|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Владимир Набоков. Рассматривать роман мы будем так, как Флобер и предполагал: с точки зрения структур (он называл их mouvements)Гюстав Флобер (1821—1880)
Госпожа Бовари (1856)
Рассматривать роман мы будем так, как Флобер и предполагал: с точки зрения структур (он называл их mouvements), тематических линий, стиля, поэзии, персонажей. В романе тридцать пять глав, каждая около десяти страниц длиной, и три большие части, действие которых происходит сначала в Руане и Тосте, затем в Ионвиле. Временем основного действия выбраны 1830-е и 1840-е годы, при короле Луи-Филиппе (1830—1848). Первая глава начинается зимой 1827-го, а в своего рода эпилоге судьбы некоторых персонажей прослежены до 1856-го, до правления Наполеона III, и в сущности — до даты, когда Флобер кончил роман. «Госпожа Бовари» была начата 19 сентября 1851-го в Круассе, под Руаном, закончена в апреле 1856-го, отослана в июле и публиковалась выпусками в «Парижском обозрении» до конца того же года. Летом 1853-го, когда Флобер приступил ко второй части романа, в ста милях к северу от Руана, в Булони, Чарльз Диккенс заканчивал «Холодный дом»; годом раньше в России умер Гоголь, а Толстой издал первое значительное произведение — «Детство».
Вот краткая хронология книги.
В первой главе мы различаем исходную тематическую линию: тему слоев или слоеного пирога. Осень 1828-го; Шарлю тринадцать лет, в свой первый день в школе он, сидя в классе, держит на коленях каскетку. «Это был сложный головной убор, соединявший в себе элементы и гренадерской шапки, и уланского кивера, и круглой шляпы, и мехового картуза, и ночного колпака, — словом, одна из тех уродливых вещей, немое безобразие которых так же глубоко выразительно, как лицо идиота. Яйцевидный, распяленный на китовом усе, он начинался ободком из трех валиков, похожих на колбаски; дальше шел красный околыш, а над ним — несколько ромбов из бархата и кроличьего меха; верх представлял собою что-то вроде мешка, к концу которого был приделан картонный многоугольник с замысловатой вышивкой из тесьмы, и с этого многоугольника спускался на длинном тоненьком шнурочке подвесок в виде кисточки из золотой канители. Каскетка была новенькая, с блестящим козырьком». Здесь — и в еще трех примерах, которые мы рассмотрим, — образ развертывается слой за слоем, ярус за ярусом, комната за комнатой, гроб за гробом. Каскетка у Шарля жалкая и безвкусная; она воплощает и всю его последующую жизнь — настолько же безвкусную и жалкую.
Шарль теряет первую жену. В июне 1838-го, двадцати трех лет, он женится на Эмме; на ферме свадебный пир. На десерт подан фигурный пирог — тоже жалкое изделие дурного вкуса, — приготовленный впервые выступающим в этой местности и потому расстаравшимся кондитером. «У основания его находился синий картонный квадрат <пирог, так сказать, начинается с того, чем кончилась каскетка; она завершалась картонным многоугольником>, а на нем целый храм с портиками и колоннадой; в нишах, усыпанных звездами из золотой бумаги, стояли гипсовые статуэтки; выше, на втором этаже, — савойский пирог в виде сторожевой башни, окруженной мелкими укреплениями из цуката, миндаля, изюма и апельсинных долек; и, наконец, на верхней площадке — скалы, озера из варенья, кораблики из ореховых скорлупок и зеленый луг, где маленький амур качался на шоколадных качелях, у которых столбы кончались вместо шаров бутонами живых роз».
Озеро из варенья — своего рода опережающая эмблема тех швейцарских озер, над которыми будет витать в мечтах под модные стихи Ламартина Эмма Бовари, начинающая прелюбодейка; а маленький купидон нам еще встретится на бронзовых часах посреди убогой роскоши руанской гостиницы, места свиданий Эммы с Леоном — ее вторым любовником.
Мы по-прежнему в июне 1838-го, но уже в Тосте. В тамошнем доме Шарль жил с зимы 1835—1836-го, сначала с первой женой, потом, с февраля 1837-го, когда она умерла, один. С новой женой, Эммой, он проживет здесь два года (до марта 1840-го) — до переезда в Ионвиль. <Первый слой>: «Кирпичный фасад тянулся как раз вдоль улицы или, вернее, дороги. <Второй слой> За дверью на стенке висел плащ с узеньким воротником, уздечка и черная кожаная фуражка, а в углу валялась пара краг, еще покрытых засохшей грязью. <Третий слой> Направо была зала, то есть комната, где обедали и сидели по вечерам. Канареечного цвета обои с выцветшим бордюром в виде цветочной гирлянды дрожали на плохо натянутой холщовой подкладке. Белые коленкоровые занавески с красной каймой скрещивались на окнах, а на узкой полочке камина, между двумя подсвечниками накладного серебра с овальными абажурами, блестели стоячие часы с головой Гиппократа. <Четвертый слой> По другую сторону коридора помещался кабинет Шарля — комната шагов в шесть шириной, где стояли стол, три стула и рабочее кресло. На шести полках елового книжного шкафа не было почти ничего, кроме «Словаря медицинских наук», неразрезанные томы которого совсем истрепались, бесконечно перепродаваясь из рук в руки. <Пятый слой> Здесь больные вдыхали проникавший из-за стены запах подливки, а в кухне было слышно, как они кашляют и рассказывают о своих недугах. <Шестой слой> Дальше следовала <«venait ensuite» — в точности та же формула, что при описании каскетки> большая, совершенно запущенная комната с очагом; окна ее выходили во двор, на конюшню. Теперь она служила и дровяным сараем, и кладовой, и чуланом для всякого старья».
В марте 1846-го, после восьми лет замужества и после двух бурных романов, о которых муж не подозревал, Эмма Бовари, не в силах расплатиться с неимоверными долгами, кончает с собой. В единственную свою романтическую минуту бедный Шарль делает такие распоряжения о ее похоронах: он «заперся в своем кабинете, взял перо и после долгих рыданий написал: «Я хочу, чтобы ее похоронили в подвенечном платье, в белых туфлях, в венке. Волосы распустить по плечам; <начинаются слои> гробов три: один — дубовый, другой — красного дерева и еще металлический... Сверху накрыть ее большим куском зеленого бархата».
Здесь сходятся все тематические линии, связанные со слоями. С предельной ясностью мы вспоминаем и перечень частей жалкой каскетки Шарля в его первый школьный день, и многоярусный свадебный пирог.
