|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Если я умру во сне
Кент наконец догоняет меня и, шаря глазами по моему лицу, задыхаясь, произносит: — Сэм, ты в порядке? — Линдси, — шепчу я, больше ничего не идет на ум. — Линдси, Элоди и Элли в той машине. Он поворачивается к дороге. Из леса вырастают черные столбы дыма. Отсюда видно только смятый металлический бампер, торчащий из-за откоса, как палец. — Жди здесь, — велит Кент. Удивительно, но его голос звучит спокойно. Он выбегает на дорогу, выхватывая телефон, и я слышу, как он дает указания диспетчеру. — Несчастный случай. Возгорание. Девятое шоссе, сразу после Девон-драйв. — Он опускается на колени у тела Джулиет. — Как минимум один пострадавший. Другие машины тормозят, визжа шинами. Люди, внезапно протрезвев, неуверенно выбираются на дорогу и перешептываются, глядя на крошечное скорченное тело на земле, на дым и пламя, лижущее лес. Эмма Макэлрой съезжает на обочину и выходит из салона, прижав руки ко рту, с выпученными глазами. Дверца ее «мини» остается распахнутой, радио орет на весь лес «99 Problems» Джей-Зета; обыденность — самое ужасное во всем происходящем. Кто-то просит: «Ради бога, Эмма, выруби!» Она залезает обратно в машину, и наступает тишина, не считая стука дождя и чьих-то громких всхлипов. Я словно попала в сон. Пытаюсь пошевелиться, но не могу. Я даже больше не чувствую дождя. Не чувствую своего тела. Единственная мысль без конца кружится у меня в голове: белая вспышка перед тем, как мы скатились в разверстую пасть леса; Линдси, кричащая что-то неразборчивое. Не «тихо», или «лихо», или «ослиха». «Сиха». Долгий пронзительный вопль раздается на другой стороне, и Линдси выбирается на дорогу с разинутым ртом и слезами, струящимися по лицу. Кент рядом с ней, поддерживает Элли, которая хромает и кашляет, но выглядит нормально. — Помогите! Помогите! — причитает Линдси. — Элоди осталась там! Кто-нибудь, помогите ей! Пожалуйста! Она бьется в истерике, слова сливаются в единый звериный вой. Она оседает на мостовую и ревет, обхватив голову руками. Затем к ее вою присоединяется вой сирен вдалеке. Никто не движется. Все происходит короткими, отрывистыми вспышками — по крайней мере, так мне кажется, — словно я смотрю фильм под стробоскопом. Все больше и больше учеников толпятся под дождем, безмолвные и неподвижные как статуи. Вращаются маячки полицейских машин, освещая пейзаж то красным, то белым, то красным, то белым. Люди в форме… «скорая помощь»… носилки… две пары носилок. Тело Джулиет аккуратно укладывают, крошечное и хрупкое, как я укладывала птичье тельце много лет назад. Линдси рвет, когда на вторых носилках выносят тело из разбитой машины, и Кент гладит ее по спине. Элли плачет с раскрытым ртом, что странно, поскольку я ничего не слышу. В какой-то миг я поднимаю глаза к небу; дождь превратился в снег — крупные белые хлопья, кружась, летят из темноты, словно по волшебству. Понятия не имею, сколько прошло времени. Я снова смотрю на дорогу и с удивлением замечаю, что почти никого не осталось, не считая пары зевак, полицейской машины и Кента, говорящего с полицейским и подпрыгивающего на месте, чтобы согреться. Машины «скорой» уехали. Линдси нет. Элли нет. Кент возникает передо мной словно из-под земли. «Как ты это сделал?» — пытаюсь спросить я, но не могу издать ни звука. — Сэм, — зовет меня Кент. Судя по всему, он не впервые окликает меня. Я ощущаю пожатие, но не сразу понимаю, что он взял меня за руки. Не сразу понимаю, что у меня все еще есть руки. Я возвращаюсь в собственное тело. Ноги подгибаются под тяжестью трагедии, я падаю вперед. Кент ловит и удерживает меня. — Что случилось? — оцепенело бормочу я. — Элоди?.. Джулиет?.. — Ш-ш-ш. — Его губы совсем рядом с моим ухом. — Ты замерзла. — Мне нужно найти Линдси. — Ты уже около часа на улице. У тебя руки как лед. Он стягивает толстый свитер и набрасывает мне на плечи. На его ресницах — белые снежинки. Он осторожно берет меня под локти и ведет к подъездной дорожке. — Идем. Тебе нужно согреться. Я не в состоянии спорить, и позволяю отвести меня в дом. Его руки не отстраняются ни на мгновение, и хотя он почти не касается моей спины, без него я наверняка бы упала.
