|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
КОЛОДЕЦ ОДИНОЧЕСТВА
Нам всем троим ПРИМЕЧАНИЕ АВТОРА Все персонажи этой книги полностью вымышлены, и если автор использует имена, которые могут иметь отношение к живущим людям, это сделано непреднамеренно. Механизированная медицинская часть, состоявшая из британских женщин-водителей, сослужила хорошую службу на союзном фронте Франции в последние месяцы войны, но, хотя упомянутый в книге отряд, в который поступает Стивен Гордон, действует практически в той же местности, он никогда и нигде не существовал, кроме воображения автора.
КНИГА ПЕРВАЯ
Глава первая
Неподалеку от Аптона-на-Северне – то есть между ним и Мэлвернскими холмами – находится поместье Гордонов из Брэмли; достаточно много там деревьев, и коттеджей, и изгородей, и воды – последнее достигается тем, что ручей, протекающий через нее, расположен именно так, чтобы подпитывать два больших озера в ее окрестностях. Сам дом выстроен из красного кирпича в стиле короля Георга, с очаровательными круглыми окнами под крышей. Он исполнен достоинства и гордости без рисовки, уверенности без надменности, покоя без инертности; и нежного уединения, которое для того, кто постиг его душу, только прибавляет ценности этому дому. Он напоминает одну из тех милых женщин, которые, состарившись, принадлежат к уже ушедшему поколению – в молодости они были страстными, но благовоспитанными; их трудно было покорить, но, если это удавалось, они щедро дарили счастье. Теперь они уходят, но их жилища остаются, и одно из таких жилищ – Мортон. В Мортон-Холл вошла невестой леди Анна Гордон, когда ей едва минуло двадцать лет. Она была хороша собой так, как бывают только ирландки, осанка выдавала в ней спокойную гордость, глаза выдавали сильные желания, тело выдавало обещание счастья – архетип совершенной женщины, той, которую Творец счел хорошей. Сэр Филип встретил ее в далеком краю, в графстве Клэр – Анну Моллой, тоненькую девушку, воплощение чистоты – и его усталая душа склонилась к ней на грудь, как птица, выбившись из сил, прилетает в свое гнездо – как однажды, по ее словам, к ней действительно прилетела птица, чтобы укрыться от бури. Сэр Филип был высок ростом и исключительно привлекателен, но его очарование было обязано собой не столько чертам лица, сколько его выражению – оно выдавало в нем свободу мысли и терпимость, которую можно было назвать благородной – и несколько печальному, но отважному взгляду его глубоко посаженных глаз орехового цвета. На его твердом подбородке была совсем маленькая ямочка, у него был лоб мыслителя и каштановые волосы с рыжеватым отливом. Широкие ноздри выявляли бурный темперамент, но губы были красивыми, чувственными и пылкими – они раскрывали в нем мечтателя и любовника. Ему было двадцать девять, когда они поженились, и в свое время он немало погулял, но верный инстинкт Анны побуждал ее довериться ему полностью. Ее опекун невзлюбил его и был противником помолвки, но в конце концов она настояла на своем. И, судя по дальнейшим событиям, ее выбор был удачным, ибо редко бывает, чтобы двое любили друг друга больше, чем они; их пылкость в любви не уменьшалась со временем; когда они обретали зрелость, их любовь зрела вместе с ними. Сэр Филип и не подозревал, насколько он хотел иметь сына, до тех пор, пока, лет десять спустя после женитьбы, его жена не осознала, что готовится стать матерью; тогда он понял, что это значило для него исполнение всех желаний, которого оба они так долго ждали. Когда она рассказала ему об этом, он не мог найти слов, лишь обернулся к ней и разрыдался у нее на плече. Ему ни на миг не приходило в голову, что Анна может подарить ему и дочь; он видел ее лишь матерью сыновей, и ее предупреждения не могли поколебать его. Он окрестил еще не рожденного ребенка Стивеном, потому что восхищался мужеством святого Стефана. Он не был инстинктивно религиозным, возможно, потому, что в нем было слишком много от ученого, но он читал Библию как превосходный литературный памятник, и святой Стефан затронул его воображение. Поэтому он часто обсуждал будущее их ребенка: «Я подумываю о том, чтобы послать Стивена в Хэрроу» или: «Было бы неплохо, чтобы Стивен заканчивал учебу за границей, это расширяет кругозор». И, слушая его, Анна тоже прониклась этим убеждением; на фоне его уверенности поблекли ее смутные тревоги, и она представляла, как играет с маленьким Стивеном в детской, в саду, среди сладкого аромата лугов. «Вот у нас какой милый молодой человек, – говорила она, вспоминая мягкую ирландскую речь своих крестьян. – А в глазах у него звездный свет, а в сердце – храбрость льва!» Когда ребенок шевелился внутри нее, она считала, что он так сильно толкается, потому что в ней прячется отважное создание мужского пола; тогда ее дух наполнялся вдруг могучей смелостью: ведь у нее родится ребенок, который станет мужчиной. Она сидела, положив шитье на колени, а ее глаза устремлялись к длинной череде холмов, простиравшихся за долиной Северна. Из своего любимого кресла под старым кедром она глядела на красоту холмов Мэлверна, и их волнистые уклоны, казалось, обретали новое значение. Они были совсем как беременные женщины с полным чревом, огромные, смелые, увенчанные зеленью матери великолепных сыновей! Все летние месяцы она сидела и смотрела на холмы, и сэр Филип сидел рядом с ней – так сидели они, рука об руку. И потому, что она чувствовала благодарность, она много подавала бедным, а сэр Филип ходил в церковь, что обычно он делал нечасто, а викарий приходил на ужин, и до последнего дня немало матрон приходили помочь Анне добрым советом. Но человек предполагает, а Бог располагает, и случилось так, что в канун Рождества Анна Гордон разрешилась от бремени дочерью;маленьким младенцем, похожим на головастика, с узкими бедрами и широкими плечами, который все вопил и вопил, три часа без передышки, будто разъяренный тем, что его выбросили в эту жизнь.
Анна Гордон приложила своего ребенка к груди, но, пока он кормился, ей было горько за своего мужа, который так хотел сына. И, видя ее горе, сэр Филип скрыл свою печаль, он приласкал ребенка и осмотрел его пальчики. – Какая рука! – сказал он. – Надо же, уже есть ногти на всех десяти пальчиках: такие маленькие, красивые, розовые ноготки! Тогда Анна вытерла глаза и поцеловала маленькую ручку. Он настаивал на том, чтобы назвать ребенка Стивен, и никак иначе, и собирался крестить ее этим именем. – Мы так долго звали ее Стивен, – сказал он Анне, – что я, право, не вижу причин, почему бы нам не продолжать это делать… Анна колебалась, но сэр Филип упорствовал, как бывало с ним под влиянием прихоти. Викарий сказал, что это довольно необычно, и, чтобы умаслить его, пришлось добавить и женские имена. Ребенок был окрещен в деревенской церкви, получив имя Стивен Мэри Оливия Гертруда – и она росла крепенькой, а когда у нее отросли волосы, они стали каштаново-рыжеватыми, как у сэра Филипа. На ее подбородке тоже была ямочка, такая крошечная, что сначала казалось, это просто тень; а через некоторое время, когда ее глаза перестали быть голубыми, как у щенков и прочих маленьких существ, Анна увидела, что эти глаза должны были стать ореховыми – и подумала, что даже их выражение точь-в-точь как у отца. Она была довольно смирным ребенком, несомненно, благодаря своему крепкому сложению. Не считая первого энергичного протеста после появления на свет, она кричала довольно мало. Дитя было счастьем для Мортона, и старый дом, казалось, смягчался, когда ребенок, быстро подрастая и обучаясь ходить, ковылял, спотыкался и ползал по полам, которые издавна помнили шаги детских ножек. Сэр Филип приходил домой после охоты, весь в грязи, и, не успев снять сапоги, сразу бежал в детскую – и вот он уже стоит на четвереньках, а Стивен забирается ему на спину. Сэр Филип притворялся, что это ему не по душе, брыкаясь, подскакивая и лягаясь, так что Стивен приходилось цепко держаться за его волосы или за воротник, и колотить его маленькими упрямыми кулачками. Анна, привлеченная необычайной суматохой, обнаруживала их и говорила, показывая им грязь на ковре: – Хватит, Филип, хватит, Стивен! Пора пить чай, – как будто оба они были детьми. Тогда сэр Филип поднимался и распутывался со Стивен, а потом целовал ее матушку.
