АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

История мадемуазель де Флорвиль

Читайте также:
  1. Heilsgeschichte (История спасения)
  2. I. История болезни
  3. I. ЛИЗИНГОВЫЙ КРЕДИТ: ПОНЯТИЕ, ИСТОРИЯ РАЗВИТИЯ, ОСОБЕННОСТИ, КЛАССИФИКАЦИЯ
  4. VI. МИФОЛОГИЯ, ОНТОЛОГИЯ, ИСТОРИЯ
  5. VIII. История и психология
  6. Антропология и история
  7. Без предварительного установления точного текста не может существовать ни история, ни теория литературы.
  8. Библейская история о динозаврах разительно отличается от эволюционной, и в ней нет никакой загадочности.
  9. Глава 1 Этикет как ценность культуры: история и современность
  10. Глава 1. ИСТОРИЯ НАРОДОВ КАК СЛЕДСТВИЕ ИХ ХАРАКТЕРА
  11. Глава 1. История развития института третьих лиц в арбитражном процессе.
  12. Глава VI. МИФОЛОГИЯ, ОНТОЛОГИЯ, ИСТОРИЯ

– Намерения, кои вы, сударь, имеете на мой счет, внушают мне самое глубокое почтение, и я не стану ничего от вас утаивать. Вы знакомы с господином де Сен-Пра – чьей родственницей я слыву – как-то он сам соблаговолил вам это подтвердить; однако вы оказались введены в заблуждение. Происхождение мое неведомо – так и не довелось мне узнать, кому обязана я своим появлением на свет; нескольких дней от роду, в люльке из зеленой тафты, я была подкинута к порогу дома господина де Сен-Пра, с незамысловатым анонимным письмом, прикрепленным к пологу колыбели:

«Вы женаты уже десять лет, и у вас нет детей, хотя вы каждый день молите об их появлении. Удочерите эту девочку. Она благородного происхождения, кровь ее чиста, дитя это – плод целомудренного супружества, а не распутства. Если девочка придется вам не по душе, отдайте ее в приют. Не пытайтесь наводить справки, поиски ваши не увенчаются успехом. Вот все, что представляется возможным вам сообщить».

Почтенные люди, которым я была подброшена, тотчас приняли меня, воспитали, окружили заботой и лаской, с уверенностью могу сказать, что обязана им всем. Поскольку в письме отсутствовало всякое упоминание о моем имени, госпожа де Сен-Пра стала называть меня Флорвиль.

В пятнадцать лет мне суждено было пережить смерть своей покровительницы; ничто не сравнится с горечью этой утраты. Госпожа де Сен-Пра очень любила меня. Умирая, она молила мужа никогда не покидать меня и выделить мне пенсион в четыре тысячи ливров; оба ее пожелания были строго исполнены, более того, к этим милостям господин де Сен-Пра добавил и признание меня в качестве кузины его жены – в этом звании я и должна выступать в нашем брачном контракте. Тем не менее, господин де Сен-Пра вскоре дал понять, что мне не пристало долее оставаться в его доме.

– Я вдовец, и к тому же достаточно молодой, – сказал мне этот добродетельный человек. – Жизнь под одной крышей отныне чревата для нас обоих кривотолками, коих мы вовсе не заслуживаем; мне необычайно дороги благополучие и репутация ваши, и я не желаю подвергать их опасности. Нам следует расстаться, Флорвиль; однако я никогда не оставлю вас и не допущу, чтобы вы покинули мою семью; у меня есть вдовая сестра в Нанси, отправляю вас к ней; готов поручиться за ее расположение как за свое собственное, таким образом, вы по-прежнему останетесь у меня на глазах, и я смогу всемерно содействовать как вашему образованию, так и устройству вашего будущего.

Я не могла слушать его без слез; новость эта заставила меня с еще большей остротой ощутить горечь недавней кончины моей благодетельницы. Тем не менее, осознав обоснованность доводов господина де Сен-Пра, я решила следовать его советам и, заручившись его рекомендациями, отправилась в Лотарингию, в сопровождении одной дамы – уроженки этих мест, коей велено было поручить меня заботам сестры господина де Сен-Пра – госпожи де Веркен, в чьем обществе мне предстояло жить отныне.

После принятого в доме господина де Сен-Пра благочестия и строгости нравов, я неожиданно очутилась в царстве беспечности, раскованности и любви к удовольствиям.

С первых же дней госпожа де Веркен заявила, что мой вид недотроги раздражает ее: непостижимо, как можно, живя в Париже, сохранить столь неуклюжие манеры... столь нелепую застенчивость, и вообще, если я желаю поладить с ней – мне должно решительно перемениться. Такое начало несколько встревожило меня: поймите, сударь, я вовсе не желаю показаться в ваших глазах лучше, чем я есть, просто мне глубоко чуждо все, что несовместимо с религией и нравственностью, всю мою жизнь старалась я оставаться противницей того, что бросает вызов добродетели, прегрешения же, кои я свершила помимо своей воли, причинили мне столько страданий, что признаться по чести, возвратить меня к жизни в миру – значит оказать мне дурную услугу, ибо я к ней вовсе не приспособлена; я излишне сурова и нелюдима для света; полное уединение – вот что наиболее сообразно складу моего ума и состоянию моей души.

Подобные мысли, порой посещавшие меня и в пору далекой юности, тогда были еще до конца мною осознаны, а потому не уберегли меня ни от вредных советов госпожи де Веркен, ни от тяжелых последствий ее обольщений. Пестрое общество, мелькавшее перед моими взорами, шумные развлечения меня окружавшие, чужой пример, смелые речи – все манило и влекло. Меня беспрестанно уверяли, что я хороша, и я, на свою беду, отважилась в это поверить.