Такое ощущение, что мы оказались в доме Кента, не сделав ни шагу. Вот мы уже на кухне, где он выдвигает стул и усаживает меня. Его губы шевелятся, голос успокаивает, но я не понимаю ни слова. На моих плечах оказывается толстое одеяло, и пальцы рук и ног пронзает стреляющая боль, когда к ним возвращается чувствительность, — как будто горячие острые иглы. И все же я непрестанно дрожу. Зубы стучат друг о друга, словно игральные кости в стаканчике. Бочонки по-прежнему стоят в углу, повсюду брошены полупустые стаканы, в которых плавают окурки, но музыка стихла, и дом кажется совершенно другим, когда нет людей. Я мысленно отмечаю множество мелочей, перелетаю от одной к другой, как шарик для пинг-понга: вышитая табличка над раковиной: «Марта Стюарт здесь не живет»; фотографии на холодильнике — Кент с родителями на каком-то пляже и незнакомые родственники, — старые открытки из Парижа, Марокко, Сан-Франциско; в застекленных шкафчиках ряды кружек с надписями вроде «Кофеин или жизнь» и «Время пить чай». — Один кусочек пастилы или два? — уточняет Кент. Мой голос звучит хрипло и странно. Все прочие впечатления накатывают одновременно; я слышу шипение молока в кастрюльке на плите; милое и заботливое лицо Кента становится четким; хлопья снега тают на его лохматых каштановых волосах. Одеяло у меня на плечах пахнет лавандой. — Положу парочку, — решает Кент, снова поворачиваясь к плите. Через минуту передо мной исходит паром огромная кружка (на этот раз с надписью «С шоколадом рай и в шалаше»), полная воздушного горячего шоколада — настоящего, а не из пакетика, — с большими поплавками пастилы. То ли я попросила об этом вслух, то ли Кент прочел мои мысли. Усевшись напротив, он следит, как я пью. Изумительно вкусно, как раз в меру сладко, много корицы и еще чего-то непонятного. Я ставлю кружку на стол чуть менее дрожащими руками и задаю вопрос: — Где Линдси? Она в порядке? Я вспоминаю, как Линдси блевала у всех на виду, стоя на коленях. Должно быть, она совсем ополоумела. Она в жизни бы не сделала ничего подобного на людях. — В полном, — кивает Кент, не сводя глаз с моего лица. — Ее увезли в больницу проверить на шок и так далее. Но с ней все будет хорошо. — Она… Джулиет выскочила так быстро. Закрыв глаза, я представляю белую вспышку. Когда я снова открываю их, у Кента такой вид, словно его сердце сейчас разорвется. — Она… То есть Джулиет?.. — Он качает головой. — Ничего нельзя было сделать, — добавляет он тихо; я расслышала лишь потому, что знала ответ заранее. — Я видела ее… — начинаю я и осекаюсь. — Могла схватить ее. Она находилась совсем близко. — Это был несчастный случай. Кент смотрит вниз. Вряд ли он действительно так думает. Мне хочется возразить: «Нет, не был». В памяти всплывает ее странная полуулыбка и слова: «Может, в следующий раз, но вряд ли»; я закрываю глаза, пытаясь отогнать образ. — А Элли? Что с ней? — Все в порядке. Ни единой царапины. Голос Кента становится громче, в нем появляется умоляющая нотка, и я понимаю: он пытается заставить меня замолчать, боится моего следующего вопроса. — Элоди? — еле слышно шепчу я. Кент отводит взгляд; на его скулах перекатываются желваки. — Она сидела на пассажирском сиденье, — наконец сообщает он, как будто каждое слово причиняет ему боль. — На него пришелся почти весь удар. Не так ли объяснят в больнице и моим родителям? «Столкновение, пассажирское кресло, удар». Я вижу, как Элоди наклоняется вперед и ноет: «Почему Сэм всегда сидит рядом с водителем?» — Она?.. Продолжить я не в силах. Кент смотрит на меня, словно сейчас заплачет. Он выглядит старше, чем когда-либо раньше; его темные большие глаза полны грусти. — Мне так жаль, Сэм, — тихо произносит он. — Что ты имеешь в виду? — Я сжимаю кулаки так крепко, что ногти впиваются в кожу. — Ты намекаешь, что она… что она… Я умолкаю, по-прежнему не в силах это озвучить, словно