Сын, которого они ждали, слишком задержался в пути; он не появился и тогда, когда Стивен исполнилось семь. Нового отпрыска женского пола Анна также не произвела на свет, так что Стивен оставалась одна, как конек на крыше. Вряд ли стоит завидовать единственному ребенку, ведь он склонен к тому, чтобы углубиться в себя; не имея рядом никого из тех, кто похож на него, чтобы довериться ему, он приучается доверяться лишь себе. Нельзя сказать, чтобы в семь лет ум был занят серьезными проблемами, но, однако, он уже пробирается ощупью, может быть, уже подвержен некоторым приступам недовольства, может быть, уже пытается разобраться в жизни – ограниченной жизни своего окружения. В семь лет уже в миниатюре являются любовь и ненависть, которые, однако, кажутся огромными и внушают большую тревогу. Может даже присутствовать смутное чувство неудовлетворенности – Стивен часто осознавала в себе это чувство, хотя и не могла облечь его в слова. Чтобы справиться с ним, она время от времени поддавалась внезапным вспышкам, приходя в ярость из-за повседневных мелочей, которые обычно оставляли ее равнодушной. Топнуть ногой и разразиться слезами, едва ей начинали перечить – это приносило ей облегчение. После подобных вспышек она чувствовала себя куда бодрее и почти без труда вновь становилась смирной и послушной. Смутно, по-детски она отвечала на удары жизни, и это возвращало ей уважение к себе. Анна посылала за своим буйным отпрыском и говорила: – Стивен, милая, мама не обижается – расскажи, почему ты так вспылила; мама обещает, что постарается понять, если ты только расскажешь… Но ее глаза казались холодными, хотя голос мог быть мягким, и ее рука, когда ласкала ребенка, казалось, делала это робко и неохотно. Она как будто делала усилие над собой, и Стивен это сознавала. Когда Стивен поднимала глаза на это спокойное, милое лицо, ее охватывало внезапное раскаяние, глубокое чувство собственной ущербности; она так хотела бы взять и высказать его своей матери, но ее покидал дар речи, и она не говорила ни слова. Ведь обе они, как ни странно, стеснялись друг друга – почти нелепой была эта застенчивость между матерью и ребенком. Анна это чувствовала, и через ее посредство это начинала сознавать и Стивен, какой бы маленькой она ни была; поэтому они держались друг с другом слегка отстраненно, в то время как должны были льнуть друг к другу. Стивен, остро чувствующая красоту, неосознанно хотела выразить свое чувство, почти доходившее до обожания, которое будило в ней лицо матери. Но Анну, когда она пристально глядела на дочь, отмечая ее пышные рыжеватые волосы, смелые ореховые глаза, так похожие на глаза ее отца, как и выражение лица, и поведение ребенка, вдруг заполняла неприязнь, даже похожая на гнев. Она просыпалась по ночам и ломала голову над этим чувством, казня себя в приступе раскаяния, обвиняя себя в том, что она черствая, что она не настоящая мать. Иногда она проливала тягучие горькие слезы, вспоминая Стивен в те времена, когда та еще не владела речью. Она думала: «Ведь я должна гордиться, что она на него похожа, я должна смотреть на нее с гордостью, с радостью и счастьем!» – а потом ее снова затопляла эта странная неприязнь, почти доходящая до гнева. Анне казалось, что ей изменял рассудок, ведь это сходство между дочерью и мужем шокировало ее, как оскорбление – бедная, ни в чем не повинная семилетняя Стивен была для нее чем-то вроде карикатуры на сэра Филипа; несовершенным, недостойным, искаженным подобием – и все же Анна знала, что ее ребенок красив. Но иногда нежное тело ребенка бывало ей почти отвратительно; ее раздражало, как Стивен двигается или как стоит, раздражало, что она такая крупная, что ей не хватает какой-то грации в движениях, раздражало в ней какое-то бессознательное упрямство. Тогда ум матери возвращался к тем дням, когда это создание припадало к ее груди, заставляя полюбить себя за свою полную беспомощность; и при этой мысли снова ее глаза наполнялись слезами, ведь она была из породы преданных матерей. То чувство, что подползало к ней, как неприятель под покровом темноты, было медленным, хитроумным, мертвящим, и это чувство росло и крепло вместе с самой Стивен, потому что в каком-то смысле оно было частью Стивен. Беспокойно ворочаясь с боку на бок, Анна Гордон молилась о том, чтобы Бог просветил и наставил ее; молилась, чтобы ее муж никогда не заподозрил о том, что она чувствует к его ребенку. Он знал все о ней, все ее прошлое и настоящее; ни одного секрета у нее не было, кроме этой неестественной и чудовищной несправедливости, которая пересиливала ее волю настолько, чтобы победить ее. А сэр Филип любил Стивен, он боготворил ее; как будто по наитию, он разгадал, что ее дочь втайне была обделена, что она несла какое-то незаслуженное бремя. Он никогда не говорил с женой о таких вещах, но, когда она видела отца и дочь рядом, день ото дня в ней крепла уверенность, что в его любви к ребенку было нечто очень близкое к состраданию.
Глава вторая
Примерно в это время Стивен впервые осознала настоятельную потребность любить. Она обожала своего отца, но это было совсем другое; он был частью ее самой, он всегда был рядом, она не могла представить мир без него – это было совсем не так, как с горничной Коллинс. Она была, что называется, «второй из троих» и однажды могла надеяться на повышение. Пока что это была цветущая девушка, у нее были полные губы и полная грудь, довольно пышная для ее двадцати лет, но глаза у нее были необычайно голубые и манящие, очень милые и любопытные глаза. Стивен два года видела, как Коллинс подметает лестницу, и проходила мимо, почти не замечая ее; но однажды утром, вскоре после того, как Стивен исполнилось семь лет, Коллинс подняла глаза и вдруг улыбнулась; в эту самую минуту Стивен поняла, что любит ее – ошеломляющее открытие! Коллинс вежливо сказала: – Доброе утро, мисс Стивен. Она всегда говорила «доброе утро, мисс Стивен», но на этот раз это прозвучало обольстительно – настолько обольстительно, что Стивен захотелось прикоснуться к ней, и, довольно нерешительно протянув руку, она погладила ее по рукаву. Коллинс схватила ее руку и посмотрела на нее. – Господи, – воскликнула она, – до чего же грязнющие ногти! После чего их владелица залилась багровым румянцем и умчалась вверх по лестнице, чтобы привести их в порядок. – Положите сейчас же ножницы, мисс Стивен! – раздался непреклонный голос няньки, когда ее подопечная принялась за свой туалет. Но Стивен твердо ответила: – Я чищу ногти, потому что Коллинс они не нравятся – говорит, они грязные! – Какая наглость! – заметиланянька, изрядно раздраженная. – Не худо бы ей заняться собственными делами! Убрав наконец в безопасное место огромные швейные ножницы, миссис Бингем отправилась на розыски оскорбительницы; она не собиралась ни от кого терпеть вмешательства, способного уронить ее достоинство. Она нашла Коллинс на верхнем пролете лестницы и тотчас же принялась распекать ее – «ставить на место», по ее определению; она взялась за дело так добросовестно, что не прошло и пяти минут, как «вторая из троих» узнала обо всех своих недостатках, способных помешать ее повышению. Стивен застыла в дверях детской. Она чувствовала, как колотится ее сердце от гнева и от жалости к Коллинс. Та не отвечала ни слова, стоя на коленях, как будто онемевшая, подняв щетку, слегка приоткрыв рот и с довольно испуганными глазами, и, когда она осмелилась наконец заговорить, ее голос казался скромным и боязливым. Она была робкой по природе, а острый язык няньки был известен всем в доме. Коллинс заговорила: – Я мешаюсь в ваши дела с ребенком? О, нет, миссис Бингем, никогда! Уж я-то, надеюсь, свое место знаю. Мисс Стивен сама мне показала, какие у ней грязные ногти; она сказала: «Коллинс, ты только погляди, правда, они ужас какие грязные?» А я сказала: «Вы бы лучше спросили няню, мисс Стивен». Разве так мешаются в чужие дела? Я не из таковских, миссис Бингем. Ах, Коллинс, Коллинс, с такими милыми голубыми глазами и такой чудесной соблазнительной улыбкой! Глаза Стивен расширились от удивления, а потом затуманились от внезапных слез разочарования, ведь даже хуже, чем малодушие Коллинс, была ужасная несправедливость этой лжи – и все же сама эта несправедливость, казалось, притягивала ее к Коллинс, ведь, презирая ее, она все равно могла ее любить. До конца дня Стивен мрачно размышляла над низостью Коллинс; и все-таки до конца дня она не могла без Коллинс, и, как только замечала ее, ловила себя на том, что улыбается, и сама, в свою очередь, была неспособна собраться с силами и нахмуриться, чтобы выказать ей свое неодобрение. А Коллинс тоже улыбалась, если нянька не смотрела, и поднимала вверх свои пухлые красные пальцы, показывая на свои ногти и строя гримасы за спиной удаляющейся няньки. Глядя на нее, Стивен чувствовала себя несчастной и смущенной, не столько из-за себя, сколько из-за Коллинс; и это чувство так разрасталось, что от одной мысли о нем Стивен бросало в жар. Вечером, когда Коллинс готовила стол к чаю, Стивен удалось остаться с ней наедине. – Коллинс, – прошептала она, – ты сказала неправду, я ведь не показывала тебе свои грязные ногти! – Ясное дело, нет, – шепнула в ответ Коллинс, – но надо же мне было что-нибудь сказать – вы же не возражаете, мисс Стивен, правда? И, когда Стивен с сомнением подняла на нее глаза, Коллинс вдруг наклонилась и поцеловала ее. Стивен застыла, онемев от безраздельной радости, все ее сомнения были напрочь сметены. В эту минуту она не знала ничего, кроме красоты и Коллинс, и они были одним целым, и этим целым была Стивен – и все же это была не Стивен, но что-то более широкое, для чего семилетний ум не мог найти слов. Няня пришла, ворча: – Поторопились бы вы, мисс Стивен! Что вы здесь стоите, будто умом тронулись? Сходите умойте лицо и руки, а потом идите пить чай – сколько раз вам говорить? – Не знаю, – пробормотала Стивен. И действительно, она не знала; в эту минуту она ничего не знала о подобных пустяках.