В то время в столице Лотарингии располагался гарнизоном нормандский полк. И дом госпожи де Веркен являлся местом встречи офицеров с местными молодыми женщинами. Здесь завязывались, рвались и возобновлялись все городские интрижки.

Скорее всего, господин де Сен-Пра не был осведомлен об образе жизни своей сестры. Иначе, будь ему известно ее поведение, разве он, проповедующий строгость нравов, отправил бы меня в ее дом? Подобные соображения удерживали меня от жалоб господину де Сен-Пра. Стоит ли докладывать ему обо всем? А впрочем, в ту пору я не очень-то к этому стремилась: нечистый воздух, который я вдыхала полной грудью, уже начинал осквернять мою душу, и, подобно Телемаку, живущему на острове у Калипсо, мне уже не хотелось внимать мнению Ментора.

Бесстыдница Веркен, безуспешно пытавшаяся совратить меня с пути истинного, как-то поинтересовалась, не объясняется ли непритупность моего сердца здесь, в Лотарингии, тоской по парижскому милому дружку.

– Как можно, сударыня! – возмутилась я в ответ на ее подозрения. – У меня и в мыслях никогда не было подобных неприличностей. Спросите вашего брата, – он подтвердит, насколько безупречным было мое поведение в Париже.

– Неприличности! – перебила меня госпожа де Веркен. – Да если на вашем счету и имеется одна из них – все равно вы еще недостаточно опытны для своего возраста. Но ничего, надеюсь, в скором времени вы исправитесь.

– О, сударыня! Не ожидала услышать подобные речи от столь почтенной дамы.

– Почтенной?.. Ах, полноте, дорогая моя, прошу вас! Меньше всего на свете забочусь о том, чтобы пробуждать в других почтение: я желаю внушать лишь любовь... Что же до почтения – в моем возрасте оно мне не к лицу! Следуй моему примеру, милочка, и будешь счастливой... Кстати, обратила ты внимание на юного Сенневаля? – продолжала эта сирена, имея в виду семнадцатилетнего офицера, часто посещавшего ее дом.

– Не более, чем на всех остальных, – отвечала я. – Уверяю вас, сударыня, все, кто здесь бывает, одинаково мне безразличны!

– А вот это совершенно напрасно, малышка. Мне хотелось, чтобы отныне мы с тобой делились своими победами... Тебе следует заняться Сенневалем. Он – мое произведение. Я потрудилась над его воспитанием. Он влюблен в тебя. Ты должна взять его...

– О, сударыня! Пожалуйста, увольте меня от этого! Я на самом деле не испытываю интереса ни к кому.

– Так нужно. Все будет устроено с помощью его полковника, – ты же знаешь, он – мой дневной любовник.

– Умоляю вас оставить меня в покое. У меня нет ни малейшей склонности к столь восхваляемым вами удовольствиям.

– О! Скоро все переменится, когда-нибудь и ты полюбишь удовольствия не меньше моего. Не придавать значения тому, чего еще не знаешь – вполне естественно. Недопустимо лишь нежелание познавать то, что создано для нашей радости. Словом, это уже вопрос решенный: итак, мадемуазель, сегодня вечером Сенневаль признается вам в своей страсти, а вы уж постарайтесь не заставлять его долго томиться, иначе я рассержусь на вас... и на этот раз не на шутку.

К пяти часам вечера собралась веселая компания; было очень жарко и все парочки разбрелись по рощицам; все было заранее подстроено так, что только мы с господином де Сенневалем не участвовали в развлечениях, и, вольно или невольно, нам пришлось завязать беседу.

Не стану скрывать, от вас, сударь, едва этот любезный и одаренный юноша признался мне в любви, – как я тотчас испытала к нему неодолимую тягу. Позже я попыталась объяснить себе природу этой внезапной симпатии – но она так и осталась для меня непостижимой. Я ощущала некую необычность этого влечения, однако истинный его характер оказывался сокрыт от моих глаз. С другой стороны, в миг, когда сердце мое рвалось ему навстречу – некая невидимая сила словно удерживала меня. И во власти этого смятения... этого прилива и отлива неясных мыслей, я не могла разобраться, хорошо ли поступаю, влюбляясь в Сенневаля, или мне следовало опрометью бежать от него.

Ему предоставили достаточно времени для объяснения в любви... Увы! Даже слишком: времени хватило и на то, чтобы я не осталась равнодушной к его глазам; он воспользовался моим волнением, потребовал признания в ответных чувствах, я проявила слабость, сказав, что он мне вовсе не противен, а через три дня опустилась до того, что позволила ему наслаждаться плодами его победы.

Одержав триумф над добродетелью, порок испытывает особое злорадство: невозможно передать восторги госпожи де Веркен, узнавшей, что я попалась в расставленную ею западню; она долго подтрунивала надо мной, однако в конце концов уверила, что я совершила самый естественный и разумный на свете поступок, и отныне мне дозволено без всякой опаски принимать своего любовника у нее в доме хоть каждую ночь... она не видит в этом ничего предосудительного, да и вообще настолько занята собственными делами, что и не думает остерегаться подобной безделицы, она по-прежнему восхищена моей добродетелью – ведь, судя по всему, я намерена ограничиваться одним мужчиной, ей же – вынужденной крутить голову сразу троим, далеко до моей сдержанности и скромности. Когда же я набралась смелости и заявила, что подобное распутство отвратительно, ибо свидетельствует об отсутствии всякой тонкости чувств и низводит нас, женщин, до уровня презренных тварей, – госпожа де Веркен расхохоталась.