опасаясь накликать беду. Кажется, слова режут Кенту язык, точно острые лезвия. — Это было… это было мгновенно. Не больно. — Не больно? — повторяю я дрожащим голосом. — Не больно? С чего ты взял? Откуда тебе известно? — В горле набухает комок. — Тебе так сказали? Что это было не больно? Можно подумать, это было обычно! Можно подумать, это было нормально! Кент тянется через стол и берет меня за руку. — Сэм… — Нет! — Я отодвигаю стул и поднимаюсь; все мое тело трясет от ярости. — Нет. Не обещай мне, что все будет хорошо. Не убеждай, что ей было не больно. Ты не знаешь… понятия не имеешь… никто из вас понятия не имеет, как это больно. Это больно… О ком я сейчас говорю — об Элоди или о себе? Кент встает и обнимает меня. Я утыкаюсь лицом ему в плечо и всхлипываю. Он крепко прижимает меня к себе и что-то бормочет в волосы, и, прежде чем я полностью уступаю и отдаюсь на волю потока темноты, у меня возникает престранная, глупая мысль, что моя голова и плечо Кента созданы друг для друга. Произошедшее с Элоди и Джулиет кажется невыносимым, сознание заволакивает тяжелая пелена, и я рыдаю. Это вторая ночь подряд, когда я полностью теряю лицо перед Кентом, хотя он, конечно, даже не догадывается об этом. Мне следовало бы радоваться, что он не помнит, как прошлой ночью мы сидели в темной комнате, почти соприкасаясь коленями, но почему-то мне становится еще более одиноко. Я заблудилась в тумане, во мгле, и когда наконец понемногу прихожу в себя, то понимаю, что Кент поддерживает меня в прямом смысле слова. Мои ноги едва касаются пола. Его губы зарылись мне в волосы, дыхание согревает ухо. Меня пронзает электрический разряд, от которого становится страшно и неловко, как никогда прежде. Я отстраняюсь, создавая между нами хоть небольшое расстояние. Однако он не убирает руки и продолжает меня обнимать, чему я рада. Он такой надежный и теплый. — Ты до сих пор не согрелась, — замечает он и всего на долю секунды притрагивается к моей щеке тыльной стороной ладони, но когда отдергивает руку, я продолжаю чувствовать очертания его ладони, как будто ожог. — Ты насквозь промокла. — Белье, — выпаливаю я. Он морщит лоб. — Что? — Мое… гм, белье. В смысле, штаны, флиска и нижнее белье… набиты снегом. То есть теперь уже больше водой. Очень холодно. Я слишком устала, чтобы испытывать смущение. Кент прикусывает губу. — Оставайся здесь, — распоряжается он и кивает на горячий шоколад. — И пей. Усадив меня на место, он исчезает. Я продолжаю дрожать, но, по крайней мере, могу удерживать кружку, не разливая шоколад по столу. Я не думаю ни о чем, кроме движения кружки к губам и вкуса шоколада, тиканья часов с нарисованной кошкой и маятником в виде хвоста и метели за окнами. Через несколько секунд возвращается Кент с безразмерной флиской, выцветшими трениками и сложенными «боксерами» в полоску. — Это мои. — Он густо краснеет. — То есть нет. Я пока не носил их. Мне купила их мама… — Он осекается и сглатывает. — В смысле, я сам их купил только во вторник. Даже ценник на месте. — Кент? — перебиваю я. Он втягивает воздух. — Да? — Ради бога, прости, но… ты не мог бы помолчать? — Я указываю себе на голову. — У меня до сих пор шумит в голове. — Прости, — выдыхает он. — Я немного выбит из колеи… Жаль, ничего другого нет. — Спасибо. Понимая, что он очень старается, я умудряюсь слабо улыбнуться. Он кладет одежду на стол вместе с большим пушистым белым полотенцем. — Я подумал, если ты еще мерзнешь, то могла бы принять душ. При слове «душ» он заливается румянцем. Я мотаю головой. — Сейчас мне необходимо только одно: сон. О сне я совсем забыла, и в этот миг испытываю огромное облегчение: надо просто уснуть. Как только я усну, кошмар закончится. И все же в груди нарастает тревога. Что, если на этот раз день не перемотается? Что тогда? Я вспоминаю об Элоди, и горячий шоколад поднимается к горлу. Видимо, Кент замечает выражение моего лица, потому что опускается рядом на корточки, пытаясь заглянуть мне в глаза. — Могу я что-нибудь сделать? Что-нибудь принести? — Ничего, справлюсь. Это