С этих пор Стивен вступила в совершенно новый мир, который вращался вокруг Коллинс. Мир, полный постоянных волнующих приключений, полный воодушевления, радости, невероятной печали, но все равно этот мир был прекрасным местом, куда летишь, как мотылек, увивающийся за свечкой. Дни шли, один за другим, то взлетая, как качели, высоко над верхушками деревьев, то падая в бездну, но редко останавливаясь на середине. И вместе с ними взлетала и падала Стивен, цепляясь за веревки этих качелей; она просыпалась по утрам с легкой дрожью волнения – того волнения, которое по праву принадлежало дням рождения, или Рождеству, или поездкам на пантомиму в Мэлверн. Она открывала глаза и поскорее выскакивала из кровати, еще слишком сонная, чтобы вспомнить, откуда в ней это воодушевление; но потом ей приходило на ум, что сегодня, совсем скоро, ей предстоит увидеть Коллинс. Эта мысль заставляла ее поскорее бултыхнуться в ванну, спешить, застегивая пуговицы, так, что они отрывались, и чистить ногти так энергично и беспощадно, что они потом болели. Она становилась невнимательной на уроках, грызла карандаш и глядела в окно, и, что еще хуже, не слушала ничего, кроме шагов Коллинс. Нянька била ее по рукам, ставила в угол, лишала варенья, но все без толку; Стивен только улыбалась, храня свой секрет – Коллинс стоила любых наказаний. Она становилась беспокойной, и ее нельзя было уговорить сидеть тихо, даже когда нянька читала вслух. Когда-то ей очень нравилось чтение, особенно из книжек про героев, но теперь эти истории так будоражили ее честолюбие, что она стремилась пережить их сама. Теперь она, Стивен, хотела быть Вильгельмом Теллем, или Нельсоном, или всем отрядом, который атаковал Балаклаву; и потому немало было разграблено в нянькином мешке для лоскутков, немало было раскопано костюмов, что когда-то использовались для игры в шарады, немало было похвальбы и шума, важной походки и картинных поз, и немало было глядено в зеркало. Все это повлекло за собой бурный период, когда детская выглядела как после землетрясения; стулья и пол были завалены всякой всячиной, разбросанной после поисков Стивен. Нарядившись, она уходила с важным видом, повелительно отстраняя няньку, и всегда на поиски Коллинс, которую она отыскивала в подвальном этаже. Иногда Коллинс подыгрывала, особенно когда Стивен изображала Нельсона. – Батюшки, да ты чудо как хороша! – восклицала она, потом обращалась к поварихе: – Поглядите, миссис Вильсон! Разве мисс Стивен не похожа на мальчика? Должно быть, она и вправду мальчик, у ней же такие широкие плечи и такие смешные ножки! И Стивен серьезно отвечала: – Да, конечно же, я мальчик. Я молодой Нельсон, и я не ведаю слова «страх». Знаешь, Коллинс, я просто обязана быть мальчиком – ведь я чувствую себя совсем мальчиком, совсем как молодой Нельсон на картине в верхнем этаже. Коллинс смеялась, и миссис Вильсон тоже, а когда Стивен уходила, они разговаривали, и Коллинс, бывало, говорила: – Маленькая чудачка она у нас, все время наряжается и разыгрывает роли – такая смешная! Но миссис Вильсон, бывало, высказывала неодобрение: – Не нравятся мне все эти глупости, это не для юной леди. Мисс Стивен совсем не такая, как другие юные леди – нет в ней разных там миленьких черточек, такая жалость! Иногда, однако, Коллинс была хмурой, и напрасно Стивен наряжалась Нельсоном. «Не отвлекайте меня, мисс, у меня полно работы» – или: «Идите, покажитесь няне – да, я знаю, что вы мальчик, но мне работать надо. Бегите-ка». И Стивен прокрадывалась наверх, растеряв всю свою важность, чувствуя себя странно несчастной и пристыженной, она срывала с себя одежды, в которые так любила облачаться, чтобы сменить их на те, которые она ненавидела. Как же она ненавидела эти платьица из мягкой материи, и шарфики, и бантики, и коралловые бусики, и ажурные чулки! В бриджах ее ногам было так свободно и удобно; а еще она обожала карманы, которые были для нее под запретом – по крайней мере, настоящие, полноценные карманы. Она мрачно расхаживала по детской, потому что Коллинс ею пренебрегала, потому что она сознавала, что все делает не так, потому что она так хотела быть кем-то настоящим, а не просто Стивен, которая играет в Нельсона. В припадке гнева она могла подойти к шкафчику, и, доставая кукол, начинала их мучить. Она всегда презирала эти идиотские создания, которые, тем не менее, прибывали к ней с каждым Рождеством и днем рождения. – Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу! – бормотала она и колотила по их невинным личикам. Но однажды, когда Коллинс ответила ей грубее обычного, ее вдруг охватило раскаяние. – Это из-за колена моего, – призналась она Стивен. – Ты тут ни при чем, милая моя, просто у меня «колено домработницы». – А это опасно? – испуганно спросил ребенок. Коллинс, верная своему общественному классу, сказала: – Может быть. Это может кончиться жуткой операцией, а я не хочу никакой операции. – Это как? – спросила Стивен. – Ножом меня будут резать, – всхлипнула Коллинс, – взрежут, чтобы воду выпустить. – Ох, Коллинс! Какую воду? – В коленной чашечке у меня вода – если надавите, то увидите, мисс Стивен. Они стояли вдвоем в просторной детской спальне, где Коллинс, прихрамывая, стелила постель. Это был один из тех редких и прекрасных случаев, когда Стивен могла общаться со своей богиней без помех, потому что нянька ушла отправлять письмо. Коллинс закатала грубый шерстяной чулок и показала пострадавшее место; колено было все в нарывах, распухшее, такое некрасивое, но глаза Стивен сразу наполнились взволнованными слезами, когда она притронулась к нему пальцем. – Тише вы! – воскликнула Коллинс. – Видите эту впадину? Там и есть вода! – и добавила: – Это так больно, что я с ног валюсь. Все из-за того, что полы я натираю, мисс Стивен; не надо было мне натирать полы. Стивен серьезно сказала: – Я хочу, чтобы это было у меня – хочу забрать у тебя боль в колене, Коллинс, чтобы терпеть ее вместо тебя. Я хотела бы ужасно мучиться за тебя, Коллинс, как Иисус мучился за грешников. Если я очень буду молиться, как ты думаешь, я могу заразиться? Или, может, надо потереть мое колено о твое? – Господь вас благослови! – рассмеялась