– Ну просто галльская героиня! Любуюсь тобой и ничуть не порицаю. Все это мне хорошо знакомо. В твоем возрасте нежность и любовь представляются божествами, на чей алтарь приносится в жертву наслаждение. В мои же годы все происходит иначе. Излечившись от призрачных иллюзий, уже не позволяешь им властвовать над собой. И безусловно предпочитаешь реальное сладострастие тем глупостям, что так вдохновляют тебя. К тому же, зачем хранить верность тем, кто никогда не бывает верен тебе? Довольно того, что мы слабее, зачем же еще быть и глупее? Женщина, примешивающая к подобным отношениям чувствительность, совершает безумие... Прислушайся ко мне, милочка, старайся разнообразить свои удовольствия настолько, насколько позволяют твоя молодость и красота, забудь о своем нелепом постоянстве – добродетели суровой, печальной, малоприятной для тебя самой и не внушающей ни малейшего благоговения окружающим.

Содрогаясь от подобных речей, я прекрасно понимала, что не вправе их оспаривать; ведь я нуждалась в опеке этой безнравственной женщины, а значит, вынуждена была приноравливаться к ней. О губительная опасность порока – стоит поддаться его зову, как он тотчас опутывает связями, прежде казавшимися презренными. Итак, я в полной мере воспользовалась попустительством госпожи де Веркен: каждую ночь Сенневаль представлял мне все новые доказательства своей страсти, и последующие шесть месяцев пролетели в таком опьянении, что у меня не нашлось времени осмыслить происходящее.

Зловещие последствия этого безрассудства вскоре раскрыли мне глаза на истинное положение вещей; я оказалась беременна и готова была умереть от отчаяния. Госпожа де Веркен потешалась над моим состоянием.

– Как бы то ни было, – как-то заявила она мне, – а приличия надо соблюдать. Рождение ребенка в моем доме будет выглядеть не вполне пристойно. Мы с полковником и Сенневалем уже обо всем условились: молодому человеку дадут отпуск, за несколько дней до этого ты отправишься в Мец, вскоре и он отправится за тобой, там, под его защитой ты подаришь жизнь незаконному плоду вашей любви; затем вы оба по очереди вернетесь.

Оставалось лишь повиноваться; кажется, сударь, я уже говорила, что, оступаясь единожды, мы непременно становимся игрушкой случайных людей и обстоятельств; забываясь и делаясь рабами страстей, мы словно предоставляем всем и каждому права на безраздельное господство над нашими судьбами.

Все устроилось так, как хотела госпожа де Веркен; на третий день мы с Сенневалем встретились в Меце в доме одной повитухи, чей адрес я взяла еще в Нанси, и я произвела на свет мальчика. Сенневаль по-прежнему относился ко мне с трогательной нежностью, казалось, он полюбил меня еще крепче с тех пор, как я, по его выражению, удвоила его обличье; он был предельно чуток и внимателен, умолял оставить сына с ним, клялся, что посвятит свою жизнь заботам о нем и не появится в Нанси до тех пор, пока не сдержит обещания.

Лишь в момент отъезда я высказала ему все, что наболело у меня на душе, я не скрывала, насколько несчастна из-за совершенной по его вине ошибки, я предлагала все исправить, соединив наши судьбы у подножия алтаря. Сенневаль не был готов к такому предложению. Он был смущен...

– Увы! – ответил он. – Я не волен принимать решение, я еще очень молод и завишу от родителей. Мне должно испросить согласия отца. Без соблюдения сей формальности союз наш не состоится. К тому же я для вас не вполне подходящая партия: племянница госпожи де Веркен (в Нанси все почитали меня таковой) достойна более завидного жениха. Послушайте, Флорвиль, давайте позабудем о наших безумствах, и будьте во мне уверены – я сохраню нашу историю в тайне.

Таких слов я от него никак не ожидала, с мучительной остротой ощущала я неисправимость содеянного; гордость не позволяла мне дать достойную отповедь, обида же становилась все горше: признаться, сударь, единственное, что смягчало в моих собственных глазах ужас моего положения – надежда однажды все поправить, выйдя замуж за возлюбленого. Святая простота! Вездесущая госпожа де Веркен не раз просвещала меня на сей счет, но я все равно не верила и не представляла, как можно вот так, играючи, соблазнить и покинуть беззащитную девушку. Не понимала и не предполагала я также, что честь – понятие столь высоко ценимое мужчинами, способно утратить для них силу в отношениях с женщинами. Неужели слабость наша узаконивает оскорбления, на которые они бы не решились в мужской среде, зная, что те смываются лишь кровью? Я ощущала себя обманутой и принесенной в жертву тем, за кого тысячу раз готова была отдать жизнь; страшное это потрясение едва не свело меня в могилу. Сенневаль не отходил от меня, был по-прежнему заботлив, однако не заговаривал о моем предложении, я же была настолько горда, что не стала во второй раз заводить столь мучительный для меня разговор. Сенневаль исчез, как только обнаружил, что я выздоровела.

Я решила больше не возвращаться в Нанси. Я уже предчувствовала, что никогда не увижу своего возлюбленного, и миг расставания с невероятной силой разбередил мои незажившие раны; все же мне достало мужества снести и этот последний удар... Жестокий! Он уехал, отстранившись от моей залитой слезами груди, не проронив при этом ни слезинки!

Вот к чему приводят любовные клятвы, которым мы безоглядно верим! Чем чувствительнее мы, тем хладнокровнее покидают нас наши соблазнители... Предатели!.. Они отдаляются от нас тем вернее, чем больше средств употребляем мы, стремясь удержать их.

Сенневаль забрал ребенка, он поселил его в неведомой мне деревне, лишив меня радости любить и воспитывать сладкий плод нашей связи. Казалось, Сенневаль старался заставить меня позабыть обо всем, что привязывало нас друг к другу; и я позабыла, или, вернее, думала, что позабыла.