просто… шок. — Я с трудом сглатываю, стараясь снова не расплакаться. — Просто мне хочется… хочется перемотать все назад, понимаешь? Он кивает и накрывает мою ладонь своей. Я не отдергиваю руку. — Я обязательно помог бы, если б знал как, — заверяет он. В некотором роде это глупое, банальное заявление, но от того, как он говорит, безупречно честно и просто, словно это святая истина, у меня слезы наворачиваются на глаза. Я забираю одежду и иду в коридор, к ванной, которую мы взломали в поисках Джулиет. Захожу и запираю за собой дверь. Окно по-прежнему распахнуто, в него задувает метель. Я закрываю его, отчего мне сразу становится легче, как будто я уже начинаю стирать из памяти все, что сегодня случилось. С Элоди все будет хорошо. В конце концов, это я должна была сидеть на переднем кресле. Я вешаю на место полотенце, которое Джулиет оставила на раковине, и, дрожа, срываю мокрую одежду. Душ оказывается слишком сильным соблазном, и я включаю воду как можно сильнее и горячее. Это «ливневый душ», в нем вода льется сплошным тяжелым потоком и разбивается о мраморные плитки под ногами, вздымая клубы пара. Я так долго стою под душем, что моя кожа сморщивается. Затем я натягиваю флиску Кента, очень мягкую, пахнущую стиральным порошком и почему-то свежескошенной травой. Срываю ценник и надеваю «боксеры». Разумеется, они велики, но мне нравится прикосновение чистой накрахмаленной ткани. До сих пор единственные «боксеры», виденные мной, принадлежали Робу и валялись скомканные на полу или под кроватью, перепачканные неизвестно чем. Наконец я облачаюсь в треники, которые волочатся по полу. Кент захватил даже носки — большие и пушистые. Свою одежду я сворачиваю клубком и оставляю за дверью ванной. Когда я возвращаюсь на кухню, то застаю Кента в той же позе, в какой его оставила. В его глазах мелькает непонятное выражение. — У тебя волосы мокрые, — тихо произносит он, как будто хочет сказать что-то совсем другое. Я оглядываю себя. — Ну, все-таки приняла душ. На несколько ударов сердца повисает пауза. Наконец он нарушает ее: — Ты устала. Я отвезу тебя домой. — Нет, — неожиданно страстно возражаю я, и он выглядит удивленным. — Нет… в смысле, я не могу. Только не домой. — Твои родители… Кент умолкает. — Умоляю тебя. Не знаю, что и хуже: если родители уже в курсе и бодрствуют, чтобы допросить меня с пристрастием и пригрозить отправить утром в больницу и вызвать психолога, или если они мирно спят, и я вернусь в темный дом. — У нас есть гостевая комната, — сообщает Кент. Его волосы наконец высохли — волнами и завитками. — Никаких гостевых комнат, — Я решительно мотаю головой. — Желаю нормальную комнату, в которой живут люди. Секунду Кент смотрит на меня и командует: — Идем. Он берет меня за руку, и я не сопротивляюсь. Мы поднимаемся по лестнице и движемся по коридору в спальню, где на двери наклейки для бампера. Могла бы и раньше догадаться, что это его комната. Он возится с замком и поясняет: «Заело», наконец распахивает дверь. Я резко вдыхаю. Запах тот же самый, что прошлой ночью, когда я была здесь с Робом, но все изменилось — темнота кажется мягче. — Я сейчас. Кент сжимает мне руку и отходит. Я слышу шелест ткани и ахаю: внезапно открываются три огромных окна от потолка до пола, занимающие целую стену. Свет по-прежнему не горит, но это не имеет значения. Огромная сияющая луна отражается в искристом белом снеге, отчего становится еще ярче. Вся комната купается в дивном серебристом свете. — С ума сойти, — выдыхаю я, только сейчас заметив, что затаила дыхание. На губах Кента мелькает улыбка. Его лицо кажется черным на фоне лунного света. — По ночам здесь чудесно. Не то что на рассвете. Он задергивает шторы, и я кричу: — Оставь! Пожалуйста. Вдруг я испытываю робость. Комната Кента огромна и пахнет все той же немыслимой смесью стирального порошка «Дауни» и мелко нарубленной травы. Это самый свежий запах на свете, запах открытых окон и хрустящих простыней. Прошлой ночью я заметила только кровать. Теперь вижу, что комната сплошь заставлена