АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

В. Д. Набоков 7 страница

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. II. Semasiology 1 страница
  12. II. Semasiology 2 страница

Заседания с контактной комиссией происходили не каждый день и не в определенные дни. Инициатива их чаще всего исходила от самой комиссии: сообщалось оттуда (обыкновенно это делал Чхеидзе), что комиссия желала бы иметь совещание с Временным правительством для обсуждения некоторых вопросов. При этом, в большинстве случаев, правительство заранее не было уведомлено о том, какие будут поставлены вопросы, и на этой почве порою происходили довольно забавные неожиданности, обнаруживавшие всю степень разности во взглядах на относительное значение того или другого факта или мероприятия. Я помню, что одним из вопросов, наиболее привлекавшим внимание на первых порах, был вопрос о похоронах жертв революции. Совет рабочих депутатов с большой бесцеремонностью хотел монополизировать эту церемонию. Не предваряя Временное правительство, Исполнительный комитет назначил день, опубликовал церемониал похорон и выбрал местом для братской могилы -- Дворцовую площадь, где, как известно, даже приступили к рытью могилы. После долгих утомительных и нелепых пререканий этот вопрос, наконец, был ликвидирован, правительство сговорилось с Исполнительным комитетом, и произошла одна из тех грандиозных демонстраций, успех которых зависит отчасти от наличности массы праздных людей, готовых стать участниками или зрителями торжественных шествий, отчасти от настроения, жаждущего вылиться в какую-то демонстрацию и находящего себе здесь удовлетворение.

Как я уже сказал, примерно в конце марта в заседаниях контактной комиссии появился Церетели. Для меня это была совсем незначительная фигура. Во времена второй Думы я его слышал неоднократно на кафедре, но не имел случая с ним встречаться. Первое впечатление безусловно подкупало в его пользу. Имя его было окружено ореолом политического мученичества, самого подлинного и трагического. Краткая его карьера во второй Думе, привлекшая к нему все симпатии, закончилась 10-летней ссылкой, протекавшей, по крайней мере, вначале, в самых тягостных для него условиях. Наружность его как-то соответствовала тому представлению, которое создавалось о его характере, нравственном облике. Его восточного типа лицо красиво и тонко, а большие черные глаза то горят, то подернуты какой-то тоскливой задумчивостью. Он очень незаурядный оратор. Его акцент, менее заметный, менее грубый, чем у Чхеидзе, порою придает особенно выразительную силу тому, что он говорит. Он может достигать большой силы, особенно в сочувствующей ему атмосфере, и когда говорит на излюбленные социал-демократические темы. Но рядом с этим он может быть, и нередко бывает, нестерпимо трескучим, по существу бессодержательным и фальшивым. В этом отношении мне особенно памятны две его речи -- одна, сказанная в торжественном заседании всех четырех Дум, 27 апреля, и другая -- в московском Государственном совещании. Особенно тяжело было слушать последнюю, так ясно было, что Церетели сам совершенно не верит тому, что говорит. Между тем обычно его речь производит впечатление большой убежденности и искренности, и в этом одно из условий его успеха. Конечно, если подходить к его речам с какими-нибудь требованиями глубокого содержания, обилия идей, разносторонних знаний -- придется испытать полное разочарование. Круг руководящих идей Церетели очень мал и узок, это, в сущности говоря, ординарнейший марксистский трафарет, крепко усвоенный еще на студенческой скамье. Все, что вне этого трафарета, все, что требует внутреннего проникновения, индивидуального подхода, самостоятельной работы мысли, -- все это оставляет Церетели совершенно беспомощным.

