АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

НА ТИХОМЪ ДОНУ

Читайте также:
  1. Законодавчі і нормативні засади участі громадян в охороні державного кордону.
  2. Памятники ранних славян на Дону.

(Летния впечатления и заметки).

 

I.

 

Отъ станции Себряково до Г—ской станицы.

 

— Станция Себряково, поезд стоитъ восемь минуть!

Я выглянулъ въ окно. Знакомая картина, которую я всетаки давненько уже не видалъ: толпа хохловъ-извозчиковъ на платформе небольшого вокзала, два или три казака въ старыхъ фуражкахъ съ промасленными верхами и красными околышами, впереди начальникъ станции и старичекъ-жандармъ, три некрасивыхъ барышни въ шляпкахъ,— все въ томъ же виде и порядки, какъ и всегда.

Я собираю свои вещи и въ два приема вытаскиваю ихъ на платформу. Высокий старый хохолъ съ кнутомъ подъ мышкой тот часъ подвигается ко мне.

— Вамъ извозчика потребуется? — дипломатически осведомляется онъ.

— А далече ехать? въ слободу? — обращается другой.

— Нетъ, подальше.

— А какъ, по крайней мере?

— Въ Г— скую станицу.

— Что-же, можно и туда, — снисходительно говорить одинъ изъ окружившихъ меня возницъ: — пять рубликовъ пожалуйте, и мы отвеземъ... У меня лошадь воть тутъ стойтъ сейчасъ, у крыльца; извольте посмотреть: ракета, а не лошадь...

— Какая у него лошадь! Пожалуйте со мной: у меня — пара Къ чаю дома будемъ! За три рублика отвезъ бы...

— Эка галманъ безсовестный! Ваше благородие! У него лошадь о трехъ ногахъ, до слободы не доедетъ, станетъ кверху спиной... Прошедший разъ онъ барыню одну середи дороги ссадилъ...

— Эка бродяга, с.... сынъ! ему лишь бы пассажира отбить!

— Позвольте, господа!— раздается где-то за спинами побра-
нившихся извозчиковъ знакомый мне голосъ моего кучера Ивана
Павлова, который съ трудомъ протискивается черезъ толпу обступившихъ меня хохловъ.

— Здравия желаю, Ф. Д. Съ прибытиемъ!— торжественно говорить онъ.

Я радъ ему, какъ родному. Одинъ звукъ его голоса напомнилъ мне, что я почти уже дома, въ родной станице, что чужая сторона осталась где-то далеко, а здесь свое, родное, близкое сердцу, о чемъ давно думалось, мечталось, что такъ хотелось видеть, Вотъ сейчасъ передо мной откроется широкий, молчаливый просторъ родной степи съ ея флегматическимъ обитателемъ на маленькой лошадке или на быкахъ; сейчасъ я поеду по мягкимъ, пыльнымъ степнымъ дорогамъ и услышу однообразно-тягучую, безконечную, какъ степь, казацкую песню. И какая-то детская радость невольно охватываетъ меня...

— Въ багаже есть чего?— говоридъ между темъ Иванъ, отбирая у меня вещи.—Пожалуйте фитокъ, я получу. А вы въ классе
обождите.

Черезъ часъ мы уже въ степи. Солнце низко, надъ самой горой — восьмой часъ вечера. Ласковый ветерокъ бежить намъ на встречу. Отъ горы ложится длинная тень. Степь кажется зеленее и шире, чемъ изъ вагона, краски мягче, дышется такъ легко и вольно. Сутуловатая спина моего кучера мирно и медленно покачивается передо мной на козлахъ. Иногда онъ оборачнваетъ ко мне свое добродушное, смышленое лицо — больше, впрочемъ, затемъ, чтобы убедиться, целы ли привязанные сзади тарантаса чемоданы.

— Ну, какъ тамъ въ городахъ? чего новенькаго?— обращается ко мне Иванъ, пустивши лошадей въ гору шагомъ.

— Кажется, ничего. Все старое.

— Про войну ничего не слыхать?

— Нетъ, не слышно.

— А турокъ весной купоросился, затихъ, что-ли?

— Затихъ.

— Ну, та-а-къ! — протягиваетъ онъ и съ минуту задумчиво смотритъ передъ собой.— А мы съ братомъ собрались, было, делиться. а туть какъ заговорили про либизацию — онъ какой покорный сталъ! Детишки у него малыя: угонять на службу, кто кормить ихъ будетъ? Окромя меня некому. Мать стала просить... Такъ и оставили дело!

И опять онъ поворачнваетъ ко мне овою широкую спину, которая снова начинаетъ покачиваться и вздрагивать на кочкахъ. Его сообщение даетъ моимъ мыслямъ несколько философское направление: я начинаю размышлять о связи крупныхъ событий съ малыми делами. Я знаю, что, по воле Ивана Павлова, мысли мои за дорогу будутъ направлены въ самыя разнообразныя стороны: своимъ неторопливымъ голосомъ онъ разскажетъ мне все, что близко его интересамъ въ станице, посвятитъ меня почти во все отороны ея жизни,— и я заранее предвкушаю удовольствие мирной, дремотной беседы подъ качку тарантаса, ровное шуршанье колесъ по мягкой дороге, подъ мерный топотъ и фырканье лошадей.

- Да … такъ собрались мы съ братомъ делиться...—ровнымъ неспешнымъ голосомъ начинаетъ опять мой собеседникъ, обративъ лицо свое ко мне въ профиль, —а чего делить? на любкахъ взять по жене, только и дележа. Главное дело, матерю грехъ бросать, а то жена давно пристаетъ: «давай отделимся, чего мы за такъ ра­ботаемъ»... Ну, хорошо. Объ масляной, значить, мы загуляли и напились; напились мы, надо правду говорить, порядочно: я—пья­ней водки, а братъ «бубликъ» не выговоритъ. И зашелъ промежду насъ сурьезъ... А какъ зашел? Значить. Антонъ Губанъ мне го­ворить: «кумъ! давай любя одинъ на одинъ вдаримся»?—Давай!— «Пойдемъ на базъ».—Чемъ на базъ, говорю, ходить, мы и тутъ... Каакъ дамъ ему въ морду! Онъ и покатился. Потомъ встаетъ, размахиваетъ руками, на меня претъ. Тутъ насъ бабы разнимать кинулись, и братъ промежду насъ сталъ: «перестаньте вы, гово­рить, сурьезничать»! Я каакъ дамъ брату: «не лезь не въ свое дело»! А онъ меня сгреби за виски и началъ клевать, и началъ... Мне бы вырваться, его вдарить, — не могу: дюже пригнулъ онъ мне голову... Ну, кое-какъ, не всеми правдами, вырвался,—онъ бежка, къ дяде Аверьяну, скрылся. Тутъ я въ сердцахъ на себе рубаху новую въ клочки порвалъ. Прибегъ къ матери, говорю: «мать! какъ хочешь, а отделяй меня»! Мать—въ слезы. И проситъ, и ругается: «я тебе, с.... сынъ, голову отрублю! въ Сибирь сошлю! и чего это съ тобой сделалось? ай тебя кто испортилъ? ай дурманомъ опоили»? Побегъ я на базъ, лошадь братнину выгналъ изъ конюшни на улицу: «твой хозяинъ меня избилъ, а ты моего Корсака бьешь! Вонъ, чтобы не было! Просто, одна потеха и только!.. Страму на всю станицу наделали!. У меня морда недели две синяя была, да и у брата тоже подъ глазомъ такгой жевлакъ сиделъ, что лучше некуда! Долго опосля того не говорили между собсй, ну, потом —замирились. А тутъ турокъ кстати загомовилъ стали проговаривать про либизацию, ну—братъ и отмякъ... Ко­нечно, у него детишки, а у меня нетъ,—кому же ихъ кормить придется, какъ война будетъ? Такъ вотъ опять и живемъ: идетъ промежду насъ маленькое разнообразие, не ладимъ, а все еще держимся къ одному берегу...

Солнце уже село. Бледнее стало высокое небо; золотисто-румя­ная заря заиграла на западе; сплошные тени потянулись но степи. Свежий ласковый ветерокъ, ветерокъ родины, тихо веялъ мне въ лицо. Было очень тепло; я ехалъ въ одномъ кителе. Мы то очень быстро скакали, когда дорога была торная и ровная, то бежали рысцой, то ехали шагомъ, когда приходилось подниматься на изволокъ. Въ промежуткахъ, когда лошади шли шагомъ, Иванъ Павлов посвятилъ меня совершенно въ курсъ текущей станичной жизни, и я, еще не доехавши до самой станицы, уже быль весь заполоненъ ея интересами, болелъ ея огорчениями и радовался ея успехамъ.

— Онъ наделалъ! онъ такихъ деловъ наделалъ, с сынъ!—

разсказывалъ Иванъ, съ несвойственнымъ ему раздражениемъ въ голосе, про станичнаго атамана, коснувшись первенствующаго и самого больного вопроса станичной жизни — именно военной службы я ежегоднаго снаряжения сменной команды казаковъ въ полкъ.