книжными шкафами. В углу — письменный стол с компьютером и множеством книг. На стенах — фотографии в рамках; размытые фигуры движутся, но я не разбираю детали. В углу приземисто восседает огромное кресло-мешок. Кент ловит мой взгляд и смущенно поясняет: — Мне подарили его в седьмом классе. — У меня раньше было такое же. Я не уточняю, почему выбросила его: потому что Линдси пошутила, что оно напоминает комковатую сиську. Не могу сейчас думать о Линдси или Элли. И определенно не могу думать об Элоди. Откинув одеяла, Кент отворачивается, чтобы я могла спокойно лечь. Я забираюсь в постель. Мои руки и ноги тяжелые и болезненно окоченелые. Неловко, конечно, но из-за усталости мне наплевать. Изголовье и изножье кровати вырезаны из дерева, и, растянувшись во весь рост, я словно качусь на санях. Я наклоняю голову, глядя на падающий снег, и закрываю глаза, воображая, что лечу сквозь лес к чему-то хорошему: аккуратному белому домику с горящими свечами в окнах. — Спокойной ночи, — шепчет Кент. Он так притих, что я совсем о нем забыла. Я распахиваю глаза и опираюсь на локоть. — Кент? — Да? — Ты не мог бы посидеть со мной немного? Кивнув, он молча подкатывает к кровати рабочее кресло. Подтягивает колени к подбородку и смотрит на меня. Лунный свет, струящийся сквозь окна, окрашивает его волосы неярким серебром. — Кент? — Да? — Как тебе кажется, это странно, что я здесь с тобой? Я закрываю глаза, чтобы не видеть его лицо. — Я главный редактор «Напасти». Однажды я проходил в кроксах [9] триста шестьдесят пять дней. Для меня нет ничего странного, — отшучивается он. — Совсем забыла об эпохе кроксов. Наконец я согрелась под покрывалами. Мало-помалу накатывает сон, как будто я стою на жарком пляже и ласковый прибой льнет к моим ногам. — Кент? — Да? — Почему ты так добр ко мне? Пауза длится так долго, что я уже не жду ответа. Кажется, я слышу, как снег летит на землю, стирая день, покрывая его белой пеленой. Мне страшно открывать глаза. Страшно разрушить чары, увидеть злость или боль на лице Кента. — Помнишь, как во втором классе умер мой дедушка? — наконец произносит он тихим низким голосом. — Я расплакался в столовой, и Фил Хауэлл назвал меня педиком. Я зарыдал еще громче, хотя понятия не имел, кто такие педики. Он мягко смеется. Я покрепче зажмуриваюсь, наслаждаясь его голосом. В прошлом году Фила Хауэлла застукали полуголым с Шоном Требором на заднем сиденье папашиного «БМВ». Жизнь — забавная штука. — В общем, когда я попросил его оставить меня в покое, он ударил по моему подносу и еда разлетелась во все стороны. Как сейчас помню, на обед было картофельное пюре и бургеры с индейкой. Ты подскочила, собрала с пола картошку руками и сунула Филу в лицо. Схватила бургер с индейкой, размазала по его футболке и заявила: «Ты хуже блевотины». — Кент снова смеется, — Во втором классе это было серьезным оскорблением. Шон так удивился и выглядел так глупо, весь в картофельном пюре и шнитт-луке, что меня разобрал неудержимый хохот. Я впервые засмеялся со дня смерти дедушки. — На секунду он умолкает и спрашивает: — Не забыла, что я сказал тебе в тот день? Казалось бы, навек утраченное воспоминание поднимается из самой глубины души, и вся сцена вспыхивает перед глазами ясно и четко. — Ты мой герой, — одновременно говорим мы. Я не слышала, как Кент пошевелился, но внезапно он находит мои руки в темноте; его голос звучит совсем рядом: — В тот день я поклялся, что когда-нибудь стану твоим героем, сколько бы времени это ни заняло. Кажется, мы сидим так целые часы, и все это время сон затягивает меня, уносит прочь, но сердце трепещет, будто мотылек, отгоняя сны, темноту и туман, поглощающий мысли. Уснув, я останусь одна. Навсегда утрачу это мгновение. — Кент? — зову я. — Да? — Пообещай остаться со мной. — Обещаю. И в эту самую секунду, когда я больше не уверена, сплю ли, бодрствую или иду по некой долине между явью и сном, где исполняются все желания, я ощущаю трепетное прикосновение его губ к моим, но слишком поздно, я ускользаю, исчезаю, он исчезает, и