Первая госпожа Бовари — вдова судебного пристава. Это первая и, так сказать, мнимая госпожа Бовари. Во второй главе, еще при жизни первой жены, на горизонте вырисовывается вторая. Как Шарль водворился напротив прежнего врача, став его преемником, так и будущая госпожа Бовари появляется еще до смерти первой. Первую свадьбу Флобер описать не мог, поскольку это испортило бы праздник второй госпоже Бовари. Вот как Флобер называет первую жену: госпожа Дюбюк (фамилия ее первого мужа), затем госпожа Бовари, госпожа Бовари-младшая (по отношению к матери Шарля), затем Элоиза; вдова Дюбюк, когда скрылся хранивший все ее состояние нотариус; и, наконец, госпожа Дюбюк.
Иначе говоря, когда Шарль влюбляется в Эмму Руо, то в его простодушном восприятии первая жена начинает возвращаться к исходному состоянию, проходя те же ступени в обратном порядке. После ее смерти, когда Шарль женится на Эмме, покойница Элоиза окончательно превращается в исходную вдову Дюбюк. Вдовым остается Шарль, но его вдовство каким-то образом переносится на в мыслях им преданную, а затем умершую Элоизу. Над жалкой участью Элоизы Бовари Эмма, похоже, не вздохнула ни разу. Кстати, финансовый крах способствовал смерти обеих.
У термина «романтический» несколько значений. При обсуждении «Госпожи Бовари» — и романа, и самой героини — я буду использовать его в следующем смысле: «отличающийся мечтательным складом ума, предающийся созерцанию картинных фантазий, заимствованных, главным образом, из литературы» (скорее «романический», чем «романтический»). Романтическая личность, умом и чувствами обитающая в нереальном, глубока или мелка соответственно качеству своей души. Эмма Бовари неглупа, чувствительна, неплохо образованна, но душа у нее мелкая: обаяние, красота, чувствительность не спасают ее от рокового привкуса мещанства. Несмотря на экзотические мечтания, она — провинциальная буржуазка до мозга костей, верная шаблонным идеям или нарушающая шаблонные условности тем или иным шаблонным способом, из которых адюльтер — шаблоннейший способ над шаблонностью возвыситься; и, несмотря на страсть к роскоши, она раз или два обнаруживает то, что Флобер называет крестьянской жесткостью, — деревенскую прижимистость. Но ее необычайное телесное обаяние, странная грация, птичья, как у колибри, оживленность — все это неотразимо притягивает и очаровывает трех мужчин в книге: ее мужа и двух ее последовательных любовников, двух мерзавцев — Родольфа, для которого ее мечтательная детская нежность составляет приятный контраст к шлюхам, обычной его компании; и Леона, тщеславное ничтожество, которому лестно иметь в любовницах настоящую даму.
Ну а что же муж, Шарль Бовари? Скучный, усидчивый тугодум, без обаяния, остроумия, образования, но с полным набором шаблонных идей и правил. Он мещанин, но при этом еще и трогательное, жалкое существо. Крайне важны две вот какие вещи. Он видит в Эмме и его в ней прельщает именно то, к чему она сама тщетно стремится в своих мечтаниях. Смутно, но глубоко Шарль чувствует в ней какую-то переливчатую прелесть, роскошь, мечтательную даль, поэзию, романтичность. Это во-первых, и в свое время я приведу примеры. Во-вторых, любовь к Эмме, растущая почти незаметно для самого Шарля, — настоящее чувство, глубокое и подлинное, абсолютная противоположность животным или мелкотравчатым переживаниям Родольфа и Леона, ее самодовольных и пошлых любовников. В этом привлекательная парадоксальность флоберовской сказки: самый скучный и нескладный персонаж книги — единственный, кто оправдан той дозой божественного, которая есть в его всепобеждающей, всепрощающей, неизменной любви к Эмме, живой или мертвой. Есть, правда, в книге и четвертый влюбленный в Эмму персонаж — но это всего лишь диккенсовский мальчик, Жюстен. Тем не менее рекомендую его вашему благосклонному вниманию.
Вернемся в то время, когда Шарль еще женат на Элоизе Дюбюк. Во второй главе лошадь Бовари — лошади играют в книге громадную роль, образуя собственную сквозную тему, — дремотной рысцой везет его к Эмме, дочери фермера — его пациента. Но Эмма не похожа на обычную фермерскую дочку; это изящная молодая женщина, «барышня», воспитывавшаяся в хорошем пансионе вместе с дворянскими дочерьми. И вот Шарля Бовари вытащили из сырой супружеской постели (он никогда не любил свою первую жену, стареющую, плоскогрудую, всю в прыщах, — чужую вдову, как, по воле Флобера, Шарль зовет ее про себя), и вот Шарля, молодого сельского врача, вытащили из унылой постели, и он едет на ферму Берто, где хозяин сломал ногу. Въезжая во двор фермы, его спокойная лошадь вдруг шарахается в сторону — легкое предзнаменование потрясений, предстоящих тихо живущему молодому человеку.
Ферму, а затем Эмму мы видим его глазами, когда он приезжает туда первый раз, еще женатый на незадачливой вдове.
Вьющийся по полю свадебный кортеж нужно сопоставить с похоронным кортежем, несущим мертвую Эмму и извивающимся по другим полям, в конце книги. На свадьбе: «Cначала гости шли плотной вереницей — словно цветной шарф извивался по узкой меже, змеившейся между зелеными хлебами; но скоро кортеж растянулся и разбился на группы; люди болтали и не торопились. Впереди всех шагал музыкант с разукрашенной атласными лентами скрипкой; за ним выступали новобрачные, а дальше шли впремежку родственники и знакомые. Дети далеко отстали: они обрывали сережки овса и втихомолку забавлялись играми. Длинное платье Эммы слегка волочилось по земле; время от времени она останавливалась, приподнимала его и осторожно снимала затянутыми в перчатки пальцами грубую траву и мелкие колючки репейника; а Шарль, опустив руки, дожидался, пока она покончит с этим делом. Дядюшка Руо, в новом цилиндре и черном фраке с рукавами до самых ногтей, вел под руку г-жу Бовари-мать. А г-н Бовари-отец, презирая в глубине души всю эту компанию, явился в простом однобортном сюртуке военного покроя и теперь расточал кабацкие любезности какой-то белокурой крестьяночке. Она приседала, краснела, не знала, что отвечать. Остальные гости разговаривали о своих делах или подшучивали исподтишка, заранее возбуждая себя к веселью; насторожив ухо, можно было расслышать в поле пиликанье музыканта, который все играл да играл».