— Призвалъ, было, Игната: «готовь сына въ полкъ» — «Какъ же
такъ, в. б—дие? онъ—задний очередной».—«Надобности неть. Генералъ предписываетъ»—«Такъ ведь сотенный билетъ-то и у насъ найдется, ежели ужъ на то пошло!» Съездилъ Игнатъ въ округь, приехалъ—исхлопоталъ сына въ местную команду, а то и ослобонить... Такъ теперь льготныхъ, было, забрали: Николку Танцухина (лучшую пару быковъ да двадцать восемь рублей денегъ отдалъ за коня) да изъ Чигонакъ Минаевой дочери сына взялъ. Тамъ такия сироты, такия горькия, что и уму непостижимо! Коровенка одна да лошаденка, а четверо малыхъ детишекъ... Корова стельная была; вели еесъ хутора на аукщинъ, до ветряковъ довели—брос­или: легла, нейдетъ... Семь овченокъ съ ягнятами да двухъ коз­лят за девять съ полтиной продали— Тамъ такъ эта баба кричала, что все и люди-то, глядя на нее, наплакались... Вонъ онъ какой, вонючий с.... сынъ! Купецъ, какой овченокъ ея купил, и тотъ сказалъ: «Кабы я зналъ, что это такое дело, я бы выкинулъ ей эти девять съ полтиной...» Однако, овецъ-то забрал ни копейки не прибавил....

Уже стемнело. Слабый отблескъ зари виднелся еще на западе, но кругоь все было черно и таинственно-молчаливо. Черная, безконечная равнина охватывала насъ кольцомъ и, казалось, подня­лась несколько на горизонтъ. Шуршанье колесъ и потряхивание тарантаса укачивали меня; я сталъ дремать. Передо мной покачи­валась и встряхивалась спина Ивана Павлова, за ней качалась дуга, отъ дуги вправо иногда показывалась шея и голова пристяж­ной, и на заре видно было, какъ иногда она быстро перебирала ушами. А дальше —все было, черно и молчаливо. Глянешь вверхъ— въ смутно-синемъ небе горятъ и ласково мигаютъ частыя крупныя и мелкия звезды, а поперекъ протянулась неровная белесоватая по­лоса млечнаго пути. Кроме погромыхиванья тарантаса да лязга какой-то железки, ничего не слышно, но когда лошади пойдутъ шагомъ, то слуха тотчасъ же коснется непрерывная, однообразно звенящая песня степныхъ музыкантовъ-кузнечиковъ. Дремота одолеваетъ... Действительность сливается съ неясными грезами. Иногда покажется, что сквозь монотонный, тихий звонъ кузнечиковъ доносится отдаленный слабый крикъ, похожий на крикъ лебедя, грустный, зовущий, жалующийся, точно чья-то одинокая, тоскующая душа взываетъ объ участии... Сердце тревожно сожмется оть этого стонущаго крика, откроешь разомъ глаза, красный светь вдругъ мелькнетъ въ нихъ, и долго смотришьсъ недоуменьемъ кругомъ на черную, таинственно-молчащую равнину.

— Но-но-о, шельмецы! но-о, ребятенки! заразъ отдохнете: вонъ и станица!..

Этотъ возгласъ выводить меня изъ дремоты. Я жадно всматри­ваюсь впередъ и ничего не вижу, кроме темноты, но вскоре по
сторонамъ начинаютъ выплывать какъ-будто знакомые предметы: и
телеграфные столбы, и высокий курганъ, и кирпичные сараи...
Воть и мостъ черезъ Мечетный буеракъ. Въ стороне чернеетъ
силуэтъ длиннаго здания общественнаго хлебнаго магазина и заборъ
кладбища съ деревянными крестами; два старыхъ креста, которыхъ
я теперь не вижу, стоятъ тамъ надъ дорогими моему сердцу мо­гилами... Затемъ опять переулокъ и, наконецъ, длинная, широкая
улица. Рядомъ съ соломенными крышами встречаются уже тесовыя,
черепичныя и железныя; дома становятся больше, щеголеватее,
передъ домами — палисадники: Вотъ училище, церковь, богадельняъ
Воть, наконецъ, мы и дома!

Всякий разъ, какъ и теперь, когда я въезжалъ въ свою род­ную станицу,— было ли это ночью, вечеромъ ила днемъ, — глубокая, точно притаившаяся, ни о чемъ не помышляющая тишина ея властно и безапелляционно захватывала меня, окутывала какимъ-то снотворным облаком покоя, лени и бездействия, погружала въ свою глубь, и я, даже не пробуя барахтаться и выбиваться на верхъ, топоромъ шелъ на самое дно тихой жизни, точно въ мягкую и вязкую тину, и только первое время осматривался съ некоторымъ любопытствомъ, удивлениемъ и отчасти грустью. Где-то тамъ оста­лась неспокойная, нервная жизнь, где-то, можетъ быть, «гремятъ витеи, кипитъ словесная борьба», жизнь мчится на всехъ парахъ, а здесь, въ глубокой тиши — мирныя будничныя, неспешныя заботы, крепкий трудовой сонъ и глубокое равнодушие ко всемъ словеснымъ волненениямъ и грому витий. Я скоро привыкалъ къ этой сонной тишине, втягивался, забирался поглубже и пускалъ, такъ сказать, корни. И всякий разъ было больно отрывать эти корни, и съ глу­бокой скорбью я менялъ эту беззвучную тишину поросшихъ тра­вой улицъ на грохотъ мостовой, на фабричные гудки, грязныя и пыльныя улицы и каменные высокие дома съ вонючими дворами...

И здесь, въ этой тишине, бываютъ, я знаю, потрясающе драмы; произволъ такъ же безвозбранно подвизается тутъ; горькая нужда бьется и плачетъ, и не находить помощи; подлость и не­нависть къ свету свили и тутъ себе прочнейшее гнездо. Но эта безмолвная тишина, мирная природа, безбрежное небо съ горячимъ солнцемъ или съ ясными звездами, широкая, синяя, молчаливая степь,синий кудрявый лесокъ — все это такое тихое, молчаливо-покорное—словно примиряетъ и успокаиваетъ, и крикъ боли или смолкаетъ, или безследно пропадаетъ въ воздухе...

 

II

Станичное правление. — Станичный сборъ.— Вопросъ о наказании «за развратъ законной жизни».— Вечеромъ поcле сбора.

На другой день, часу въ одиннадцатомъ дня я пошелъ въ станичное правление—на станичный сборъ. Передъ самымъ зданиемъ правления, обсаженнымъ тополями, на площади, около кибитокъ съ косами и повозокъ съ таранью, возле станичнаго пожарнаго сарая и на крыльце правления стояли и сидели, «выборные» —казаки, назначенные станицей для заседаний на сборахъ текущаго года. У плетня соседняго двора протянулись длиннымъ рядомъ порожния казачьи повозки (такъ называемые «одры») и оседланныя лошади, назко опустившия головы и отмахивавшияся отъ мухъ. Позвякиванье новой, испытуемой косы о колесо раздавалось резко и отчет­ливо; также отчетливо слышно было, когда начинали ругаться между собой и уличать другь друга два какихъ-нибудь поспорившихъ собеседника.

Когда я подошелъ къ крыльцу правления, на порожкахъ котораго сидело много казаковъ, знакомый мне сутуловатый старикъ съ длинной седой бородой ораторствовалъ, стоя на нижней ступени и часто разводя руками; онъ говорилъ о томъ, какъ казачество отменено теперь новыми порядками, а особенно лесными законами. — Палки нельзя срубить: заразъ — протоколъ, —повторялъ онъ обличающимъ тономъ,— а кто атаману поддобрится, у того целые костры на заднихъ базахъ... Василий Бутузъ набралъ дрямку, и его представили за это къ мировому, а Кочетъ рубить самый лучшйй лесъ—ничего! У него сейчасъ больше тысячи кореньковъ всякаго леса.... Это — ничего, потому что у кого атаманъ пъетъ? у Кочета! Кто атамана съ атаманьшей на твойкахъ катает? Кочетъ!.. Да мало ли такихъ какъ Кочеты? Господи Боже мой! Сплошь и рядомъ по станице: возьми того же Уласа,— полонъ дворъ лесу!

Кроме проверки луговыхъ паевъ, раздела луга «на улеши» и некоторыхъ продажъ съ аукциона, сходу предстояло сегодня ре­шить несколько случайныхъ, такъ оказать, вопросовъ: ходатайство м—скаго хутора о командировании одного изъ хуторянъ на жи­тельство въ отдаленныя станицы «за развратъ законной жизни»; отчисление суммы на препровождение психически больного казака въ войсковую больницу; отчисление денегъ на приобретение световыхъ картинъ для волшебнаго фонаря; наделение земельнымъ паемъ вдовы казачки; выдача леса тремъ погорельцамъ и друг.

Въ атаманской канцелярии, у стола, въ кресле возседаль станичный атаманъ — тощий урядникъ съ рыжей бородой, потный, красный, чахоточнаго вида, въ длинномъ неуклюжемъ мундире новаго образца, съ серебряной медалью на груди. Противъ него сиделъ учитель, за особымъ столикомъ — казначей, на деревянномъ крашеномъ диваненесоколько привилегированныхъ лицъ станицы. Григорий, полицейокий казакъ, служившей еще при моемъ покойиомъ отце, обязательно предложилъ мне табуретъ.

_ Ну что, собрались тамъ, Аверьянычъ? — спросим атаманъ

у своего помощника, который вошелъ вследъ за мной въ канце­лярию.

— Плохо собираются, — отвечалъ помощникъ, и въ тонъ его

гнусаваго голоса послышалось огорчение.

— Должно быть, въ кабаке все сидятъ?

— Да это не иначе!

— Надо будетъ распорядиться послать, чтобы закрылъ кабакъ

— Онъ самъ долженъ бы знать... Полицейский!— крикнулъ по­мощникъ атамана, заглянувъ въ комнату писарей,— сходи въ за­ведение, гони оттуда въ шею всехъ.

— Въ шею?— переспросилъ Григорий, появляясь въ атаманскской канцелярии съ круглымъ меднымъ знакомъ на груди (съ «медалкою»).