Я приняла решение незамедлительно покинуть Мец и никогда не возвращаться в Нанси. Мне, однако, не хотелось ссориться с госпожой де Веркен; несмотря на свои прегрешения, она все же была близкой родственницей моего благодетеля, а значит, мне надлежало относиться к ней терпимо и в дальнейшем. Я написала ей изысканное письмо, в самых искренних выражениях уверяя, что стыжусь совершенного мною проступка и не могу более появляться в городе, а потому прошу позволения вернуться к ее брату в Париж. Она тотчас ответила, что я вольна поступать так, как пожелаю, и что ее расположение ко мне останется неизменным; далее она добавляла, что Сенневаль пока не возвращался, никто не знает, где он теперь, и что я просто ненормальная, раз огорчаюсь из-за подобных пустяков.

Получив это письмо, я тотчас возвратилась в Париж, где бросилась в ноги господину де Сен-Пра. Моя молчаливая скорбь и мои слезы ясно поведали ему о постигшей меня беде; однако я была осторожна, во всем случившемся обвиняла себя одну, никогда не упоминала об обольщениях его сестры. Подобно всем добродушным людям, господин де Сен-Пра был далек от подозрений в адрес своей родственницы и считал ее честнейшей из женщин; я не старалась лишать его иллюзий, и благодаря подобной сдержанности, о которой стало известно госпоже де Веркен, мне удалось сохранить ее дружбу.

Господин де Сен-Пра пожалел меня... укорил за мои прегрешения и в конце концов простил.

– О дитя мое! – говорил он мне с нежным участием, отличающим душу благородную от той, что охвачена безудержной тягой к преступлению. – О милая моя дочь! Как дорого приходится платить за отход от стези добродетели... Служить добродетели необходимо: она настолько тесно сплетена с нашим естеством, что едва мы отказываемся от нее, на нас непременно обрушиваются несчастья. Сравни безмятежный покой невинности, в коем ты пребывала, уезжая от меня, со страшным смятением, испытанным тобой по возвращении. Разве могут мимолетные радости, пережитые тобой в миг падения, облегчить страдания, терзающие ныне твою душу? Счастье возможно лишь в лоне добродетели, дитя мое, и хулители ее никакими софизмами не добьются ни одного из ее преимуществ. Ах, Флорвиль! Те, кто отрицают или опровергают кроткие ее услады – делают это лишь из зависти, уверяю тебя, лишь из варварского удовольствия сделать других такими же запятнанными и обделенными, как и они сами. Они слепы – хотят ослепить остальных, сами заблуждаются – и желают ввести в заблуждение окружающих. Заглянув в глубину их души, ты обнаружишь следы страданий и раскаяния. Эти радетели преступления – просто озлобленные и отчаявшиеся люди; ни один из них чистосердечно не признается, что его отравленные речи и злокозненные сочинения продиктованы исключительно голосом его собственных страстей. На самом деле, кто готов хладнокровно утверждать, что способен без всякого риска для себя расшатать принятые в обществе нравственные устои? Осмелится ли кто-нибудь настаивать, что истинное предназначение человека не состоит в стремлении к добру и в творении добрых дел? И как может рассчитывать на счастье служитель зла, зная, что окружающее его общество заинтересовано в беспрестанном приумножении добра? Разве не будет ежеминутно вздрагивать от страха этот защитник преступления, если сам своей рукой вырвет из всех сердец единственную опору, на которой зиждется его собственное чувство самосохранения? Если слуги его перестанут быть добродетельными, то что остановит их, когда они надумают разорить его? Если он убедит свою супругу, что в добродетели нет никакого проку – что помешает ей обесчестить его? Кто удержит поднятую на него руку детей его, если он дерзнул отравить семена добра, заложенные в их сердцах? Как может он надеяться на почтительное отношение к своей свободе и собственности, если проповедует: девиз сильных мира сего – безнаказанность, добродетель же – химера. Кем бы ни был этот несчастный – супругом или отцом, богатым или бедным, господином или рабом – со всех сторон его подстерегают опасности, отовсюду готовы вонзиться в его грудь кинжалы: раз он осмелился разрушить в человеке те единственные начала, что способны уравновесить его порочность, то не остается никаких сомнений – рано или поздно этот нечестивец падет жертвой своих ужасных принципов. [1]

