|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ПОХОРОНЫ СТЕПАНИДЫ ИВАНОВНЫ
Знает ли каждый из нас, где он умрет? Пошла еще новая мода умирать в больницах, а не в родных стенах. Родных стен, правда, теперь почти не бывает у людей, если говорить о больших городах, но все же бывают стены обжитые, хотя и казенные. Вокруг близкие люди, семья. За какие же прегрешения остаться в последний час одному в голых, унылых, перенасыщенных всеми предыдущими страданиями, болезнями и смертями стенах безликой и жуткой больничной палаты? У Степаниды Ивановны в последние годы ее жизни получился следующий распорядок. На лето мы ее увозили в Алепино. Хотя и переделанный во время капитального ремонта и поэтому чужеватый дом, но из окна, а тем более если выведем под руки на лавочку перед домом, на крылечко — привычное Алепино, липы, ветлы, колодцы и даже церковь. Ограду разломали на коровник, в самой церкви—мерзость запустения, корм для свиней, сырые овечьи шкуры, но этого Степанида Ивановна никогда уж не увидит за ее малоподвижностью (совсем отказала нога), внешнее же обличье церкви приемлемо для души, несмотря на то что с одного угла безобразно задирается ветрами кровельное железо. Главное, что крест на месте, можно вздохнуть, можно перекреститься. Высиживала она в Алепине как можно дольше, до покрова, а потом волей-неволей надо было Степаниде Ивановне перебираться на зимние квартиры. Долго и с трудом усаживали ее на переднее сиденье. Главная трудность состояла в том, чтобы заправить в машину негнущуюся больную ногу. И хоть суха и почти невесома была Степанида Ивановна, все равно надо было кому-то высоко поднять ее в машине, ухватив под мышки, чтобы влезала нога, потом найти этой ноге удобное место и положение, а потом опустить на сиденье и саму пассажирку. И так уж до Москвы. Не выйти, не размяться, не переменить положения, только что поерзать на сиденье, стремясь облегчить онемевшие места. По-крестьянски терпелива была Степанида Ивановна. И то сказать, если вытерпела все предыдущие восемьдесят лет и три года, то четыре часа до Москвы перетерпеть можно. Считалось, что в Москве она живет у меня. В сущности, так и было. Но три родные дочери в Москве и еще четвертая (первенец) дочка в Минске определяли ее непоседливость и частые переезды с места на место. Погостить у Катюши, погостить у Клавдии. Дорога до Минска не тяжела — только одну ночь проспать в поезде, притом в более удобном лежачем положении, нежели из Алепина на переднем сиденье «Волги». Об этом не принято говорить ни между собой, ни даже с самим собой, но все же все мы понимали, что время подходит, и, возможно, каждый про себя гадал, где именно — в Алепине или Москве это произойдет. Хорошо бы в Алепине, потому что хоть на Луне умри Степанида Ивановна, а хоронить все равно повезли бы ее на наше родное сельское кладбище. Рядышком с Алексеем Алексеевичем, поближе к Алексею Дмитриевичу, к бабке Василисе, к Дмитрию Ивановичу, к Алене и Марфе и ко всем дальше безымянным уж многоколенным родителям нашим. На что бы лучше — в самом Алепине, в родном дому. Не понадобилось бы никакого автобуса, никаких лишних выносов (с шестого этажа по узким лестницам), все просто и естественно, без дополнительных хлопот и задач. Но Степанида Ивановна умерла в Минске. В тот же вечер я выехал в этот город, и в предстоящий день мне надлежало решить сложные задачи: купить деревянный гроб, обить этот гроб оцинкованным железом (а сначала достать это железо), погрузить этот гроб в самолет и доставить в Москву. К самолету мой брат Николай подаст автобус, на котором и продолжится последнее путешествие Степаниды Ивановны от Москвы до Алепина. Смерть нисколько не изменила ее. Она лежала чистенькая, беленькая, умиротворенная, как все старушки, которые отжили все, что могли, и угасли тихо, словно уснули. Смерть еще и расправит черты лица, снимет с них выражение озабоченности, ожидания, вопроса и всякую земную печать. Как ни странно, но только теперь, на покойных уж, неподвижных руках, разглядел я ее золотое обручальное колечко, именно то разглядел в нем, что от стирок и жнитва, от копанья картошки и от носки воды — от всяких работ за долгую жизнь колечко стерлось все до бумажной почти тонины и до проволочной — местами — узости. Как обычно, еще от дверей — подробности последнего часа, рассказываемые Клавдией, подробности, каких каждый день бывает хоть пруд пруди, но которые не превращаются в подробности, поскольку дни проходят благополучно, но которые тотчас превращаются в знаменательные подробности, останавливаются и замирают навсегда, как останавливается на экране кинокадр, если перестанет