границу в ближайшие же дни стало совершенно невозможным. Значительно позже, уже в премьерство Керенского, решено было увезти всю царскую семью в Тобольск, причем эта мера была обставлена очень конспиративно, -- настолько, что, кажется, о ней даже не все члены Временного правительства были осведомлены.

Вечером 7 марта впервые Вр. Правительство заседало, как мною уже было упомянуто, в Мариинском дворце. В первые недели заседания назначались два раза в день -- в четыре часа и в девять часов. Фактически дневное заседание начиналось (как и вечернее) с огромным запозданием и продолжалось до восьмого часа. Вечернее заседание заканчивалось всегда глубокой ночью. Обычно во второй своей части оно бывало закрытым, т.-е. удалялась канцелярия, -- я оставался один.

Здесь уместно сказать о внешнем ходе тех заседаний Вр. Правительства, коих я был свидетелем в течение первых двух месяцев революции.

Как я сейчас сказал, заседания неизменно начинались с очень большим запаздыванием. Я дожидался начала в своем служебном кабинете, занятый какой-нибудь работой или приемом ежедневных многочисленных посетителей. Мне приходили сказать, когда набиралось достаточное количество министров для открытия заседания. Аккуратнее других был кн. Львов, также И. В. Годнев (государственный контролер) и А. А. Мануйлов. Иногда заседания начинались при очень небольшом кворуме министров, имевших спешные дела не крупного значения. Эти дела тут же докладывались ими и получали разрешение. Не сразу удалось добиться установления определенной повестки и того, чтобы дела, подлежащие докладу, сообщались заранее Управляющему делами. В первых заседаниях, которые велись очень хаотично, министры докладывали дела, причем то или другое решение записывалось очень приблизительно. Я добился того, что, как общее правило, каждое представление, вносимое Вр. Правительству, заканчивалось проектом постановления, который, разумеется, мог подвергаться изменениям в зависимости от хода и исхода суждения. Что касается суждений, происходивших в заседаниях, то сразу решено было их формально не записывать, а также не отмечать разногласий при голосованиях, не вносить особых мнений в журнал и т. д. Исходной точкой, при этом, было стремление, избегнуть всего того, что могло нарушить единство правительства и ответственность его в целом за каждое принятое решение. Ведение подробного протокола каждого заседания представляло бы, кроме того, и ряд существенных затруднений, трудно преодолимых. Члены Вр. Правительства склонны были -- особенно в начале -- с некоторой подозрительностью и недоверием относиться к присутствию в заседаниях чинов канцелярии. Подробное записывание всего того, что говорилось, вызвало бы протест, требование проверки, и в конце концов, при массе вопросов, рассматриваемых в каждом заседании, ни один журнал не был бы закончен. Нужно, впрочем, сказать, что за редкими исключениями, суждения, происходившие в открытых заседаниях, не представляли большого интереса. Министры приходили в заседание всегда до последней степени утомленные. Работа каждого из них, конечно, превышала нормальные человеческие силы. В заседаниях часто рассматривались очень специальные вопросы, чуждые большинству, и министры часто полудремали, чуть-чуть прислушиваясь к докладу. Оживление и страстные речи начинались только в закрытых заседаниях, а также в заседаниях с "контактной комиссией" Исполнительного Комитета Совета раб. и солд. депутатов.

Здесь мое положение было особенно тягостным и здесь я сразу почувствовал, что роль моя существенно разнится от той, которую я себе представлял, идя на сравнительно второстепенный пост управляющего делами. Дело заключается в следующем.