Эмму хоронят. «Шесть человек — по три с каждой стороны — шли медленно и немного задыхались. Священники, певчие и двое мальчиков из хора возглашали De рrofundis, голоса их терялись в полях, то поднимаясь, то опускаясь в переливах мелодии. Порой хор скрывался за поворотом тропинки, но высокое серебряное распятие все время было видно между деревьями. <Сравните со скрипачом на свадьбе.>
Женщины шли в черных накидках с опущенными капюшонами; в руках они несли толстые горящие свечи, и Шарль почти терял сознание от этих бесконечных молитв и огней, от противных запахов воска и сутаны. Дул свежий ветерок, зеленели рожь и рапс, по краям дороги на живых изгородях дрожали капельки росы. Все кругом было полно всевозможных веселых звуков: громыхала вдали по колеям телега, отдавался эхом петушиный крик, топали копыта убегавшего к яблоням жеребенка. В ясном небе кое-где виднелись розовые облачка; над камышовыми кровлями загибался книзу синеватый дымок; Шарль на ходу узнавал дворы. Ему вспоминались такие же утра, как вот это, когда он выходил от больного и возвращался к ней. <Довольно любопытно, что ему не вспоминается свадьба; положение читателя выгоднее.>
Время от времени черное сукно, усыпанное белыми «слезками», приподнималось и приоткрывало гроб. Усталые носильщики замедляли шаг, и гроб подвигался толчками, словно лодка, равномерно покачиваясь на каждой волне».
В шестой главе детство Эммы ретроспективно описано языком банальной романтической культуры, языком прочитанных ею книг и того, что она оттуда почерпнула. Эмма — страстная читательница любовных, более или менее экзотических романов, романтической поэзии. Кое-какие из известных ей писателей первоклассны — например, Вальтер Скотт или Виктор Гюго; другие не вполне — Бернарден де Сен-Пьер или Ламартин. Но дело не в том, хороши они или плохи. Дело в том, что она плохая читательница. Она читает эмоционально, поверхностным подростковым образом, воображая себя то той, то другой героиней. Флобер поступает очень тонко. В нескольких абзацах он перечисляет все дорогие Эмминому сердцу романтические клише; но изощренный отбор расхожих образов и их ритмическое расположение по изгибам фразы создают гармоническое и художественное впечатление. В романах, которые она читала в монастыре, «только и было, что любовь, любовники, любовницы, преследуемые дамы, падающие без чувств в уединенных беседках, почтальоны, которых убивают на всех станциях, лошади, которых загоняют на каждой странице, темные леса, сердечное смятенье, клятвы, рыдания, слезы и поцелуи, челноки при лунном свете, соловьи в рощах, «кавалеры», храбрые, как львы, и кроткие, как ягнята, добродетельные сверх всякой меры, всегда красиво одетые и проливающие слезы, как урны. В пятнадцать лет Эмма целых полгода рылась в этой пыли старых библиотек. Позже ее увлек своим историческим реквизитом Вальтер Скотт, она стала мечтать о парапетах, сводчатых залах и менестрелях. Ей хотелось жить в каком-нибудь старом замке, подобно тем дамам в длинных корсажах, которые проводили свои дни в высоких стрельчатых покоях и, облокотясь на каменный подоконник, подпирая щеку рукой, глядели, как по полю скачет на вороном коне рыцарь с белым плюмажем».
— Боже мой! Зачем я вышла замуж!
Она задавала себе вопрос, не могла ли она при каком-нибудь ином стечении обстоятельств встретить другого человека; она пыталась вообразить, каковы были бы эти несовершившиеся события, эта совсем иная жизнь, этот неизвестный муж. В самом деле, не все же такие, как Шарль! Он мог бы быть красив, умен, изыскан, привлекателен — и, наверно, такими были те люди, за которых вышли подруги по монастырю. Что-то они теперь делают? Все, конечно, в городе, в уличном шуме, в гуле театров, в блеске бальных зал, — все живут жизнью, от которой ликует сердце и расцветают чувства. А она? Существование ее холодно, как чердак, выходящий окошком на север, и скука, молчаливый паук, плетет в тени свою сеть по уголкам ее сердца».
Пропажа щенка при переезде из Тоста в Ионвиль символизирует конец нежно-романтических, элегических мечтаний в Тосте и начало более страстного периода в роковом Ионвиле.
Но еще до Ионвиля романтическая мечта о Париже возникает из шелкового портсигара, который она подобрала на пустой сельской дороге, возвращаясь из Вобьессара, — как в «Поисках утраченного времени» Пруста, величайшем романе первой половины нашего века, городок Комбре со всеми своими садами (воспоминание о нем) всплывает из чашки чая. Видение Парижа — одна из серии Эмминых грез, проходящих через всю книгу. Одна такая (быстро отброшенная) мечта — о том, что Шарль прославит имя Бовари, которое она носит: «Почему ей не достался в мужья хотя бы молчаливый труженик, — один из тех людей, которые по ночам роются в книгах и к шестидесяти годам, когда начинается ревматизм, получают крестик в петлицу плохо сшитого фрака?.. Ей хотелось бы, чтобы имя ее, имя Бовари, было прославлено, чтобы оно выставлялось в книжных магазинах, повторялось в газетах, было известно всей Франции. Но у Шарля не было никакого честолюбия».
Тема мечтаний естественным образом переплетается с темой обмана. Она прячет от Шарля портсигар, над которым грезит; и с самого начала пускает в ход обман. Сперва — чтобы он увез ее из Тоста: ее притворная болезнь — причина их переезда в Ионвиль, ради якобы лучшего климата: «Неужели это жалкое существование будет длиться вечно? Неужели она никогда от него не избавится? Ведь она ничем не хуже всех тех женщин, которые живут счастливо. В Вобьессаре она видела не одну герцогиню, у которой и фигура была грузнее, и манеры вульгарнее, чем у нее. И Эмма проклинала Бога за несправедливость; она прижималась головой к стене и плакала; она томилась по шумной и блестящей жизни, по ночным маскарадам, по дерзким радостям и неизведанному самозабвению, которое должно было в них таиться.
Она побледнела, у нее бывали сердцебиения. Шарль прописывал ей валерьяновые капли и камфарные ванны. Но все, что пытались для нее сделать, как будто раздражало ее еще больше...
Все время она жаловалась на Тост; поэтому Шарль вообразил, будто в основе ее болезни лежит какое-то влияние местного климата, и, остановившись на этой мысли, стал серьезно думать о том, чтобы устроиться в другом городе. Тогда Эмма начала пить уксус, чтобы похудеть, схватила сухой кашель и окончательно потеряла аппетит».
Именно в Ионвиле ее настигает судьба. Участь ее свадебного букета — своего рода предзнаменование или эмблема того, как несколько лет спустя расстанется с жизнью сама Эмма. Найдя свадебный букет первой жены, Эмма спрашивала себя, что станется с ее собственным. И вот, уезжая из Тоста, она сама его сжигает в великолепном пассаже: «Однажды Эмма, готовясь к отъезду, разбирала вещи в комоде и уколола обо что-то палец. То была проволочка от ее свадебного букета. Флёрдоранж пожелтел от пыли, атласные ленты с серебряной каймой истрепались по краям. Эмма бросила цветы в огонь. Они вспыхнули, как сухая солома. На пепле остался медленно догоравший красный кустик. Эмма глядела на него. Лопались картонные ягодки, извивалась медная проволока, плавился галун; обгоревшие бумажные венчики носились в камине, словно черные бабочки, пока, наконец, не улетели в трубу». В письме Флобера, написанном около 22 июля 1852-го, есть применимое к этому пассажу место: «Действительно хорошая прозаическая фраза должна быть как хороший стих: та же неизменимость, та же ритмичность и звучность».