стрекотать проекционный аппарат. — Я говорю, мама, тебе чего лучше, чайку или молочка? А она говорит, хорошо бы топленого молочка-то. Сам понимаешь, что нигде топленого молока не найдешь. Сделала ей беленого чаю. Позавтракала, захотела вздремнуть, я ей подушку поправила... Забронировал место в самолете, договорился насчет отправки груза. Я боялся этой канители, но в конце концов оказалось это самым легким из всех хлопот, не потому что легко достать билет на вечер того же дня, имея такой багаж, но потому, что остальные хлопоты превзошли самые мрачные ожидания. Возможно, на дальнейших страницах послышится неуместная для такого случая фельетонная интонация, но что же делать, если действительность иногда и правда похожа на бесконечный, скорее горький, чем смешной, фельетон. Во всяком случае, я ничего тут не убавил, не прибавил, а рассказываю, как было на самом деле. Да еще надо учесть, что прошло время, стерлись некоторые подробности, улетучился гнев, которого в те дни, наверное, хватило бы разворотить полдержавы. Мне никогда в жизни не приходилось бывать в бюро похоронных принадлежностей. При виде магазина с вывеской «Похоронные принадлежности» я перехожу на другую сторону улицы. Но можно предположить, что в человеческом общежитии, если должен проявиться где-нибудь особенный такт, если не должно существовать дополнительных, досадных проблем, если нужна где-нибудь автоматическая четкость в обслуживании, то в первую очередь здесь, в этой печальной, но, увы, необходимой сфере обслуживания.
[Дело происходило в 1967 г. Теперь, говорят, в городах исправно работают похоронные бюро.]
У нас в селе процедура известна. Тотчас появлялся Иван Васильевич — наилучший алепинский столяр — и снимал мерку. Через два часа вносили в избу свежеоструганный, крепкий сосновый гроб. Иван Васильевич давно и сам успокоился в гробу, так что не знаю, право, кто теперь за него исполняет эту скорбную обязанность. Не знаю также, как протекает подобная процедура в других больших городах, ну, скажем, в Париже, в Копенгагене, в Вене или в каком-нибудь крохотном Заульгау возле Мюнхена. Думаю, что приходят родные умершего человека в соответствующий магазин (звонят по телефону), перечисляют все, что нужно для похорон, и к желаемому для заказчика часу все это доставляется аккуратнейшим молчаливым образом.
[Недавно вычитал и задним числом делаю эту сноску, а вычитал рекламу в одном русском похоронном бюро в Париже, дающую представление о том, как все это происходит в других местах. «Бюро исполняет все заказы точно так, как они исполнялись в России. При бюро имеется одежда на умерших. Русский фасон гробов. Монахини для чтения псалтыря. Заморозка умерших. Деревянные православные кресты на могилу. Отправка и приемка умерших во все стороны света. Заказы принимаются лично, по телефону, по телеграфу, а равно через посыльных по всей территории Франции. Прием заказов на памятники. Специальные цены для соотечественников, Ночное дежурство».]
Вспомнилось к случаю сравнительно недавнее еще соперничество двух провинциальных российских фирм в зубоскальском, но, что говорить, остроумном романе Ильфа и Петрова: «Разве «Нимфа» кисть дает, туды ее мать? А глазурь?» Мне бы хоть без кистей, без глазури, все равно оцинковывать, думал я, отправляясь за гробом для Степаниды Ивановны. Клавдия рассказала, как проехать до Минского похоронного бюро, и я поехал по сухому, переходящему в ранний зной утру 11 мая 1967 года, то есть в год от Великой Октябрьской революции ровно пятидесятый. Меня с первого взгляда неприятно поразила толчея перед дверьми магазина и пустота в самом магазине. Опытное сердце сразу подсказывает, в чем тут дело. Проходя сквозь толчею, я увидел, как одна женщина писала что-то чернильным карандашом на ладони другой женщины. Скосив глаза, я успел прочитать, что писала она цифру 78. Все еще не веря в катастрофу, я вошел в магазин и не увидел там ничего — ни людей, ни товара. Но и теперь еще не веря в чудовищную действительность, я подумал, что необязательно гробами торговать на виду, наверно, они стоят в заднем помещении, а здесь покупатели платят деньги и получают чеки. Робко я спросил у человека, показавшегося мне продавцом: — Извините. Умерла мать. Надо бы гроб, но только... — Гробов нет. — Как нет? А как же хоронить, извините. — Гробы будут к часу. Занимайте живую очередь. Я метнулся на улицу к женщине, пишущей чернильным карандашом свои, можно сказать, астрономические для данного случая цифры. И вот даже в самых горьких и мрачных обстоятельствах может найтись неожиданное просветление. Перед магазином, к моей радости, к моему ликованию, оказалось две