А теперь, если не возражаете, отвлечемся от религиозных понятий и рассмотрим этот вопрос с позиций человеческих. Верх неразумия полагать, что общество, которое ты оскорбляешь и чьи законы постоянно преступаешь в свою очередь, оставит тебя в покое. Человек создал законы, защищающие его безопасность, и всегда будет ратовать за разрушение того, что способно ей повредить. Власть и богатство могут на какое-то время ослепить злодея эфемерным блеском процветания. Но сколь недолговечно такое могущество! Узнанный и разоблаченный преступник становится предметом всеобщей ненависти и презрения. И что же, его недавние сторонники и апологеты утешают его в беде? Ничуть не бывало, ни один из них не признает его. Теперь, когда ему нечем расплачиваться с ними, они отбросят его, как ненужный хлам. Со всех сторон его обступят невзгоды, он будет чахнуть в позоре и лишениях, и не найдя убежища даже в сердце своем, погибнет в муках отчаяния. Итак, в чем же состоит абсурдный довод наших противников? В своих жалких попытках ослабить всесилие добродетели они осмеливаются утверждать, что все, что не является универсальным – химера, и на самом деле добродетели не существует, ибо в разных местностях понятия о ней различны. Так что же, выходит добродетелей вовсе нет именно оттого, что каждому народу удалось создать свои собственные о ней представления? Оттого, что в зависимости от особенностей климата и темперамента возникла потребность в тех или иных сдерживающих началах? Словом, раз добродетель многообразна и известны тысячи ее форм, значит на земле нет и не было добродетели? Это все равно, что сомневаться в действительном существовании реки лишь оттого, что она распадается на множество ответвлений. Словом, человек приспособил добродетель ко всему разнообразию своих нравов и даже заложил ее в основу их. Разве этот бесспорный факт – не лучшее доказательство как существования добродетели, так и насущной необходимости ее? Пусть мне укажут хоть один народ, живущий вне понятий добродетели, хотя бы один народ, не признающий за основополагающие общественные принципы человеколюбие и благодеяние. Я даже пойду дальше, пусть мне укажут хотя бы на одно сообщество негодяев, которое не было бы скреплено некоторыми принципами добродетели, – и тогда я перестану ее защищать. Если же, вопреки всему, добродетель существует, и полезность ее признана везде, если нет ни одной нации, ни одного государства, ни одного общества, ни одного индивидуума, способного обойтись без нее, если человек просто не может жить спокойно и счастливо вне добродетели, то разве неправ я, я дитя мое, призывая тебя никогда не сходить с ее стези? Посмотри, Флорвиль, – продолжал мой благодетель, обнимая меня, – посмотри до чего довели тебя заблуждения твоих юных лет. И когда тебя снова потянет к прегрешениям, когда чьи-либо обольщения или твоя собственная слабость вновь расставят тебе западню – вспомни о тяжелой расплате за твои первые проступки, подумай о человеке, любящем тебя, как родную дочь!.. глубоко страдающем из-за твоих ошибок, и пусть размышления эти придадут тебе сил для служения добродетели, в чье лоно я хочу вернуть тебя навеки.

Верный своим взглядам, господин де Сен-Пра по-прежнему не намерен был проживать со мной под одной крышей; он предложил мне поселиться у одной родственницы, известной своей набожностью – полной противоположности госпожи де Веркен. Это вполне отвечало моим чаяниям. Госпожа де Леренс с большой охотой приняла меня, и я переехала к ней уже на исходе первой недели своего пребывания в Париже.

О, сударь, сколь отлична была сия почтенная дама от той, чей дом я покинула ранее! Душою одной безраздельно владели распутство и порок – сердце другой являло собой средоточие всевозможных добродетелей. Одна ужасала меня своей испорченностью – другая утешала поучительностью своих наставлений. Слушая речи госпожи де Веркен, я испытывала горечь и раскаяние. Внимая же госпоже де Леренс – обретала кротость и покой... Ах, сударь, дозвольте обрисовать вам портрет этой замечательной, вечно боготворимой мною женщины. Не могу противиться порыву восхищения и не воздать почестей ее добродетели.

В свои неполные сорок лет госпожа де Леренс была еще необычайно свежа; смиренно-целомудренное выражение черт лица красило ее не меньше, чем на редкость гармоничное сложение, коим наделила ее природа; из-за благородства осанки она, на первый взгляд, казалось излишне величественной, однако стоило ей проронить хоть слово – и то, что вы готовы были принять за высокомерие, тотчас смягчалось и сглаживалось: душа ее была столь прекрасна и чиста, любезность столь безупречна, а искренность – неподдельна, что к глубокому уважению, испытываемому по отношению к ней, невольно примешивались самые трепетные чувства. Благочестие госпожи де Леренс не имело ничего общего ни с ханжеством, ни с суеверием. У истоков ее веры стояла необычайная чувствительность натуры; идея существования Бога и служения Высшему Существу – вот живейшее наслаждение этой любящей души; она открыто признавалась, что была бы несчастнейшей из смертных, если бы вероломные лучи рассудка когда-нибудь принудили ее разрушить в себе почтение и любовь к культу Всевышнего. Госпожа де Леренс была привержена не столько к религиозным обрядам, сколько к религиозной морали в высшем смысле этого слова, и именно на ее основе строила свои поступки. Уста этой женщины никогда не осквернялись клеветой; она не позволяла себе даже шуток, способных задеть ближнего; преисполненная нежности и участия к окружающим, она считала всех людей интересными, даже в их недостатках, и заботилась исключительно о сокрытии чужих изъянов, либо об их ненавязчивом порицании. Утешение несчастных было высшей ее радостью; не дожидаясь, пока сирые и убогие придут, дабы воззвать к ней о помощи, она сама находила страждущих... загодя догадываясь об их бедах; черты ее озарялись светом, когда она облегчала горе вдов и сирот, возвращала достаток бедствующему семейству или собственными руками разрывала оковы отверженных. Вместе с тем ее никак нельзя было упрекнуть ни в строгости, ни в суровости: если предлагаемые ей развлечения были невинны – она самозабвенно предавалась им, волнуясь лишь о том, чтобы никто не скучал в ее компании. Эта благоразумная дама с равным успехом поддерживала просвещенную беседу с моралистом, вела глубокомысленный спор с теологом, вдохновляла романиста, одаривала улыбкой поэта, поражала глубиной познаний политика или законодателя и направляла игры ребенка. Необычайно способная во всех отношениях, она владела особым даром внимания и чуткости к людям, редким умением проявлять в других их таланты. Предпочитая уединение и общаясь в узком кругу друзей, госпожа де Леренс являла собой образец для подражания как женщинам, так и мужчинам – ей удавалось сообщать окружающим ощущение тихого безмятежного счастья... небесного блаженства, предназначенного честному человеку святым Господом, чей образ она представляла здесь, на земле.