Лично с ним мне пришлось войти в более близкое соприкосновение в середине сентября 1917 г., в тех организованных Керенским совещаниях с представителями политических партий, результатом которых было образование кабинета последней формации (с Кишкиным, Коноваловым, Третьяковым, Смирновым, Малянтовичем, Масловым)34 и учреждение Совета Российской республики. Самой характерной чертой его тогдашнего настроения был страх пред растущей мощью большевизма. Я помню, как он в беседе со мною с глазу на глаз говорил о возможности захвата власти большевиками. "Конечно, -- говорил он, -- они продержатся не более двух-трех недель, но подумайте только, какие будут разрушения. Этого надо избежать во что бы то ни стало". В его голосе звучала неподдельная паническая тревога. Он в то время верил в спасительное значение Совета Российской республики. Это название придумано им (или его единомышленниками). Он мне предложил его в тот вечер, когда я пришел, по уговору, на квартиру Скобелева, чтобы обсудить проект министерской декларации, составленной Церетели. В этот вечер у меня было очень нужное для меня свидание в другом месте, и я хотел быть свободным пораньше. Каюсь, возможно, что в силу этого обстоятельства я с недостаточной внимательностью отнесся и к тексту декларации, и к предложению назвать вновь создаваемое учреждение "Советом Российской республики". Должен, однако, прибавить в свое оправдание, что предыдущий опыт настроил меня скептически в отношении всяких деклараций. Я постепенно приходил к убеждению, что эта вечная торговля из-за отдельных слов и выражений, какое-то староверческое упорство в отстаивании одних и в оспаривании других, все это -- самое жалкое бесплодное византийство, важное и интересное только для партийных кружков, и прочее, но на жизни совершенно не отражающееся, ей чуждое. Все содержание декларации было уже наперед выяснено в совещаниях в Зимнем дворце, где выработана была программа министерства. Редакция этой программы казалась для меня второстепенной. Благодаря этому в первоначальном проекте, установленном Церетели и принятом мною, оказалось 2--3 очень неудачных места, которые были исправлены или даже изъяты А. Я. Гальперном35, тогдашним управляющим делами Временного правительства. Церетели протестовал по телефону, но, в конце концов, уступил. Что касается названия "Совет Российской республики", то мне, как кадету, надлежало, конечно, решительно возразить, так как мы считали совершенно неправильным установление формальной квалификации того временного строя, который установился в дни переворота и должен был дожить до Учредительного собрания. Я помню, что когда Церетели с некоторой восторженностью заявил мне: "Мы придумали название: Совет Российской республики. Правда хорошо? Как вы думаете, В. Д.? Мне кажется, это сразу произведет большое впечатление и создаст симпатии". Я ответил, что более подходящим было бы название "Совет Российского государства" или "Совет при Временном правительстве" {Замечательно, что впоследствии это последнее название очень защищал А. А. Демьянов в заседании Врем. Прав., в котором был заслушан и утвержден проект.}, но первое название слишком сближало новое учреждение с прежним Государственным советом, а второе как бы сводило его на уровень обыкновенной совещательной коллегии при правительстве. Потому я не стал спорить против предложения Церетели.

Мне придется еще вернуться ко всей этой затее с "Советом Российской республики", которой я здесь коснулся только в связи с характеристикой Церетели. Как известно, он тогда же, в конце сентября, уехал на Кавказ и вернулся в Петербург только в начале ноября, после большевистского захвата. Тогда, встретившись со мною в Городской Думе, он сказал мне: "Да, конечно, все, что мы тогда делали, было тщетной попыткой остановить какими-то ничтожными щепочками разрушительный стихийный поток".

