АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Записки кирасира 1 страница

Читайте также:
  1. DER JAMMERWOCH 1 страница
  2. DER JAMMERWOCH 10 страница
  3. DER JAMMERWOCH 2 страница
  4. DER JAMMERWOCH 3 страница
  5. DER JAMMERWOCH 4 страница
  6. DER JAMMERWOCH 5 страница
  7. DER JAMMERWOCH 6 страница
  8. DER JAMMERWOCH 7 страница
  9. DER JAMMERWOCH 8 страница
  10. DER JAMMERWOCH 9 страница
  11. II. Semasiology 1 страница
  12. II. Semasiology 2 страница

 

Фамилия эта несомненно знакома читателю. Род Трубецких связан с самыми значительными событиями русской истории и культуры. Среди Трубецких были и военоначальники, и государственные мужи, и общественные деятели, и художники, и учёные. Ещё в конце XIX века была предпринята попытка создать «каталог» выдающихся Трубецких (Е. Белосельская-Белозерская. Сказания о роде Трубецких. М., 1891), а в наши дни эту работу блестяще выполнили в Канаде С. Г. Трубецкой (С. Г. Трубецкой. Князья Трубецкие. Квебек, 1976) и в Париже В. П. Трубецкой (Генеалогический сборник «Потомство кн. Н. П. Трубецкого». Предисловие В. П. Трубецкого. Париж, 1984). Издание «Записок кирасира» к уже прославленным именам добавляет ещё одно, мало кому известное, но заслуживающее своего, особого, места в родословной Трубецких.

Жизнь Владимира Сергеевича Трубецкого (1892–1937) никак нельзя было бы назвать безмятежной. Она сверх меры насыщена событиями столь разными, что из одних мог бы составиться приключенческий роман, а из других – история мученика. Увы, время «возвращения имён» пришло, когда современников Владимира Сергеевича уже не осталось в живых, архив исчез в недрах Гулага, и в нашем распоряжении – лишь отрывочные воспоминания его близких, уцелевшие письма и документы, ставшие известными в самое последнее время.

Человек, появившийся ранней весной 1927 года в редакции популярного журнала «Всемирный следопыт» у В. А. Попова (издателя, который открыл и пригрел А. Грина, А. Беляева и В. Яна), был худ, высок и, несмотря на лохматые от старости куртку и галифе, обтрёпанные обмотки и огромные солдатские ботинки, оставлял впечатление удивительной элегантности. Отрекомендовавшись охотником-любителем, он предложил редактору рассказ о том, как кошка украла и съела у него миллион. Миллион обещали заплатить ученые-орнитологи за подбитую им диковинную птицу – жёлтую хромовую галку, и вот теперь посетитель рассчитывал хотя бы на гонорар за трагикомическую историю о несостоявшемся богатстве.

Редактор прочитал рассказ и предложил автору сотрудничать в журнале. Так во «Всемирном следопыте» появилось новое имя – В. Ветов. Подлинная фамилия автора была Трубецкой. Бывшему князю, гвардейскому офицеру, а ныне лишенцу было 35 лет. Он жил в Сергиевом Посаде и, имея большую семью, днём работал тапёром в немом кино, а вечером – в оркестре маленького ресторана. В своё время его дед, Николай Петрович Трубецкой, почти разорился, создавая вместе с Николаем Рубинштейном в Москве бесплатные музыкальные школы и консерваторию. Теперь музыка помогала выжить внуку. Близкий знакомый Владимира Сергеевича писатель Михаил Пришвин вывел его в повести «Журавлиная родина» под именем музыканта Т. Но музыкантом В. Трубецкой стал поневоле (слегка преувеличивая, он говорил, что жизнь выучила его играть одновременно на тридцати инструментах, дирижировать и сочинять музыку). По профессии он был военным.