очереди: одна очень большая (к которой и относилась увиденная мной цифра 78) очередь за траурными венками и вторая очередь — за гробами, гораздо меньше первой. Я, например, в этой второй очереди получился восемнадцатым. Было отчего ликовать. Успел услышать, что гробов привозят обычно не больше пятнадцати — двадцати. Значит, если я оказался бы семьдесят девятым — восьмидесятым, то мне пришлось бы стоять в очереди четыре дня. А теперь есть надежда получить гроб уже сегодня. Пусть за венками стоят по четыре дня. Венки мне без надобности. Ишь чего захотели, венков! Нет. Мне бы самое простое, будничное, мне бы гроб из досок. И есть надежда, что я его сегодня куплю. Это ли не великая удача! Мать умерла? Скорбь и горе? Горький комок со вчерашнего дня? Тихий, достойный разговор, соответствующий трауру? О нет! Радуйся, радуйся, ликуй, черт возьми, будет тебе сегодня гроб к часу дня. Могло быть похуже, если бы пришел на полчаса позже и занял бы очередь тридцать четвертым, как этот вон в кепке, в клетчатой безрукавке, широколицый, с голубыми покорными глазами. Строго говоря, проволочка была даже необходима мне. Потому что, если бы сразу же, сейчас я получил гроб, то куда бы я его повез? Я ведь не знаю еще, где в таком городе, как Минск, можно обить гроб цинком, где этот цинк достать, как это можно сделать. Ближайший час принес мне пулеметную очередь (семь-восемь) горьких разочарований. Я заходил в какие-то мастерские, разговаривал с кровельщиками, звонил на фабрики и склады, искал лудильщиков, и все это для того, чтобы убедиться: в столичном городе Минске оцинковать гроб практически невозможно. Я этим не хочу обидеть минчан. Они тут ни при чем, и выполнить эту задачу в других столичных городах, включая Москву, было бы, наверное, нисколько не проще. Сдаваться мне было нельзя, отступать некуда, и я решился на отчаянный поступок. Я, что называется, легализовался и в ответ на истребительную очередь неудач выдал столь же энергичную очередь телефонных звонков. Петрусь Бровка, Петр Глебка, Максим Танк и Янка Брыль — лауреаты, депутаты, академики, влиятельнейшие люди республики подключились к операции «Гроб», чтобы помочь своему московскому собрату. Через час мне стало известно, что за дело взялся министр (теперь я забыл, какого именно министерства), а еще через полчаса сказали, чтобы я ехал на базар, нашел там в далеком и глухом углу будку некоего жестянщика, который по личной просьбе министра сделает для меня все, что нужно. Между тем приближался час дня, и я должен был бежать в магазин за гробом. В уверенности, что гроб куплю (эта уверенность подкреплялась теперь высоким звонком к директору «Похоронных принадлежностей»), я остановил на улице пустой грузовик, договорился с шофером и приехал к магазину на грузовике. Гробов еще не было. Шофер грузовика нервничал и все стремился уехать, но я ему хорошо заплатил, дав деньги вперед, и этот участок фронта как будто стабилизировался. Минуты ожидания скрасились разглядыванием большой серой витрины или, вернее сказать, стенда (фанера, обтянутая материей), на каких вывешивают обычно фотографии передовиков предприятия. На этом стенде было написано: «Образцы памятников, изготовленных по заказам населения». Меня удивило, что вся очень просторная доска (на ней могло бы уместиться образцов пятьдесят) была пуста и сера и только в правом нижнем углу ее сиротливо висела еще более серая и тусклая фотография, изображающая еще более унылую и серую бетонную, тупую, бездарную, безобразную тумбу. Господи, сделай как-нибудь так, чтобы над моей могилой не стояло такого памятника. И зачем вывешивать образец, если он только один и выбирать все равно не приходится? Я давно для себя установил, что весь народ уже несколько десятилетий живет на своеобразном пайке, распространяемом на все без исключения стороны жизни. Заходя в магазин, человек покупает не то, что он хотел бы купить, а что есть в наличии в магазине. Выбор же, как правило, очень ограничен, если вообще возможен. Недаром распространилось и существует в народе выражение: «дают» вместо «продают». — Что дают? — Босоножки. — Что дают? — Польских кур. — Что дают? — Болгарские помидоры. — Что дают? — Болоньи. — Что дают? — Женские зонтики. В этом «дают» таится глубокий смысл. Всякий понимает, что не просто дают, а за деньги. Но все же именно дают, как можно давать только при повседневном и жестком ограничении, как можно давать только паек. Вы хотели бы купить к обеду что-нибудь по своему выбору: парную говяжью вырезку, печенку, язык, рубец, свиные ножки, куриные потроха, мясную свинину, телятину, овечью голову, бычьи хвосты, эскалоп, антрекот, молодого