Не стану утомлять вас, сударь, однообразными подробностями моего блаженного семнадцатилетнего пребывания в доме этой замечательной женщины. Беседы о религии и нравственности, разнообразные благотворительные дела – вот чем мы с ней сочли необходимым заполнить наши дни.

– Религия отпугивает людей лишь в том случае, милая моя Флорвиль, – говорила госпожа де Леренс, – когда неумелые наставники заставляют их чувствовать лишь ее цепи, не сумев при этом разъяснить бесчисленных ее преимуществ. Вряд ли отыщется смертный, дошедший до такого абсурда, чтобы, окинув взором нашу вселенную, не признать, что несметные чудеса ее сотворены всемогущим Господом. Неужели после этого сердце его, ощутившее сию основополагающую истину, нуждается в дополнительных подтверждениях?.. Сколь же груб и неотесан тот невежда, что откажется воздать почести всеблагому создателю своему! Правда, кого-то может смутить многообразие культов, в разноликости их он попытается усмотреть их фальшь. Нелепый софизм! Единодушное признание всеми народами Бога и их служение Ему, сие молчаливое принятие, запечатленное в стольких сердцах человеческих – разве не является оно еще в большей степени, нежели совершенство природы, неопровержимым доказательством существования Вседержителя? Человек не может жить в неприятии Бога, ибо заглянув в душу свою – непременно обнаружит в ней свидетельства Его существования, а открыв глаза свои повсюду заметит следы Его присутствия. Неужели после этого осмелится он сомневаться?

Нет, Флорвиль, уверяю тебя – среди атеистов ты не отыщешь людей с чистой совестью. Гордыня, упрямство, безудержные страсти – вот орудия, что разрушают веру в Господа, беспрестанно возрождающуюся в сердце и рассудке человеческом. Каждое движение души, каждый светлый луч разума представляют мне бесспорные доказательства присутствия Всевышнего. Так неужели я не воздам Ему почести, неужели укрою от Него ту жалкую дань, которую Он великодушно позволяет мне преподнести Ему, неужели не склонюсь перед Его величием, не испрошу милости, не стерплю любые жизненные невзгоды во имя ничтожной своей доли участия в торжестве Его славы! Выходит, вместо того, чтобы добиваться радостей жизни вечной в лоне Господа, я стану рисковать вечностью ради ожидающей меня пучины страшных мук, и все по причине отказа поверить неоспоримым доказательствам, коими Всевышний соизволил убедить меня в истинности своего существования! Дитя мое, разве выбор не очевиден и требует раздумья?

О вы, упорно не замечающие огненные стрелы Господа, направленные вам в самое сердце, хоть на миг призовите свой разум и просто из жалости к себе самим прислушайтесь к неопровержимому доводу Паскаля: «Если Бога нет, то что мешает вам в него поверить, какое зло причинит вам Его приятие? Если же Бог существует, то отказываясь от веры в него, скольких опасностей вы не сумеете избежать!» Вы, неверы, говорите, что не считается нужным оказывать знаки почитания Всевышнему, поскольку вас шокирует множественность религий. Что ж, пусть так! Тогда приглядитесь к каждой, а затем отвечайте, но только честно, в которой из них вы обнаруживаете наивысшую силу и величие, отрицайте же, если можете, вы, христиане, что вера, в коей вам посчастливилось родиться, представляется вам не самой предпочтительной, что существуют более величественные таинства, более чистые догматы, более утешительная мораль. Отыщется ли в какой-либо иной религии столь несказанная жертва Господа во имя своего собственного творения? Найдете ли вы более прекрасные пророчества, более светлое будущее, более вездесущего и возвышенного Бога? Нет, земной философ, такая задача тебе не под силу! Ты раб своих удовольствий, вера твоя меняется в соответствии с физическим состоянием твоих нервов. Нечестивец, горящий в огне страстей и становящийся легковерным в состоянии покоя – ты не можешь опровергнуть величие Господа нашего. Ты невольно ощущаешь присутствие Предвечного, пусть даже разум твой тому противится. Господь всегда с тобой, даже в прегрешениях твоих. Разорви же цепи, приковывающие тебя к преступлению, и святой и всеблагий Бог никогда не покинет храм, воздвигнутый им в сердце твоем. В глубине сердца, а не рассудка, дорогая моя Флорвиль, кроется потребность в Божестве, направляющем и испытывающем нас. Именно сердце подскажет выбор того или иного культа и убедит тебя, дорогая подруга, что благороднейшая и чистейшая из религий – та, в лоне которой мы рождены. Исполним же с радостью все, чего потребует от нас сие кроткое и утешительное служение. Пусть оно наполнит самые прекрасные минуты нашего существования, дабы в последний миг нашей жизни мы с любовью и надеждой сподобились быть в Боге, подарив Ему свою просветленную душу, сотворенную исключительно ради постижения Его таинств, веры и поклонения.

Так говорила со мной госпожа де Леренс. Советы ее укрепляли мой ум, душа же, словно на крыльях, устремлялась ввысь. Однако я уже говорила, что не стану останавливаться на мелких подробностях событий, происшедших за время моего пребывания в этом доме, дабы не упустить самого главного. Ведь перед вами, великодушный и отзывчивый друг, мне надлежит раскрыть лишь прегрешения свои. Когда же небесам угодно было позволить мне жить в мире и покое, не сворачивая со стези добродетели, мне остается только молча благодарить их.