— Прямо по шее! — сделавши знергический жестъ кулакомъ, подтвердилъ помощникъ атамана,—да гляди, самъ не сядь.

— Нетъ, я нездоровъ.

— То-то! А кабы здоровъ былъ, селъ бы?

Полицьйский конфузливо улыбнулся и сказалъ усйокаивающимъ голосомъ:

— Нетъ! меня ужъ третью неделю лихоманка трясетъ.
Атаманъ всталъ и взялся за фуражку.

— Сходить подзакусить,— сказалъ онъ, —а то целый день, до самой ночи, поесть не придется. Вы на сборъ? — обратился онъ ко мне.

— Да.

— Советую домой сходить, пообедать. Пока еще соберутся пока что... Не раньше, какъ часа черезъ два. Пойдемте. А вы, Аверьянычъ, не стойте: возьмите списки и перекличку делайте.

Помощникъ атамана взялъ списки и отправился въ майданную. Мы съ атаманомъ пошли домой. Съ крыльца правления раздавался одинокий голосъ «есаульца», на обязанности котораго лежало со­зывать выборныхъ и распределять ихъ по местамъ, предназваченнымъ имъ по жребию, и во время заседания призывать сборъ къ порядку и тишине.

— Выборные! по своимъ местамъ! на перекличку! — кричалъ
теперь есаулецъ, стоя на крыльце безъ шапки, съ поднятой вверхъ
клюшкой.

Выборные, не торопясь, лениво начали подыматься со своих местъ и потянулись,въ правление на перекличку, после которой они должны были вынимать жеребья, кому и на какомъ месте сидеть. Этотъ обычай, т. е. распределение местъ для выборныхъ по жребию, есть нововведение последняго времени. Не знаю, во всехъли округахъ Донской области онъ практикуется. Ни «Положение объ общественномъ управлении въ казачьихъ войскахъ», ни «Инструкция», составленная къ руководству станичнымъ обществамъ войска Донского и должностнымъ лицамъ этихъ обществъ,—не за­ключаютъ въ себе указаний на то, чтобы выборные на станичныхъ сборахъ занимали свои места по жребию. Во всякомъ случае его нововведение решительно ничего не достигаетъ,— какъ единогласно утверждаютъ и станичныя должностныя лица, и сами выборные,— кроме разве того, что тормозитъ заседание почти на полтора часа. Сделано оно въ видахъ разъединения партий, противодействующихъ некоторымъ начинаниямъ начальства, выразителемъ котораго (боль­шею частью невольнымъ) является обыкновенно станичный атаманъ. Но партии, разделяясь между собой своими местными интересами, всегда единодушно сходятся въ одномъ — въ воз­можной оппозиции администрации, потому что въ отеческой опеке начальства казаки усматриваютъ только посягательство на свои ис­конныя права и отвечаютъ дружнымъ, единогласнымъ «не надо» почти на все его предложения, какия бы они ни были, хотя это «не надо» не всегда удается отстоять.

Резко обозначенныхъ партией въ Г— ской отанице—три: 1) степ­ные хутора («центръ»), на выборахъ—самая влиятельная партия; 2) «заречные» хутора («левая»); 3) станица и ближайшие къ ней хутора («правая»).

Только что я расстался на перекрестке съ атаманомъ, разсказывавшимъ мне унылую повесть о своей болезни («кашель привя­зался, даже такой иной разъ бываетъ, что пища въ нутре не дер­жится»), и только повернулъ домой, какъ меня нагналъ пожилой казакъ, здоровенйый, толстый, съ рябымъ лицом и маленькими, плутоватыми веселыми глазками.

— Къ вашей милости,— сказалъ онъ, называя меня по имени.

Я не зналъ его: вероятно, онъ былъ съ хуторов; станичные казаки почти все были знакомы мне. Меня хорошо знали многие казаки нашей станицы, потому что ещё съ десятилетняго возраста я нередко разъезжалъ по хуторамъ съ моимъ покойнымъ отцомъ, который долгое время, былъ атаманомъ; а после, студентомъ, въ каникулярное время я былъ постоянной и неизменной «публикой» въ станичномъ парламенте и популярнымъ юрисконсультомъ, готовымъ къ услугамъ каждаго нуждающагося станичника.

— Чемъ могу служить?— спросилъ я моего неожиданнаго со­беседника.

—Не оставьте, сделайте милость, дайте советь,—начал онъ тономъ, который сразу обличалъ въ немъ человека голитичнаго и понимающаго тонкое обращение:—какъ мы народъ темный, а также вашъ родитель (царство ему небесное!) былъ къ намъ доброжела­тель большой, хотя и сурьезный былъ человекъ на руку….

— Въ чемъ же дело?— снова спросилъ я.

- А дело, собственно, въ пустякахъ! Или — короче всего ска­зать—въ четырехъ рубляхъ...

Проговоривши это, мой собеседникъ сделалъ паузу иустремилъ на меня пристальный взоръ, точно желая испытать, какое впечатление произвело на меня, его сообщение. Я ничего не понималъ и тоже смотрелъ на него не менее пристально.

— На предстоящемъ нынешнемъ сходе, —прервавъ паузу, на-
чалъ торжественно-размереннымъ голосомъ мой собеседникъ,—меня
имеютъ честь болдировать на шары въ ссылку... въ отдаленныя

станицы...

— Вы—Дворянсковъ?— спросилъ я, припоминая фамилию, со-общенныю мне помощникомъ станичнаго атамана.

— Точно такъ: Савелий Дворянсковъ.

— Такъ васъ за что же? «за развратъ законной жизни?»

— Я вамъ говорю: дело въ четырехъ рубляхъ, а не въ раз­врате законной жизни,— сказалъ онъ, настойчиво подчеркивая де­нежную сумму.—Двадцать летъ я съ этой бабой,—извините за вы­режение,—существовалъ, и ничего не было, а теперь вонь, зна­чите, развратъ оказался. Это дело ежели разсказать, изъ-за чего оно началось, такъ просто смеху подобно!.. Значить, когда землемеръ нарезалъ у насъ въ хуторе землю, то квартировалъ онъ у хуторского нашего атамана, а самоваръ былъ мой, потому—ата­манъ своего не имеетъ (да и обращения-то съ нимъ, признаться, не понимаетъ,— съ пренебрежительной усмешкой прибавилъ онъ).— Куфарка моя была за буфетчика. И въ конце концовъ землемеръ пожертвовалъ пять целковыхъ ей, собственно, за самоваръ, ата­мань же четыре взялъ себе, а ей выдалъ только одинъ рубль... Ну, скажите на милость: правильность это? Я пришелъ къ нему, говорю:—«атаманъ, поимей совесть! Она—человекъ бедный, над­бавьте ей изъ техъ денегъ хоть полтора целковыхъ»…—«Вонъ!»— говорить,— «она тебе не куфарка, а незаконная сожительница!»— И понесъ! Я ужъ поскорей ушелъ, потому—страмно слушать такие неподобныя слова... Съ того, собственно, и злоба зашла. По­звали меня на обчество. Атаманъ при всехъ старикахъ спраши­ваетъ:—«ты живешь съ Матреной Верхушкиной?»—Я одно говорю, что именно она у меня въ куфаркахъ.—«Нетъ,брешешь! вотъ Петръ Федотычъ видалъ, какъ ты съ ней спалъ подъ одной шубой».

— Дозвольте, говорю, узнать въ такомъ случае: кто былъ съ
краю— я или она?— «Она».— Такъ къ сонному, говорю, и бревно
можно привалить... Плюнулъ и пошелъ. И вотъ теперь приговоръ составили выселять въ отдаленную станицу. Поимейте сожаление, Ф. Д., дайте советъ!

Савелий Дворянсковъ прижалъ свою толстую, корявую руку къ груди и склонилъ голову на бокъ.

— Безвинно порокъ накладаютъ на меня и на родъ мой,—
продолжалъ онъ жалостнымъ тономь!— Я хотя человекъ и такой-сякой, а ей-Богу—волоса чужого не тронулъ съ роду и съ роду ни­кого не обиделъ... Я такой совести чедовекъ: лучше самъ потерплю, а другого обижать не буду... Почему же я долженъ лишиться ро­дины своей изъ-за этакой низкости? Ведь это скорбь! Дайте наставление, сделайте милость, чего мне делать?

— Вы у атамана были?

— Былъ. Да что! (Дворянсковъ махнулъ безнадежно рукой) Тамъ, по замечанию моему, дело подмазано: и говорить со мной не сталъ... Нетъ!— воскликнулъ онъ патетическимъ, неискреннимъ голосомъ,—о покойничке Митрии Иваныче часто старики вспоминаютъ, особенно, какъ этотъ задвохлый запротоколитъ кого-нибудь какъ оледуетъ да зачнетъ таскать по судамъ, ну... Меня самого, извините за выражение, покойный родитель вашъ за виски трепали по случаю одной порубки (два воза кольевъ). Потрепали, потрепали, да простили. Поболело съ неделю ухо (они меня разъ-таки и вда­рили) и— все... А этотъ вотъ ужъ сколько семей разорилъ: сейчасъ протоколъ и къ мировому, а тамъ, известно,— за каждый корень пара целковыхъ... Ну, и пойдетъ все съ аукциона за одинъ возъ хвороста...

— Придется вамъ стариковъ просить въ такомъ случае, — перебилъ я оратора:—просите общество; можетъ быть, пожалеютъ.

— Я и самъ такъ думаю: остается одно дело—покаяние. Упаду старикамъ въ копыта, авось—посочувствуютъ... А вы, съ своей стороны, Ф. Д., сделайте милость, (при этомъ мой собеседникъ понизилъ конфиденциально голосъ и зашелъ мне напередъ, какъ будто желая отрезать мне путь въ случае отступления), — не оставьте моей просьбы: поговорите съ своей стороны атаману! Онъ васъ по-олухаетъ... Заставьте вечно Богу молить!