поросенка, гуся, индейку, куропатку, рябчика, коровье вымя, кролика... Вы заходите в двадцать магазинов подряд и всюду встречаете только говядину первой категории и говядину второй категории, баранину тоже двух же категорий и, всего вероятнее, говяжьи почки. Это все, из чего вы можете выбрать. Это в Москве. В областных же, а тем более небольших городах не найдете и этого. Вы хотите купить грибы (в нашей лесной стране грибы не роскошь) и про себя начинаете думать, какие грибы вам лучше купить: грузди, волнушки, чернухи, маслята, сыроежки, лисички, белые, подберезовики, шампиньоны, или, может быть, трюфели, или, может быть, маринованный кесарев гриб? Вы обходите сто магазинов и или вообще не встречаете никаких грибов или повсюду встречаете только один сорт, который сегодня завезли и «дают», скорее всего, это будут маринованные маслята. Конечно, в разное время могут появиться за прилавком, мелькнуть то одни грибы, то другие. Бывает иногда и говяжья печенка или индейка, но не бывает так, чтобы вам был предоставлен выбор. Случайно вы можете «достать» даже, пожалуй, и рубец или соленые рыжики (хотя и то и другое маловероятно), но вы никогда не купите того, что вам заранее хотелось бы купить, вы не можете свою покупку запланировать, потому что вынуждены довольствоваться тем, что «дают». Еда — материя грубая. Идем в цветочные магазины. Сегодня в продаже только хризантемы. Как бы ни хотелось вам купить орхидею, розу, примулу, гиацинт, гвоздику, ирис, тюльпан, вы не можете этого сделать — вы сидите на цветочном пайке. Надо ли брать все остальные сферы, лежащие между говяжьим языком и орхидеей? Каждый человек, если встряхнет головой на бегу и оглядится вокруг трезвым взглядом, согласится со мной, что паек пронизывает всю нашу жизнь — от листа кровельного железа до женской шубы, от туфель до кофточки, от книги, граммофонной пластинки, кинофильма, газетной информации до марки автомобиля, бритвенного лезвия, мебели, планировки квартиры, расцветки тканей и сорта чая. Итак, я знал, что все мы сидим на своеобразном постоянном пайке, но я не думал, что закон пайка распространяется на такие даже вещи, как траурные венки, гробы и намогильные памятники. Я не знал также, что буквально завтра я столкнусь с еще более чудовищным пайком, с которым до сих пор никак не может примириться мое сознание. Наконец привезли гробы. Подошла моя очередь. Я увидел перед собой сооружение из мокрых, плохо оструганных досок невероятной тяжести и длины. Я смотрел на гроб как бы в перевернутый бинокль. — Извините... Знаете ли... Моя мать была небольшая старушка невысокого роста, худенькая... Это же для баскетболистов... — Метр девяносто. Все гробы, граждане, сегодня стандартные. Метр девяносто. — Мне не нужен гроб размером метр девяносто! — Не нужен, отходи, не мешай другим. — Что вы, что вы! Я, конечно, беру. Я только хотел сказать... — Дома будете разговаривать. С покойной мамашей, хи-хи. Если берете — платите деньги. Не буду рассказывать, как удалось оцинковать этот невероятный гроб, какой он сделался тяжести, как выяснилось в последний момент, что на самолет Степаниду Ивановну не возьмут, пока гроб не будет еще и запаян, как в судорогах уже удалось найти человека, который может запаять гроб... В одиннадцать часов вечера, вконец измочаленный, я оказался все же на аэродроме в Москве. Автобус ждал. Мои сестры и брат Николай сидели в нем. Прямо с аэродрома в ночь они поехали в Алепино (пять-шесть часов для такого автобуса), а я отпросился у них домой спать, полагая выехать на машине утром, с тем чтобы к двенадцати часам быть на месте. Я должен был появиться к двенадцати часам, потому что час похорон зависел, в сущности, от меня. Именно мне предстояло ехать в другое село, где еще чудом сохранилась действующая церковь, и привезти оттуда священника, отца Сергия, худенького старичка с очень жиденькой, седой, желтоватой на вид косичкой. Во все времена и у всех народов почиталась последняя воля умирающего. Правда, если пришли оккупанты, варвары, установили террор, начинают творить разбой или обычные вульгарные разбойники напали в лесу, то, конечно, вряд ли их жертвы могут надеяться на исполнение последней воли. Но у всех цивилизованных народов и во все времена последняя воля умирающего почиталась священной. Да если бы и не было высказано Степанидой Ивановкой ее последнее земное желание, то и без этого мы, ее дети, знали, что лежать она должна только в Алепине и что хоронить ее, глубоко религиозную, страстно верующую, нужно по церковному православному обряду, то есть, с ее точки зрения, по-человечески. Разные существуют у разных людей