Тема мечтаний снова возникает, когда Эмма решает, каким бы романтическим именем назвать дочку. «Сначала она перебрала все имена с итальянскими окончаниями, как Клара, Луиза, Аманда, Атала; ей также нравилась Гальсуинда, а еще больше — Изольда или Леокадия». Другие персонажи, предлагая имя, тоже остаются верны себе. «Шарль хотел назвать ребенка именем матери, Эмма не соглашалась». Г-н Леон, говорит Омэ, «удивлялся, что вы не берете имя Магдалина. Сейчас это необычайно модное имя.
Но, заслышав имя грешницы, страшно раскричалась старуха Бовари. Сам г-н Омэ предпочитал имена, которые напоминали бы о каком-нибудь великом человеке, о славном подвиге или благородной идее». Обратите внимание на причину, по которой Эмма выбирает имя Берта. «Наконец Эмма вспомнила, что в Вобьессаре маркиза при ней назвала одну молодую женщину Бертой, и сразу остановилась на этом имени...»
Романтические соображения при выборе имени составляют резкий контраст с той обстановкой, в которую попадает Эммина дочка, отданная, по удивительному обычаю того времени, кормилице. Вместе с Леоном Эмма идет ее навестить. «Они узнали дом кормилицы по осенявшему его старому орешнику. Лачуга была низенькая, крытая коричневой черепицей; под чердачным слуховым окном висела связка лука. Вдоль всей терновой изгороди тянулись вязанки хвороста, а во дворе рос на грядке латук, немного лаванды и душистый горошек на тычинках. Грязная вода растекалась по траве, кругом валялось какое-то тряпье, чулки, красная ситцевая кофта; на изгороди была растянута большая простыня грубого полотна. На стук калитки вышла женщина, держа на руке грудного ребенка. Другой рукой она вела жалкого, тщедушного карапуза с золотушным личиком — сынишку руанского шапочника: родители, слишком занятые торговлей, отправили его в деревню».
Она лжива, она обманщица по натуре: с самого начала, еще до всех измен, она обманывает Шарля. Она живет среди мещан и сама мещанка. Ее душевная пошлость не так очевидна, как у Омэ. Наверно, было бы слишком жестоко сказать, что заезженным, шаблонным псевдопрогрессистским идеям Омэ соответствует женский псевдоромантизм Эммы; но невозможно отделаться от ощущения, что Эмма и Омэ не только перекликаются фонетически, но чем-то похожи, и это что-то — присущая обоим пошлая жестокость. В Эмме пошлое и мещанское прикрыто прелестью, обаянием, красотой, юркой сообразительностью, страстью к идеализации, проблесками нежности и чуткости и тем, что ее короткая птичья жизнь кончается настоящей трагедией.
Иначе обстоит дело с Омэ. Он мещанин процветающий. И до самого конца бедная Эмма, даже лежа мертвая, находится под его навязчивой опекой, его и прозаического кюре Бурнисьена. Восхитительна сцена, когда они — служитель фармацевтики и служитель Бога — засыпают в креслах у ее тела, друг напротив друга, оба храпя, выпятив животы, с отвисшими челюстями, спаренные сном, сойдясь наконец в единой человеческой слабости. И что за оскорбление ее печальной участи эпитафия, придуманная Омэ ей на могилу! Его память забита расхожими латинскими цитатами, но сперва он не в силах предложить ничего лучше, чем sta viator — остановись, прохожий (или стой, путник). Остановись где? Вторая половина латинского выражения — herоa calcas — попираешь прах героя. Наконец Омэ с обычной своей бесшабашностью заменяет «прах героя» на «прах твоей любимой жены». Стой, путник, ты попираешь стопой свою любимую жену — никакого отношения это не имеет к несчастному Шарлю, любившему Эмму, несмотря на всю свою тупость, с глубоким, трогательным обожанием, о чем она все-таки догадалась перед самой смертью. А где умирает он? В той самой беседке, куда приходили Эмма и Родольф на любовные свидания.
(Кстати, на последней странице его существования не шмели жужжат вокруг сирени в саду, а блестящие зеленые жуки. О, бесславное, неверное, мещанское племя переводчиков! Иногда кажется, что Флобера переводил подучивший английский язык г-н Омэ.)
Брешей в обороне у Омэ немало:
1. Его научные познания взяты из брошюр, общая образованность — из газет; литературные вкусы ужасающие, особенно то, в каких сочетаниях он цитирует писателей. По невежеству, он однажды замечает: «That is the question, как недавно было написано в газете», не зная, что цитирует не руанского журналиста, а Шекспира, чего не подозревал, возможно, и сам сочинитель передовицы.
2. Он не в силах забыть ужас, который испытал, едва не угодив в тюрьму за незаконную медицинскую практику.
3. Он предатель, хам, подхалим и легко жертвует своим достоинством ради более существенных деловых интересов или чтобы заполучить орден.
4. Он трус и, несмотря на храбрые тирады, боится крови, смерти, трупов.
5. Он не знает снисхождения и отвратительно мстителен.
6. Он напыщенный осел, самодовольный позер, пошлый краснобай и столп общества, подобно столь многим пошлякам.
7. Он получает орден в 1856 году, в конце романа. Флобер считал свое время эпохой мещанства, которое называл muflisme. Однако подобные вещи не сводятся к определенному правительству или режиму; и во время революций, и в полицейских государствах мещанство заметнее, чем при более традиционных режимах. Мещанин в действии всегда опаснее мещанина, спокойно сидящего перед телевизором.
Перечислим влюбленности Эммы — платонические и прочие:
1. Пансионеркой она, возможно, была влюблена в учителя музыки, проходящего со скрипкой в футляре по одному из ретроспективных пассажей.
2. Только выйдя замуж за Шарля (к которому она с самого начала не чувствовала любви), она заводит нежную дружбу, формально говоря — чисто платоническую, с Леоном Дюпюи, клерком нотариуса.
3. Первый «роман» с Родольфом Буланже, местным землевладельцем.
4. В середине этого романа, поскольку Родольф оказывается гораздо грубее того романтического идеала, по которому она тоскует, Эмма пытается обнаружить этот идеал в собственном муже; она старается видеть в нем великого врача и входит в короткий период нежности к нему и робких попыток им гордиться.
5. Когда бедняга Шарль запорол операцию на искривленной стопе бедного конюха — один из величайших эпизодов книги, — она возвращается к Родольфу с усилившейся страстью.
6. Когда Родольф разрушает ее последнюю романтическую мечту о бегстве в Италию, страну грез, после серьезной болезни она находит предмет романтического поклонения в Боге.
7. Несколько минут она мечтает об оперном певце Лагарди.