Я пообещаль исполнить его просьбу, если представится удобный случай, и мой собеседникъ отправился опять назадъ въ правление, повторивши напоследокъ со вздохомъ:

— Остается одно дело—покаяние...

Когда, часа черезъ два, я снова пришелъ на сходъ, Дворян­сковъ о чемъ-то горячо и убедительно говорилъ съ выборными, сидевшими уже въ «майданной» на длинныхъ черныхъ скамьяхъ съ номерками. Онъ переходилъ отъ одной скамьи къ другой, на­гибаясь несколько къ своимъ слушателямъ, склонялъ голову на бокъ и умеренно жестикулировалъ одной рукой. Но на лицахъ его слушателей какъ-то не было заметно большого сочувстия.

Комната заседаний («майданная»), высокая, большая, съ потемневшими потолками и стенами, вмещала въ прежния времена до тысячи участниковъ, имевшихъ право голоса. Съ заменою ихъ выборными отъ каждыхъ десяти дворовъ (такъ называемыми «де­сяти дворными») число участвующихъ на сходе обыкновенно редко превышало сто человекъ. Теперь, впрочемъ, было много посторон­ней публики: казаки съехались получать свои пайки травы, продавали ихъ, покупали, мелись Усиленная вентиляция при помощи открытыхъ настежь дверей и окон не освежала тяжелаго, спертаго воздуха; запахъ пота и дыхания тесно сидевшихъ и стоявших людей охватывалъ посетителя еще въ дверяхъ майданной. Было очень тесно. Видны были одни головы-седыя, русыя, рыжия и черныя съ лысинами и съ волосами, смазанными коровьим масломъ, причёсанными или всклокоченными, спускавшимися на лобъ.

Впереди, ближе всехъ къ столу, сидели хуторские атаманы съ

насеками; кругомъ стола, на особомъ возвышении,—станичный атаман, местные офицеры, писаря, судьи, доверенные отъ обще­ства, казначей и есаулецъ Силиванычъ, на обязанности котораго, какъ уже сказано, было взывать къ молчанию. Голосъ Силиваныча былъ такъ громокъ и пронзителенъ, что онъ водворялъ имъ тишину при всякомъ шуме лучше любого звонка.

По обыкновению, сходъ открылся чтениемъ циркуляровъ, опубликованныхъ областнымъ и окружнымъ началъствомъ. Чтение это было утомительное, снотворное и казалось безконечнымъ. Сначала читалъ гражданские писарь, потомъ сталъ читать военный. Было скучно. Большинство выборныхъ разговаривало между собою въ полголоса, некоторые дремали.

— Читай ты понятней! повнимательнее! — кричалъ изредка кто-
нибудь для разнообразия небрежно читавшему писарю.

Когда, наконецъ, быль прочитанъ последний циркуляръ, ста­ничный атаманъ всталъ и обратился къ сходу:

— Теперь выслушайте, гоопода, выборные, приговоръ м—скаго хуторского общества.

— Молчии, честная станица! — крикнулъ оглушительно еса­улецъ.

— «Тысяча восемьсотъ девяносто такого-то года»,— началъ съ разстановкой атаманъ чтение приговора.

— Господа выборные, пожалейте! — раздался вдругъ голосъ Савелия Дворянскова„ появившагося тот часъ же у стола.

— Дворянсковъ! выйди вонъ!— строго обратился къ нему ата­манъ.

— Какъ же, ваше благородие? — попробоваль возразить Савелий, — сейчасъ обо мне сужетъ начнется, а вы приказываете выйтить... Какой же это порядокъ?

— Пошелъ вонъ!— уже грозно крикнулъ атаманъ.—Полицейский,
выведи его!

Дворянсковъ исчезъ за дверью.

— «Казак нашего хутора Савелий Демьяновъ Дворянсковъ, —

Читал атаман своим охрипшим голосомъ, но довольно громко и довольно явственно,— держитъ въ доме у себя подъ видомь работницы казачку Матрену Верхушкину, съ которой онъ, Дворянсковъ, проживаетъ двенадцать леть; жену свою Дворянсковъ удалил отъ себя, которая въ настоящее время проживаеть у своего отца. Онъ, Дворянсковъ, въ общежитии неблагонадеженъ, всю свою жизнь провелъ въ дурномъ поведение, какъ-то: постоянно ссорится съ своими соседями и конфузить разными неподобными скверными оловами, обругиваетъ и насмехается; кроме того, онъ, Дворянсковъ, нечестнаго поведения и вредный обществу, потому что ни въ чемъ не подчиняется и ни въ какихъ платежахъ и требованияхъ по обще­ственному управлению не разделывается»...

— Дозвольте узнать, ваше бдагородие! — вторгнувшись само­-
вольно въ майданную, крикнулъ Дворянсковъ,—въ какихъ же это
я платежахъ не разделываюсь?. Подымныя уплатить, земская также,
почтарю—также самое... У меня даже фитанции при себе…

— Дворянсковъ! выйди вонъ!— строго остановиль его атамань.
Полйцейский опять надвинулся на Дворянскова, и онъ долженъ

былъ оставить комнату заседания. Атаманъ продолжадъ читать:

— «Онъ, Дворянсковъ, первымъ долгомъ уже въ юныхъ летахъ подстрелилъ старуху нашего хутора изъ ружья пулей, за что действительно судился окружнымъ судомъ, почему остался не обвиненъ, которому въ то время было шестнадцать леть; еще Дворян­сковъ болдированъ былъ станичными правителями, на шары—въ ссылку, въ Сибирь на поселение, былъ лишенъ права голоса»...

— Старуху эту, господа выборные, я по нечаянности подстрелилъ,—высовывая голову пзъ-за двери, крикнулъ Дворянсковъ,— тому летъ близь сорока уже прошло, а они только теперь вспомнили...

— Выйди вонъ!— послышался опять строгий окрикъ атамана.

— Да и старуха-то скверная была!— не унимался Дворядсковь,— веренической болезнью страдала...

— Пошелъ вонъ! Полйцейский, удали его!

Снова пришлось исчезнуть Дворянскову, и видно было, какъ, приложивши ухо къ отверстию неплотно притворенной двери, онъ слушалъ съ крыльца чтение. Атаманъ продолжалъ:

— «За разстройство же здоровья фальшивыми болезнями молодыхъ казаковъ былъ преследованъ военнымъ начальствомъ, за что
также судился окружнымъ судомъ, а въ настоящее время въ виду
нашемъ опять занимается дурными делами, противными обществу:
держитъ у себя въ доме разные нахалы дурного поведения женщинъ, которыя соблазняютъ молодыхъ казаковъ въ покушении на
кражу хлеба въ своихъ семействахъ, неоднократно у Дворянскова
видели—къ нему приносятъ мешки съ хлебомъ; во время лета, не
въ показанные часы, былъ усмотренъ во дворе его огонь, который
былъ разведенъ казачкой Верхушкиной и былъ залить казакомъ
Петромъ Чоховымъ, и онъ, Дворянсковъ, неоднократно уграживалъ
опасностью жизни казаку Петру Чохову»...

— А какъ Чеховъ-то меня лопаткой железной по голове вдарил, этого небось не прописали!— крикнулъ Савелей Дворянсковъ, приотворивъ дверь, но тотчасъ же былъ вытесненъ полицейскимъ.

— Это когда же?— раздался всетаки ему въ ответь изъ май-данной голосъ, принадлежавший,очевидно не кому иному, какъ Петру Чохову.

— Когда-а! то-то, ты забывать сталъ!— не отворяя уже двери,
съ крыльца громко и злобно возражалъ Дворянсковъ.

— М-мол-чи, честная станица!— раздался голосъ есаульца.

— «И что бы только ни случилось въ нашемъ хуторе покушения на кражу, — читалъ атаманъ, —онъ, Дворянсковъ,указываетъ по поводу кражи потерпйвшимъ отыскивать въ обратную сторону, чтобы нельзя было отыскать украденное; кроме того, во всехъ общественныхъ собранияхъ и частныхъ насмехается и конфузить; не­однократно многимъ изъ гражданъ нашего хутора делалъ вроде смеху большие подъ видомъ побои и грозилъ опасностью жизни. По внимательному нашему обсуждению, мы, выборные хутора м—скаго, единодушно постановили просить подлежащее начальство: казака нашего хутора Савелия Дворянскова командировать въ отдаленныя станицы за развратъ своей законной жизни и для исправления дурного поведения. Настоящий приговоръ поручаемъ нашему хутор­скому атаману представить таковой на утверждение станичнаго схода».

— Чего же, господа, какъ думаете? проводить?— спросилъ ата­-
манъ, окончивъ чтение.

Было нисколько секундъ молчания. Вопросъ былъ не для всехъ животрепещущий и важный, и потому сходъ не крикнулъ въ ответь такъ могуче и дружно: «въ добрый часъ»! или «не надо»! какъ, бывало, приходилось мне слышать въ некоторыхъ другихъ случаяхъ.

— Что же, проводить — такъ проводить!—первымъ заговорилъ толстый рыжий казакъ, богатый мельникъ.

— А то чего же такихъ держать?— раздался еще резкий голосъ.

— Въ добрый часъ!— поддержало ихъ нисколько недружныхъ
голосовъ.

Обычный ораторъ, тотъ самый старикъ, который за несколько часовъ раньше жаловался на стеснение казачества, всталъ и заговорилъ своимъ самауверенно разсудительнымъ тономъ.