Здесь я хочу только вставить еще один эпизод, характерный уже не для Церетели. Он просто фактически находится в связи с историей учреждения Совета республики. Когда был установлен текст "Положения" об этом учреждении, мы условились с П. Н. Малинтовичем -- только что назначенным новым министром юстиции, -- что я приду к нему для окончательного проредактирования текста. Он мне предложил очень поздний час, 12 ночи, -- я согласился. Застал я его в столь мне памятном по детским воспоминаниям кабинете в квартире генерал-прокурора, очень озабоченного... Он поведал мне причину своей озабоченности. Она касалась пресловутого Н. Д. Соколова, которого Керенский назначил за два-три месяца до того сенатором первого департамента. У Соколова вышло столкновение с первоприсутствующим по вопросу о мундире. Соколов не захотел подчиниться решению, принятому сенаторами, сохранить для открытых заседаний и общих собраний мундир. Он явился в одно из таких заседаний в сюртуке и имел довольно бурное, по-видимому, пререкание с Враским (меня в этом заседании не было), в результате чего вынужден был удалиться. Тогда он прислал заявление министру юстиции, в котором указывал на то, что сенат составил совершенно незаконное и произвольное требование, заставляя сенаторов, надевать на себя "эмблемы рабства" (этими словами он обозначал пуговицы на мундире с изображением двуглавого орла над законом), и сам в свою очередь требовал решения вопроса законодательным путем в демократическом духе. Малинтович был страшно озадачен. "Как вы думаете, что нужно сделать?" спрашивал он меня. Я ему иронически отвечал, что не задумывался над этим серьезным и сложным вопросом, и прибавил, что на его месте бросил бы заявление Н. Д. Соколова и корзину под стол. "Как можно! Ведь вы же знаете Николая Дмитриевича. Он этого так не оставит. Я уже думаю образовать по этому вопросу какую-нибудь комиссию. Главное, сейчас очень трудно вводить новые пуговицы. Откуда их взять? И они будут для сенаторов новым большим расходом..." Так как я не отвечал ничего, он со вздохом закончил: "Может быть, вы потом что-нибудь надумаете по этому вопросу..."

Таким ничтожным, жалким вздором занимался член Вр. Правительства за месяц до переворота... Так, кажется, и остался до самого конца открытым вопрос о пуговицах...

 

* * *

 

Когда теперь, более года спустя, я мысленно хочу вновь пережить первые два месяца существования Временного правительства, в моем воспоминании возникает довольно хаотическая картина. Припоминаются отдельные эпизоды, бурные столкновения, возникавшие иногда совершенно неожиданно, бесконечные прения, затягивавшие заседание порою до глубокой ночи. Припоминается ежедневная лихорадочная работа, начинавшаяся с утра и прерывавшаяся только завтраком и обедом. Я жил у себя на Морской, в пяти минутах ходьбы от Мариинского дворца, это было очень удобно. Припоминаются беспрерывные телефоны, ежедневные посетители, -- почти полная невозможность сосредоточиться. И припоминается основное настроение: все переживаемое представлялось нереальным. Не верилось, чтобы нам удалось выполнить две основные задачи: продолжение войны и благополучное доведение страны до Учредительного собрания...

Известно, что постановление Временного правительства об образовании особого совещания по изготовлению закона о выборах в Учредительное собрание состоялось лишь в конце марта. Способ комплектования этого учреждения (назначение лиц, представленных группами и партиями) был выбран такой, который обеспечивал бы полное к нему доверие. Но, к сожалению, это комплектование сильно затянулось. Фактически в этом более всего был виноват Исполнительный комитет Совета рабочих депутатов, страшно запоздавший представлением своих кандидатов. Нужно, однако, сказать, что и вся постановка вопроса об Учредительном собрании заключала в себе внутренний порок, и это бессознательно ощущалось с первых же дней. Нередко мне приходилось впоследствии слышать такие мнения: Временное правительство должно было немедленно, в первые же дни образовать небольшую комиссию из нескольких наиболее знающих и авторитетных юристов, поручить им в двухнедельный срок выработать закон о выборах и назначить выборы возможно скорее, в мае например. Помню, что такую мысль высказывал, в числе других (несколько неожиданно), Л. М. Брамсон. Лично я, с первых же дней пребывания в должности управляющего делами, неоднократно и настойчиво заговаривал с кн. Львовым о необходимости возможно скорее поднять в конкретной форме и разрешить вопрос. Но всегда оказывались другие, более настоятельные, не терпящие отлагательства дела. Когда же образовано было, наконец, особое совещание и началась разработка закона, весь аппарат оказался настолько сложным и громоздким, что стало невозможным рассчитывать на сколько-нибудь быстрое окончание работы и назначение выборов в близком будущем. Следует ли из этого, что другой план -- образование маленькой комиссии, быстрая разработка закона, назначение выборов возможно скорее -- был и осуществим, и целесообразен. Я этого не думаю. Прежде всего, для меня несомненно, что начался бы немедленный поход против правительства с обвинением его в намерении составить закон кабинетным, бюрократическим путем. Всякие недостатки этого закона ставились бы на счет правительству. Подрывался бы авторитет составителей -- и, конечно, выполненного ими проекта. Думаю, что и сами составители оказались бы в величайшем затруднении по ряду коренных, принципиальных решений, -- хотя бы, например, по вопросу о той или другой системе выборов -- мажоритарной или пропорциональной, или по вопросу об участии в выборах чинов действующей армии и флота, или, наконец, по организации выборов на окраинах. Но допустим, что все эти затруднения удалось бы преодолеть. Как можно было организовать выборы в России, сверху донизу потрясенной переворотом, в России, не имеющей ни демократического самоуправления, ни правильно налаженного местного административного аппарата? А выборы в армии?.. Но, конечно, самый огромный риск заключался бы в самом созыве Учредительного собрания. Наивные люди могли теоретически представлять себе это собрание и роль его в таком виде: собралось бы оно, выработало бы основной закон, облекло его всею полнотой власти для окончания войны, а затем разошлось бы... Это можно себе представить, но кто поверит, что так в самом деле могло случиться? Если бы до Учредительного собрания удерживалась какая-нибудь власть, то созыв его был бы, несомненно, началом анархии.