неповторимое мгновение скручивается и замыкается в себе, как цветочный бутон, складывающий лепестки на ночь. Глава 6 На этот раз во сне есть звуки. Когда я падаю сквозь темноту, играет звонкая, заливистая музыка, как в кабинете врача или на эскалаторе, и откуда-то мне известно, что мелодия доносится из кабинета психолога школы «Томас Джефферсон». Как только я это понимаю, в темноте одна за другой вспыхивают яркие искорки. На меня несется галерея дурацких мотивирующих плакатов, которые школьный психолог миссис Гарднер развесила по стенам кабинета, вот только каждый плакат раздулся раз в сто и стал размером с дом. На одном — фотография Эйнштейна и подпись «За притяжение влюбленных гравитация не отвечает». На другом — цитата из Томаса Эдисона: «Гений — это один процент вдохновения и девяносто девять процентов пота». Что, если ухватиться за какой-нибудь плакат? Но выдержит ли он мой вес? С этой мыслью я пролетаю мимо плаката с полосатой кошкой, цепляющейся за ветку дерева одними когтями; «Держись!» — гласит он. Самое забавное, что при виде этого плаката свист в ушах прекращается, страх исчезает и становится ясно, что я вовсе не падала все это время. Я парила.
Дребезжание будильника — самая приятная мелодия на свете. Я сажусь; грудь распирает от смеха. Мне хочется коснуться всего в комнате — стен, окна, коллажа, вороха фотографий на столе, брошенных на полу джинсов «Тахари», учебника биологии и даже тусклого лучика света, едва вскарабкавшегося на подоконник. Я бы взяла его в руки и поцеловала, если бы могла. — У кого-то хорошее настроение, — улыбается мама, когда я спускаюсь вниз. Иззи сидит за столом и, как всегда, медленно и осторожно грызет рогалик с арахисовым маслом. — Счастливого Дня Купидона, — приветствует отец. Он стоит у плиты и жарит маме яичницу на завтрак. — Мм, обожаю! — С этим возгласом я вбегаю на кухню и пытаюсь урвать у Иззи кусочек рогалика. Сестра верещит и шлепает меня по руке. Я смачно чмокаю ее в лоб. — Что за нежности! — возмущается она. — Пока-пока, Ящерка. — Не называй меня Ящеркой! Иззи показывает перемазанный в арахисовом масле язык. — Я же говорю — вылитая ящерка. — Будешь завтракать, Сэм? — обращается ко мне мама. Дома я никогда не завтракаю, но мама все равно каждый день спрашивает — если, конечно, успевает поймать. Тут я понимаю, что всем сердцем люблю заведенный порядок своей жизни: то, что мама всегда спрашивает; то, что я всегда отвечаю «нет», потому что в машине Линдси меня ждет рогалик с кунжутом; то, что мы всегда слушаем «No More Drama», когда заезжаем на парковку. То, что по воскресеньям мама всегда готовит спагетти с фрикадельками, а папа раз в месяц запирается на кухне и стряпает «особое рагу» из нарезанных сосисок, консервированной фасоли и литров кетчупа и патоки. Я обожаю это блюдо, в чем ни за что не признаюсь. Мелочи, составляющие неповторимый узор моей жизни, подобно тому как мелкие огрехи, пропуски и перескоки, которые невозможно воспроизвести, делают уникальными коврики ручной вязки.
На свете столько прекрасного, если внимательно посмотреть.
— Нет, не буду. — Я подхожу и обнимаю маму. — Но все равно спасибо. Она удивленно вскрикивает. Пожалуй, мы не обнимались уже пару лет, не считая обязательного двухсекундного объятия на дни рождения. — Я люблю тебя, — добавляю я. Когда я отстраняюсь, у нее такой вид, словно я объявила, что бросаю школу ради карьеры женщины-змеи в цирке. — Что? — Папа ставит сковороду в раковину и вытирает руки кухонным полотенцем. — А как же я, твой любимый предок? Я закатываю глаза. Терпеть не могу, когда папа пытается изъясняться «на подростковом языке», как он это называет. Но вслух не возмущаюсь. Сегодня ничто не может испортить мне настроение. — Пока, папочка. На прощание я покорно сношу одно из его пресловутых медвежьих объятий. Я полна любви к отцу от головы до кончиков пальцев. Любовь пузырится внутри, словно меня хорошенько взболтали, как бутылку колы. Все вокруг — посуда в раковине, рогалик Иззи, мамина улыбка — кажется резким и четким, как