В составе Временного правительства у меня были друзья -- личные и политические, -- были случайные знакомые, были, наконец, люди, с которыми я встретился впервые. К первым я относил: Милюкова, Шингарева, Некрасова, Мануйлова, отчасти кн. Львова. Ко вторым -- Керенского, Гучкова, Терещенко. К третьим -- Коновалова, В. Н. Львова, И. В. Годнева. Из второй группы лучше других я знал М. И. Терещенко, причем, однако, это знакомство было чисто светское. Я сохранил о нем представление, как о блестящем молодом человеке, очень приятном в обращении, меломане и театрале, чиновнике особых поручений при Теляковском14. Скачок к министру финансов Временного правительства был, конечно, очень велик, и мне трудно было сочетать новую роль Терещенко со старым моим представлением о нем. Но вместе с тем у меня не было никаких оснований ожидать от него какого-либо иного отношения, кроме полного дружелюбия. Гучкова я знал со времени общеземских съездов 1905 г. Он сразу отнесся ко мне с полным доверием и предупредительностью. То же самое приходится мне сказать и о трех лицах третьей группы. Для меня нет сомнений, что, не будь в составе правительства Керенского, я бы чувствовал себя в среде Временного правительства совершенно свободно, не обрек бы себя на молчание, на ту роль пассивного слушателя и свидетеля, которая, в конце концов, стала для меня совершенно невыносимой.

В связи с этим, мне хотелось бы здесь свести мои впечатления, как о Керенском, так и о других. Я не собираюсь давать им исчерпывающую характеристику: для этого у меня, прежде всего, нет достаточно материала. Но, как-никак, я встречался со всеми этими людьми ежедневно в течение двух месяцев; я видел их в очень важные и ответственные минуты, я мог пристально наблюдать их, а потому, полагаю даже и отрывочные мои впечатления не лишены некоторого интереса и могут, со временем, когда эти мои заметки, в том или другом виде, будут использованы, войти в общую массу исторических материалов о русской революции 1917 года и ее деятелях.

A tout seigneur tout honneur. Начну с Керенского.

Прошло семь месяцев с тех пор, как я в последний раз видел Керенского, но мне не стоит никакого труда вызвать в памяти его внешний облик. Я впервые с ним познакомился лет восемь тому назад. Наши встречи были совершенно мимолетные, случайные: на Невском, на какой-нибудь панихиде и т. п. Мне про него говорили (еще до избрания его в Государственную думу), что это человек даровитый, но не крупного калибра. Его внешний вид: некоторая франтоватость, бритое актерское лицо, почти постоянно прищуренные глаза, неприятная улыбка, как-то особенно открыто обнажавшая верхний ряд зубов, -- все это, вместе взятое, мало привлекало. Во всяком случае, ни в нем самом, ни в том, что приходилось о нем слышать, не только не было ничего, дающего хотя отдаленную возможность предполагать будущую его роль, но вообще не было никаких данных, останавливающих внимание. Один из многих политических защитников, далеко не первого разряда. В большой публике его стали замечать только со времени его выступлений в Государственной думе. Там он в силу партийных условий фактически оказался в первых рядах, и так как он во всяком случае был головою выше той серой компании, которая его в Думе окружала, так как он был недурным оратором, порою даже очень ярким, а поводов к ответственным выступлениям было сколько угодно, то естественно, что за четыре года его стали узнавать и замечать. При всем том настоящего, большого, общепризнанного успеха он никогда не имел. Никому бы не пришло в голову поставить его, как оратора, рядом с Маклаковым или Родичевым15 или сравнить его авторитет, как парламентария, с авторитетом Милюкова или Шингарева. Партия его в четвертой Думе была незначительной и маловлиятельной. Позиция его по вопросу о войне была, в сущности, чисто циммервальдской. Все это далеко не способствовало образованию вокруг его имени какого-либо ореола. Он это чувствовал, и так как самолюбие его -- огромное и болезненное, а самомнение -- такое же, то естественно, что в нем очень прочно укоренились такие чувства к своим выдающимся политическим противникам, с которыми довольно мудрено было совместить стремление к искреннему и единодушному сотрудничеству. Я могу удостоверить, что Милюков был его bete noire {Страшилищем, пугалом (фр.). } в полном смысле слова. Он не пропускал случая отозваться о нем с недоброжелательством, иронией, иногда с настоящей ненавистью. При всей болезненной гипертрофии своего самомнения он не мог не сознавать, что между ним и Милюковым -- дистанция огромного размера. Милюков вообще был несоизмерим с прочими своими товарищами по кабинету как умственная сила, как человек огромных, почти неисчерпаемых знаний и широкого ума. Я ниже постараюсь определить, в чем были недостатки его, по моему мнению, как политического деятеля. Но он имел одно огромное преимущество: позиция его по основному вопросу, -- тому вопросу, от решения которого зависел весь ход революции, вопросу о войне, -- позиция эта была совершенно ясна и определенна и последовательна, тогда как позиция "заложника демократий" была и двусмысленной, и недоговоренной, и, по существу, ложной. В Милюкове не было никогда ни тени мелочности, тщеславия, -- вообще, личные его чувства и отношения в ничтожнейшей степени отражались на его политическом поведении; оно ими никогда не определялось. Совсем наоборот у Керенского. Он весь был соткан из личных импульсов.....................................