Я по-прежнему состояла в переписке с госпожой де Веркен; не реже двух раз в месяц я получала от нее известия. Вероятно, нужно было прекратить эти отношения – мой новый образ жизни и мыслей естественно подталкивал к подобному разрыву, однако я ощущала себя в долгу перед господином де Сен-Пра, к тому же, признаюсь, какое-то скрытое чувство неудержимо влекло меня к местам, где я некогда привязана была к стольким дорогим предметам, возможно, эта была надежда что-либо узнать о сыне, словом, я продолжала поддерживать отношения с госпожой де Веркен, а та, в свою очередь, аккуратно давала о себе знать. Я старалась переубедить ее, превознося преимущества теперешней моей жизни, она же находила их ложными и надуманными, высмеивала и опровергала мой выбор, твердо придерживалась собственных взглядов, уверяя, что ничто в мире не в силах поколебать ее убеждений, она описывала, как забавлялась, обращая в свою веру молоденьких неопытных девушек, как ей удавалось добиться от них куда большей, чем от меня, сговорчивости: эта испорченная женщина признавалась, что эти маленькие победы доставляют ей удовольствие, а радость от приобщения юных сердец ко злу утешает ее от мыслей о невозможности осуществить самой все то, что рисует ей воображение. Я часто просила госпожу де Леренс употребить ее высокий слог, дабы переубедить мою противницу, и она с готовностью соглашалась – госпожа де Веркен отвечала нам обеим, ее софизмы были порой весьма сильны и вынуждали нас прибегать к помощи веских доводов, призванных одержать верх над всякой чувствительной душой, ибо именно в чувствительности, как справедливо считала госпожа де Леренс, заложена сила, призванная сокрушить порок и неверие. Время от времени я справлялась у госпожи де Веркен о человеке, которого еще продолжала любить, однако она то ли не могла, то ли не желала мне об этом писать.

А теперь, сударь, пора переходить к рассказу о второй в моей жизни катастрофе, к той кровавой истории, что, всплывая в моей памяти, всякий раз рвет на части мое сердце. Узнав о страшном преступлении, свершившемся по моей вине, вы, несомненно, откажетесь от своих более чем лестных планов на мой счет.

Дом госпожи де Леренс, несмотря на царящую в нем строгость нравов, которую я постаралась вам описать, все же был открыт для нескольких близких друзей. Туда была вхожа и госпожа де Дюльфор – пожилая дама, некогда служившая у принцессы де Пьемонт. Она часто навещала нас, и вот как-то раз попросила у госпожи де Леренс разрешения представить некоего юношу. Тот был ей настоятельно рекомендован, и ей было приятно ввести его в дом, являющий собой образец добродетели, где юноша мог почерпнуть много полезного для своего духовного развития. Моя благодетельница принесла свои извинения, заявив, что никогда не принимала у себя молодых людей. Однако после настойчивых уговоров подруги все же согласилась встретиться с шевалье де Сент-Анжем. И вот он появился.

Смутное предчувствие, не знаю, сударь, как вам угодно будет обозначить то, что охватило меня при виде того юноши... необыкновенный трепет, в природе которого я не могла разобраться... Я была близка к обмороку... Не стараясь вникать в причину столь странного ощущения, я приписала его некоему скрытому недомоганию, и Сент-Анж перестал тревожить меня. Но я не забуду волнения, обжегшего меня при первой встрече с ним. Позже я узнала со слов молодого человека, что и он испытал нечто подобное...

Сент-Анж был преисполнен глубокого почтения к дому, чьи двери перед ним открылись, и не решался выпускать на волю сжигающее его душу пламя. Прошло три месяца прежде чем он отважился заговорить со мной об этом. Но язык его глаз был настолько выразителен, что не оставлял никаких сомнений. Укрепившись в своих незыблемых принципах, я твердо решила не совершать впредь ошибок, подобных той, что доставила мне столько невзгод. Двадцать раз я собиралась предупредить госпожу де Леренс об угаданных мною чувствах этого юноши, но тотчас, в страхе навредить ему, сдерживала себя и хранила молчание. Роковое решение, ибо именно из-за него случилось непоправимое несчастье, о котором я вам сейчас расскажу.

По обыкновению мы по шесть месяцев в году проводили в очаровательном имении в двух лье от Парижа, принадлежащем госпоже де Леренс; господин де Сен-Пра часто заезжал к нам туда; на мою беду из-за мучившей его подагры, в этом году он у нас не появлялся; я говорю «на мою беду», сударь, поскольку по вполне понятным причинам, у меня с ним были более доверительные отношения, чем с его родственницей, и господину де Сен-Пра я созналась бы в таких вещах, которые ни за что не стала бы обсуждать с другими, подобные откровения, возможно, предотвратили бы роковое развитие событий.

Сент-Анж попросил у госпожи де Леренс позволения участвовать в путешествии. О той же милости для него ходатайствовала и госпожа де Дюльфор, и он получил согласие.

Наше небольшое общество недоумевало – кто же был этот юноша на самом деле; о происхождении его не было известно ничего определенного; госпожа де Дюльфор представила его нам как сына одного провинциального дворянина, ее земляка; он же, порой забывая о том, что говорила госпожа де Дюльфор, выдавал себя за пьемонтца, о чем могла свидетельствовать его необычайная манера изъясняться по-итальянски. Он нигде не служил, хотя был уже в возрасте, вполне для этого пригодном, и нам было неясно, какую именно карьеру он для себя избрал. У него было весьма привлекательное лицо, достойное кисти живописца, хороший тон, благородный слог, однако сквозь наружность человека благовоспитанного порой проскальзывала несколько преувеличенная горячность, и порывистость эта нередко настораживала нас.

Едва господин де Сент-Анж очутился в деревне, его сдерживаемые доселе чувства вспыхнули с новой силой, и он уже не мог их от меня скрывать. Я встревожилась... однако сумела совладать с собой и высказать ему свое сожаление.