Коллинс. – Это же вам не корь; нет, мисс Стивен, это от того, что я по полу ползаю. Весь вечер Стивен ходила задумчивая, она открыла «Библейские истории для детей», изучала взглядом рисунок, изображающий Господа на кресте, и чувствовала, что понимает Его. Раньше Он был для нее загадкой, потому что сама она боялась боли – когда она расшибала коленки в саду на дорожке из гравия, не всегда было легко сдержать слезы – а Иисус все-таки решился терпеть боль ради грешников, в то время как мог просто созвать к себе ангелов! О да, она долго не могла понять, в чем с Ним дело, но теперь понимала. Когда пришло время ложиться в постель, и мать, по обыкновению, пришла послушать, как Стивен читает молитву, этой молитве недоставало убежденности. Но, когда Анна поцеловала ее и погасила свет, тогда Стивен начала молиться по-серьезному – с таким пылом, что с нее тек пот, в настоящем исступлении: «Пожалуйста, Иисус, даруй мне «колено домработницы» вместо Коллинс – сделай это, ну сделай, Господи! Прошу тебя, Иисус, я хотела бы терпеть всю эту боль вместо Коллинс, так, как Ты, и не нужны мне никакие ангелы! Я хотела бы омыть Коллинс в своей крови, Господи – я очень хотела бы стать Спасителем для Коллинс – я люблю ее, и я хочу, чтобы мне было больно, как Тебе; пожалуйста, милый Иисус, разреши мне! Пусть у меня в колене будет вода, чтобы мне вместо Коллинс сделали операцию. Пусть мне сделают, ведь она боится, а я – ничуточки!» Эти просьбы она повторяла, пока не заснула, и ей снилось, что она каким-то странным образом стала Иисусом, и что Коллинс на коленях целовала ей руку, потому что она, Стивен, сумела исцелить ее, отрезав ее больное колено перочинным ножиком и заменив его на собственное. В этом сне были перемешаны восторг и неловкость, и он длился довольно долго. На следующее утро она проснулась с восторженным чувством, которое приходит лишь в минуты совершенной веры. Но, тщательно изучив свои колени в ванной, она нашла, что в них нет никакого изъяна, не считая старых шрамов и засохшей коричневой ссадины от недавнего падения – это, конечно, очень разочаровывало. Она содрала корку на ссадине, и от этого было слегка больно, но, конечно же, это не было настоящее «колено домработницы». Однако Стивен решила не сдаваться так легко и продолжать молитвы. Больше трех недель она молилась, вся в поту, и каждый день изводила бедную Коллинс бесконечными вопросами: «Твоему колену еще не лучше?» «Тебе не кажется, что у меня распухло колено?» «У тебя есть вера? У меня-то есть…» «Тебе уже не так больно, Коллинс?» Но Коллинс всегда отвечала одинаково: «Нет, не лучше, спасибо вам, мисс Стивен». Когда кончалась четвертая неделя, Стивен вдруг оборвала молитву и сказала Господу: «Ты не любишь Коллинс, Иисус, но я-то люблю, и у меня все равно будет«колено домработницы». Еще увидишь!» После этого, немножко испугавшись, она добавила, уже смиреннее: «То есть я этого правда хочу – а ты ведь не возражаешь, Господи?» Пол в детской был покрыт ковром, что не совсем подходило для Стивен; если бы там был паркет, как в гостиной и кабинете, он бы лучше послужил для ее цели. Но все равно тяжело было стоять на коленях достаточно долго – так тяжело, что после двадцати минут ей приходилось скрипеть зубами. Это было куда хуже, чем ободрать ногу в саду; даже хуже, чем содрать ссадину! Нельсон иногда помогал ей. Бывало, она думала: «Сейчас я Нельсон. Я в гуще битвы при Трафальгаре, и меня ранили в оба колена». Но потом она вспоминала, что именно это мучение на долю Нельсона не выпадало. И все равно было хорошо, что она страдает – Коллинс явно становилась ей ближе от этого; Стивен казалось, что Коллинс принадлежит ей по праву этих усердных страданий. На старом ковре в детской были бесчисленные пятна, и Стивен делала вид, что оттирает эти пятна; тщательно стараясь воспроизводить движения Коллинс, она двигалась взад-вперед со слабыми стонами. Когда она наконец поднималась с ковра, ей приходилось придерживать левую ногу, и она хромала, все еще со стоном. В ее чулках появились огромные дыры, через которые были видны ее пострадавшие колени, что влекло за собой упреки: «Прекратите ваши глупости, мисс Стивен! Стыд и срам, как вы рвете чулки!» Но Стивен мрачно улыбалась и продолжала «глупости», любовь гнала ее к открытому непослушанию. На восьмой день, однако, Стивен пришло в голову, что Коллинс нужно бы показать свидетельство ее преданности. Ее колени в то утро особенно пострадали, так что она захромала на поиски ничего не подозревающей горничной. Коллинс уставилась на нее: – Боже милосердный, что это? Чем вы таким занимались, мисс Стивен? Тогда Стивен сказала, не без простительной гордости: – Я стараюсь, чтобы у меня было «колено домработницы», как у тебя, Коллинс! – И, поскольку у Коллинс был глупый и довольно ошарашенный вид: – Понимаешь, я хотела разделить твои страдания. Я много молилась, но Иисус не слушал меня, так что приходится зарабатывать «колено домработницы» по-своему – я не могу больше ждать, пока Иисус соберется! – Тише! – прошептала Коллинс, весьма шокированная. – Не надо так говорить: это дурно, мисс Стивен. Но она невольно улыбнулась, а потом вдруг горячо обняла ребенка. И все-таки Коллинс тем же вечером собрала все свое мужество и заговорила с нянькой о Стивен. – У нее все коленки были красные и распухшие, миссис Бингем. Представляете, какая она чудачка? Молится про мое колено. Вот это да! А теперь, скажите на милость, пытается себе заработать такое же! Если это не настоящая любовь, то я ничего на свете не смыслю, – и Коллинс тихо рассмеялась. После этого миссис Бингем поднялась в полный рост, и добровольные мучения Стивен насильственно прекратились. Коллинс, с ее стороны, было приказано отвечать ложью на дальнейшие расспросы Стивен. И Коллинс благородно лгала: – Мне лучше, мисс Стивен, это, верно, от ваших молитв – видно, Иисус вас услышал. Ему ведь жалко было ваши бедные коленки – совсем как мне, когда я их увидела! – Ты мне правду говоришь? – спрашивала ее Стивен, все еще сомневаясь, все еще помня первый день своих юных любовных грез. – Конечно же, правду, мисс Стивен, – и Стивен приходилось этим довольствоваться.