— Господа выборные! проводить легко, да есть ли за что про­вожать-то? Дело не шуточное: человека отъ родного пепелища
оторвать? А чемъ онъ кормиться будетъ? на комъ грехъ будетъ?

Какъ —неизвестно? Онъ первый разоритель у насъ въ ху­торе! —крикнулъ одинъ изъ хуторянъ.

— Я про то и говорю, что надо все разобъяснить, разобрать…—
обратился къ нему старикъ-ораторъ. — Вотъ спросимъ хуторского
атамана, какъ и что?

— Первый разоритель, господа выборные!—вставши съ своего места, заговорилъ хуторской атаманъ,—вредный чедовекъ! даже такой человекъ, что не дай Господи!

— Да кого онъ разорилъ? Кто, действительно, можетъ дока­зать?—раздался вдругь съ заднихъ скамей громкий голосъ, принадлежавший казаку съ широкимъ, энергическимъ лицомъ и съ не­большою русою бородкой.

— Это, господа выборные, братъ ему!— сказалъ, вскакивая съ места, кудрявый, маленький, черный, какъ жукъ, казакъ, оче­видно, одинъ изъ ярыхъ противниковъ Савелия Дворянскова.

— Я не увлекаюсь ни дружбой, ни родствомъ, а я, действи­тельно, правду говорю!— сильно жестикулируя и размахивая руками, громко заговорилъ братъ Дворянскова: — кого онъ разорилъ? Дей­ствительно, что гуляетъ, это— верно, да кто у насъ не гуляеть? ведь на свои деньги гуляетъ, а не на ваши!

— Вы, господа выборные, какъ хотите, а нашъ хуторъ решилъ: командировать!— заговорилъ горячо хуторской атаманъ, обращаясь къ выборнымъ.—Вы пожили бы съ намъ! Первымъ долгомъ, онъ говорилъ вотъ Петру Федотычу о пропавшихъ трехъ паръ быковъ—у меня и у него,— что быки наши пошли на хуторъ Угольский. Распопинской станицы, где постоянно есть хищная переправа, а между темъ быки оказались въ юрту Кепинской станицы, въ ольхахъ, около хутора Подгорнаго... Вотъ онъ какой человекъ! Все кражи онъ эти знаетъ и съ людьми съ такими знается, узлы запутываетъ...

— Потомъ также пропалъ хомутъ съ сиделкой у казака нашего хутора Максима Сухова, — прибавилъ черный, кудрявый казакъ по фамидш Хорьковъ,— и онъ говорилъ: «я знаю, где твои вещи— на хуторе Чигонацкомъ». Значить, онъ поэтому знаетъ!

— Да вообще онъ многия кражи уверялъ, что знаетъ, а посылалъ отыскивать въ обратную сторону,—оказалъ третий хуторской выборный.

— А казаковъ молодыхъ сколько онъ обмошенничалъ этими сво­ими лекарствами, и говорить не остается!— продолжалъ обвинять своимъ пронзительнымъ, тонкимъ годосомъ Хорьковъ,—да после и насмехается, скрыляетъ, при народе конфузить...

— Эта у него сожительница—такой ядъ, что не приведи Гос­-
поди!—заговорилъ, вставши съ места, опять тоть же выборный, по
фамилии Чоховъ, котораго хуторской атаманъ называлъ Петромъ
Федотычемъ,—чтобы кого она не оговорила, такъ не она и будетъ...

— Притомъ и воровка,—прибавилъ хуторской атаманъ.

— Самоваръ у нихъ день и ночь, — продолжалъ Чоховъ,—въ летнее время души негь, подпалять! Ему бояться нечего, терять— ничего не потеряетъ, голъ какъ соколъ, а хуторъ можеть весь пустить съ сумой... Вредный человек, господа старики! Какъ хотите, а прекратить его надобно. А то онъ никого не признаетъ, одинъ разврать оть него обществу. Молодыхь казаковъ такъ приучилъ, что никакого сладу нетъ съ ними...

—Господа выборные!—заговорилъ брать Савелия Дворянскова

съ задней скамьи, порывисто вскакивая съ места и жестикули­руя,

—я не увлекаюсь ни дружбой, ни родствомъ, я, действитель­но, правду скажу,— зря хотите обидеть человека! Ежели баба его виновата, то зачемъ же, действительно, съ какого резону его вы­селять? Выселяйте ее!

— Дворянсковъ, замолчи!— строго сказалъ атаманъ:—Какъ, гос­пода? командировать?

— Господа старики! пожалейте! — раздался изъ-за двери умоляющий голосъ Савелия Дворянскова.

— Въ добрый часъ! — крикнуло несколько голосовъ громко и дружно.

— Не надо! — вследъ за ними раздалось два-три голоса.

— Пожалейте, господа старики!— появляясь изъ-за двери, съ умоляющимъ видомъ воскликнулъ Савелий Дворянсковъ.

— Выйди вонъ, Дворянсковъ! — строго крикнулъ на него атаманъ.

— Я не увлекаюсь ни дружбой, ни родствомъ, а одно скажу: дей­ствительно напрасно, господа старики!— размахивая руками, громко кричалъ братъ Дворянскова.

— На шары, господа?— спросилъ атаманъ у выборныхъ.

— Чего зря шары взбивать? въ добрый часъ!—к рикнуло дружно
несколько голосовъ, принадлежавшихъ преимущественно выборнымъ
хутора м—скаго.

— Не надо!—еще громче, стараясь перекричать другихъ, кряк­нули немногочисленные сторонники Савелия Дворянскова:—за что? Бабу выселить!

— Въ добрый часъ!— почти съ озлоблениемъ закричали м—вив выборные въ ответь на это:— чего тамъ? Вы поживите съ нимъ! И бабу, и его самого! Вы съ нимъ не жили, а то иное бы стали говорить!

— М-молчи, честная станица!— раздался оглушительный голосъ

 

— Гоопода старики! Христа ради!— вследъ за этимъ среди общаго шума послышался убедительно просащий голосъ Савелия Дво­рянскова.

— Пошелъ вонъ!—крикнулъ атаманъ,

Парламентская борьба была во всемъ разгаре. Сходъ представлялъ теперь весьма оживленную картину. Добродушные, въ сущно­сти, люди съ загорелыми открытыми лицами, которые за нисколько минуть передъ темъ или дремали, или весело скалили свои белые зубы,— теперь волновались, неистово кричали, быстро и нервно жестикулировали руками, иногда сжатыми въ кулаки... Иной ораторъ съ озлобленнымъ лицомъ привскакивалъ съ своего места и что-то громко кричалъ, адресуясь исключительно къ своему против­нику, другой говорилъ что-то убедительно и мягко, быстро огляды­ваясь по сторояамъ и прикладывая руки къ груди, но среди шума лишь видно было только, какъ шевелятся его губы и дрожитъ бо­рода, разобрать же изъ его словъ ничего нельзя было; третий, крича и энергически тыкая пальцемъ внизъ, бросалъ свое место и пере­ходилъ ближе къ своему оппоненту. Среди шума вырывались иногда отдельныя слова какого нибудь могучаго или резко-пронзительнаго голоса и потомъ опять тонули въ гулкомъ, бурливомъ море общаго крика.

— Помолчи, честная станица!— стуча по стене палкой, закри-чалъ снова есаулецъ.

— Встаньте, кто хочетъ проводить! — провозгдасилъ своимъ хриплымъ голосомъ атаманъ, когда шумъ несколько затихъ.

Поднялись м-ские хуторяне и многие другие выборные. Одинъ изъ хуторянъ сказалъ:

— Господа! хотя и жалко, а делать нечего... Надо прекратить
его: вредный человекъ! Я зла ему не желаю. По моему, хоть жалейте, хоть не жалейте, а прекратить какъ нибудь надо!

— Господа старики, пожалейте! — раздался въ приотворенную дверь голооъ Савелия Дворянскова.

— Пожалейте, господа старики! действительно, зря обидите!— горячо заговорилъ братъ Дворянскова:— я не увлекаюсь ни друж­бой, ни родствомъ, а правду скажу...

 

— Надо пожалеть! — сказадъ высоий, белый старикъ угрюмаго вида:—въ самъ - деле, старики, ну, накажите чемъ, а отеческаго крова не лишайте... Греха на душу не берите.

— Да и въ самъ-деле, господа!—присоединился новый го­лосъ:—давайте пожалеемъ! Ай ужъ другихъ средствий нетъ? И въ самъ-деле...

Савелий Дворянсковъ боязливо и почти безнадежно заглядывалал въ дверь съ крыльца. При последнихъ словахъ онъ появился изъ-за двери и сталъ низко кланяться на все стороны.

— Пожалейте, господа!— поднося свои здоровые кулаки къ глазамъ, заговорилъ онъ жалобнымъ и слезливымъ голосомъ:—кого въ чемъ обиделъ, простите Христа ради! Съ роду не буду... Разрази меня Господь на этомъ месте, ежели кого пальцемъ али словомъ... по гробъ моей жизни... Волоса чужого не трону! Пожалейте!., гос­пода старики!..

Некоторые изъ стоявшихъ выборныхъ после этого сели. Хуторской атаманъ и большинство м—скихъ хуторянъ продолжали стоять. Станичный атаманъ сталъ считать голоса. Большинствомъ четырехъ голосовъ Дворянсковъ былъ помилованъ. Онъ низко кланялся и благодарили. На широкомъ лице его сияла самая счастливая улыбка…

Остальные вопросы, къ обсуждению которыхъ перешелъ сходъ, уже не отличались такимъ бурнымъ характером, какъ вопросъ о Савелии Дворянскове: погорельцамъ единогласно определили доста­точное количество лесу, вдову съ сиротами «наградили» двумя пайками земли, на приобретение картинъ для волшебнаго фонаря отчислили испрашиваемую сумму. Отказали въ пособии только глу­хой старухе, которая не хотела жить у своего зятя, хотя онъ выражалъ полную готовность кормить, поить и одевать ее. При обсуждении последняго вопроса какой-то ораторъ особенно налегалъ на одно обстоятельство, имеющее въ жизни станичныхъ нищихъ, или «старцевъ», какъ ихъ называли, не маловажное значение,— именно: редкое отправление богослужения мествымъ духовенствомъ.