8. Роман с вялым, трусливым Леоном, которого она снова встречает, оказывается гротескным и жалким осуществлением всех ее романтических мечтаний.
9. Перед самой смертью она открывает в Шарле его человеческую и божественную сторону — его безупречную любовь к ней, все то, чего у нее никогда не было.
10. Распятие из слоновой кости, которое она целует за несколько минут до смерти, — можно сказать, что эта любовь кончается чем-то вроде ее прежних трагических разочарований, поскольку вся безысходность ее жизни снова берет верх, когда, умирая, она слышит жуткую песню уродливого бродяги.
Где в книге «хорошие» люди? Злодей, несомненно, — Лере, но кого, кроме бедняги Шарля, можно назвать хорошим человеком? В общем, не вызывает сомнений отец Эммы, старик Руо; вряд ли годится на эту роль мальчик Жюстен, которого мы застаем рыдающим на Эмминой могиле — по-диккенсовски унылая нота; а заговорив о диккенсовских нотах, не забудем еще двух несчастных детей — дочку Эммы и, разумеется, унылую служаночку Лере, которая у него еще и за приказчика, горбатую нимфетку-замарашку тринадцати лет —мимолетный персонаж, заставляющий призадуматься. Кто еще в книге годится в хорошие люди? Лучший человек — третий врач, великий Ларивьер, хотя мне всегда была отвратительна прозрачная слеза, пролитая им над умирающей Эммой. Кое-кто мог бы сказать: отец Флобера был врачом, так что здесь над несчастьями созданной сыном героини роняет слезу Флобер-старший.
Вопрос: можно ли назвать «Госпожу Бовари» реалистической или натуралистической книгой? Не уверен.
Роман, в котором молодой и здоровый муж ночь за ночью ни разу не просыпается и не застает лучшую половину своей постели пустой; ни разу не слышит песка и камешков, кинутых в ставни любовником; ни разу не получает анонимного письма от какого-нибудь местного доброхота;
роман, в котором наиглавнейший сплетник и доброхот, Омэ — г-н Омэ, от которого мы бы ждали пристальной статистической слежки за всеми рогоносцами Ионвиля, — ничего не замечает, ничего не узнает о романах Эммы;
роман, в котором ребенок Жюстен — нервный четырнадцатилетний мальчик, теряющий сознание при виде крови и бьющий посуду от чистой нервности, — в глухую ночь отправляется плакать — и куда? На кладбище, на могилу женщины, чей призрак мог бы явиться ему с укорами за то, что он предоставил ей средство к самоубийству;
роман, в котором молодая женщина, несколько лет не садившаяся на лошадь, — если она вообще когда-нибудь ездила верхом, скажем, живя на отцовской ферме, — скачет по лесам с великолепной посадкой и не мучается потом от ломоты в костях;
роман, в котором множество других невероятных деталей — включая совершенно невероятную наивность одного извозчика, — этот роман объявили вехой в развитии так называемого реализма, что бы за этим понятием ни крылось.
На самом деле вся литература — вымысел. Всякое искусство — обман. Мир Флобера, как и мир любого крупного писателя, — мир фантазии с собственной логикой, собственными условностями и совпадениями. Перечисленные мной забавные невероятности не противоречат общей схеме книги — и находят их только скучные университетские преподаватели или блестящие студенты. И не забывайте, что все любовно разобранные нами после «Менсфилд парка» сказки на живую нитку прикреплены авторами к определенной исторической основе. Любая реальность реальна лишь относительно, поскольку любая наличная реальность: окно, которое вы видите, запахи, которые вы чувствуете, звуки, которые слышите, — зависит не только от предварительного компромисса пяти чувств, но и от степени осведомленности. Сто лет назад Флобер мог казаться реалистом или натуралистом читателям, воспитанным на сентиментальных сочинениях тех дам и господ, которыми восторгалась Эмма. Но реализм, натурализм — понятия относительные. Что данному поколению представляется в писателе натурализмом, то предыдущему кажется избытком серых подробностей, а следующему — их нехваткой. Измы проходят; ист умирает; искусство остается.
Поразмышляйте прежде всего вот над чем: художник с талантом Флобера ухитряется превратить убогий, по его собственным представлениям, мир, населенный мошенниками, мещанами, посредственностями, скотами, сбившимися с пути дамами, — в один из совершеннейших образцов поэтического вымысла и добивается этого гармоничным сочетанием всех частей, внутренней силой стиля и всеми формальными приемами — контрапунктом при переходах от одной темы к другой, предвосхищениями, перекличками. Без Флобера не было бы ни Марселя Пруста во Франции, ни Джеймса Джойса в Ирландии. В России Чехов был бы не вполне Чеховым. Пожалуй, о влиянии Флобера на литературу — достаточно.
У Флобера был особый прием, который можно назвать методом контрапункта или методом параллельных переплетений и прерываний двух или нескольких разговоров или линий мысли. Первый раз встречаем этот прием после появления Леона Дюпюи. Леон, молодой человек, клерк нотариуса, введен в повествование через описание того, какой ему предстает Эмма: в красных отсветах трактирного камина, которые будто просвечивают ее насквозь. Потом, когда рядом с ней окажется другой мужчина, Родольф Буланже, она тоже будет описана с его точки зрения, но в описании будет преобладать материальная сторона ее облика, в отличие от того почти бесплотного образа, который предстает Леону. Кстати, позже волосы Леона будут названы темными (chatain); а в этой сцене он блондин или кажется таким Флоберу при свете огня, разведенного ради того, чтобы озарить Эмму.
И вот при разговоре в трактире после приезда в Ионвиль Эммы и Шарля появляется тема контрапункта. 19 сентября 1852 года, ровно через год после того, как Флобер начал писать роман (от восьмидесяти до девяноста страниц в год — такой человек мне по душе), он писал своей любовнице Луизе Коле: «Как надоела мне «Бовари»!.. Сцена в гостинице потребует месяца три. Бывают минуты, когда я готов плакать от бессилия. Но я скорее издохну, чем обойду ее. Мне нужно одновременно ввести в действие пять или шесть персонажей (говорящих от своего лица) и несколько других (о которых говорят), описать место действия и всю местность вообще, дать характеристику внешности людей и предметов и показать в этой обстановке господина и даму, которые начинают увлекаться друг другом (благодаря сходству вкусов). Будь у меня еще достаточно места! Но действие должно развертываться со стремительной быстротой и при этом отнюдь не сухо; развивая его, я не стану сгущать красок».
Итак, в трактирной гостиной начинается разговор. Участников четверо. С одной стороны, диалог только что познакомившихся Эммы и Леона, который перебивается монологами или отдельными репликами Омэ, обращающегося главным образом к Шарлю Бовари, поскольку Омэ очень хочется завязать с новым врачом хорошие отношения.
Первая часть сцены состоит в обмене отрывистыми фразами между всеми четырьмя собеседниками:
«Омэ попросил разрешения не снимать феску: он боялся схватить насморк. Затем он повернулся к соседке.