представления о человеческих похоронах. Древние славяне клали покойника в ладью и сжигали вместе с ладьей. Египтяне мумифицировали покойника. Индийцы (во всяком случае, некоторые секты) предпочитают, чтобы тело было выброшено на расклевание птицам. Скажи такому индийцу, что его закопают в землю, он преждевременно умрет с тоски. Он считает, что птицы предпочтительнее червей, и лишить желаемого им погребения было бы самой откровенной жестокостью, точно так же, как мне или вам сказали бы, что после смерти нас выбросят на помойку, где обычно копошатся вороны и сороки. У нас в московской писательской организации свой обычай. Если умирает писатель, то в ресторане, в Дубовом зале, быстро убирают ресторанные столики, за которыми мы вчера еще вечером лакали коньяки, водку и другие напитки, сдвигают несколько столиков, устанавливают на них гроб, говорят речи: Наровчатов (если покойник важный) от имени секретариата, тот от имени парткома, тот просто как друг. Затем гроб выносят, пол подметают, столики расставляют на свои места, и вот уж свежий вошедший в ресторан человек заказывает двести граммов водки и не подозревает, что еще час назад здесь происходил торжественный обряд прощания с человеком. Снуют официантки, звенит стекло, слышится полупьяное бормотание. Если очень уж важный покойник, то его положат на сцене Большого зала, где вчера был творческий вечер Аркадия Райкина, а сегодня будут демонстрировать фильм с участием Брижжит Бордо. Ораторы тут будут рангом повыше, скажем Михалков, Марков, а то и сам Федин. Федина же, когда он умрет, может быть, положат в Колонном зале, как лежал, например, Фадеев, где опять же вчера выступал хор Пятницкого, а сегодня будет... что-нибудь, но уж будет. И ораторы пойдут еще солиднее — от ЦК, от Правительства, от Московского комитета партии. Итак — вот обряд. Скажите Сартакову или Рождественскому, мы, мол, вас в церкви отпоем, когда вы умрете, они не захотят, будут возмущаться, протестовать. Это по отношению к ним было бы проявлением той же жестокости. По всей России закрыты десятки тысяч церквей, но миллионы пожилых людей, которые хотели бы быть похоронены, с их точки зрения, по-человечески, остались и доживают свой век. И фактически миллионы ни в чем не повинных людей лишены элементарной возможности погребального обряда. Еще одна вопиющая жестокость, еще один паек в ряду бесчисленных и унылых пайков. Но у меня есть машина, и я полон решимости исполнить последнюю волю матери. Я поеду в село Снегирево и привезу оттуда отца Сергия, чтобы он свершил над прахом Степаниды Ивановны православный погребальный обряд. Войдя в свой дом, я увидел, что Степанида Ивановна лежит в переднем углу, что гроб распаян и что в доме полно народу. Ну вот, летела на самолете (впервые), тряслась всю ночь на автобусе, а теперь, можно сказать, добралась до места. Теперь четыреста каких-нибудь метров донесут мужики. Мы с Николаем тоже могли бы подставить плечи, но, кажется, сыновьям не полагается нести материнский гроб. Поплывет на белых полотенцах, на мужицких плечах, мимо нашего села, мимо залога, мимо картофельника, где столько поползано на коленях, столько поковыряно, пошарено по холодной осенней земле озябшими, негнущимися пальцами, выбирая картошку, мимо ржи, еще не пошедшей в колос, краем горы, круто сбегающей к реке, и знакомые сосенки, про которые столько уж алепинских поколений говорят: «Все там будем». Когда появляется около гроба новый человек из близкой родни, с новой силой поднимаются всхлипывания и причитания. Кроме того, удовлетворенный ропот прошелестел по пришедшим на похороны, когда я прямо из-за руля, прямо из четырехчасового полосатого мелькания возник на пороге под низкой притолокой. Приехал. Значит, теперь уж скоро. Долго ли съездить на машине до Снегирева. Пускай хоть час в оба конца. Не относится к делу, что, поехав ближней дорогой через лес (семь километров вместо двадцати), я не учел одного «потного», как у нас говорят, местечка, замаскированного майской травой, и машина начала буксовать и увязла. Понадобились лишних полтора часа, пока я пытался выехать сам, рубя ветви и бросая их под колеса, пока я, отчаявшись, пошел в ближайшую деревню за грузовиком, который меня и вытянул из трясины. Все это никак не относилось бы к делу, но все же возникла нехватка времени, нервозное состояние, которые и повлияли, в свою очередь, на характер моего разговора с отцом Сергием, сделали меня более решительным и напористым. Правду говоря, отец Сергий не отказался с первой минуты, как только я изложил ему свою просьбу. Но, уже взяв свои принадлежности: крест, фонарь, ризу и книги, уже подойдя к открытой