Трудно даже себе представить, как должна была отразиться на психике Керенского та головокружительная высота, на которую он был вознесен в первые недели и месяцы революции. В душе своей он все-таки не мог не сознавать, что все это преклонение, идолизация его -- не что иное как психоз толпы, что за ним, Керенским, нет таких заслуг и умственных или нравственных качеств, которые бы оправдывали такое истерически-восторженное отношение. Но несомненно, что с первых же дней душа его была "ушиблена" той ролью, которую история ему -- случайному, маленькому человеку -- навязала и в которой ему суждено было так бесславно и бесследно провалиться..........................

Я сейчас сказал, что в "идолизации" Керенского проявился какой-то психоз русского общества. Это, может быть, слишком мягко сказано. Ведь, в самом деле, нельзя же было не спросить себя, каков политический багаж того, в ком решили признать "героя революции", что имеется в его активе. С этой точки зрения любопытно теперь, когда "облетели цветы, догорели огни", перечитать в газетной передаче faits et gestes {Поведение (фр.). } Керенского за 8 месяцев его речи, его интервью... Если он действительно был героем первых месяцев революции, то этим самым произнесен достаточно веский приговор этой революции.

С упомянутым сейчас болезненным тщеславием в Керенском соединялось еще одно неприятное свойство: актерство, любовь к позе и вместе с тем ко всякой пышности и помпе. Актерство его, я помню, проявлялось даже в тесном кругу Временного правительства, где, казалось бы, оно было совершенно бесполезно и нелепо, так как все друг друга хорошо знали и обмануть не могли. Один из эпизодов такого актерства -- столкновение с Милюковым по поводу заявления этого последнего о роли немецких денег в русской революции -- рассказан выше.

Те, кто были на так называемом Государственном совещании в Большом московском театре, в августе 1917 г., конечно, не забыли выступлений Керенского, -- первого, которым началось совещание, и последнего, которым оно закончилось. На тех, кто здесь видел или слышал его впервые, он произвел удручающее и отталкивающее впечатление. То, что он говорил, не было спокойной и веской речью государственного человека, а сплошным истерическим воплем психопата, обуянного манией величия. Чувствовалось напряженное, доведенное до последней степени желание произвести впечатление, импонировать. Во второй -- заключительной -- речи он, по-видимому, совершенно потерял самообладание и наговорил такой чепухи, которую пришлось тщательно вытравлять из стенограммы. До самого конца он совершенно не отдавал себе отчета в положении. За четыре-пять дней до октябрьского большевистского восстания, в одно из наших свиданий в Зимнем дворце, я его прямо спросил, как он относится к возможности большевистского выступления, о котором тогда все говорили. "Я был бы готов отслужить молебен, чтобы такое выступление произошло", -- ответил он мне. "А уверены ли вы, что сможете с ним справиться?" -- "У меня больше сил, чем нужно. Они будут раздавлены окончательно".

Единственная страница из всей печальной истории пребывания Керенского у власти, дающая возможность смягчить общее суждение о нем, -- это его роль в деле последнего нашего наступления (18 июня16). В своей речи на Московском совещании я указал на эту роль в выражениях, быть может, даже преувеличенных. Но несомненно, что в этом случае в Керенском проявилось подлинное горение, блеснул патриотический энтузиазм,-- увы! слишком поздно...