Теперь опыт с Учредительным собранием проделан. Вероятно, сами большевики в октябре еще не представляли, что уже в начале января, два месяца спустя после переворота, удастся так легко разделаться с этим собранием. Как известно, одно из обвинений, предъявленных ими Временному правительству, заключалось в том, что Временное правительство затягивало выборы... А когда для них Учредительное собрание оказалось неподходящим, они без колебаний его разогнали. Если бы Временное правительство чувствовало подлинную, реальную силу, оно могло сразу объявить, что созыв Учредительного собрания произойдет по окончании войны, -- и это, конечно, по существу было бы единственно правильным решением вопроса, после того как отказ Михаила Александровича сделал необходимым постановку вопроса о форме правления. Но Временное правительство не чувствовало реальной силы. Ибо с первых же дней его существования началась та борьба, в которой на одной стороне стояли все благоразумные и умеренные, но, увы! -- робкие, неорганизованные, привыкшие лишь повиноваться, неспособные властвовать элементы общества, а на другой -- организованное rascality {мошенничество (англ.). } со своими тупыми, фанатическими, а порою бесчестными вожаками.

Центром тяжести всего положения сразу стал вопрос об армии.

Недели через три после переворота, начиная с двадцатых чисел марта, стали прибывать в Петербург депутации с фронта. Целью их приезда выставлялось, с одной стороны, -- заявить Временному правительству о своей готовности поддержать новый строй и защищать свободу, а с другой -- уяснить себе настоящую сущность отношений между Временным правительством и Советом рабочих депутатов. Депутации прибывали ежедневно, с разных фронтов, от разных частей, в более или менее многочисленном составе с командирами и офицерами во главе, с красными значками и красными знаменами. Почти всегда Временное правительство принимало их в ротонде Мариинского дворца. Помню, как вначале меня поражала картина внутренности этого дворца и как трудно было сочетать ее со старыми воспоминаниями, относящимися к эпохе дореформенного Совета и моей службы в Государственной канцелярии. Тогда Мариинский дворец был святилищем высшей бюрократии. В нем помещались Государственный совет с Государственной канцелярией, комитет министров и его канцелярия и Канцелярия по принятию прошений, на высочайшее имя приносимых. В великолепных залах дворца, устланных бархатными коврами, обвешанных тяжелыми драпировками, уставленных золоченой мебелью, бесшумно двигались необыкновенно статные камер-лакеи в расшитых ливреях и белых чулках, разнося чай и кофе. В дни заседаний пленума (по понедельникам) царила какая-то взволнованная торжественность. Внушительные фигуры по большей части престарелых сановников, в лентах и орденах, -- военные и придворные мундиры, -- сдержанные разговоры -- все создавало какую-то атмосферу недоступности, оторванности от низменной будничной жизни. В эти дни человек в пиджаке показался бы какой-то неприличной и дикой аномалией, если бы он вдруг очутился в среде этих выхоленных, нарядных, осанистых людей.