будто сделано из стекла или я впервые это вижу. Ослепительно! Мне снова хочется обойти комнату и прикоснуться ко всему, убедиться в реальности окружающего. Было бы время, я бы так и сделала. Обхватила бы ладонями наполовину съеденный грейпфрут на стойке и вдохнула бы его запах. Пробежалась бы пальцами по волосам Иззи. Но у меня нет времени. Сегодня День Купидона, Линдси ждет на улице, и у меня имеется важное дело. Мне предстоит спасти две жизни: Джулиет Сихи и свою. Да будет свет Я спешу по обледенелой дорожке, вдыхая морозный воздух, наслаждаясь его жжением в легких, наслаждаясь даже клубами выхлопного газа и горьким запахом сигареты Линдси. — Бип-бип! — кричит она в окно. — Секс-бомба! Дорого берешь? — По карману только тем, кого не интересует цена, — парирую я, забираясь на пассажирское сиденье. Она усмехается и сразу протягивает мне кофе. — Счастливого Дня Купидона, — желаю я, и мы чокаемся пенопластовыми стаканчиками. Подруга тоже выглядит резче и четче, чем когда-либо раньше. Линдси с ангельским личиком, нечесаными грязными светлыми волосами, облупленным черным лаком на ногтях и потертой кожаной сумкой «Дуни энд Берк» с вечным слоем табачной трухи и половинкой пачки «Трайдент ориджинал» на дне. Линдси, которая терпеть не может скуку, вечно двигается, вечно куда-то бежит. Линдси, которая однажды спьяну сказала: «Весь мир против нас, детки». Дело было на вечеринке в дендрарии. Она обнимала нас за плечи и говорила серьезно. Линдси, гадкая, забавная, жестокая, верная, моя. Я импульсивно наклоняюсь и целую ее в щеку. — Эй, немного лесбийских нежностей? — Она вытирает плечом мой блеск для губ. — Или тренируешься перед сегодняшним вечером? — Возможно, и то, и то, — отвечаю я. Линдси смеется долго и громко, а я отпиваю кофе. Это обжигающий кофе, лучший кофе во всем Риджвью, нет, во всем мире. Боже, благослови «Данкин донатс». Мы едем. Линдси болтает о том, сколько роз должна получить и расплачется ли Марси Познер, как обычно, в туалете во время пятого урока, потому что Джастин Стример бросил ее в День Купидона три года назад, тем самым навсегда оставив лишь умеренно популярной. Я смотрю в окно. Мимо размазанным серым пятном несется Риджвью. Я пытаюсь вообразить, как всего через несколько месяцев деревья выпустят в небо тонкие побеги и землю окутает едва заметная дымка цветов и первой зелени. А потом, еще через несколько месяцев, город взорвется зеленью: деревьев и травы будет как на еще не просохшей картине. Я так и вижу, как все это дремлет под поверхностью мира, словно слайды в проекторе: щелчок-другой — и наступит лето. Вот и Элоди — бежит по лужайке, покачиваясь на каблуках, без куртки, обхватив грудь руками. При виде живой и сияющей подруги я испытываю такое огромное облегчение, что громко верещу от радости. Линдси поднимает брови. — Она замерзнет, — выдыхаю я вместо объяснения. Линдси крутит пальцем у виска. — Не иначе, белены объелась. — Чего-чего объелась? — Элоди забирается в машину. — Умираю от голода. Обернувшись, я смотрю на нее. Иначе мне пришлось бы перебраться на заднее сиденье и полезть обниматься. Меня тянет прикоснуться к ней, убедиться, что она и вправду здесь, настоящая и живая. Во многих отношениях она самая храбрая и деликатная из нас. Мне хотелось бы сообщить ей об этом. Элоди морщит нос, давая понять, что я неприлично таращусь. — Что-то не так? У меня зубная паста на лице? — Нет. — В груди снова закипает смех, прилив веселья и облегчения; я жалею, что не могу навек остаться в этой минуте. — Ты просто красавица. Похихикивая, Линдси смотрит на Элоди в зеркало заднего вида. — У тебя рогалики под задницей, красавица. — Ммм, ягодичные рогалики. — Элоди лезет в пакет, достает наполовину расплющенный рогалик и устраивает представление, откусывая огромный кусок. — На вкус как «Виктория сикрет». — На вкус как веревочка стрингов, — отзываюсь я. — На вкус как щель в заднице, — добавляет Линдси. — На вкус как пердеж, — заключает Элоди. Фыркнув, Линдси разливает кофе на приборную панель, а я начинаю безостановочно хохотать. Всю дорогу до школы мы придумываем вкусы для ягодичных рогаликов. Плевать, что моя жизнь, мои подруги — странные, безумные, несовершенные или испорченные. Никогда еще они не казались мне такими чудесными.