Коллинс стала нежнее к ней после инцидента с коленями; она не могла не испытывать теперь интереса к ребенку, которого они с поварихой теперь определяли как «чудачку», и Стивен грелась в лучах тайной ласки, и ее любовь к Коллинс росла день ото дня. Была весна, пора нежных чувств, и Стивен в первый раз ощутила, что такое весна. Бессловесно, по-детски она сознавала ее ароматы и не могла усидеть дома, ее тянуло на луга, к холмам, белым от цветущего терновника. Ее подвижное юное тело не знало покоя, но ее душа купалась в какой-то нежной дымке, и она никак не могла выразить это словами, как ни пыталась рассказать об этом Коллинс. Все это имело отношение к Коллинс, но как-то по-другому – дело было не в широкой улыбке Коллинс, не в ее красных руках, даже не в ее голубых манящих глазах. Но все, чем была Коллинс, та Коллинс, что принадлежала Стивен, было частью этих долгих теплых дней, не считая сумерек, которые приходили и тянулись часами после того, как Стивен укладывали в постель; и частью, если бы Стивен могла это осознать, ее собственного детского восприятия, становившегося острее. Этой весной ее впервые пробирала дрожь от пения кукушки, она замирала и слушала его, склонив голову набок; и тяга к этому зову издалека оставалась с ней всю жизнь. Бывало, что она хотела уйти подальше от Коллинс, но бывало, что она жаждала изо всех сил быть рядом с ней, жаждала вызвать в ней ответное чувство, к которому так стремилась ее любовь, но которое, весьма осмотрительно, ей редко уделялось. Она иногда говорила: «Я тебя ужасно люблю, Коллинс. Я тебя так люблю, что плакать хочется». А Коллинс отвечала: «Не глупите, мисс Стивен», – и это было не то, совсем не то. Тогда Стивен вдруг могла оттолкнуть ее в гневе: «Ты плохая! Как я тебя ненавижу, Коллинс!» Теперь у Стивен вошло в привычку не спать по ночам и рисовать картины в своем воображении: в них они были вместе с Коллинс в разные счастливые моменты. Например, они прогуливались в саду, рука об руку, или замирали на холме, слушая кукушку; а может быть, неслись милю за милей по синему морю на маленьком причудливом кораблике с треугольным парусом, совсем как в сказке. Иногда Стивен представляла, что они живут в низеньком коттедже с черепичной крышей возле мельничного ручья – она видела такой коттедж неподалеку от Аптона – и вода в этом говорливом ручье бежит быстро, а иногда несет на себе сухие листья. Последняя картинка была очень интимной, полной подробностей, вплоть до рыжих фарфоровых собак, которые стояли по обе стороны высокой каминной полки, и громко тикающих напольных часов. Коллинс сидела у огня, сняв башмаки. «Ноги у меня распухли, болят все», – говорила она. Тогда Стивен уходила делать бутерброды – так, как их делают для гостиной, поменьше хлеба и побольше масла – ставила чайник и заваривала чай для Коллинс, которая любила крепкий чай, почти кипяток, чтобы можно было потягивать его из блюдца. В этой картине именно Коллинс говорила о любви, и тогда Стивен нежно, но твердо упрекала ее: «Ладно, ладно, Коллинс, не глупи – ну и чудачка же ты!» Но все это время она жаждала сказать ей, как все это чудесно, так сладко, будто цветок жимолости, или как поля, пахнущие свежескошенным сеном на солнце. И, может быть, она рассказала бы ей все это, под самый конец – прежде чем поблекла бы последняя картина.
В эти дни Стивен держалась ближе к отцу, и это тоже имело какое-то отношение к Коллинс. Она не могла бы сказать, почему, просто чувствовала, что это так. Сэр Филип и его дочь гуляли по холмам, вдоль зарослей терна и молодого зеленого папоротника; они шли рука об руку, с глубоким чувством дружбы и взаимопонимания. Сэр Филип знал все о полевых цветах и диких ягодах, о повадках лисят, и кроликов, и подобного им народца. На холмах Мэлверна было множество редких птиц, и он показывал их Стивен. Он учил ее простейшим законам природы, которые, хоть и были просты, всегда наполняли его удивлением: закон древесного сока, который струился по ветвям, закон ветра, который гнал по ветвям древесный сок, закон жизни птиц и строительства гнезд, закон кукушки, голос которой в июне звучал немного иначе. Он учил ее из любви как к предмету, так и к ученице, и, когда он учил Стивен, то наблюдал за ней. Иногда, когда детское сердце переполнялось так, что не могло этого вынести, она рассказывала ему о своих невзгодах короткими, запинающимися фразами. Она рассказывала, как она хотела бы быть совсем другой, быть кем-то вроде Нельсона. Она говорила: – Как ты думаешь, я смогла бы стать мужчиной, если бы очень-очень этого захотела или помолилась бы, а, папа? Тогда сэр Филип улыбался и слегка поддразнивал ее, говорил, что однажды она может загрустить по красивым платьицам, и его насмешка была всегда очень мягкой, поэтому совсем не ранила. Но иногда он изучал свою дочь серьезно и пристально, сжимая рукой свой твердый подбородок с ямочкой. Он смотрел, как она играет с собаками в саду, смотрел на ее движения, в которых таилась странная сила, на очертания ее длинных рук и ног – она была высокой для своего возраста – и на посадку ее головы на слишком широких плечах. Иногда он хмурился и задумывался, а иногда мог вдруг позвать ее: «Стивен, подойди сюда!» Она радостно подходила к нему, ожидая, что он скажет; но он просто прижимал ее к себе на мгновение, а потом резко отпускал. Поднявшись, он шел к дому, уходил в свой кабинет и остаток дня проводил среди книг. Сэр Филип представлял собой странное сочетание – наполовину спортсмен, наполовину ученый. У него была одна из самых прекрасных библиотек в Англии, и в последнее время он стал проводить в чтении половину ночи, что прежде не бывало в его привычках. Уединившись в своем серьезном тихом кабинете, он отпирал шкафчик своего обширного стола и доставал тонкую книжку, недавно приобретенную, читая и перечитывая ее в тишине. Автором ее был немец, Карл Генрих Ульрихс, и когда сэр Филип читал, его взгляд был озадаченным; затем, потянувшись за карандашом, он делал маленькие пометки на незапятнанных полях. Иногда он вскакивал и быстрыми шагами ходил по комнате, то и дело останавливаясь, чтобы посмотреть на картину – портрет Стивен вместе с ее матерью, написанный Милле в прошлом году. Он отмечал грациозную красоту Анны, такую совершенную, такую успокаивающую; и потом – эту неопределимую черту в Стивен, из-за было что-то неправильное в той одежде, которая была на ней, как будто Стивен не имела никакого права на эту одежду, но прежде всего – не имела права на Анну. Через некоторое время он прокрадывался в постель, стараясь ступать очень тихо, чтобы не разбудить жену, ведь иначе она могла бы спросить: «Филип, дорогой, уже так поздно – что ты читал?» Он не хотел отвечать, не хотел ей рассказывать; вот почему ему приходилось ступать так тихо. На следующее утро он бывал очень нежным с Анной – но еще более нежным со Стивен.
Когда весна совсем расцвела и перешагнула в лето, Стивен стала осознавать, что Коллинс меняется. Эта перемена была сначала почти неосязаемой, но инстинкт ребенка нельзя обмануть. Пришел день, когда Коллинс довольно резко стала ей отвечать и уже не ссылалась на больное колено: – Нечего вам то и дело вертеться у меня под ногами, мисс Стивен. Не надо везде за мной ходить и не надо на меня глядеть. Мне не по душе, когда за мной следят; бегите-ка вы в детскую, подвальный этаж – не место для юных леди. После этого такие упреки повторялись часто, стоило только Стивен подойти к ней близко. Печальная загадка! Стивен билась над ней, как маленький слепой кротенок, всегда пребывающий в потемках. Она не знала, что и подумать, а любовь ее все росла, несмотря на такое суровое обращение, и она пыталась улестить Коллинс, предлагая ей драже и шоколадные конфеты, которые служанка принимала, потому что любила их. Коллинс была не так виновна, как казалось, ведь и она, в свою очередь, была игрушкой страстей. Новый лакей был высоким и исключительно красивым. Он поглядывал на Коллинс с одобрением. Он сказал ей: «Сделай так, чтобы этот ребенок, будь он неладен, не болтался около тебя; если не сумеешь, то она все про нас разболтает». И теперь Стивен познала глубокое отчаяние, потому что ей некому было довериться. Она боялась рассказать даже отцу – он ведь мог не понять, начал бы смеяться над ней, поддразнивать ее – а если бы он начал ее поддразнивать, даже мягко, она знала, что не смогла бы сдержать слезы. Даже Нельсон вдруг показался таким далеким. Что толку было пытаться быть Нельсоном? Что толку было переодеваться, что толку притворяться? Она отворачивалась от пищи, стала совсем бледной и вялой, пока не на шутку встревоженная