Когда Владимир Трубецкой появился на свет, родовая традиция ратного служения, идущая от предков – героев Куликова поля, князей Гедиминовичей, – была уже поколеблена. Общественную деятельность военной карьере предпочёл уже дед Владимира. Последним военным был его прадед – генерал Пётр Иванович Трубецкой, небезызвестный орловский губернатор, несколько карикатурный персонаж многих произведений Лескова. Отец Владимира, Сергей Николаевич, и дядя, Евгений Николаевич, стали учёными, философами, другой дядя – Григорий Николаевич Трубецкой – дипломатом, а впоследствии видным церковным деятелем. Двоюродный брат отца, Паоло Трубецкой, был выдающимся скульптором. По словам Н. Бердяева, эта семья принадлежала к духовной элите России.

1905 год был трагичным для Трубецких. В этом году Сергей Николаевич, создатель русской историко-философской науки, яркий публицист, крупный общественный деятель, первый выборный ректор Московского университета, внезапно скончался. Из печати того времени видно, как остро переживалась эта смерть русским обществом. «С именем Сергея Трубецкого связана была вера... в превозмогающую силу правды и возможность общего примирения, – писал философ права П. Новгородцев, – после его смерти все почувствовали, что в русской жизни что-то оборвалось». А из семьи ушёл целый мир, связанный с друзьями и знакомыми отца – Л. Лопатиным, В. Герье и В. Ключевским, А. Скрябиным и Л. Толстым, с воспоминаниями об учителе и лучшем друге Владимире Соловьёве, петербургскими философами. Прасковья Владимировна, мать В. Трубецкого, несмотря на довольно жёсткий, крутой характер, решающего влияния на сыновей не имела. Интересы старшего, будущего языковеда Николая, определились ещё при жизни отца. В тринадцать лет он стал членом Московского этнографического общества, в пятнадцать – опубликовал первую научную работу. А младший, музыкальный и артистичный Владимир, незаменимый маркиз или пастушок в живых картинах и шарадах, предпочёл наукам театр, музыку и спорт. Связанные разными степенями родства почти со всей Москвой, братья особенно дружили со своими кузенами – рано умершим талантливым философом Д. Самариным, будущим историком церкви С. Мансуровым, М. и Г. Осоргиными (о Георгии Осоргине, расстрелянном в 1929 году в Соловках, пишет в «Архипелаге ГУЛАГ» А. Солженицын, вспоминают Д. С. Лихачев и О. В. Волков). В эту компанию входил Борис Пастернак, и памяти Трубецких посвящено его позднее стихотворение «Липовая аллея». Окончив гимназию, Владимир Трубецкой поступил в Московский университет, но, не проучившись и полугода на физико-математическом отделении, устроился юнгой на миноносец «Всадник», входивший в эскорт царской яхты «Штандарт», – академическая карьера была ему явно не по душе. Правда, вскоре внезапная пылкая влюблённость заставляет его выбрать более короткий, чем у моряка, путь «в люди» – в 1911 году он поступает вольноопределяющимся в гвардию. Этот период его жизни и лёг в основу сюжетной линии «Записок кирасира».

Прослужив год нижним чином, Трубецкой, уже корнет и командир взвода гатчинских Синих кирасир, женится на дочери известного московского городского головы В. М. Голицына.

1914 год... Началась война. В самом её начале за храбрость, проявленную в сражении при Гумбиннене, Трубецкой получил Георгиевский крест. После ранения и госпиталя в 1915 он попал в штаб Юго-Западного фронта к генералу Брусилову. Трубецкой не имел высшего военного образования, но самостоятельно полученные им знания разных видов техники, общая культура и свободное владение европейскими языками выгодно отличали его даже в среде штабных профессионалов. Брусилов назначил его командиром первого в России отдельного автомобильного подразделения. Известно, что в этом качестве он руководил спасением казны румынских союзников, когда германские войска уже входили в Бухарест.

Октябрьскую революцию В. Трубецкой воспринял как разрушительную стихию. В Москве почти сразу же стали формироваться конспиративные офицерские организации всевозможных политических оттенков. Была и чисто монархическая, куда и вошёл вместе со своими родственниками-гвардейцами, А. Трубецким, М. Лопухиным и Н. Лермонтовым, Владимир Сергеевич. В начале 1918 года все они участвовали в одной из первых попыток освобождения царя. Больше с новой властью он не воевал, но и России не покинул, хотя почти все его родные оказались в эмиграции. Возможно, удержали его не только семейные обстоятельства (трое маленьких детей и старики, родители жены), но и понятие о гражданском долге и воинской чести.