дверце машины, он спросил вдруг, не сомневаясь, впрочем, в моем ответе: — А бумажка из области у вас есть? Я едва не сплоховал, едва не переспросил, какая еще бумажка, но вопрос так ошарашил меня, что я промедлил с переспросом три-четыре секунды. Промедление было к счастью. Этих секунд хватило, чтобы отец Сергий сам же мне пояснил: Полагается из области письменное разрешение. «Трам-тара-рам! Трам-тара-рам!» — только и хочется сказать после этого. Можно было бы понять, если в какой-нибудь стране оккупационные власти держали местное население в такой узде и под таким гнетом, что запрещали бы даже хоронить родных по местным обычаям и обрядам без разрешения этих самых оккупационных властей. Не знаю, существуют ли на свете такие оккупационные власти, существует ли на свете народ, который смог бы смириться с подобной уздой. Зыбкая бездна разверзлась под моими ногами. Лихорадочно сменяющийся ряд картин посетил меня. И что же делать? Откладывать похороны до завтра? Мчаться в область за разрешением? Закапывать Степаниду Ивановну просто так, как скотину, как закапывают теперь стариков? Мчаться в район за омерзительным похоронным оркестром? Ничего этого я не мог допустить. Тем более что возникла иная картина, а именно как я завтра утром первым посетителем захожу в известный мне кабинет в известном мне областном учреждении, беру эту чудовищную, постыдную для любого государства, а тем более называющего себя самым свободным государством в мире, бумажку и отвожу ее задним числом отцу Сергию. Поэтому не моргнув глазом и не дрогнув голосом, глядя невинными голубыми глазами в вопрошающие глаза священника, я твердо солгал: — Видите ли, отец Сергий, было много хлопот с перевозкой гроба, но я звонил в область, и мне разрешили. Письменное разрешение я вам привезу завтра. Священник поверил в мою ложь (писатель все-таки, не обманет), и мы поехали теперь уж далекой безопасной дорогой. Моя задержка, как и можно было предполагать, вызвала тревогу среди ожидающих похороны, народу набилось еще больше. По рукам пошли тонкие восковые свечечки, и через минуту десятки золотых огоньков задрожали, заколыхались в воздухе вокруг праха Степаниды Ивановны. Запахло церковью. Тотчас нашлись добровольцы — Владимир Сергеевич с мощным, правда, на девяносто процентов пропитым уже басом, тетя Поля с чистым, не испорченным еще на восьмом десятке альтом, другие отвыкшие от пения и уж одному тому, что снова можно попеть, радующиеся голоса. Ликование на скорбном месте. Однажды в моей московской квартире собрались гости. Я поставил запись Великой панихиды, и в течение получаса стояла мертвая тишина. Только пение. Когда замер последний звук, один гость, в прямоте и прямолинейности которого сомневаться не приходится, один из тех, кого в свое время зачислили даже в литературные идеологические автоматчики, сверкнув слезой, проговорил: — А что? Пожалуй, не страшно и умереть, не страшно и в гробу лежать, если такие же слова, такое же пение и тебе тоже... Владимир Сергеевич с тетей Полей не могли произвести такого же впечатления, как парижский слаженный хор, но здесь было не застолье, а настоящие похороны. Степанида Ивановна, как живая, лежала в гробу, трепетали свечи, и я, поглядывая по сторонам, видел, что люди плачут и всхлипывают. Думаю, что не от жалости к Степаниде Ивановне (пора уж, дело к тому пришло, все там будем), но оттого, что вспомнили и узнали потерянное, что хотя бы на один день вернулось к ним отнятое, почти забытое. «Из земли взят и в землю тую же пойдешь, — старательно выводили певчие добровольцы, — не печаль, не воздыханье, но жизнь бесконечная... рабу божию, новопреставленную Степаниду... И сотвори ей вечную память». Раньше при выносе тела ударяли в большой колокол. Далеко по окрестностям разносилась его тяжкая певучая медь. Следующий удар медлил и медлил. Он падал на людей, идущих к кладбищу не на сороковом ли счету. Так, редкими ударами колокола, сопровождалось похоронное шествие до самой могилы, оповещая всех окрест о скорбном часе погребения. Пахарь в поле, жница, просто ли прохожий человек останавливались на минуту, крестились и хотя бы одну минуту были душой вместе с тем, по ком звонил колокол. Теперь колоколов, как известно, нет и в помине. Шли мы до кладбищенских сосенок в унылой тишине, но отец Сергий, тоже, как видно, соскучившийся по обряду, то и дело останавливался, поворачивался лицом к шествию и опять и опять провозглашал молитвенные слова. Потом отстучали по гулкой крышке комья земли (возголосили на этом месте мои сестры, всхлипнули вновь алепинские женщины), и вскоре только глинистый, красноватый холмик остался среди