— У насъ попъ всехъ старцевъ оголодилъ!—говорилъ онъ:— впередъ, старые попы, служили каждый день, и старцы были сыты, все кто пойдетъ, подастъ кусочекъ... А теперь разъ въ неделю слу­жить, и все голодные...

По окончании всехъ этихъ вопросовъ, началась проверка луговыхъ десятковъ (десять паевъ составляли десятокъ, во главе котораго долженъ былъ состоять десятникъ). Имена, фамилии, цифры такъ и полились бойкимъ потокомъ изъ устъ гражданскаго писаря, а слушатели опять впали въ дремотное состоите. Некоторые стали уходить. Хотя кабакъ, или, какъ деликатно выражались казаки, «заведение» было закрыто, но по близости отъ правления было два гостеприимныхъ домика, где можно было провести время съ большимъ разнообразиемъ и удовольствивемъ, чемъ въ данную минуту на сборе.

Вскоре майданная заметно таки поредела.

Въ сумеркахъ, часу въ десятомъ, я пошелъ побродить по станице. После маленькаго дождя, который даже пыли не прибил,
наступилъ облачный, тихий вечеръ. Было тепло и душно. На небе,
одетомъ темными облачками, не было видно звездъ. Голоса ночи
слышались уже отовсюду ясно, бойко и отчетливо. Въ садахъ и
ливадахъ, темной, таинственной, неподвижной массой дремавших
кругомъ станицы, перекликались соловьи; въ озере за станицей
дружно заливались лягушки, и бойкая трель ихъ въ тяшине
назойливо стояла въ ушахъ; басистое уканье «водяного бычка»
мягко доносилось издали; въ станице, въ каждой затихшей хатке с маленькими окошками, с запахомъ кизяка и овчинных шубъ, звенелъ сверчекъ или даже два. Около плетней и у ворот лежали быки и коровы. Народъ помаленьку сталъ затихать, засыпать.

Только изъ кабака еще слышались песни и гомонъ. Хутором выборные еще не уехали, и торговля шла бойко. За ветвями ви­шни, растущей въ палисаднике, не видно было, что делается вну­три самого «заведения». На крытомъ крыльце съ лавочками сидело въ темноте нисколько посетителей, не нашедшихъ себе места въ самомъ кабаке.

— Кумъ! болезный мой! чего мне делать?— слышался среди общаго говора пьяный, огорченный голосъ:—чего мне делать, кто бы мне сказалъ? Я выпилъ... Ну, хорошо, выпилъ... Надъ кемъ это не случается? А отецъ съ матерью меня изъ дома выгнали! Я говорю: «мать, мать! все я знаю! Кто столько терпелъ, какъ не я? Я знаю все документы … ты дочери купила четыре юбки, себе две,а моей жени одну, и я все терплю и терпелъ бы, а теперь нельзя, потому что я знаю все документы...» Ты, кумъ, не знаешь, въ чемъ дело, а я знаю: она хоть бы моей бабе подставокъ ку­пала, а то ведь нетъ! И опять дело не въ этомъ! Я говорю: «мать, мать! долго мне сказать: прости, сердечная, родимая Донщина! а? долго мне это сказать? прости сердечный, тихий Донъ! ночь—до Михайловскаго вокзала, а другая-то ночь будетъ—и про Донь не поминай! Она, железная-то дорога, на что нибудь устроена. И вотъ тебе, мать, скажетъ Тимошка: прощай, Донщина! не видать тебъ больше Тимошки! Эхъ, Тимошка, Тимошка...»

Голосъ оратора, наконецъ, совсемъ оборвался отъ всхлипываний. Горькое, пьяное горе его, впрочемъ, никого, повидамону, особенно не трогало. Одновременный, дружный, шумный гомонъ стоялъ на крыльце по прежнему. Протяжная старинная песня раздалась и стала покрывать его. Мягкий, прекрасный баритонъ, который уже слегка тронула старческая осиплость, красиво выводилъ съ легкой дрожью плавные переливы песни:

Да не белая заря занималася,

Не красное солнышко изъ горъ выкаталося,—

Изъ ущельица изъ широкаго, изъ провальица изъ глубокаго

Выезжалъ молодой турчинъ...

Онъ глядель-смотрелъ въ подзорную трубочку,

Гляделъ въ донскую сторонушку.

Онъ кричалъ своимъ громкимъ голосомъ,

Вызывалъ охотничка-поедннщика.

Выезжалъ тутъ донской казакъ-малолеточекъ,

Малолетточекъ—полковничий сынъ...

Два пьяныхъ голоса, одинъ—басъ, другой—дребезжаний подго-лосокъ, по временамъ присоединялись къ певцу, громко и съ уси-лиемъ вытягивая высокия и трудныя ноты песни. Но мягкий голосъ старика, переливавшийся съ грустью и увлечениемъ, господствовалъ надъ затихшей улицей, властно и гордо разсказывалъ о давнемъ, пережитомъ горе и о славныхъ подвигахъ дорогихъ, родныхъ удальцовъ. Пьяный говоръ на крыльце и около двухъ повозокъ, стоявшихъ у кабака, несколько притихъ.

Недалеко отъ кабака высокий казакъ-атаманецъ, котораго я знал еще по Петербургу преследуемый своей женой, неотступно требовавшей, чтобы онъ шелъ домой, — делал вид, что хочет ее побить. Разставивъ ноги, онъ размахивалъ своими длинны руками
и угрожающе наступал на нее, слегка и вскользь цепляя и щелкая ее по плечамъ ладонями. Жена его, круглая, невысокаго роста казачка, хотя делала видь, что не боится его, но всетаки отступала и ругалась.

— Да будь ты проклятъ, чортъ толстый!— кричала она звонко
а визгливо, заслоняясь и защищая себя выставленными впередъ
руками,—ты не изболелъ! ишь, ишь!

И она продолжала пятиться отъ него, а онъ наступалъ съ угрожающимъ видомъ, молча размахивая руками, какъ мельница крыльями. Увидевши меня, онъ вдругъ сконфузился и остановился.

- Вотъ беда, Ф. Д.!—сказалъ онъ съ жалобой въ голосе.

- Иди домой!—сердито начала требовать жена.

- Да перестань ты, дура безсовестная!—уже съ степеннымъ и внушительно-спокойнымъ видомъ началъ онъ усовещевать ее,— при людяхъ-то это не стыдно тебе!

Въ это время вышелъ изъ кабака ожидаемый товарищъ, и высокий казака, поклонившись мне, пошелъ съ нимъ вдоль по улице. Жена не отставала отъ него и продолжала настойчиво предъявлять свои требования. Издали были слышны ея отрывочныя и звонкия восклицания:

— Иди домой, говорять тебе! Ахъ ты, холера! и не стыдно?..
И видно было иногда, какъ высокий, темный сплуэтъ отделялся отъ другого такого же силуэта и направлялся быстро назадъ—къ маленькому силуэту; тогда маленький отбегалъ на почтительное разстояние и восклицалъ:

— Да-а, чортъ тебя не видалъ! ты не изболелъ драться-то!
Затемъ постепенно все затихло: и пьяный говоръ, и стукъ колесъ, и песня у кабака. Окутанное небо было темно и молчаливо. Ста­ница спала. Звонкий лай одинокой собаки раздавался где-то накраю ея, да съ увлечениемъ звенели въ тишине голоса ночи—соловьиныя песни, дружная лягушечья трель и монотонное трещание
сверчковъ...

 

 

III

Отъ Себряковской станции до хутора Калача - Царицынъ. Волго-Донская дорога.—Калачъ.

 

Поездъ отошелъ въ третьемъ часу утра. Въ вагоне было тесно и душно; я сел на площадке. Еще свежо и влажно было въ воздухе; на востоке продолговатыя синия тучки зарумянились; моло­достью и бодростью веяло отъ нихь.

Мимо поезда быстро промелькнули длинные деревянные и каменные—сараи, товарные вагоны, паровая мельница, лабазы съ надписью «Торговля дехтю и соли», только что проснувшиеся обы­ватели слободы, не спеша направлявшиеоя къ вокзалу, казакъ, державший подъ уздцы испуганную лошадь, равнодушные волы, лежавшие у возовъ съ досками, хохлацкая белыя хатки съ тесовыми и соломенными крышами, наконецъ, дубовый лесъ по р. Медве­дице, река, разделенная на два русла песчаной отмелью, бледно-зеленыя ивы и на ея берегу — все это мелькнуло и торопливо скрылось изъ глазъ.

Потомъ потянулась степь, ровная, какъ доска, бурая, выжжен­ная безпощаднымъ солнцемъ, съ серымъ, дымчатымъ полынкомъ и съ синими курганами вдали; вонъ издали приветливо зеленеютъ тощие посевы со скирдами прошлогодней соломы; изредка попа­дутся узкия и кривыя балки, зеленыя полосы которыхъ мелькнуть, какъ отрадный оазисъ, среди глубоко-унылой равнины. Небодыше хуторки безъ зелени, безъ садовъ, съ белыми маленькими хатками, крытыми соломой, съ шестами колодцевъ, разсыпаны кое-где по косогорамъ. За хуторомъ непременно грязная «колтобань» (мелкий прудъ) и около нея — стада рогатаго скота и овецъ. Нигде не ­видно ни деревца, ни кустика. Небольшия рощицы тополей и се­ребристой ивы попадаются только около станции.