Началась череда арестов. До поры до времени они сводились для Трубецкого лишь к подтверждению его лояльности. В 1920 году Владимир Сергеевич был призван в армию. И здесь судьба снова свела его с Брусиловым. Шла гражданская война. Брусилов, перешедший на службу в Красную Армию, занимался мобилизацией кадровых военных, и многие откликнулись на его «Воззвание ко всем бывшим офицерам, где бы они ни находились». В памяти близких сохранился рассказ В. Трубецкого о том, как выделил его в наполненной офицерами приёмной Брусилов и начал разговор, пригласив в кабинет, словами: «Князь, телега застряла, и некому, кроме нас, её вытаскивать. Без армии не спасти Россию». Владимир Сергеевич получил назначение в Южный штаб фронта в Орёл. Однако и защищать советскую власть Трубецкому не пришлось. По дороге в Орёл он сделал крюк, заехав к семье, жившей тогда в Богородицке у Бобринских, чтобы отдать им свой огромный по тем временам паёк. На этот раз заметная, «княжеская», внешность сослужила плохую службу – его тут же арестовали. Не помогли ни объяснения, ради чего он завернул в Богородицк, ни рекомендательное письмо Брусилова. Открывшийся в тюрьме туберкулёз изменил дальнейшую жизнь Трубецкого – его выпустили, демобилизовали, и он уехал к семье.

Для владельцев Богородицкого имения Бобринских грозные революционные события были смягчены вполне сочувственными и даже покровительственными отношениями к ним крестьян и городских жителей, которые помогали «графьям» обменивать вещи на еду, а иногда и подкармливали их. На фоне всеобщего разорения поместий и поджогов это было редким, но не случайным исключением. К Бобринским и съехались родственные семьи Трубецких и Голицыных. Жили они все во флигеле графского дворца; дворец, объявленный «народным достоянием», зияя выбитыми стёклами, стоял заколоченным. Конечно, это «дворянское гнездо» привлекало внимание властей, и во флигеле периодически происходили обыски, бывшие, по существу, обыкновенными грабежами, «под сенью закона», и аресты, больше для острастки. Все обитатели флигеля вели трудовую жизнь – преподавали жителям городка музыку и иностранные языки, а В. М. Голицын взялся писать для местного Отдела наробраза историю Богородицкого уезда. Трубецкой для заработка работал в военкомате ремонтёром – выбраковывал лошадей для Красной Армии. Особенностью тех лет было всеобщее увлечение театром, и заштатный Богородицк не отстал от моды. В нём появился свой «Народный дом имени Луначарского», где в основном силами этих трёх семей составилась труппа. Все делали сами – писали декорации, изготовляли реквизит и костюмы, для которых использовали шторы дворца и содержимое графских сундуков. Среди режиссёров и авторов был Владимир Трубецкой. Он унаследовал семейное свойство, которое его отец называл «пружинчатостью» Трубецких: чем тяжелее были обстоятельства, тем сильнее проявлялись у них творческие способности. Первый литературный опыт В. Трубецкого относится к периоду жизни в Богородицке: там он сочинил и поставил в Народном доме оперетту на сюжет новеллы Боккаччо. Успех и полученный гонорар вдохновили его на сочинение текста и музыки следующей оперетты, уже для московского театра. Его племянник писатель С. М. Голицын рассказывал: «Дядя привез её в Москву и попал к тогдашнему королю оперетты Ярону, который принял его весьма любезно и созвал комиссию из четырёх мудрецов. Два битых часа дядя им играл и пел своим надтреснутым козлетоном. Ярон хохотал, мудрецы сидели мрачные. Ярону понравилось, но к этому времени власти начали совать свои носы в дела театров, и мудрецы сказали: «Нет!» В оперетте не было классовой борьбы и ни единого пролетария. Так он потерпел неудачу, но не отчаялся и, вернувшись в Богородицк, организовал любительский оркестр и стал его дирижёром. Жизнь в Богородицке той поры была отражена им позже в юмористических рассказах, написанных для «Всемирного следопыта».