— Вы, конечно, немного утомлены, сударыня? Наша «Ласточка» так ужасно трясет!
— Да, это верно, — сказала Эмма. — Но меня всегда радуют переезды. Я люблю менять обстановку.
— Какая скука быть вечно пригвожденным к одному и тому же месту! — вздохнул клерк.
— Если бы вам, — сказал Шарль, — приходилось, как мне, не слезать с лошади...
— А по-моему, что может быть приятнее <чем ездить верхом>? — отвечал Леон, обращаясь к г-же Бовари, и добавил: — Когда есть возможность». (Там и сям проскальзывает тема лошадей.)
Вторую часть образует длинная речь Омэ, в конце которой он делится с Шарлем сведениями о доме, где тот собирается поселиться: «Собственно говоря, — заявил аптекарь, — выполнение врачебных обязанностей в нашей местности не так затруднительно... Еще многие, вместо того чтобы просто идти к врачу или в аптеку, прибегают к молитвам, к мощам и попам. Однако климат у нас, собственно говоря, не плохой, в коммуне даже насчитывается несколько девяностолетних стариков. Температура (я лично делал наблюдения) зимою опускается до четырех градусов, а в жаркую пору достигает не более двадцати пяти — тридцати, что составляет максимально двадцать четыре по Реомюру, или же пятьдесят четыре по Фаренгейту (английская мера), — не больше! В самом деле, с одной стороны мы защищены Аргейльским лесом от северных ветров, с другой же — холмом Сен-Жан от западных; таким образом, летняя жара, которая усиливается от водяных паров, поднимающихся с реки, и от наличия в лугах значительного количества скота, выделяющего, как вам известно, много аммиаку, то есть азота, водорода и кислорода (нет, только азота и водорода!), и которая, высасывая влагу из земли, смешивая все эти разнообразные испарения, стягивая их, так сказать, в пучок и вступая в соединение с разлитым в атмосфере электричеством, когда таковое имеется, могла бы в конце концов породить вредоносные миазмы, как в тропических странах, — эта жара, говорю я, в той стороне, откуда она приходит, или, скорее, откуда она могла бы прийти, — то есть на юге, достаточно умеряется юго-восточными ветрами, которые, охлаждаясь над Сеной, иногда налетают на нас внезапно, подобно русским буранам!»
В середине речи он допускает ошибку — в обороне мещанина всегда найдется брешь. Его термометр должен показывать 86 по Фаренгейту, а не 54; пересчитывая из одной системы в другую, он забыл прибавить 32. Спутав состав аммиака с воздухом, он едва не садится в лужу еще раз, но вовремя спохватывается. Все свои познания в физике и химии он старается запихнуть в одно неподъемное предложение; но, кроме хваткой памяти на всякую всячину из газет и брошюр, предъявить ему нечего.
Если речь Омэ была мешаниной из псевдонауки и изношенных газетных штампов, то образующая третью часть беседа Эммы и Леона пропитана затхлой поэтичностью.
«— Имеются ли здесь в окрестностях какие-нибудь места для прогулок? — спросила г-жа Бовари, обращаясь к молодому человеку.
— О, очень мало, — отвечал тот. — На подъеме, у опушки леса, есть уголок, который называется выгоном. Иногда по воскресеньям я ухожу туда с книгой и любуюсь на закат солнца.
— По-моему, нет ничего восхитительнее заката, — произнесла Эмма, — особенно на берегу моря.
— О, я обожаю море, — сказал г-н Леон.
— Не кажется ли вам, что над этим безграничным пространством свободнее парит дух, что созерцание его возвышает душу и наводит на мысль о бесконечном, об идеале?..
— То же самое случается и в горах, — ответил Леон».
Очень важно понять, что пара Леон — Эмма так же банальна, шаблонна, плоска в своих псевдохудожественных переживаниях, как напыщенный и в сущности невежественный Омэ — по отношению к науке. Здесь встречаются лжеискусство и лженаука. В письме к любовнице (9 октября 1852-го) Флобер указывает на тонкую особенность этой сцены: «Я сейчас пишу разговор молодого человека с молодой женщиной о литературе, море, горах, музыке и прочих так называемых поэтических предметах. Обычный читатель примет, пожалуй, все за чистую монету, но моя настоящая цель — гротеск. По-моему, мой роман будет первым, в котором высмеиваются главные героиня и герой. Но ирония не отменяет патетики, наоборот, ее усиливает».
Вскоре перед нами раскрывается целая библия плохого читателя — все, чего не должен делать хороший.
«— Жена совсем не занимается садом, — сказал Шарль. — Хотя ей и рекомендуют движение, но она больше любит оставаться в комнате и читать.
— Совсем как я, — подхватил Леон. — Что может быть лучше — сидеть вечером с книжкой у камина, когда ветер хлопает ставнями и горит лампа!..
— Правда! Правда! — сказала Эмма».
Книги пишутся не для тех, кто любит исторгающую слезы поэзию или благородных романных героев, как полагают Леон и Эмма. Только детям простительно отождествлять себя с персонажами книги или упиваться дурно написанными приключенческими историями; но именно этим Эмма и Леон и занимаются.
15 января 1853-го, приступая ко второй части, Флобер писал Луизе Коле: «Я пять дней просидел над одной страницей... Очень волнует меня, что в книге моей мало занимательного. Недостает действия, а я придерживаюсь того мнения, что идеи и являются действием. Правда, ими труднее заинтересовать, я знаю; но тут уж виноват стиль. На протяжении пятидесяти страниц нет ни одного события; развертывается непрерывная картина мещанского существования и бездейственной любви, тем труднее поддающейся описанию, что это любовь робкая и в то же время глубокая; но, увы, она лишена внутреннего горения, ибо герой мой наделен весьма умеренным темпераментом. Уже в первой части моего романа имеется ряд аналогий: муж любит свою жену почти такой же любовью, что и любовник, оба принадлежат к одной и той же среде, и тем не менее они должны отличаться друг от друга. Это картина, где краски наложены одна на другую, без резкой грани в оттенках (что труднее). Если я этого добьюсь, то получится, пожалуй, очень здорово». Все дело в стиле, говорит Флобер, или точнее — в особенном развороте и ракурсе, в котором изображены вещи.