Анна не послала за доктором. Тот прибыл и, не найдя у пациентки ничего особо серьезного, прописал ей дозу порошка Грегори. Стивен, даже не пикнув, залпом проглотила мерзкое питье – как будто оно ей нравилось! Кончилось все внезапно, как это часто бывает. Как-то раз Стивен одна бродила по саду, все еще ломая голову над поведением Коллинс, которая уже несколько дней ее избегала. Стивен забрела в старый сарай, где хранились цветочные горшки, и что же она там увидела? Там были Коллинс и лакей; у них, казалось, был очень серьезный разговор, такой серьезный, что они не услышали ее приближения. А потом случилась настоящая катастрофа – Генри грубо схватил Коллинс за запястья и, все еще грубо, притянул к себе, и поцеловал прямо в губы. Стивен вдруг стало жарко, у нее закружилась голова, ее заполнял слепой бессмысленный гнев; она хотела закричать, но голос совсем не слушался ее, поэтому она могла только бормотать. Но в следующий миг она схватила разбитый цветочный горшок и швырнула его в лакея. Удар пришелся ему в лицо, щека была порезана, медленно закапала кровь. Он застыл на месте, осторожно вытирая лицо, а Коллинс тупо уставилась на Стивен. Никто из них не заговорил, они чувствовали себя слишком виноватыми – и были слишком изумлены. Тогда Стивен повернулась и бросилась прочь. Прочь, прочь, куда угодно, только бы их не видеть! Она всхлипывала на бегу, закрывала глаза, продиралась через кусты, так, что рвалась одежда, ветки, встречаясь на ее пути, рвали ей чулки и царапали ноги. Но вдруг ее поймали сильные руки, и ее лицо прижалось к отцу, и вот уже сэр Филип нес ее в дом, через широкий коридор, в свой кабинет. Он усадил ее к себе на колени, не спрашивая ни о чем, и сначала она жалась к нему, как маленькое глупое животное, которое где-то поранилось. Но ее сердце было слишком юным, чтобы вместить эту новую беду, слишком тяжело ему было, слишком велика была ноша, поэтому беда излилась из этого сердца слезами и была поведана на плече у сэра Филипа. Он слушал очень серьезно, только гладил ее волосы. «Да, да», – мягко говорил он, и потом: «Дальше, Стивен». И, когда она закончила, он молчал, продолжая гладить ее волосы. Потом он сказал: – Мне кажется, я понимаю, Стивен… Все это кажется страшным, таким страшным, как не бывало никогда, самым страшным на свете… но ты еще увидишь, что это пройдет и совсем забудется – попытайся поверить мне, Стивен. С этих пор я собираюсь относиться к тебе, как к мальчику, а мальчик всегда должен быть храбрым, помни это. Я не собираюсь притворяться, будто ты трусишка; зачем мне это нужно? Ведь я знаю, что ты храбрая. Завтра я собираюсь отослать Коллинс; ты поняла, Стивен? Я отошлю ее. Я не собираюсь быть злым, но завтра она уйдет отсюда, и я не хочу, чтобы до этого ты виделась с ней. Сначала ты будешь тосковать по ней, это будет только естественно, но пройдет время, и ты поймешь, что забыла ее; тогда и эта беда будет казаться незначительной. Все это правда, милая, клянусь тебе. Если я буду тебе нужен, помни, что я всегда рядом – ты можешь прийти ко мне в кабинет, когда только захочешь. Ты можешь поговорить со мной о чем угодно, когда будешь чувствовать себя несчастной и захочешь с кем-нибудь поговорить. – Он помолчал, затем довольно резко закончил: – Но не надо беспокоить маму, просто приходи ко мне, Стивен. И Стивен, все еще прерывисто дыша, посмотрела ему в лицо. Она кивнула, и сэр Филип увидел, как его собственные печальные глаза смотрят на него с залитого слезами лица дочери. Но ее губы крепко сжались, и ямочка на подбородке обозначилась сильнее, в ее детской решимости быть храброй. Наклонившись к ней, он в полной тишине поцеловал ее – как будто они скрепили свой грустный договор.
Анна, которой не было в поместье, когда случилась беда, вернулась и застала мужа в коридоре, он дожидался ее. – Стивен плохо себя вела, она в детской; у нее была одна из этих ее вспышек, – заметил он. Несмотря на то, что он явно стремился перехватить Анну на полпути, сейчас он говорил достаточно непринужденно. Коллинс и лакей должны покинуть дом, сказал он ей. Что до Стивен, он уже с ней поговорил – лучше будет, если Анна оставит это дело в покое, это был всего лишь детский припадок гнева. Анна поспешила наверх, к дочери. Сама она в детстве не отличалась бурным нравом, и вспышки Стивен всегда заставляли ее чувствовать себя беспомощной; однако ее уже подготовили к худшему. Но она обнаружила, что Стивен сидит, подперев подбородок, и спокойно глядит в окно; глаза у нее были все еще распухшие и лицо очень бледное, в остальном же она не показывала особых эмоций; она даже улыбнулась Анне – довольно принужденной улыбкой. Анна разговаривала мягко, и Стивен слушала, время от времени кивая. Но Анна чувствовала неловкость, как будто ребенок почему-то хотел уберечь ее от волнения; эта улыбка была предназначена для того, чтобы уберечь ее – такая недетская улыбка. Всю беседу мать вела одна. Стивен не обсуждала свою привязанность к Коллинс; об этом она упрямо молчала. Она не оправдывалась и не оправдывала то, что она бросила цветочным горшком в лакея. «Она пытается что-то скрывать», – думала Анна, с каждой минутой все больше чувствуя себя озадаченной. Под конец Стивен серьезно взяла руку матери и погладила ее, как будто утешая. Она сказала: – Не надо волноваться, ведь от этого волнуется папа – я обещаю, что постараюсь не поддаваться вспышкам, но ты обещай, что не будешь волноваться. И, хотя это казалось нелепым, Анна услышала свои слова: – Хорошо... я обещаю, Стивен.
Глава третья
Стивен никогда не приходила в кабинет отца, чтобы поговорить о том, как она тоскует по Коллинс. Странная скрытность в таком юном ребенке, смешанная с появившейся в ней упрямой гордостью, связывала ей язык, поэтому она вела свою битву в одиночку, и сэр Филип позволял ей это делать. Коллинс исчезла, и вместе с ней – тот лакей, а на место Коллинс пришла новая вторая горничная, племянница миссис Бингем, даже более робкая, чем ее предшественница, и она совсем не разговаривала. Она была некрасивая, с маленькими, круглыми черными глазками, похожими на ягоды смородины – совсем не такими голубыми и любознательными, как у Коллинс. Сжав губы, с комком в горле, Стивен смотрела на эту пришелицу, когда она сновала туда-сюда, исполняя ту работу, что раньше делала Коллинс. Она сидела и мрачно хмурилась в сторону бедной Винифред, изобретая маленькие мучения, чтобы добавить ей работы – наступала на корзинки для мусора, опрокидывая их содержимое, прятала веники, щетки и тряпки для пыли – пока расстроенная Винифред не извлекала их наконец из самых неподходящих мест. – Да как же эти тряпки тут очутились! – бормотала она, обнаруживая их за шторами в детской. И ее лицо шло пятнами от волнения и страха, когда она бросала взгляд на миссис Бингем. Но по ночам, когда Стивен лежала в одиночестве без сна, эти поступки, которые по утрам казались утешением, потому что коренились в ее отчаянной преданности Коллинс – по ночам эти поступки казались тривиальными, глупыми и бесполезными, потому что Коллинс не могла ни знать о них, ни видеть их, и слезы, которые Стивен сдерживала весь день, наворачивались ей на глаза. Она даже не могла во время этих одиноких ночных бдений набраться храбрости, чтобы упрекнуть Господа Иисуса, Кто, как она чувствовала, мог бы и помочь, если бы решил даровать ей «колено домработницы». Она думала: «Он ни меня не любит, ни Коллинс – Он хочет всю боль Себе забрать, а делиться не собирается!» А потом она каялась: «Прости меня, Господи Иисусе, я же знаю, Ты любишь всех несчастных грешников!» И от того, что она, может быть, так несправедливо подумала об Иисусе, она плакала еще больше. Действительно, ужасными были эти ночи, проводимые среди слез, сомнений в Боге и в рабе Божией Коллинс. Часы тянулись в нестерпимой темноте, и, казалось, обволакивали все тело Стивен, от чего ее бросало то в жар, то в холод. Часы на лестнице тикали так громко, что у нее болела голова от этого неестественного тиканья – а когда они били, что случалось каждые полчаса, их звук, казалось, сотрясал весь дом, пока Стивен не забиралась под одеяла, прячась, сама не зная от чего. Но тогда, свернувшись клубком под одеялом, ребенок утешался теплом и безопасностью, и нервы его расслаблялись, когда тело покоилось в сонной мягкости кровати. Затем вдруг – широкий, успокаивающий зевок, еще один, и еще один, пока темнота, Коллинс, огромные грозные часы и сама Стивен не сливались в одно целое, погружаясь во что-то вполне дружелюбное, гармоничное, в чем не было ни страха, ни сомнений – та блаженная иллюзия, что зовем мы сном.