С введением НЭП'а богородицкие беженцы стали перебираться в Москву. Трубецкой ни жилья, ни работы для себя в столице не нашёл и переехал с семьёй в Сергиев Посад, где после революции в «аристократическом квартале» посада – слободах Красюковке, Огородной, Нижней – жили Олсуфьевы, Нарышкины, Илловайские, Истомины, Лопухины. Русское дворянство селилось вокруг Сергиева монастыря в поисках спасительного прибежища, и проживая каждый день как последний, находило утешение в близости святынь. Поддерживая традиции, они иногда устраивали домашние концерты, и Владимир Сергеевич, замечательный рассказчик, музыкант и актёр, возглавлял эти вечера, а его дом стал одним из центров этого круга. В 1926 году в Сергиевом Посаде недалеко от Трубецких поселился Михаил Пришвин. Началась дружба домами и совместная охота. Уже известный тогда писатель, Пришвин поддерживал и поощрял начинающего литератора В. Ветова. Сотрудничество Владимира Сергеевича со «Всемирным следопытом» шло успешно. Читатели требовали продолжения серии рассказов Ветова, в рецензиях их называли «образцами блестящего стиля и сюжетного мастерства», а Попов дважды посылал Трубецкого в командировки. Результатом их было появление интересных очерков о Байкале и Каспийском море и небольшая повесть для детей «Тюлень Яшка». Однажды он попробовал себя в жанре фантастики и написал в стиле научно-популярного очерка захватывающий рассказ о ферме для китов на одном из островов Тихого океана. Технические подробности доения и переработки ценного китового молока перемежались в нём с яркими описаниями реальных океанских пейзажей. Но фантастика обернулась мистификацией: читатели приняли всё за чистую монету. Редакцию завалили письмами с советами по улучшению производства, многие предлагали свои услуги в качестве фермеров, все жаждали познакомиться с автором и просили дать его адрес. Для В. Трубецкого это было время относительного везения. Жизнь представлялась ему такой замечательной игрой, в которой все ставки когда-нибудь выигрывают – надо только дождаться «счастливой полосы». Один из его рассказов тех лет так и начинался: «Не случалось ли с вами когда-нибудь в жизни, что вдруг найдёт на вас полоса неудач и невезений?.. Всё у вас идет хорошо, пока вдруг что-то не оборвётся и не испортится, и тогда у вас ничего уже не выходит, что бы вы ни предпринимали. Попадая в такую полосу, не отчаивайтесь, терпите: ведь это только «полоса». Даю вам слово, что рано или поздно вы выскочите из неё».

Однако полоса везения самого автора была не слишком продолжительной.

Наступили 30-е годы. «Великий перелом» совершался во всех сферах. «Всемирный следопыт» за вредную приключенческую направленность» был закрыт. Сергиев Посад переименовали; сбросили большой колокол со знаменитой колокольни Ухтомского; возами растаскивали богатейшую библиотеку Лавры. О настроениях Трубецкого можно догадаться по дневниковой записи Пришвина 1930 года: «Князь (то есть В. Трубецкой – В. П.) сказал: иногда мне бывает так жалко родину, что до физической боли доходит». Многих знакомых Владимира Сергеевича уже не было в Загорске, некоторые были «выкуплены» родственниками-эмигрантами из Советского Союза за доллары, другие – арестованы. Начиналась волна «дел» научной интеллигенции. В Ленинграде громили историков и краеведов, в Москве было создано так называемое «дело Сперанского». Филологи, академики М. Н. Сперанский, Г. А. Ильинский, М. С. Грушевский, члены-корреспонденты Н. Н. Дурново, А. М. Селищев и многие другие ученые обвинялись в создании монархической организации, подчинённой якобы некоему венскому центру, во главе которого стоял князь Николай Сергеевич Трубецкой, крупнейший лингвист XX века, русский эмигрант, академик Венской академии наук и – родной брат Владимира Сергеевича. В январе 1934 года Владимир Сергеевич Трубецкой был арестован по обвинению в связи с руководителями «закордонного центра». В ходе дела сценарий НКВД поменялся, и все обвиняемые превратились в членов «национал-фашистской организации». Организации приписывалась целая программа, среди пунктов которой были и национализм, и примат нации над классом, и идеи превосходства славянской расы, и пропаганда исключительного исторического будущего славян. Многие из обвиняемых были сосланы, а славяноведение объявлено лженаукой, глубоко враждебной советскому строю. Владимир Сергеевич был выслан на пять лет в Среднюю Азию.