Сейчас все это исчезло бесследно. Мариинский дворец подвергся радикальному "опрощению". В его роскошные залы хлынули толпы лохматых, небрежно одетых людей, в пиджаках и косоворотках самого пролетарского вида. Великолепные лакеи, сменив ливреи на серые тужурки, потеряли всю свою представительность. Прежнее торжественное священнодействие заменилось крикливой суетой. Все это произошло хотя и постепенно, но в очень короткий промежуток времени. В первые недели в Мариинском дворце собиралось только Временное правительство да юридическое совещание. Тогдашний "революционный" городской голова Ю. Н. Глебов36 настойчиво хлопотал о том, чтобы большой зал Государственного совета вместе с аванзалом был предоставлен городской думе для ее заседаний. Я также настойчиво противодействовал этой попытке, которая и провалилась. Но зато Мариинский дворец очень скоро стал центральным местом всяких комиссий, а когда начало свои работы совещание по выработке закона о выборах в Учредительное собрание, бывали дни, когда все залы, до ротонды включительно, были заняты комиссиями. В марте еще этого не было, ротонда почти всегда бывала свободна, и ею пользовались для приема воинских депутаций.

Как больно, как тягостно сейчас вспоминать об этих депутациях. Сколько выслушано было нами заявлений о готовности поддержать всеми силами "народное Временное правительство", дружно отстаивать свободу и неприкосновенность родины, не слушать смутьянов, не поддаваться на происки врагов! Какие горячие, часто восторженные речи! Правда, лица солдат по большей части выражали -- в лучшем случае -- какую-то растерянную тупость; правда, в словах офицеров не чувствовалось ни уверенности, ни властности, и часто резала революционная фраза, гибельная по своему духу. Правда, казалась непонятной и неправдоподобной эта внезапная революционная сознательность, и шевелился в душе вопрос: не есть ли это просто голос бунтарства, не сказывается ли здесь элементарный протест против всякой дисциплины, всякого подчинения? Главной, темой речей был почти неизменно вопрос об отношениях между Временным правительством и Советом рабочих депутатов. Часто говорилось, что армия смущена и недоумевает под впечатлением какого-то двоевластия, что ей нужна единая власть. В ответ на это из уст представителей правительства слышались довольно-таки елейные заявления о том, что никакого двоевластия нет, что между ним, Временным правительством, и Советом рабочих депутатов полное единение, взаимное доверие, наилучшие отношения. Говорилось и на тему о войне, но здесь как-то меньше всего чувствовалось уверенности.

Первые депутации производили и на Временное правительство и на самих депутатов сильное впечатление. Казалось, что устанавливается какая-то духовная связь с армией и что можно будет удержать или даже воссоздать крепкую и стойкую военную силу. Но это только казалось. Прибывавшие с фронта депутации вступали в контакт не только с правительством, но и с Советом депутатов. Правительство ограничивалось тем, что принимало их в залах Мариинского дворца, выслушивало, отвечало, депутации кричали ему "ура" -- и уходили в Таврический дворец, где им прежде всего внушали убеждение в величии и всемогуществе Совета рабочих депутатов и его Исполнительного комитета и где всевозможные безответственные люди занимались демагогической и анархической пропагандой. Эту же пропаганду они встречали везде -- на уличных митингах, в казармах, -- они входили в соприкосновение с разнузданными и развращенными элементами петербургского гарнизона, гордящимися тем, что "мы сделали революцию", и сами развращались. В результате паломничество депутаций от армий в Петербург сделалось средством заражения и разложения войск, а не их оздоровления.