В те недели, что последовали за отъездом Коллинс, Анна пыталась быть очень нежной со своей дочерью, чаще быть с ней рядом, прилежнее ласкать Стивен. Мать и дочь прогуливались по саду или бродили вместе по лугам, и Анна вспоминала сына из своих мечтаний, который играл с ней на этих лугах. Глубокая печаль на миг затуманивала ее глаза, бесконечное сожаление, когда она смотрела на Стивен; и Стивен, быстро научившаяся различать эту печаль, сжимала руку Анны маленькими беспокойными пальцами; она так хотела бы разгадать, что тревожило ее мать, но не могла сказать ни слова, одолеваемая смущением. Ароматы лугов странным образом трогали обеих – необычно острый запах луговых маргариток, запах лютиков, зеленоватых, как трава; и еще запах таволги, что росла у изгороди. Иногда Стивен вцеплялась в рукав матери – невозможно было выдержать этот густой аромат в одиночку! Однажды она сказала: – Постой, а то повредишь этот запах вокруг нас – этот белый запах, он совсем как ты! А потом она вспыхнула и резко подняла глаза, обеспокоенная, не станет ли Анна смеяться над ней. Но ее мать глядела на нее серьезно, с любопытством, озадаченная этим существом, которое, казалось, состояло из одних противоречий – то упрямая, то мягкая, даже нежная. Анну, как и ее ребенка, трогал аромат таволги у изгороди; ведь в этом они были едины, мать и дочь с горячей кельтской кровью в жилах, которая побуждает замечать все это – если бы они могли понять, что эти простые вещи могли бы создать связь между ними! Огромная жажда любить внезапно овладела Анной Гордон, там, на этом лугу, залитом солнцем – овладела ими обеими, когда они стояли вместе, по две стороны пропасти между зрелостью и детством. Они глядели друг на друга, будто просили о чем-то, будто искали чего-то одна от другой; потом это мгновение прошло – они шли дальше в молчании, не ближе друг к другу, чем раньше.
Иногда Анна возила Стивен в Грейт-Мэлверн, чтобы пройтись по магазинам и остановиться в гостинице аббатства на обед, состоявший из холодной говядины и питательного рисового пудинга. Стивен испытывала отвращение к этим экскурсиям, для которых требовалось наряжаться, но она терпела их за то почтение, которое принадлежало ей, когда она сопровождала мать по улицам, особенно по Церковной улице, идущей в горку, длинной и оживленной, потому что на Церковной улице друг друга видят все. Шляпы поднимались вверх с очевидным уважением, а более скромный палец взлетал к виску; женщины склоняли головы, и некоторые даже делали хозяйке Мортона книксен – деревенские женщины в пятнистых шляпках, похожие на своих курочек, их добрые лица, напоминающие сморщенные печеные яблоки. Тогда Анна останавливалась, чтобы расспросить их о телятах, ребятах и жеребятах, и обо всех созданиях, что растут на фермах, и ее голос был мягким, потому что она любила эти юные создания. Стивен стояла чуть позади, размышляя, какая у нее грациозная и милая мама; сравнивала ее хрупкие, изящные плечи с согбенной от трудов спиной старой миссис Беннетт, с некрасивой, сутулой спиной молодой миссис Томпсон, которая кашляла, когда говорила, а потом приговаривала «прошу прощенья», как будто считала, что недопустимо кашлять в присутствии такой богини, как Анна. Анна оглядывалась на Стивен: «Вот ты где, милая! Мы должны пойти к Джексону и поменять маме книги»; или: «Няне нужно еще несколько тарелок; пойдем же, купим их у Лэнгли». Стивен была всегда начеку, особенно когда они переходили дорогу. Она смотрела направо и налево, ожидая воображаемого уличного движения, и поддерживала Анну под локоть. «Пойдем со мной, – распоряжалась она, – и осторожнее, здесь лужи, как бы тебе не замочить ног – держись за меня, мама!» Анна чувствовала маленькую руку своим локтем и думала, что эти пальцы на удивление сильны; сильные и ловкие, они были похожи на пальцы сэра Филипа, и это всегда доставляло ей смутное неудовольствие. Однако она улыбалась Стивен, когда позволяла своему ребенку вести ее между лужами. Она говорила: «Спасибо, милая; ты такая сильная, прямо как лев!» – пытаясь убрать недовольство из своего голоса. Стивен была такой заботливой и внимательной, когда они с матерью куда-нибудь ездили вдвоем. Даже странная ее застенчивость не могла помешать этой заботливости, и застенчивость Анны тоже не могла спасти ее от этой заботы. Ей приходилось подчиняться этому спокойному надзору, старательному, мягкому, но удивительно упорному. И все же, была ли это любовь? – часто спрашивала себя Анна. Она была уверена, что это не та доверчивая преданность, которую Стивен всегда чувствовала к своему отцу, это больше походило на инстинктивное восхищение, смешанное с огромной терпеливой добротой. «Если бы она разговаривала со мной, как с Филипом, я могла бы как-нибудь понять ее, – размышляла Анна. – Так странно это – не знать, что она чувствует и думает, подозревать, что всегда что-то остается в глубине». Их поездки домой из Мэлверна обычно проходили в молчании, ведь Стивен чувствовала, что ее задача окончена, мать больше не нуждается в ее защите, когда кучер уже взял на себя заботу о них обеих – вместе с двумя норовистыми на вид серыми лошадками, которые на самом деле были благовоспитанными и добрыми. Что до Анны, она со вздохом откидывалась на спинку в своем углу, устав от попыток завязать беседу. Она размышляла, что, может быть, Стивен устала, или просто дуется, или, в конце концов, она всего лишь глупый ребенок. Может быть, ей следовало печалиться за этого ребенка? Она никак не могла это решить. Тем временем Стивен, наслаждаясь удобной каретой, отдавалась калейдоскопу размышлений, тех, что принадлежат окончанию дня и иногда посещают детей. Склоненная спина миссис Томпсон была похожа на дугу – но не как у радуги, а скорее как у лука; если бы натянуть тетиву от ее ног к голове, можно было бы выстрелить из миссис Томпсон? Фарфоровые собаки…у Лэнгли были красивые фарфоровые собаки, они кого-то тебе напомнили; да, конечно, Коллинс – Коллинс и коттедж с рыжими фарфоровыми собаками. Но ты же пыталась не думать о Коллинс! Какой необычайный свет склоняется над холмами, что-то вроде золотой дымки, и от него тебе стало грустно... почему золотая дымка – это грустно, когда она освещает путь к холмам? Рисовый пудинг ничем не лучше тапиоки, хотя и не хуже, потому что он не такой липкий, а тапиоку никак не прожуешь, мерзость такая, все равно что сидеть и давиться собственной слюной. Тропинки пахнут сыростью – чудесный запах! А вот когда няня что-то стирает, эти вещи пахнут только мылом – но, конечно, Бог моет мир без мыла: ведь он же Бог, ему, наверное, никакого мыла не надо, а тебе надо много, особенно для рук – неужели Бог моет руки без мыла? Мама говорит о телятах и младенцах, и она похожа на Деву Марию в церкви, ту, что в витражном окне рядом с Иисусом, а тут вспоминается и Церковная улица, неплохое, в общем-то, место; Церковная улица – она ведь даже очень интересная; как весело, наверное, мужчинам, потому что у них есть шляпы и они могут их снимать, вместо того, чтобы просто улыбнуться... котелок, наверное, интереснее, чем шляпка из итальянской соломки – ее-то не снимешь перед мамой… Карета гладко катилась по белой дороге, между крепких изгородей, что были все в листьях, усыпанные шиповником; громко пели дрозды, так громко, что Стивен слышала их голоса за быстрым стуком копыт и приглушенным шорохом колес. Потом исподлобья она вскидывала взгляд на Анну, ведь та, как она знала, любила песни дроздов; но лицо Анны было скрыто в тени, а ее руки спокойно сложены. И вот лошади, приближаясь к конюшне, удваивали усилия, когда врывались через ворота, высокие железные ворота мортонского парка, преданные ворота, которые всегда оповещали о доме. Пролетали мимо старые деревья, потом загоны со скотом, где были вустерские быки со зловещими белыми мордами; потом два тихих озера, где лебеди выращивали своих лебедят; потом лужайки, и наконец – широкий поворот рядом с домом, который вел к массивным входным дверям. Ребенок был еще слишком юн, чтобы понимать, почему у него занимается дух от красоты Мортона, от этой золотистой дымки на склоне дня, предвещающей вечер. Она хотела закричать, чуть ли не в слезах: «Прекратите, хватит, мне больно!» Но вместо этого она зажмуривалась и сжимала губы, несчастная, но счастливая. Это было странное чувство; оно было слишком большим для Стивен, ведь она была еще довольно мала, когда дело доходило до духовной сферы. Ибо дух Мортона был ее частью и всегда оставался где-то глубоко внутри нее, обособленный и нетронутый, во все последующие годы, перед лицом всех тягот и всего безобразия жизни. Годы спустя некоторые запахи пробуждали его – запах сырого камыша, растущего у воды; добрый, слегка молочный запах телят; запах сушеных розовых лепестков, ириса и фиалок, со слабой ноткой пчелиного воска, который всегда витал в комнатах Анны. И часть Стивен, которую она все еще делила с Мортоном, знала, что такое ужасное одиночество, как знает об этом душа, когда пробуждается и видит, что она блуждает незваной меж небесных сфер.