Семья поселилась в Андижане. Интеллигенции в городе практически не было, а тогдашний «тип русского в Андижане: кепка на боку под углом 45°, голубая майка, из-под которой видна татуировка на груди, в одном кармане – финка, в другом поллитровка», как писал Трубецкой родственникам, к общению не располагал. Но творческая его натура жадно отзывалась на новые впечатления. «Красота! Здесь приключенческий край, полный авантюристов в джеклондоновском смысле. Инженеры, спустившиеся с Памира, врачи, заехавшие из пустыни, золотоискатели, пограничник со свежим шрамом или прокурор, выехавший расследовать преступление, – вся эта публика, попав в Андижан, устремляется в мой кабак, где старый следопыт Ветов расставляет сети и вылавливает свежие темы. Материалов горы... Но когда писать? Вечером – я до двух часов ночи играю в саду-ресторане, а утром до 12 – в узбекском гостеатре, где под извлекаемые мною звуки дуся-балерина, нарочито выписанная из Москвы, приобщает узбекских актёров к европейской культуре... Взял ещё сдельную на музыкальное оформление шиллеровского «Коварство и любовь», так что не имею на дню и 10 свободных минут», – отвечал он Владимиру Голицыну на просьбы не бросать литературной работы. Но и письма его из Андижана могли бы стать почти готовыми рассказами и очерками. Родственник и постоянный иллюстратор его рассказов, художник В. Голицын настойчиво уговаривал Трубецкого писать воспоминания. Уговоры эти, а также тоска по России заставили Владимира Сергеевича в 1936 году взяться за мемуары. Задумал он их в четырёх частях – детство, записки кирасира, война 1914 года (окопное сидение) и записки советского музыканта. Но начал Трубецкой сразу с воспоминаний о службе в гвардии. Возможно, у него были предчувствия, что он не успеет осуществить всё, что наметил, а описать эту часть жизни ему казалось легче, чем прочие. Писать же о тех, кто окружал его в детстве, людях, внесших огромный вклад в русскую культуру «золотого века» – а именно таковым являлось для отечественной мысли начало двадцатого века – было делом большой ответственности. К тому же, жизнь не оставляла Трубецкому иллюзий по поводу публикаций воспоминаний о них, тогда как «Записки кирасира» он надеялся увидеть напечатанными.

Гвардейцы-кавалеристы первыми пали в боях войны 1914 года, и Трубецкому хотелось своими «Записками» почтить их память. И он блестяще это осуществил. В мемуарах в совершенстве проявилось его основное умение – увидеть и рассказать. Превосходная память позволила ему без справочников написать о событиях двадцатипятилетней давности с безукоризненной точностью, и при этом с присущим ему остроумием и элегантностью.

Летом 1937 года Владимир Трубецкой был арестован. Во время обыска один из его сыновей успел незаметно выхватить из стопки бумаг, лежащих на столе, несколько отцовских тетрадок и спрятать их в шароварах младшего брата. Вот так – без начала и конца – были спасены «Записки кирасира». Вместе с отцом были арестованы и трое старших детей Трубецкого, а в 1943 году и его жена, Елизавета Владимировна. Жизнь оставшихся «на воле» была очень трудной, и, если бы не самоотверженное хранение ими уцелевших листов воспоминаний, Владимир Сергеевич Трубецкой так и остался бы для читателя полузабытым автором юмористических охотничьих рассказов.