Когда в середине апреля генерал Алексеев приехал в Петербург и в заседаниях Временного правительства (собиравшегося по случаю болезни А. И. Гучкова на его квартире) обрисовывал настроение в армии, я хорошо припоминаю, какое чувство жути, и безнадежности меня охватывало. Вывод был совершенно ясен. Несмотря на все оговорки, приходилось уже тогда констатировать, что революция нанесла страшнейший удар нашей военной силе, что ее разложение идет колоссальными шагами, что командование бессильно. Обнаружилось в командном составе два течения, два типа людей. Одни очень скоро поняли, что они могут удержаться на своих местах только безудержным потаканием революционизированных солдат, заискиванием, утрированием новых "товарищеских" отношений, -- попросту говоря, -- подличанием перед солдатами. Эти лица, конечно, только способствовали разрушению дисциплины, утрате сознания воинского долга, -- вообще, гибели армии. Другие не хотели мириться с новыми порядками и новым духом, пытались им противодействовать, проявить власть, -- и либо попадали в трагические истории, либо оказывались неудобными в глазах более высокого начальства и были смещаемы со своих должностей. Таким образом, лучшие, наиболее сильные, наиболее добросовестные элементы исчезали, а оставалась либо жалкая дрянь, либо особенно ловкие люди, умевшие балансировать между двумя крайностями.

В моих бумагах хранится несколько писем, в то время и позже мною полученных от графа Н. Н. Игнатьева, человека, прослужившего всю свою жизнь на военной службе, командовавшего во время войны Преображенским полком, -- настоящего офицера и притом очень неглупого, вдумчивого и серьезного человека... Эти его письма произвели на меня большое впечатление. Они подтвердили мои худшие догадки. Сейчас их у меня нет под рукой, и я не могу проверить даты, но мне помнится, что очень скоро в этих письмах зазвучала такая нота: надо отдать себе ясный отчет в том, что война кончена, что мы больше воевать не можем и не будем, потому что армия стихийно не хочет воевать. Умные люди должны придумать способ ликвидировать войну безболезненно, иначе произойдет катастрофа... Я показал одно из писем Гучкову. Он его прочел и вернул мне, сказав при этом, что он получает такие письма массами. "Что же вы думаете по этому поводу?" -- спросил я. Он только пожал плечами и ответил что-то вроде того, что приходится надеяться на чудо. Но чудо не произошло, процесс пошел естественным и необходимым путем и привел к естественному и необходимому концу.

 

Большевистский переворот
(Октябрь 1917 г.)

 

В одном из мартовских заседаний Временного Правительства, в перерыве, во время продолжавшегося разговора на тему о все развивающейся большевистской пропаганде, Керенский заявил -- по обыкновению, истерически похохатывая: "А вот погодите, сам Ленин едет... Вот когда начнется по-настоящему!" По этому поводу произошел краткий обмен мнениями между министрами. Уже было известно, что Ленин и его друзья собираются прибегнуть к услугам Германии для того, чтобы пробраться из Швейцарии в Россию. Было также известно, что Германия как будто идет этому на встречу, хорошо учитывая результаты. Если не ошибаюсь, Милюков (да, именно он!) заметил: "Господа, неужели мы их впустим при таких условиях?" Но на это довольно единодушно отвечали, что формальных оснований воспрепятствовать въезду Ленина не имеется, что, наоборот, Ленин имеет право вернуться, так как он амнистирован, -- что способ, к которому он прибегает для совершения путешествия, не является формально преступным. К этому прибавляли, -- уже с точки зрения политической целесообразности подходя к вопросу, что самый факт обращения к услугам Германии в такой мере подорвет авторитет Ленина, что его не придется бояться. В общем, все смотрели довольно поверхностью на опасности, связанные с приездом вождя большевизма. Этим был дан основной тон. Связанное своими провозглашениями свобод, само беспрерывно митингуя, Вр. Правительство не считало возможным противодействовать, хотя бы, самой необузданной и разрушительной пропаганде, устной и в печати.