Анна и Стивен снимали пальто и шли в кабинет на поиски сэра Филипа, который обычно ждал их там. – Привет, Стивен! – говорил он своим приятным низким голосом, но его взгляд был прикован к Анне. Глаза Стивен неизменно следовали за глазами отца, так что она тоже стояла, глядя на Анну, и иногда у нее захватывало дух от удивления перед полнотой этой спокойной красоты. Она никак не могла привыкнуть к красоте своей матери, всегда удивляясь ей, каждый раз, когда она ее видела; это было одно из тех странных, нестерпимых ощущений, как от запаха таволги у изгородей. Анна, бывало, говорила: «В чем дело, Стивен? Бога ради, милая, не смотри на меня так!» И Стивен бросало в жар от стыда и смущения, потому что Анна поймала ее взгляд. Сэр Филип обычно приходил ей на помощь: «Стивен, посмотри, вот новая книжка с картинками про охоту», или: «Я знаю хорошую гравюру с молодым Нельсоном; если будешь вести себя хорошо, завтра я закажу ее для тебя». Но через некоторое время они с Анной начинали беседу, веселясь и не обращая внимания на Стивен, изобретая нелепые маленькие игры, как двое детей, которые не всегда принимали в свои игры настоящего ребенка. Стивен тогда сидела, молчаливо наблюдая за ними, но ее сердцем овладевали странные чувства, с которыми семилетний ребенок не мог справиться и для которых не мог найти подходящего названия. Все, что она могла понять –что когда она видела своих родителей в таком настроении, ее охватывало желание, которое она сама не могла определить – желание чего-то такого, что сделает ее такой же счастливой, как они. И иногда это смешивалось с Мортоном, с торжественными, величавыми комнатами, такими, как кабинет отца, с широкими видами из окон, впускавших много солнечного света, и с запахами просторного сада. Ее ум доискивался до причины и не находил причины – разве что это была Коллинс, но ведь Коллинс не присутствовала в этих картинах; даже ее любовь должна была признать, что она принадлежит им не в большей степени, чем щетки, ведра и тряпки для пыли принадлежали этому достойному кабинету. Наступало время, когда Стивен должна была идти пить чай, оставляя двух выросших детей вместе; тайно угадывая, что ни один из них не будет скучать без нее – даже отец. Придя в детскую, она, бывало, сердилась, потому что в ее сердце была пустота, и ей хотелось плакать; или потому, что, поглядев на себя в зеркало, она решала, что ненавидит свои пышные длинные волосы. Хватая толстый кусок хлеба с маслом, она, бывало, опрокидывала молочник, или разбивала новую чайную чашку, или пачкала платье пальцами, вызывая гнев миссис Бингем. Если в такие минуты она заговаривала, обычно это были угрозы: «Я отрежу эти волосы, вот увидишь!» или: «Ненавижу это белое платье, хочу его порвать – я в нем совсем как дурочка!» Раз уж она бралась за дело, то начинала ворошить беды многомесячной давности, возвращаясь к тем временам, когда она играла в молодого Нельсона, и громко жаловалась, что быть девочкой – это все портит, даже Нельсона. Остаток вечера проходил в ворчании, ведь тот, кто чувствует себя несчастным, ворчит, по крайней мере, в семь лет – потом это кажется довольно бесполезным. Наконец подходило время для ванны, и, все еще с ворчанием, Стивен должна была подчиняться миссис Бингем, вертясь в грубых руках няньки, как собака, когда ее стригут. Так она стояла, притворяясь, что дрожит, маленькая сильная фигурка с узкими бедрами и широкими плечами, с жилистыми поджарыми боками, как у борзой, и еще большей непоседливостью. – А Бог не пользуется мылом! – вдруг могла заметить она. На что миссис Бингем улыбалась, но без особой доброты: – Может быть, и так, мисс Стивен – Ему-то не приходится мыть вас; если бы пришлось, много бы мыла понадобилось, ей-же-ей! Ванна заканчивалась, и Стивен одевалась в ночную рубашку, потом следовала долгая пауза, называемая «ждать маму», и если мама по какой-нибудь причине все же не приходила, эта пауза тянулась минут двадцать, или даже полчаса, если удача была на стороне Стивен, а часы в спальне были не слишком чопорными и точными. – Ну, теперь помолитесь, – распоряжалась миссис Бингем, – и неплохо бы вам попросить доброго Господа, чтобы Он вас простил – по мне, так все это нечестиво, а вы же юная леди! Жалеть, что вы не можете быть мальчиком! Стивен вставала на колени рядом с кроватью, но в таком настроении и молитвы у нее звучали сердито. Нянька упрекала ее: – Тише, мисс Стивен! Молитесь помедленнее, и не кричите на Господа, Он этого не любит! Но Стивен продолжала кричать на Господа в каком-то бессильном упрямстве.
Глава четвертая
Детские горести проходят легче, ведь только в зрелости, когда почва для горестей взрыхлена как следует, они могут крепко укорениться. Тоска Стивен по Коллинс, несмотря на свое неистовство, а может быть, именно благодаря ему, померкла, как прошедшая гроза, и к осени была почти растрачена. К Рождеству приступы этой тоски, когда они приходили, были довольно мягкими и не вызывали ничего сильнее, чем легкая грусть – к Рождеству ей уже требовалось некоторое усилие, чтобы восстановить в памяти очарование Коллинс. Стивен была озадачена, и ей было довольно неловко: любить так сильно, а теперь забыть! Она казалась себе ребячливой и ужасно глупой, будто разревелась из-за того, что порезала палец. Как во всех серьезных случаях, она обращалась к Господу, помня Его любовь к несчастным грешникам: «Научи меня любить Коллинс, как любил Ты, – молилась Стивен, изо всех сил пытаясь выжать из себя слезу, – научи меня любить ее, потому что она низкая и недобрая, и она не будет хорошей грешницей, такой, которые раскаиваются». Но слезы не приходили, и молитва была совсем не такой, чего-то ей недоставало – ее больше не бросало в пот во время молитвы. А потом случилось ужасное – образ служанки стал меркнуть, и, как ни старалась Стивен, она не могла вспомнить те мимолетные выражения ее лица, которые раньше соблазняли ее. Теперь она никак не могла видеть лицо Коллинс привлекательным, хотя очень старалась. Лежа в темноте, недовольная собой, она выдумывала ее – из книг, из сказок, которые доселе не пользовались ее милостью, особенно из тех, что рассказывали о колдовстве, заклинаниях и других незаконных деяниях. Она даже попросила удивленную миссис Бингем почитать из Библии: – Знаешь, откуда, – упрашивала ее Стивен, – то место, которое читали в церкви в прошлое воскресенье, про Саула и про ведьму, ее звали Эдна или вроде того – там, где она заставляет кого-то возникнуть, потому что царь забыл, какой он на вид. Но если молитвы не помогали Стивен, то заклинания и вовсе не помогли; они как будто сработали в обратную сторону, потому что она увидела не то создание, что желала увидеть, но совсем другое. Ибо у Коллинс теперь был серьезнейший соперник, который недавно появился в стойле. У него не было настоящего «колена домработницы», но зато у него были четыре такие интересные ноги коричневого цвета – на две ноги больше, да еще в придачу хвост, это уже было совсем нечестно по о Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.076 сек.) |