 

 

Глава I

 

Свидание с дядей Алексеем Капнистом (Граф Алексей Павлович Капнист (1871–1918), двоюродный брат отца В. Трубецкого, будущий контр-адмирал, начальник Морского генерального штаба (с 1914), в 1911 году находился в отставке и был полтавским предводителем дворянства. Расстрелян большевиками в Пятигорске) и откровенный разговор с ним имел для меня решающее значение, перевернув вверх дном всю юную мою жизнь. На самом деле до этого я думал о будущем, в сущности, с непростительным легкомыслием. В моих мечтах о будущем всё укладывалось вместе – корабль, интересные заграничные плавания, милая моему сердцу повседневная судовая жизнь и тут же бесконечно любимая жена и семейная жизнь, полная «безоблачного бурного счастья». Мечты эти длились годами, и вот достаточно было одной откровенной беседы с дядюшкой, достаточно было хоть немного здравого смысла, чтобы разбить все мои радужные планы. При своём бесконечном оптимизме я никогда серьезно не задумывался над тем, во что же превратится наша семейная жизнь, когда я стану моряком и каково будет моей жёнушке сидеть на берегу у синего моря в постоянной разлуке со мной. Одновременно чувство моё к невесте всё возрастало, переходя прямо в какой-то культ, и каждая более или менее продолжительная разлука с ней переживалась мной бесконечно тягостно. Трудно мне было не видеть её и не быть возле неё хотя бы месяц... А как же будет, когда корабль постоянно будет нас разлучать, да ещё на долгие месяцы! Ведь собственно жить вместе мы будем с женой только урывками. – Хороший моряк должен быть в море. – Хороший муж должен быть на берегу у семейного очага. Совместить же море с семейным очагом невозможно, а жёнушку на крейсер взять нельзя. Недаром же существует поговорка: «Famme de marin – famme de chagrin» («Жена моряка – жена печали»).

Нет, надо было решаться на что-нибудь одно и положить на чаши весов любимую девушку и любимое море. Компромиссного решения здесь не могло быть. Однако сама мысль о каких-то весах в этом вопросе казалась мне чем-то подлым. Колебаться нельзя было: чувство наше слишком далеко зашло – мы были с невестой слишком дружны – и я отказался от моря.

Да, это было тяжело. Но невеста, конечно, не должна была этого знать. Её могла огорчить мысль, что я жертвую из-за неё всем тем, к чему так упорно стремился с самых детских лет. С другой стороны, я в это время даже умилялся над самим собой: вот, дескать, какая у меня удивительная любовь и какой я замечательный рыцарь, что жертвую самым дорогим для любимой женщины. Я восторгался своим чувством и, странное дело, принесённая жертва не только не вызывала во мне чувства досады на невесту, но, наоборот, ещё усилила мою пламенную любовь к ней. Невеста же хорошо и правильно меня поняла без всяких моих объяснений и оценила.

А до чего сильны были мои симпатии ко всему морскому! Вот и до сих пор я постоянно ловлю себя на том, что думаю и мечтаю о военных кораблях. В бессоннице ночи я до сих пор с болью в сердце и подолгу вспоминаю Цусиму, живо представляя себе трагическую гибель русских кораблей в этом сражении. Я всё ещё люблю придумывать проекты каких-то невероятно мощных военных кораблей с наивыгоднейшим расположением артиллерии, брони и т. п. Я и сейчас продолжаю с интересом следить за новыми изобретениями и усовершенствованиями в области военно-морской техники и с увлечением читаю специальную морскую литературу, легко запоминая всегда интересные для меня цифровые данные разных кораблей: их водоизмещение, мощность машин, скорость, толщину брони, калибр и число орудий, радиус действий и прочее.

Итак, с морем было покончено – нужно было поступать на сухопутную военную службу. Я утешал себя мыслью, что и на суше можно было бы так же честно и верно служить идеалам, крепко установившимся в моём сознании и сводившимся тогда к элементарной формуле: «за Царя и Отечество». Нужно было срочно выбрать род оружия, и я без колебаний остановился на кавалерии. Не скрою – очень нравилась красивая, элегантная кавалерийская форма, малиновый звон шпор, особая лихость и дух всегда подтянутых и щеголеватых офицеров.