В газетах того времени нашло себе отражение то странное и неожиданное впечатление, которое произвел приезд Ленина и его первые выступления. Даже Стеклов-Нахамкес нашел нужным заявить, что Ленин, по-видимому, потерял контакт с русской действительностью. "Правда" не сразу сумела подняться до уровня своего идейного вождя. В Исполнит. Комитете первоначальное смущение скоро перешло в определенную враждебность. Но колоссальную настойчивость и самоуверенность Ленина нельзя было, конечно, победить так просто. Все последующее показало, до какой степени ясно, даже в деталях, был продуман план. Он немедленно, шаг за шагом, начал осуществляться, причем главным рычагом было утомление армии войною и начавшееся на фронте, под прямым влиянием Петербургского переворота, быстрое, -- можно сказать, катастрофическое, -- разложение.

По своим воспоминаниям, мне приходится констатировать, что Вр. Правительство с изумительной пассивностью относилось к этой гибельной работе. О Ленине почти никогда не говорили. Помню, Керенский уже в апреле, через некоторое время после приезда Ленина, как-то сказал, что он хочет побывать у Ленина и побеседовать с ним, и в ответ на недоуменные вопросы, пояснил, что "ведь он живет в совершенно изолированной атмосфере, он ничего не знает, видит все чрез очки своего фанатизма, около него нет никого, кто бы хоть сколько-нибудь помог ему ориентироваться в том, что происходит". Визит, сколько мне известно, не состоялся. Не знаю, отклонил ли его Ленин, или Керенский сам отказался от своего намерения. Затем, как я уже, кажется, отмечал, неоднократно возникали во Вр. Правительстве разговоры по поводу безобразий, творившихся с домом Кшесинской, -- частной собственностью, захваченной явно насильственным способом и ежедневно подвергавшемся порче и разрушению. Но дальше разговоров дело не шло. Когда поверенный Кшесинской возбудил у мирового судьи иск о выселении организации, произвольно завладевших особняком, Керенский с удовольствием указывал, что вот наконец вступили на правильный путь. Но когда его спросили, каким же образом будет приведено в исполнение решение мирового судьи, он ответил, что это его не касается, что это -- дело администрации, исполнительной власти, Министерства внутренних дел, -- каковое министерство в то время находилось в нетях. Как известно, в конце концов удалось выселить большевиков, но дело уже было сделано, -- они вполне и до конца использовали свою площадную трибуну.

В первом, до известной степени организованном, выступлении против Вр. Правительства, 19--21 апреля, когда войска пришли к Мариинскому дворцу с плакатами, требовавшими отставки Милюкова, еще не была ясна роль большевиков. Выступление это было ликвидировано, как известно, вполне безболезненно. Население Петербурга в огромной своей массе реагировало вполне определенно в пользу Вр. Правительства. В эти дни Гучков хворал, и заседания происходили у него на квартире. Я помню бурный день, начавшийся появлением войск на площади Мариинского дворца и закончившийся беспрерывным митингом перед домом военного министерства, и горячими овациями по адресу Милюкова и Гучкова. В тот день еще чувствовалась большая моральная сила Вр. Правительства, остававшаяся -- увы! -- совершенно неиспользованной... Петербург тогда как бы впервые почуял возможность будущих потрясений и в массе своей сказал, что он их не хочет.

История июльских дней -- дней второго выступления войск, на этот раз уже имевшего характер настоящей попытки восстания, -- когда-нибудь будет исследована во всех подробностях, и выяснится весь тайный ход ее. Я хочу только вспомнить свои личные переживания и впечатления. В то время я уже давно перестал быть управляющим делами Вр. Правительства. Официальные мои занятия были, однако, довольно разнообразны, так как я работал в Юридическом Совещании и в комиссиях и пленуме Совещания по составлению закона о выборах в Учредит. Собрание. Кроме того, я был членом комиссии по пересмотру и введению в действие Уголовного Уложения. Кстати сказать: как больно теперь вспомнить всю эту напряженную работу, поглотившую столько труда, энергии, времени, -- работу, часто очень высокого качества (я, конечно, имею в виду работу коллектива, а не свое личное участие) -- и оставшуюся абсолютно бесплодной, на половину забытой!..

О том, что готовится вооруженное выступление большевиков, уже давно ходили толки. Керенский находился на фронте. Пропаганда уличная, митинговая и газетная с каждым днем становилась необузданнее. После первых известий об успехах в первые дни наступления (18 июня) стали приходить тревожные слухи, настроение создавалось беспокойное, подавленное.