майских цветущих трав, а мы все не так уж дружно, как в эту сторону, группками, вразброс, а то и поодиночке потянулись в село. Отца Сергия я отвез домой и спросил, сколько полагается за такую службу. — Три рубля, — кротко ответил отец Сергий. Я протянул ему четыре десятки. — Это почему же вы даете мне столько денег? И почему же именно сорок? — Сорок рублей стоит районный духовой оркестр, если позвать его на похороны, не вижу, почему вам я должен заплатить меньше. Но была у меня еще одна причина, о которой я не сказал отцу Сергию: мой обман и некоторое посасывание в области сердца, предсказывающее, что завтра в облисполкоме, может быть, все будет не так просто, как мне казалось, и, может быть, ждут отца Сергия какие-нибудь неприятности. — Премного вам благодарны. Значит, вы уж не забудьте насчет бумажки из области. — Как же я могу об этом забыть? На чем основывался мой оптимизм, на что возлагал я свои надежды? На то, что до сих пор в облисполкоме мне никогда не отказывали. Правда, я обращался редко. Нельзя без крайней нужды беспокоить людей, а тем более одалживаться. Но все же когда ремонтировали дом и нужны были (за наличный расчет) некоторые материалы, как-то: кровельное железо, тес, цемент, когда нужны были некоторые запасные части для машины или когда председатель колхоза уговаривал сходить меня в облисполком и что-нибудь для колхоза выпросить, я шел, просил, и мне ни в чем не отказывали (так, например, однажды для нашего села я выпросил два километра водопроводных труб, и в селе появились водопроводные колонки). Тихона Степановича, председателя облисполкома и во всех отношениях замечательного человека, я еще знал в ту пору, когда он работал в Юрьев-Польском районе. Несколько раз мы встречались в гостях у Косицыных и сделались если не друзьями, то хорошими знакомыми. Произошло повышение Тихона Степановича, он стал руководить областью, но наши отношения сохранились. Вот почему председатель колхоза, если ему нужно что-нибудь для колхозного хозяйства, шел не прямо к Тихону Степановичу, а шел ко мне, надеясь, что я пойду, попрошу, сделаю. Но я старался не злоупотреблять добрым ко мне отношением и ходил в облисполком в редчайших, исключительных случаях. Что ж, случай выпал именно исключительный и редчайший. Тихон Степанович начал, как обычно, с упреков за то, что редко захожу и звоню. — Так ведь от дела вас отрывать, — возразил я, — разве я не знаю, что если бы в сутках сорок восемь часов было бы и если бы вмещалось в вас три Тихона Степановича, всем нашлось бы дело и все равно суток не хватило бы. — Это правда, — засмеялся Тихон Степанович. — А как дома? У меня вот Шурка, сынишка... — Живые все, здоровы. Да я ведь вчера Степаниду Ивановну похоронил. Я и пришел-то... — Почему же не позвонил? Мы бы областной оркестр прислали. А то я знаю, какой в Ставрове оркестр. — Она не хотела с оркестром. — Кто не хотел? — Степанида Ивановна. — Так она же умерла! И потом, как же вы ее хоронили? — За этим я и пришел. Тихона Степановича то и дело отрывали от нашего разговора телефонные звонки, и он при мне успевал отдать несколько важных распоряжений, скоординировать действия нескольких областных организаций, отчитать нескольких областных работников. В стиле его работы было, как я давно уже заметил, ничего не откладывать не только на завтра, но хотя бы на десять минут. Выслушав телефонную просьбу и положив трубку, он сразу начинал действовать, нажимать клавиши аппарата, при помощи которого мог разговаривать с любым работником облисполкома, как будто тот находился здесь же, в комнате, вызывал секретаршу, давал ей задание связать его по телефону с тем-то и с тем-то. Летели звонки на заводы, на склады, в отдаленные районы области, совхозы и РТС. Где-нибудь за семьдесят километров в поле или на фабрике начинали искать нужного человека. Телефонные звонки разветвлялись по всей области, как древесные ветки, возвращались назад, пока задача не находила решение. Так что на мой пересказ вчерашних событий ушло гораздо больше времени, чем требовало существо дела. Но все же я успел рассказать, что такова была последняя воля матери и что как сын я был обязан считаться с ее волей, более того, исполнить эту волю было моим сыновним долгом. Я ждал, что Тихон Степанович прервет меня в моих мучительных изъяснениях и скажет, что все это пустяки и что не о чем тут беспокоиться. Но чем дальше я рассказывал, тем больше Тихон Степанович хмурился и краснел. Последнюю, так сказать конструктивную, часть речи я едва выдавил из себя, потому что собеседника уже не было, а был только слушатель, и даже не слушатель, а председатель облисполкома, выслушивающий