Огромным утешением служило то обстоятельство, что сделаться сухопутным офицером можно было скорее, нежели моряком, так как в армии требовалось гораздо меньше специальных знаний нежели во флоте. Жениться же я мог только сделавшись офицером – на этом настаивала мать. Она часто говаривала мне: «сделайся сначала человеком, встань на ноги, а потом уже женись». Сделаться человеком – означало достичь известного положения в обществе, приобрести в свете известный удельный вес, и в этом отношении военная дорога была наиболее лёгкой, приятной и скоровыполнимой. Офицер безусловно был уже «человек», тогда как какой-нибудь студент за такового ещё не считался.

План намечался следующий: год нижним чином в кавалерийском полку, в качестве вольноопределяющегося 1-го разряда, офицерский экзамен при военном училище, производство [1] и, наконец, свадьба – то есть достижение «полного счастья».

Правда, моей матери (Прасковья Владимировна Трубецкая, урожд. Оболенская (1860 – 1914)), как женщине широко образованной и к тому же вдове крупного учёного, конечно хотелось видеть своих сыновей прежде всего людьми образованными в самом высоком смысле этого слова, однако на меня она, кажется, положила крест, убедившись, что к наукам никакого энтузиазма я не питал, учился скверно и неохотно, придерживаясь формулы «не хочу учиться – хочу жениться». К утешению матери, мой брат Николай науки очень любил и преуспел в них замечательно, подавая большие надежды (Имеется в виду Николай Сергеевич Трубецкой, который к 1911 году, являясь студентом 3 курса историко-филологического факультета Московского университета, был уже известен как талантливый учёный в области сравнительного языкознания и этнографии).

Была весна. Надо было торопиться и выбрать полк. Но чем руководствоваться при выборе того или иного полка? [2] В свете про один полк говорили, что он хорош. Другие хаяли. Например, про квартировавший в Москве Сумской гусарский полк [3] штатские люди почему-то говорили, что это плохой полк (Такая характеристика Сумского полка у штатских знакомых автора могла появиться оттого, что «...офицеры тянущегося за гвардией Сумского полка в лучшем обществе за редчайшими исключениями не бывали. Сумской мундир я встречал в свете только на вольноопределяющихся из «общества». Сумцы блистали больше в купеческом кругу (С. Е. Трубецкой. «Минувшее». ИМКА – ПРЕСС, 1989, с. 62)). Что было хорошего и что было плохого в полках, я тогда ещё хорошенько не понимал. Моя мать всё ещё была в Лондоне, и как поступить я не знал. Мне казалось, что нужно выбрать такой полк, который квартирует в большом городе, и у которого покрасивее форма. Я тут же купил в магазине главного штаба на Пречистенке таблицы с изображением в красках всех форм русских кавалерийских полков. [4] Их было так много, что разбегались глаза. Все были красивые, но гусары нравились больше всех. (Недаром в афоризмах Козьмы Пруткова говорится – «Если хочешь быть красивым – поступай в гусары»). Я показывал невесте таблицы с пёстрыми формами, и мы с ней вдвоём на них гадали, не зная на чём остановиться, покуда не приехала из Лондона мама, которая сразу направила дело о выборе полка в надлежащее русло. Для неё было совершенно очевидным, что если уж быть военным, то, конечно, гвардейцем. Гвардия давала «положение в свете». В смысле карьеры там были лучшие перспективы. Главное же, в гвардию принимали людей с разбором и исключительно дворян. Гвардейский офицер считался воспитанным человеком в светском смысле слова. В армии же такой гарантии не могло быть. Армейский кавалерийский шик, конечно, не нравился матери. Именно потому, что это был шик. Раз шик, то стало быть уже дурной тон (мать ненавидела даже само слово). Если хотите, в гвардейских полках тоже был известный шик, но уже более утончённый и «благородный», и это, конечно, тоже было не совсем хорошо.