Когда мы въезжаем на школьную парковку, я ору: «Тормози!» Линдси жмет на тормоза, и Элоди бранится, облившись кофе с ног до головы. — Что за черт? — Линдси прижимает ладонь к груди. — Ты напугала меня до смерти. — Ой… гм. Извини. Мне показалось, что там Роб. Мы наблюдаем, как «шевроле» Сары Грундель поворачивает на Аллею выпускников на пятнадцать секунд раньше нас. Место для парковки — ерунда, мелочь, но сегодня все должно быть идеально. Не желаю рисковать. В детстве у нас была игра, где нельзя было наступать на трещины в тротуаре, не то мы убили бы своих матерей. Даже те, кто в это не верил, смотрели под ноги на всякий случай. — Извини. Я виновата. Линдси закатывает глаза и снова жмет на газ. — Только не убеждай меня, что превратилась в маньяка-преследователя. — Оставь ее в покое. — Элоди наклоняется и хлопает меня по плечу. — Просто она нервничает насчет вечера. Я прикусываю губу, сдерживая смех. Если бы Линдси и Элоди догадывались, что на самом деле происходит у меня в голове, не миновать бы мне психушки. Все утро, закрывая глаза, я воображаю прикосновение губ Кента Макфуллера, невесомое, словно бабочка задела крылом; вспоминаю ореол света вокруг его головы и тепло сильных рук, не дающих упасть. Я прислоняюсь лбом к стеклу. Улыбка отражается в окне, расплываясь все шире и шире, пока Линдси колесит по Аллее выпускников и ругается из-за того, что Сара Грундель заняла последнее свободное место. Затем Элоди и Линдси идут в главное здание, а я невнятно ссылаюсь на головную боль и отправляюсь в здание А в кабинет медсестер. Там хранятся розы для Дня Купидона, и мне нужно внести кое-какие изменения. Ладно, может, вранье и не стопроцентно кошерно по шкале добрых дел (в особенности вранье лучшим подругам), но у меня очень, очень веская причина. Кабинет медсестер длинный и узкий. Обычно вдоль него тянутся два ряда коек, но сегодня их убрали и заменили большими складными столами. Тяжелые шторы местного кинозала раздернуты, и комната буквально искрится от света. Свет отражается от металлических настенных креплений и мечется безумными зигзагами по ярко-белым стенам. Повсюду розы; цветы переполняют подносы, расставлены по углам, несколько даже валяется на полу с растоптанными лепестками. Если не знать, что за кажущимся беспорядком на самом деле стоят организующее начало и цель, можно подумать, что в комнате взорвалась розовая бомба. Мисс Дивэйн, которая обычно руководит Днем Купидона, куда-то отлучилась, но над одним из ведер хихикают три купидона. Они подпрыгивают и дают деру, когда я вхожу. Очевидно, читали записки. Так странно думать об этих крошечных кусочках бумаги, словесных обрывках, полукомплиментах и неискренних комплиментах, нарушенных обещаниях и полуобещаниях, почти признаниях в том, что постоянно крутится на языке. Записки не в состоянии поведать всей истории или хотя бы половины. Комната, полная фраз, которые почти правдивы, но не совсем. Карточки трепещут на стеблях роз, как оторванные крылья бабочек. Пока я иду по проходу, изучая этикетки на подносах в поисках «С», девушки молчат. Вряд ли кто-то до меня осмелился вломиться в Розовую комнату, особенно из выпускников. Наконец я нахожу поднос, помеченный «Св-Ст». На нем пять роз для Тамары Стаген, еще полдюжины для Эндрю Сворка и три для Барта Свортни. Не повезло парню с именем. А вот и одинокая роза для Джулиет Сихи; вокруг стебля изящно обернута записка: «Может, в следующем году, но вряд ли». «Может, в следующий раз, но вряд ли». Одна из девушек осторожно приближается ко мне. Она ломает руки и выглядит полумертвой от страха. — Гм… чем могу помочь? Роза Джулиет тонкая и свежая, с изящным розовым румянцем. Лепестки закрыты. Она еще не расцвела. — Мне нужны розы, — сообщаю я — Много роз. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.028 сек.) |