2 июля у нас было назначено в помещении Центрального Комитета заседание, по обыкновению в 8 1/2 часов вечера. Отправившись туда после обеда, я заметил, подходя к набережной, очень большое оживление. По Миллионной было много солдат, какие-то части стояли на Марсовом поле, около начала Миллионной. Слышались шумные разговоры, что-то рассказывали об идущих с того берега Невы демонстрациях. Суворовская площадь была запружена народом. Уже пройдя мимо английского посольства, я увидел, что по Троицкому мосту, с Петербургской стороны, движется большая толпа со знаменами и плакатами. Иду дальше. На Французской набережной меня обгоняет мотор, наполненный вооруженными солдатами, расположившимися внутри и лежащими на передних крыльях с наведенными вперед винтовками. Те же безумные, тупые, зверские лица, какие мы все помним в февральские дни... Промчался в том же направлении броневик. Придя в помещение Центрального Комитета, я встретил там одну из служащих в секретариате, и узнал от нее, что заседание состоится не здесь, а на Фурштадтской: -- она назвала номер. Я отправился на Фурштадтскую. На углу Шпалерной и Литейной трудно было двигаться. Стояли плотные массы народу, слышались нестройные крики, а с Литейной шли вооруженные толпы рабочих, направлявшиеся затем налево по Шпалерной, к Таврическому дворцу и к Смольному. На плакатах были большевистские надписи: "Долой министров-капиталистов", "Вся власть Советам" и др. Лица были мрачные, злобные. Я пошел по Литейной к Фурштадтской, но придя к указанному мне дому, должен был убедиться, что мне, по-видимому, дали неверный адрес. Пришлось идти обратно на Французскую набережную, выяснить недоразумение, и вернуться вновь на Фурштадтскую, получив уже правильное указание. Заседание происходило в одной из квартир большого дома, с двумя парадными подъездами. Я застал Центральный Комитет в довольно большом составе. Председательствовал Милюков. Обсуждался проект обращения к населению. Обмен мнениями шел как-то вяло, -- поминутно выходили в соседнюю комнату, звонил телефон, происходили а parte. Мы сидели уже больше часа, когда пришли сообщить, что к дому подъехал броневик и что выход на улицу занят солдатами. Это известие вызывало оживленный разговор по вопросу о том, не следует ли как-нибудь и куда-нибудь укрыть Милюкова и Шингарева {Шингарев только что ушел из состава Вр. Правительства, вместе с Мануйловым.}: -- провести их по черному ходу, отвести в какую-нибудь другую квартиру. Но оба они заявили, что если хозяев квартиры не смущает их дальнейшее пребывание, они останутся. Заседание продолжалось, и обсуждение закончилось без каких-либо инцидентов. Кажется, и Милюков, и Шингарев остались ночевать в квартире. Выяснилось, что броневик уехал и что выход на улицу свободен. Был двенадцатый час ночи, было душно и пыльно. Мне предстоял большой путь. Я решил пойти по Литейной, Пантелеймоновской, мимо Летнего сада и Марсова поля на Мойку и через Дворцовую площадь прямо к Исаакию. Несмотря на поздний час, на Литейном было совсем дневное оживление. То и дело сходились кучками, шли солдаты с винтовками, матросы, -- гудели автомобили. Поближе к Марсову полю стало тише и пустыннее. Я прошел свой путь без всяких инцидентов и, дойдя (по Адмиралтейскому бульвару) до Вознесенского проспекта, свернул налево. Перед гостиницей "Англия" стояла кучка встревоженных жильцов, -- среди них моя кузина, Катя Д., сказавшая мне, что войска стоят на Морской, вдоль площади (Мариинской) и на улицах, и что меня едва ли пропустят. Я, однако, направился мимо дома Мятлевых и германского посольства к Морской и прошел беспрепятственно. Войска были расположены двумя длинными шеренгами, захватывавшими и часть Морской, -- до итальянского посольства, примерно.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.011 сек.)