Только два полка в глазах матери были вне всякого шика и были действительно настоящими порядочными полками – знаменитый исторический лейб-гвардии Преображенский пехотный полк [5] и кавалергардский [6]. У них был сверхшик, заключавшийся во всяком отсутствии «шика». Это было уже какое-то «рафинэ» джентльменства.

Моя мать, конечно, никогда не интересовалась полками и кроме упомянутых двух, собственно говоря, не знала других, живя почти всегда в таком «штатском городе, каким была Москва, и принимая у себя либо учёных людей, либо московских бояр, которые в огромном большинстве были штатскими. Однако в своей молодости, будучи ещё барышней и выезжая в большой свет в Петербурге, мать была как раз в том избранном кругу, в котором в качестве кавалеров преобладали преображенцы и кавалергарды. Отец моей матери – дедушка, князь Владимир Андреевич Оболенский, в молодости был кавалергардом. Другой мой дедушка, со стороны отца, князь Николай Петрович Трубецкой, в молодости был преображенцем. Муж сестры моей матери графини М. Д. Апраксиной – командовал в своё время кавалергардским полком, и двоюродные братья матушки, Оболенские и Озеровы, тоже служили в этих же полках (Военная служба или, по крайней мере, военное образование были традиционны в той среде, к которой принадлежал автор. Как правило, многочисленные родственники В. Трубецкого, став гвардейцами, служили в своих полках не долго, выходя в отставку «на покой», если позволяли средства, как В. А. Оболенский (1814–1876), или шли на гражданскую службу, как Н. П. Трубецкой (1828-1900). Свитский генерал граф Апраксин (1817–1899) был исключением). В оба эти полка поступал цвет высшего дворянского общества. Это были действительно исключительные аристократические полки, куда принимали офицеров с особенным разбором. Носить громкую старинную дворянскую фамилию и обладать средствами и придворными связями, было ещё далеко недостаточно, чтобы поступить в один из этих рафинированных полков. Туда мог попасть только безупречно воспитанный молодой человек, о репутации и поведении которого полком собирались тщательные справки. А кавалергарды в некоторых случаях ещё и копались в родословной представлявшегося в полк молодого человека и проверяли за несколько поколений назад его бабушек и прабабушек: не затесалась ли среди них какая-нибудь мадам, неподходящая по своему происхождению и тем самым портящая родословную. Ведь она могла бы передать по наследству плебейские черты своему потомству. Здесь никакие протекции не помогали. Случаи, когда сыновья министров и высших сановников при представлении в эти полки получали отказ, не были исключением. Итак, мать хотела, чтобы я поступил в один из этих, так сказать, фамильных наших полков. Имея безупречную родословную, громкую фамилию, а равно и подходящее воспитание, я имел всё то, что было нужно, дабы сделаться кавалергардом или преображенцем, однако от преображенцев я сам отказался наотрез, поскольку хотел служить в коннице. В отношении же кавалергардов у матери у самой возникли некоторые сомнения. Одно дело быть холостым кавалергардом. Для этого не нужно было иметь особых средств, ибо кавалергардцы вели себя скромно (без показного шика). Другое дело быть женатому, семейному кавалергарду. Холостой мог бы жить у какой-нибудь тётушки или же на холостяцкой квартире. Он мог довольствоваться одним лакеем или денщиком. Женатый же должен был иметь не угол, а приличную хорошую квартиру в столице и иметь такие средства, чтобы не отставать от требований общепринятого в полковой среде светского образа жизни, да ещё в добавок в условиях столицы. Моя мать опасалась, что не сможет дать мне таких средств. Ей не хотелось, чтобы её сын довольствовался лишь минимумом того, что было нужно для семейного кавалергарда. По её понятиям, я должен был иметь нечто большее. С другой стороны, мать опасалась моей молодости, легкомыслия и неопытности. Она боялась, что у меня и у моей жены появятся соблазны, мы забудем благоразумие, я начну жить выше средств и залезу в долги.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.006 сек.)