очень неприятную для него просьбу посетителя. — Дело сделано, Тихон Степанович. Я прошу одного только — чтобы вы не наказывали священника, Я его обманул, а он мне доверился. Во всем виноват только я. Но я же не знал, что такие строгости. — Что ты наделал! — сокрушился Тихон Степанович, дослушав меня до конца, и, верный своему стилю работы, потянулся к клавишам аппарата. Он уже едва не нажал нужную клавишу, но передумал и снял телефонную трубку. Это можно было объяснить только одним: он хотел, чтобы я слушал их обоюдный разговор. — Александр Иванович? Здравствуйте, Сушков. Значит, он связался с уполномоченным по делам православной церкви при облисполкоме. «При»-то «при», но все же, видимо, и на некотором автономном положении, иначе у Тихона Степановича преобладали бы сейчас утвердительные и указательные, а не осторожно-вопросительные интонации. — Ну, как у вас на церковном фронте? Порядок? Ну хорошо. Я хочу попросить об одном деле. Скажите, что мы сделали бы со священником, если бы он выехал в другую деревню на похороны? Ну, пригласили его, а он взял и поехал. Напомните мне порядок и правила на этот счет. Так. Лишение прихода? Категорически запрещается? Так. А если бы он к тому же сопровождал покойника от дома до кладбища? Сам знаю, что не может этого быть. Но если произошло? Запрещаются всякие богослужения под открытым небом? Так. На территории всей страны? Хорошо. Понимаю, понимаю. Никогда Тихон Степанович не разговаривал по телефону таким образом, чтобы переспрашивать, повторять слова собеседника, будто глухой или не сразу понимает, о чем речь. Обычно он слушает молча и дает указание. Это он для меня повторял некоторые фразы Александра Ивановича, чтоб я почувствовал всю нелепость и безответственность своего поведения, осознал всю вину. Я и так осознал все, но тем не менее задним числом за вчерашний день холодело сердце. А если бы я приехал вчера за письменным разрешением? Ни в коем бы случае мне его не дали. Без бумажки я не решился бы пригласить отца Сергия. И что тогда? И некое сознание, что все уже для Степаниды Ивановны сделано и никакой уж Александр Иванович ничего во веки веков не сможет переиначить, сколько ни ругайся по телефону, наполняло мое сердце спокойствием и даже радостью Я поймал себя на том, что не первый раз радуюсь в течение похорон. Радовался, когда удалось купить гроб, радовался, когда нашелся человек его оцинковать, а потом запаять. Радовался, когда его взяли в самолет, радовался, когда отец Сергий согласился поехать на похороны, радуюсь вот теперь. Те радости были в обшем-то за себя, за избавление от хлопот, а эта, последняя, была за Степаниду Ивановну, спокойная и чистая радость. Тихон Степанович между тем продолжал разговор. — В доме? Наверно, и в доме служил. Народу? Наверно все село. Не ночью же, не тайком хоронили. Что парторг колхоза смотрел? Не верится? Нарочно вас разыгрываю? Теперь послушайте меня, Александр Иванович. В селе Снегиреве есть у вас священник... (вопросительный взгляд в мою сторону) отец Сергий или как его там... Ну вот. Этот священник вчера выезжал в село Алепино и произвел там похороны. Сначала отслужил в доме. А потом сопровождал до кладбища и служил над могилой. Опять — не могло быть! Было. Вы послушайте, что я говорю. Что вы все — снимем да снимем! Вы послушайте меня до конца. Вы знаете, что в Алепине живет у нас писатель. Ах, даже знакомы? Тем лучше. Он вчера хоронил мать свою, Степаниду Ивановну, и привез на похороны этого... будь он неладен, отца Сергия. Ну, Владимира Алексеевича наказать мы не можем. У него в Москве своя организация есть, Союз писателей. Там они без нас разберутся. Кроме того, мать оставила ему завещание — похоронить ее со священником. Он как сын выполнял ее последнюю волю. Нет, вы послушайте, послушайте. С нашей точки зрения, это, конечно, безобразие, но они там... писатели! Владимир Алексеевич ему сказал, что у него есть разрешение от нас. Ну, некогда было. Вообще-то, конечно, безобразие. Так вот моя к вам личная просьба: вы этого священника сильно не наказывайте и прихода не лишайте, выговор или замечание, на вид, как вы там с ними поступаете. Это моя личная просьба. Владимир Алексеевич у меня, привет вам передает. Вот так. Ну, будь здоров, у меня все. — Тихон Степанович положил трубку. — Как исключение, уладили. Но в следующий раз... — Следующего раза не будет, Тихон Степанович. Мать-то у меня одна была, Степанида Ивановна. Похоронили вчера... — Да. Это я уж заговорился. Извини. Косицына давно не видел? Как он там? На рыбалку бы, что ли, съездить?
1967
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.018 сек.) |