Леона отпугнула внешняя добродетельность Эммы, поэтому с его отъездом в Париж открыта дорога более настойчивому любовнику. Переход произойдет от уныния Эммы после его отъезда к встрече с Родольфом и потом — к сцене сельскохозяйственной выставки. Их встреча — первоклассный образец структурного перехода, и на ее сочинение у Флобера ушло много времени. Он хочет ввести в повествование Родольфа Буланже, местного землевладельца, по сути — такого же дешевого пошляка, как его предшественник, но с резким, грубым обаянием. Переход построен так: Шарль зовет в Ионвиль свою мать, чтобы решить, как быть с Эммой, которая чахнет. Мать приезжает, решает, что Эмма читает слишком много книг, вредных романов, и берется прекратить Эммин абонемент в библиотеке, когда поедет через Руан домой. Мать уезжает в среду, то есть в ионвильский базарный день. Высунувшись из окна и глядя на ярмарочную толпу, Эмма видит господина в зеленом бархатном сюртуке (зеленый бархат Шарль выберет ей на гробовой покров), направляющегося к дому Бовари с каким-то крестьянским парнем, который хочет, чтобы ему пустили кровь. Когда пациент в кабинете теряет сознание, Шарль зовет Эмму. (Нужно сказать, что Шарль последовательно выполняет служебную — в подлинно роковом смысле слова — функцию, то знакомя Эмму с будущими ее любовниками, то помогая дальнейшим встречам.) Следующую милую сцену наблюдает (вместе с читателем) Родольф: «Г-жа Бовари принялась снимать с Жюстена галстук. Шнурки рубашки были завязаны на шее узлом, и тонкие пальцы Эммы несколько секунд распутывали его; потом она смочила свой батистовый платок уксусом и стала осторожными прикосновениями тереть мальчику виски, легонько дуя на них. Конюх пришел в себя...
Эпизод сельскохозяйственной выставки нужен, чтобы соединить Эмму и Родольфа. 15 июля 1853-го Флобер писал: «Нынче вечером набросал большую сцену сельскохозяйственной выставки. Эпизод будет поразительный и займет не менее тридцати страниц. На первом плане повествования об этом сельско-муниципальном празднестве, где появляются, говорят и действуют все второстепенные персонажи книги, среди деталей красной нитью должен проходить беспрерывный диалог женщины с распаляющим ее господином. Кроме того, в середине у меня имеется торжественная речь советника префектуры, а в заключение, когда все окончено, — газетная статья аптекаря, написанная в стиле философском, поэтическом и прогрессивном, в которой он дает отчет о празднике». На тридцать страниц эпизода ушло три месяца. В другом письме, от 7 сентября, Флобер писал: «До чего трудно... Тяжелая глава. В диалог или в действие я вставил всех персонажей книги, и... все они обрамлены широким пейзажем. Если получится, выйдет что-то очень симфоническое». 12 октября: «Если можно передать в книге симфонию, то здесь это, несомненно, будет. Все должно слиться в общем гуле, надо одновременно слышать мычание быков, вздохи любви, слова начальства; все освещено солнцем, огромные чепцы шевелятся от порывов ветра... Драматизм достигается здесь одним лишь переплетением диалога и противопоставлениями». Будто устраивая парад в честь новой любви, Флобер сводит на ярмарку всех персонажей ради демонстрации стиля — в общем-то, ради нее глава и написана. Пара, Родольф (символ подставной страсти) и Эмма (жертва), связана с Омэ (подставным сторожем яда, от которого она умрет) и Лере (отвечающим за разорение и позор, которые толкнут ее к склянке с ядом), и здесь же Шарль (брачный уют).
Флобер собирает все мыслимые клише газетного и политического языка; но необходимо понять, что если официальные речи говорятся на штампованном газетном жаргоне, то романтическая беседа Родольфа и Эммы идет на штампованном романтическом жаргоне. Вся красота эпизода в том, что друг друга перебивают не добро и зло, а один вид зла смешивается с другим. Флобер, как сказано в письме, накладывает одну краску на другую.
Вторая часть начинается, когда советник Льевен садится и начинает говорить г-н Дерозерэ.
Тогда на эстраду робко вышла крохотная старушка. Казалось, она вся съежилась в своей жалкой одежде... Выражение лица хранило нечто от монашеской суровости. Бесцветный взгляд не смягчался ни малейшим оттенком грусти или умиления. В постоянном общении с животными старушка переняла их немоту и спокойствие... Так стояло перед цветущими буржуа живое полустолетие рабства...
— Подойдите, подойдите!
— Да вы глухая, что ли? — сказал Тюваш, подскакивая в своем кресле.
Когда Эмма, очнувшись от страстного забытья, откуда-то из-за тихого леса слышит неясный звук, дальний певучий стон, то будьте добры его запомнить, поскольку все его волшебное звучание — всего лишь преображенная эхом хриплая песня уродливого бродяги. И Эмма и Родольф возвращаются с верховой прогулки под улыбку на лице у автора. Поскольку меньше чем через пять лет эта хриплая песня в Руане отвратительно сольется с предсмертными хрипами Эммы.
— Куда ехать? — спросил извозчик.
— Куда хотите! — ответил Леон, подсаживая Эмму в карету.
И тяжелая колымага тронулась».
Как сельскохозяйственные мотивы (свиньи и навоз) на ярмарке предвосхищали ту грязь, которую мальчик Жюстен счищает с башмаков Эммы после ее прогулок к дому любовника, Родольфа, так и последний порыв красноречия попугая-привратника предвосхищает адское пламя, от которого Эмма могла бы еще спастись, не сядь она в карету вместе с Леоном.
На этом завершается церковная часть контрапункта. Она откликается в следующем эпизоде — с закрытой каретой.
Извозчику тоже первым делом приходит в голову показать паре, которую он по простоте неискушенного ума принимает за туристов, виды Руана, например статую какого-нибудь поэта. Затем он так же бездумно резвым галопом направляется к станции и пробует другие маршруты в том же роде. Но всякий раз голос из таинственной глубины кареты приказывает ехать дальше. Нет нужды входить в подробности этой удивительно смешной поездки, поскольку цитата скажет сама за себя. Но стоит отметить, что гротескный фиакр с зашторенными окнами, курсирующий по Руану у всех на виду, далеко ушел от прогулок в багряных лесах по лиловому вереску с Родольфом. Эммины измены стали вульгарнее.
«И тяжелая колымага тронулась. Она спустилась по улице Гран-Пон, пересекла площадь Искусств, Наполеоновскую набережную, Новый мост и остановилась прямо перед статуей Пьера Корнеля.
— Дальше! — закричал голос изнутри.
И на набережной, среди тележек и бочонков, и на улицах, у угловых тумб, обыватели широко раскрывали глаза, дивясь столь невиданному в провинции зрелищу: карета с опущенными шторами все время появляется то там то сям, замкнутая, словно могила, и проносится, раскачиваясь, как корабль в бурю. Один раз, в самой середине дня, далеко за городом, когда солнце так и пылало огнем на старых посеребренных фонарях, из-под желтой полотняной занавески высунулась обнаженная рука и выбросила горсть мелких клочков бумаги; ветер подхватил их, они рассыпались и, словно белые бабочки, опустились на красное поле цветущего клевера <письмо с отказом, которое Эмма дала Леону в соборе>. А около шести часов карета остановилась в одном из переулков квартала Бовуазин; из нее вышла женщина под вуалью и быстро, не оглядываясь, удалилась».