Ничего нетъ хуже долгихъ, скучныхъ и безцельныхъ остановокъ на станщияхъ. Запахъ нефти, горелаго сала, воблы, разогретаго солнцемъ крашеннаго дерева и отбросовъ преследуетъ васъ и въ вагоне, и на платформе. Томительно и удру­чающе действуют ряды пустыхъ товарныхъ вагоновъ. Не на чемъ остановиться и отдохнуть глазу. Куда ни глянешь, всюду этотъ буро-красный цветъ, въ который окрашены и маленький вокзалъ, и длинные сараи, и заборы, и товарные вагоны, и, на­конецъ, водокачка... На платформе, какъ на смотру, стоить немно­гочисленная публика и съ флегматическимь, глубоко-равнодушнымъ видомъ посматриваетъ на вагоны: впереди тяжеловесный жандармъ съ черной, расчесанной бородой, за нимъ босоногая девочка съ ребенкомъ на рукахъ, барышни подъ красными зонтиками, же­лезнодорожный служитель въ синей блузе, угрюмаго вида рабочий съ багажной тележкой, бронзоваго цвета казакъ въ чирикахь, въ заплатанныхъ шароварахъ съ лампасами и въ одной рубахе, взи­рающий на «машину» взоромъ, отчасти какъ бы недоумевающимъ и удивденнымъ...

За Иловлей характеръ степи несколько изменяется: она де­лается песчаною, посевовъ почти уже не встречается (по крайне! мере, вблизи дороги) и скуднее растительность. Но холмы и балки встречаются чаще; иногда блеснетъ узкая стальная полоса текучей воды, а по сторонамъ ея—зеленый «белоталъ», куга, камышъ съ махровыми головками и свежая зелень еще не выкошенной густой травы. Потомъ опять безлюдная плоская равнина съ редкой, тощей травкой, имеющая крайне унылый, удручающий видъ...

Вдали волнистой линией тянется въфиолетовомъ тумане полоса нагорнаго берега Дона съярко белеющими на солнце меловыми обнажениями, а противъ нея, въ голубой дымке, на другомъ берегу лесъ, похожий издали на кудрявый, разбросанный кустарникъ.

—И-й, кормидецъ-то нашъ, хлебецъ, пожелтелъ весь,—заговорилъ съ грустью въ голосе старичекъ-казакъ, сидевший противъ меня, поглядывая на редкую, поблекшую, низкорослую пшеничку,полосы которой потянулись по сторонамъ дороги.

— Земли тутъ ужъ очень плохия,—сказалъ я.

— Земли—ни къ чему! Песокъ. А тутъ, къ тому же, за всю
весну ни одного дождя!

Онъ вздохнулъ и снова устремилъ въ окно свой печальный взоръ.

— Плохо придется нонче казачкамъ, плохо...—продолжалъ онъ черезъ минуту.—Не дюже разгуляется народъ! Посмотришь иде на ярманке, разве ужъ богатый да богатый расшароварится, а что касаемо—нашъ братъ, голопупъ,—не загуляетъ. Чего справили за урожайные года, гони теперь все со двора за полценокъ... Хо­рошо, у кого старый хлебецъ остался, а то кричи «ура» и кон­чено дело!..

— Да еще нынче народъ ужъ очень щеголекъ сталъ,—несколько оживляясь, перешелъ онъ на другую тему, очевидно, на свою любимую:—теперь-ча бабы, къ примеру, выйдутъ на улицу въ праздникъ—чистыя барыни и кончено дело! Рукава—вотъ какие (онъ широко развелъ руками),—мандеты тамъ разныя пошли какия-то; у казаковъ—тоже все на шику. А хватись, что у него есть въ доме! Только лишь что на себе да въ себе... Пришелъ со службы, сейчасъ норовитъ отъ отца отделиться—на свои хлебы... Ра­боту все легкую выискиваетъ... Ну, понятно, и самъ легче пуха станетъ...

— А земли у васъ много на пай приходится?

— У насъ она не делена. Вотъ все землемера сколько леть рядимъ никакъ не подрядимъ, чтобы онъ намъ ее порезадъ... Одна наша станица во всемъ войске такая осталась; кто где хочетъ, тамъ и пашетъ. Земля только незавидная: песокъ... Наша станица вся окончательно въ пескахъ! Казаки даже иной разъ шутейно говорятъ промежду собой: «и къ бабе къ чужой нельзя пойтить, сейчасъ по следамъ узнаютъ»...

На пыльномъ, желтоватомъ горизонте уже показывался Цари-цынъ *). Смутная полоса стального цвета иногда сверкала сквозь

*) Донская область 6една железнодорожными путями. Чтобы изъ се-верной части ея попасть, напр., въ Новочеркасскъ надо проехать или чрезъ Тамбовскую и Воронежскую губернии, или чрезъ Саратовскую (въ последнемъ случае—только летомъ).

столбы темнаго дыма, стоявшаго въ воздухе и медленно расплывавшагося. Длинная железная труба какого-то завода торчала изъ-за телеграфныхъ столбовъ и назойливо лезла въ глаза. За темъ мимо вагона пробежала группа кругдыхъ серыхъ зданий иза ними безконечный рядъ такихъ же серыхъ и бурокрасныхъ вагоновъ-цистернъ съ надписями «Товарищество Нефть», «Бр. Нобель». Вотъ замелькали деревянные тестовые домики, тесно при­жимавшиеся другъ къ другу, кирпичное здание съ высокой трубой, недостроенная церковь, крутые яры съ зеленой, ползущей вверхъ по нимъ, колючкой, пирамидальные тополи и, наконецъ, вокзалъ.. Я походилъ часа два по городу. Пыльно, душно и почти пу­стынно... Асфальтовые тротуары, разогретые и размякшие отъ солнца, издаютъ тяжелый запахъ; песочная пыль столбами ходить по улицамъ, слепить глаза и затрудняетъ дыхание. Зелени почти нетъ. Невысокие, подстриженные топольки въ городокомъ саду, запылен­ные и жалкие, не даютъ тени. Оживленную картину представляла собой лишь базарная площадь, где, около лавокъ съ старьемъ, копошился разноплеменный сбродъ: татары, волжские мужики, хохлы, казаки... Все это пестрое общество, разделившееся на живо­писныя группы, торговалось, ругалось, пело и даже спало прямо подъ палящими лучами летняго солнца Въдвенадцать часовъ я поехалъ на Волго-Донской вокзалъ, а оттуда, въ ожидании поезда, прошелъ на пристань.

Деревянные помосты завалены были мишками, рогожами,пологами, телами спящихъ бурлаковъ. Длинный рядъ барокъ съ мач­тами и будками вытянулся въ стройную линию. Около лодокъ, у берега, барахтались въ воде мальчики и девочки, взрослые—и мужчины, и женщины вместе, не стесняясь другъ друга, а тутъ же бурлаки таскали огромные кули на плечахъ.

Я остановился около нихъ. Шла ссыпка пшеницы. Широко­костные, сутуловатые, смуглые, сожженные солнцемъ мужики— безъ рубахъ, въ однихъ широкихъ, короткихъ портахъ, съ обнаженнымъ теломъ, съ удивительной мускулатурой—таскали по зыбкимъ настилкамъ изъ барки на верхъ огромные кули и, донесши до железнаго, висевшаго на весахъ чана, разомъ, съ какимъ-то озлоб-лениемъ бросали въ него мешокъ; пшеница шумно высыпалась Весовщикъ гляделъ на отрелку весовъ, отсыпалъ или присыпалъ корцомъ изъ стоявшей тутъ же кадки; другой бурлакъ высыпалъ изъ чана въ новый мешокъ; женщина, закутанная до самыхъ глазъ въ платокъ, завязывала его; бурлакъ, крякнувъ какъ-то животомъ, съ усилиемъ подвигалъ мешокъ къ себе; два его товарища, подставивъ гладко обтесанный «подтоварникъ» (шесть), взваливали на его спину куль, и онъ несъ его на место, въ правильно сло­женную кучу другихъ кулей. Молодой прдказчикъ въ пиджаке и картузе наблюдалъ за ссыпкой. Тутъ же недалеко, подъ раскинутымъ на шесте пологомъ, зашивали мешки девушки. Бурлакиострили надъ ними грубо и сально, громко хохотали; крепкия слова такъ и стояли въ воздухе. Девушки отвечали бойко и безцере-монно глядели вызывающе смело. Приказчикъ, хохотавший съ увле-чениемъ, визжа и хватаясь за бока, полезъ, наконецъ, къ нимъ въпалатку, и тотчасъ же оттуда послышался неистовый визгъ и барахтанье.

Было очень жарко; термометръ показывалъ 42° на солнце. Отъ жары, оть запаха разогревшихся досокъ, мочалы, воблы у меня разболелась голова. Глубокая истома лежала на всемъ. Даже звуки «Дубинушки», хриплые, но стройные и не лишенные оригинальной прелести, звучали вяло и съ усилиемъ. Утомленнымъ глазамъ было больно смотреть на рябоватую поверхность Волги—желтой вблизи и синей вдали,— на яркий блескъ небесъ, на пыльный, желтый горизонтъ...

Наконецъ, въ четыре часа нашъ поездъ оставилъ Царицынъ. Некоторое время изъ окна вагона можно было видеть несравнен­ную Волгу съ огромными, неуклюжими барками, съ белыми паро­ходами, съ лодками, съ бурлаками въ красныхъ и синихъ рубахахъ. Потомъ глинистые холмы закрыли ее, и скоро мы опять были въ степи.