Чрезвычайно любопытно было отношение Керенского к Исполнительному комитету Совета рабочих и солдатских депутатов. Он искренно считал, что Временное правительство обладает верховной властью и что Исполнительный комитет не вправе вмешиваться в его деятельность. Он относился с враждой и презрением к Стеклову-Нахамкесу, который в течение первого месяца был porte-parole {Глашатаем (фр.). } Исполнительного комитета в заседаниях Временного правительства и контактной комиссии. Нередко после конца заседания и в а parte {Особенности (фр.). } во время заседания он негодовал на слишком большую мягкость кн. Львова в обращении с Стекловым. Но сам он решительно избегал полемики с ним, ни разу не попытался отстоять позицию Временного правительства. Он все как-то лавировал, все как-то хотел сохранить какое-то свое особенное положение "заложника демократии" -- положение фальшивое по существу и ставившее Временное правительство в очень большое затруднение.

Мои личные отношения с Керенским пережили несколько стадий. В самом начале, при моем вступлении в должность управляющего делами, он чувствовал ко мне большое недоверие. Ему, по-видимому, казалось, что я усиливаю чисто-кадетский элемент во Вр. Правительстве, и он старался мне помешать играть какую-либо политическую роль. Я отлично сознавал, что всякая попытка с моей стороны принять участие в обсуждении того или другого вопроса, хотя бы в закрытых заседаниях Вр. Правительства, вызовет резкий протест со стороны Керенского, -- во имя прерогатив Вр. Правительства -- и поставит меня в крайне неудобное положение. В сущности говоря, именно благодаря присутствию Керенского, моя роль оказалась настолько несоответствующей тому, что я ожидал, что на первых же порах у меня возник вопрос, оставаться ли мне на моем посту? И если я на этот вопрос не ответил сразу отрицательно и ушел только тогда, когда произошел первый кризис и состав Вр. Правительства, с уходом Милюкова (и Гучкова), пополнился Черновым, Церетели, Скобелевым и Пешехоновым, то поступил я так исключительно в интересах дела, которое хотел оставить вполне налаженным и устроенным. Впоследствии, когда Керенский убедился, что я не питаю никаких личных замыслов, он изменил свое отношение. Это выразилось не только в сделанных мне предложениях занять министерский пост, но и во всем характере личного обращения. Наконец, в самое последнее время, Керенский пытался через меня влиять на партию народной свободы и получить ее поддержку в Совете российской республики. Об этом я скажу ниже.

После всего сказанного, едва ли кто заподозрит меня в пристрасти, если я все-таки не могу присоединиться к тому потоку хулы и анафематствования, которым теперь сопровождается всякое упоминание имени Керенского.

Я не стану отрицать, что он сыграл поистине роковую роль в истории русской революции, но произошло это потому, что бездарная, бессознательная бунтарская стихия случайно вознесла на неподходящую высоту недостаточно сильную личность. Худшее, что можно сказать о Керенском, касается оценки основных свойств его ума и характера. Но о нем можно повторить те слова, которые он недавно -- с таким изумительным отсутствием нравственного чутья и элементарного такта -- произнес по адресу Корнилова. "По-своему" он любил родину, -- он в самом деле горел революционным пафосом, -- и бывали случаи, когда из-под маски актера пробивалось подлинное чувство. Вспомним его речь о взбунтовавшихся рабах, его вопль отчаяния, когда он почуял ту пропасть, в которую влечет Россию разнузданная демагогия. Конечно, здесь не чувствовалось ни подлинной силы, ни ясных велений разума, но был какой-то искренний, хотя и бесплодный порыв. Керенский был в плену у своих бездарных друзей, у своего прошлого. Он органически не мог действовать прямо и смело, и, при всем его самомнении и самолюбии, у него не было той спокойной и непреклонной уверенности, которая свойственна действительно сильным людям. "Героического" в смысле Карлейля17 в нем не было решительно ничего. Самое черное пятно в его кратковременной карьере -- это история его отношений с Корниловым, но об ней я говорить не буду, так как знаю о ней только то, что общеизвестно.

К Керенскому мне придется еще не раз вернуться на протяжении моего рассказа. Покамест ограничиваюсь написанным и перехожу к другому лицу, на которого вся Россия возлагала такие колоссальные ожидания и которых он не оправдал.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.007 сек.)