Вернувшись в Ионвиль, Эмма узнает у служанки, что ей нужно срочно быть у господина Омэ. В аптеке она попадает в обстановку бедствия: первое, что она видит, — большое опрокинутое кресло; но хаос вызван лишь тем, что семейство Омэ яростно варит варенье. Эмма ненастойчиво пытается разузнать, в чем дело; но Омэ напрочь забыл, что хотел ей сказать. Позже выясняется, что Шарль попросил его сообщить Эмме со всеми предосторожностями о смерти ее свекра — новость, которую она принимает совершенно равнодушно, когда Омэ выпаливает ее наконец после яростной инвективы против юного Жюстена, который, посланный за запасным тазом, принес таз, лежавший в каморке в опасной близости от синей банки с мышьяком. Тонкость этой замечательной сцены в том, что настоящая новость, настоящая информация, полученная Эммой и отпечатавшаяся у нее в памяти, — в том, что имеется банка с ядом, хранится там-то, у Жюстена есть ключ от комнаты; и хотя в данную минуту она погружена в упоительный туман измены и не помышляет о смерти, эти сведения, вплетенные в известие о смерти старика Бовари, останутся в ее цепкой памяти.
— Вы бесстыдно пользуетесь моим отчаянием, милостивый государь! Я женщина несчастная, но не продажная!
И вышла».
Затем она идет к Бине, и Флобер меняет точку зрения — вместе с двумя женщинами мы наблюдаем сцену через окно, не слыша ни слова.
Ход ее агонии до самого конца описан с беспощадными клиническими подробностями:
«И тотчас грудь ее задышала необычайно часто. Язык весь высунулся изо рта; глаза закатились и потускнели, как абажуры на гаснущих лампах; если бы не невероятно быстрое движение ребер, сотрясавшихся в яростном дыхании, словно душа вырывалась из тела скачками, можно было бы подумать, что Эмма уже мертва... Бурнисьен снова начал молиться, наклонившись лицом к краю смертного ложа, и длинные полы его черной сутаны раскинулись по полу. Шарль стоял на коленях по другую сторону кровати и тянулся к Эмме. Он схватил ее за руки, сжимал их и содрогался при каждом ударе ее сердца, словно отзываясь на толчки разваливающегося здания. Чем громче становился хрип, тем быстрее священник читал молитвы; они сливались с подавленными рыданиями Бовари, и порой все тонуло в глухом рокоте латыни, гудевшей, как похоронный звон.
Вдруг на улице послышался стук деревянных башмаков, зашуршала по камням палка и раздался голос, хриплый, поющий голос:
Ах, летний жар волнует кровь, Внушает девушке любовь...
Эмма приподнялась, словно гальванизированный труп; волосы ее рассыпались, широко раскрытые глаза пристально глядели в одну точку.
Проворный серп блестит, трудясь, И ниву зрелую срезает; Наннета, низко наклонясь, Колосья в поле собирает...
— Слепой! — вскрикнула Эмма и засмеялась диким, бешеным, отчаянным смехом — ей казалось, что она видит отвратительное лицо урода, пугалом встающее в вечном мраке.
Проказник ветер крепко дул И ей юбчонку завернул.
Судорога отбросила Эмму на подушки. Все придвинулись ближе. Ее не стало».
Конская тема
Привести все примеры конской темы значило бы изложить всю «Госпожу Бовари». В движении книги лошади играют странно важную роль.
Первый раз тема появляется, когда «однажды ночью <Шарля и его первую жену> разбудил конский топот. Лошадь остановилась у самого крыльца». Верховой прискакал от старика Руо, сломавшего ногу.
Когда Шарль въезжает на ферму, где через минуту встретит Эмму, его лошадь шарахается, будто от тени судьбы.
Когда он ищет свой хлыст, он неловко наклоняется над Эммой, чтобы помочь ей вытащить его из-за мешков с пшеницей. (Фрейд, средневековый шарлатан, много бы извлек из этой сцены.)
Когда при свете луны пьяные гости разъезжаются со свадьбы, разогнавшиеся повозки сваливаются в канавы.
Старый Эммин отец, проводив молодую пару, вспоминает, как много лет назад увозил к себе жену, сидевшую на подушке у него за седлом.
Отметьте лепесток, который, высунувшись из окна, Эмма сдувает на гриву кобыле мужа.
Добрые монашенки, в одном из Эмминых воспоминаний о монастыре, надавали ей столько добрых советов, полезных для смирения плоти и спасения души, что она уподобилась «лошади, которую тянут вперед за узду; она осадила на месте, и удила выскочили из зубов».
Хозяин Вобьессара показывает ей конюшню.
Мимо уезжающих из замка Эммы и Шарля галопом проносятся виконт и другие всадники.
Шарль привыкает к вялому шагу старой кобылы, доставляющей его к пациентам.
Первый разговор Эммы и Леона в Ионвиле начинается с верховой езды. «— Если бы вам, — сказал Шарль, — приходилось, как мне, не слезать с лошади...
— А по-моему, что может быть приятнее, чем ездить верхом? — отвечал Леон, обращаясь к г-же Бовари». И в самом деле, что может быть приятнее.
Родольф говорит Шарлю, что Эмме была бы очень полезна верховая езда.
Можно сказать, что знаменитая любовная прогулка Родольфа и Эммы в лесу показана сквозь длинную синюю вуаль ее амазонки. Отметьте хлыстик, который она поднимает в ответ на воздушный поцелуй, посланный заоконной дочерью.
Позже, читая письмо отца, она вспоминает ферму — жеребят, которые ржали и прыгали, прыгали.
Можно усмотреть гротескный поворот той же темы в особом (equinus — то есть конском) искривлении стопы у конюха, которое Бовари пытается вылечить.
Эмма дарит Родольфу красивый хлыст (в темноте хихикает старик Фрейд).
Эммины мечты о новой жизни с Родольфом начинаются с картины: «четверка лошадей галопом мчит ее» в Италию.
Синее тюльбири крупной рысью увозит Родольфа из жизни Эммы.
Другая знаменитая сцена — Эмма и Леон в зашторенной карете. Конская тема заметно опошлилась.
В последних главах значительную роль в ее жизни начинает играть «Ласточка» — курсирующий между Ионвилем и Руаном дилижанс.
В Руане ей попадается на глаза вороная лошадь виконта, напоминание.
В последний ее, трагический, визит к Родольфу, в ответ на его слова, что у него нет денег, она с язвительной фразой указывает на роскошно украшенный хлыст. (Хихиканье в темноте звучит уже сатанински.)
После ее смерти однажды Шарль отправился продавать старую лошадь — последний свой ресурс — и встретил Родольфа. Он уже знает, что Родольф был любовником его жены. На этом кончается конская тема. Что касается символичности, то ее у флоберовских лошадей не больше, чем сегодня было бы у спортивных автомобилей.
Перевод Г. ДАШЕВСКОГО
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.069 сек.) |