Головная боль совершенно обезсилила меня. Я заснулъ и спалъ почти всю дорогу. Проснулся, когда солнце было уже низко надъ горизонтом, и освежающий, ласковый ветерокъ врывался въ окно вагона. По степи потянулись длинныя тени отъ холмовъ и кустовъ бурьяна; она приняла более привлекательный, таинственный и за­гадочно-задумчивый видъ и стала точно еще шире. Вдали былъ уже виденъ синий нагорный берегъ Дона.

Черезъ полчаса хуторъ Калачъ замелькалъ предо мной своими белыми домиками, крытыми железомъ и тесомъ. Множество детворы, а за нею и взрослые спешили въ томъ же направлении, куда бежалъ нашъ поездъ; туда же скакали на дрожкахъ, запряженныхъ маленькими лошадками, казаки-извозчики. Мальчуганы пронзительно свистали и махали руками смотревшимъ въ окна пассажирамъ.

На вокзале—многочисленная и пестрая публика, Преобладающимъ лицомъ здесь является уже казакъ—по большей части въгимнастической рубахе, въ шароварахъ съ лампасами, въ неуклюжихъ запыленныхъ сапогахъ, съ шашкой черезъ плечо. Онъ все тотъ же—бронзовый, мало поворотливый, со скептическимъ и снисходительно-равнодушнымъ видомъ разгдядывающий «машину» и съ большею пытливостью присматривающийся къ костюму выходящихъ изъ вагона путешественниковъ и къ ихъ багажу. Онъ фи­гурируетъ тутъ то въ качестве полицейскаго—съ «медалкой» на груди и съ разносной тетрадью въ холщевомъ переплете подъмышкой; то въ виде простого зрителя — въ сюртуке на рас­пашку, въ вышитой рубашке и въ фуражке съ офицерской кокардой; то въ виде возницы съ кнутомъ въ рукахъ, въ одной красной рубахе и опять-таки въ заплатанныхъ шароварахъ съ красными лампасамии И всюду онъ, хозяинъ здешнихъ местъ, съ готовностью подставляетъ свою спину, чтобы на ней проехались другие. Такъ называемая цивилизация со всеми своими удобствами и выгодами бежитъ мимо него, не оставляя въ его пользование даже ничтожныхъ крохъ, а онъ, заложивъ руки за спину и наивно раскрывъ ротъ, лишь посматриваете, какъ юркие и разбитные слуги господина Купона «действуютъ» на его земле, «объегориваютъ» его на каждомъ шагу, обмериваютъ, обвешиваютъ, суютъ ему при случае фальшивую монету, урываютъ солидные куски и презри­тельно потешаются надъ его простотой...

Я взялъ носильщика и кратчайшимъ путемъ, черезъ рельсы, мимо целаго ряда товарныхъ вагоновъ, отправился на пристань.

Донъ у Калача не широкъ, но берега довольно красивы и жи­вописны. Нагорная сторона съ меловыми обнажениями внизу, съ кустарникомъ по впадинамъ, ложбинамъ и по вершине, волнистой линией тянется далеко и пропадаетъ въ розовой дымке въ томъ месте, где солнце готово спрятаться за гору. Легкая зыбь дрожитъ на темной, зеленоватой поверхности вблизи парохода, а за нею дальше стелется розовая и серебристая гладь, въ глубине которой виднеются берега съ деревьями, строения, барки, пароходы, лодки-плоты, стаи гусей, толпы народа на берегу. Тихъ и мечтательно задумчивъ вечеръ. Где-то вдали звенитъ песня. Пыль вьется за хуторомъ: табуны бегутъ домой. Жалобное мычанье телятъ разно­сится по молчаливой степи... И вдругъ грубымъ диссонансомъ врывается пронзительный свистъ локомотива, и неуклюжее громы­ханье поезда покрываетъ все эти мирные звуки...

Пассажирские пароходы ходятъ по Дону летомъ только отъ Калача. Буксирные заходятъ иногда выше, за Усть-Медведицкую станицу и далее, но пасажирские поднимаются туда только весной. Уже несколько летъ производятся въ верхней половине Дона расчистки, тратятся значительный деньги, работаютъ землечерпательныя машины, но результаты пока, къ сожалению, весьма не­значительны; река все больше осыхаетъ и заваливается пескомъ. И не скоро еще, вероятно, пассажирские пароходы будутъ совер­шать рейсы по всему казацкому Дону...

IV.

Интеллигентная публика «Есаула». Разговоръ о казачьемъ житье - бытье.

Нельзя сказать, чтобы путешествие на «Есауле» блистало осо-
бымъ разнообразиемъ и удобствами. Прежде всего—все мы тер­пели оть чрезмерной жары: днемъ на солнце было 42°. На
маленькой верхней площадке, пребывание на которой разрешалось
только пассажирамъ перваго и второго классовъ, далеко не всемъ
хватало места. Подымешься туда изъ душной каюты,— неприиятно-
теплый, почти горячий ветеръ пахнетъ въ лицо. Лучшия скамьи—
въ тени—все уже заняты; остались или те, которыя на солнце, или
около трубъ, откуда пышетъ невыносимый жаръ. Виды стали до­-
вольно однообразны: по правую сторону—высокий, глинистый, крас­-
новатый берегь, покрытый сверху тощимъ серымъ полынкомъ; у
самой воды—кучи красного рогатого скота, застывшия, точно ка­-
менныя, и овецъ, сбившихся отъ мухъ въ одну тесную, неподвиж-
ную группу. На лево — песчаная коса, а за ней — плохенький ле-

сокъ. Мы идемъ противъ солнца. Легкая зыбь покрываетъ весь

Донъ; слышно глухое шипенье изъ подъ парохода. Впереди осле-

­пительно - яркая полоса воды волнуется подъ солнцемъ, какъ рас-

­плавленное серебро; серебристыя звездочки света вспрыгиваютъ,

перегоняютъ друга друга, сыплются, точно алмазный дождь...

На пароходе знакомства заключаются быстро, и общение между

пассажирами теснее, чемъ на железныхъ дорогахъ. На небольшомъ

и тесномъ «Есауле» публика первыхъ двухъ классовъ почти вся перезнакомилась въ какой-нибудь часъ. Большинство едущихъ было прикосновенно къ разнымъ отраслямъ коммерции. Лицъ интеллигентныхъ профессий было немного: два казачьихъ офицера, одинъ учитель гимназии три лица судебнаго ведомотва. После прибавилось еще несколько человекъ, ехавшихъ, на короткия расстояния.

Жарко и скучно. Съ низу, съ палубы, доносятся звуки гармоники; у палубныхъ пассажировъ веселее. Нашъ общий разговор поддерживается, только благодаря словоохотливому товарищу прокурора, длинному и тощему рыжему господину въ чесунчовомъ пиджаке. Онъ началъ свою речь, собственно, съ недостаточности вознаграждения, получаемаго чинами судебнаго ведомства, а учитель гимназии указалъ ему на скудное содержание народныхъ учителей и заговорилъ о казачьей бедности вообще.

— Казаки!—воскликнулъ красноречивый товарищъ прокуро­ра:—я не знаю людей большей косности! Это— полнейшая отста­лость во всемъ, безпечность какая-то солдатская, невежество... Я сравниваю ихъ съ малороссами,—самъ я изъ Малороссии и знаю очень ее хорошо... Какое же можетъ быть сравнение?

Онъ выдвинулъ противъ казаковъ именно те самыя обвинения, которыя, можетъ быть, въ Малороссии говорилъ бы противъ малороссовъ, въ Москве—противъ великороссовъ,— однимъ словомъ, обвинения чернорабочаго въ лености и во всехъ смертныхъ грехахъ.

— Помилуйте,— продолжалъ онъ:—казакъ даже садовъ не желаетъ разводить, а садитъ только виноградъ. Спросите его, почему онъ не садить фруктовыхъ деревьевъ? Онъ вамъ скажетъ:—«даа, ведь за ними ходить надо»!.. Онъ ленится выдернуть изъ стога воламъ сена, а пускаетъ весь скоть прямо на гумно; конечно, два пуда будеть съедено, а двадцать потоптано... Насмотрелся я на этихъ господъ! Третий годъ здесь живу,—слава Богу... По своему положению, я знакомъ коротко съ видами и количествомъ престу-плений казаковъ. Кража—вотъ альфа и омега казацкаго существо­вавания… Онъ пройти нигде не можетъ, чтобы не стянуть чего-ни­будь... Вы знаете, почему ихъ не допускаютъ служить на железныя дороги? Крадутъ!.. Его даже близко опасно подпустить къ дороге: или винтъ какой стянетъ, или рельсъ отворотить...

— Да что такое, въ сущности, казакъ?—продолжалъ товарищъ прокурора, не слушая возражений со отороны учителя:—это своего рода рантье... У него отъ 20 до 30 десятинъ на пай; онъ привезетъ лишь рабочихъ на свое поле и наварить имъ каши,— только его и обязанностей... А самъ онъ ничего, въ сущности, не делаеть. Воинская повинность? Такъ нынче все отбывають воинскую повинностъ, не одни казаки... Неть, это, знаете, народъ странный, чтобы не сказать хуже. Одно здесь хорошо, что жидовъ неть,- за это надо благодарить вашего наказного атамана. А вообще, это сословие или народъ (не знаю, какъ назвать) въ высшей степени отсталое и нуждается въ воздействии...

Оратору начали горячо возражать и учитель гимназии, и смуглый


1 | 2 | 3 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.053 сек.)