– Воистину, вы себя недооцениваете, сударь, – говорила я ему, – иначе не теряли бы напрасно время на ухаживания за женщиной вдвое вас старше. Предположим, я проявила бы безрассудство, согласившись выслушать вас. Итак, ответствуйте, что за нелепые намерения осмеливаетесь вы иметь в отношении меня?

– Я желаю связать себя с вами самыми священными на свете узами, мадемуазель. Если бы вы хоть немного уважали меня, то не предполагали бы иных намерений с моей стороны!

– О нет, сударь, ни за что не стану разыгрывать перед публикой забавный спектакль о том, как тридцатичетырехлетняя девица выходит замуж за семнадцатилетнего мальчишку.

– Ах, жестокая! Разве думали бы вы об этом ничтожном несоответствии, если бы в груди вашей тлела хотя бы искорка того пламени, что сжигает мое сердце?

– Конечно, вы правы, сударь, я действительно спокойна... вот уже много лет. И надеюсь не нарушать своего покоя настолько долго, насколько Господу будет угодно продлить мое существование на земле.

– Вы отнимаете у меня даже надежду когда-нибудь смягчить ваше сердце!

– Да, и более того, решительно запрещаю заводить со мной разговоры о ваших безумных затеях.

– Ах, прекрасная Флорвиль, неужели вам хочется сделать меня несчастным на всю жизнь?

– Напротив, я пекусь лишь о счастье вашем и покое.

– Но они возможны для меня лишь подле вас.

– Да, вам будет так казаться... до той поры, пока вы не освободитесь от своих нелепых, неоправданных ожиданий. Постарайтесь побороть их, попробуйте совладать с собой – и вы обретете утраченную ясность духа.

– Я уже не в силах.

– Вы просто не желаете это сделать. Нам необходимо расстаться, иначе у вас ничего не получится. Уезжайте на два года – за это время пыл ваш угаснет, вы позабудете обо мне и снова будете счастливы.

– Ах, никогда, никогда не соглашусь! Мое счастье – быть у ваших ног...

В эту минуту к нам присоединились остальные гости, и на этом первый наш разговор закончился.

Три дня спустя Сент-Анж нашел способ застать меня одну и постарался вернуться к прерванной беседе. На этот раз я строго запретила говорить со мной на эту тему. Глаза его наполнились слезами. Он внезапно покинул меня, сказав, что я привожу его в отчаяние, и что он скорее согласится уйти из жизни, нежели смирится с подобным к себе отношением... И тотчас вернувшись, гневно выпалил:

– Мадемуазель, вы еще не знаете, что творится в душе, которой вы наносите оскорбление... нет, вы еще не знаете меня... ведь я способен на такие крайности... на такие, что вы и думать не посмеете... Ради блаженства принадлежать вам я пойду на тысячу испытаний.

И он удалился в страшном возбуждении.

В этот миг я почувствовала необычайное искушение переговорить с госпожой де Леренс, но, повторяю вам, опасение навредить этому юноше вновь удержало меня, и я смолчала. Целую неделю Сент-Анж избегал меня, стараясь не встречаться за столом, в салоне, на прогулках. Все это он, вероятно, задумал, чтобы понаблюдать, какое впечатление произведет на меня подобная перемена. Если бы я разделяла его чувства – средство оказалось бы верным. Однако я была настолько от них далека, что едва догадалась о его маневрах.

Наконец он настигает меня в глубине сада...

– Мадемуазель, – начинает он в состоянии крайнего волнения... – мне удалось успокоиться, советы ваши возымели действие... Видите, как я невозмутим... Я искал встречи наедине лишь для того, чтобы проститься... Да, я бегу от вас, мадемуазель... Скоро я навсегда спасусь от вас... Вы больше не увидите того, кто так вам ненавистен... О нет, нет, больше не увидите никогда!

– Намерения ваши радуют меня, сударь. Приятно думать, что вы образумились. Однако, – продолжала я с улыбкой, – обращение ваше еще не представляется мне окончательным.

– Что же еще от меня требуется, мадемуазель, как убедить вас в моем равнодушии?

– Ведите себя спокойно и сдержанно.

– Когда я уеду... и перестану терзать вас своим присутствием, тогда вы поверите, что ко мне вернулся разум, к которому вы столь рьяно меня призываете?

– Действительно, только такой поступок заставил бы меня поверить в вашу искренность, и я не перестану советовать вам поступить именно так.

– Ах! Значит я вам настолько противен?

– Вы весьма любезный мужчина, сударь, однако вам следует оставить в покое женщину, которая не вправе вас выслушивать, и отправиться на завоевание новых побед.

– Все же вам придется меня выслушать! – воскликнул он в ярости. – Да, жестокая, что бы вы ни говорили, вам придется внять голосу моих чувств. У меня горячая кровь и неукротимая душа. Я не остановлюсь ни перед чем-либо заслужу вашу благосклонность, либо добьюсь ее силой... И не уповайте на то, что я на самом деле уеду... Я выдумал этот отъезд, чтобы испытать вас... Покинуть вас... удалиться из тех мест, где пребываете вы... Да пусть лучше меня тысячу раз убьют... Презирайте меня, коварная, раз мне выпала несчастливая участь быть презираемым вами, но не надейтесь, что когда-нибудь сумеете преодолеть любовь, испепеляющую мое сердце...

Сент-Анж был в ужасном смятении. Последние слова его взволновали меня с некоей неотвратимой и доселе непонятной мне силой, я отвернулась, пряча от него слезы, и ушла, оставив его посреди рощицы, куда ему удалось увлечь меня. Он не последовал за мной; я услышала, как он в порыве отчаяния упал на землю... Признаться, сударь, и сама я, будучи весьма далека от любовной страсти к этому юноше, испытывала неизъяснимое к нему участие и не могла удержаться от рыданий.

– О, Господи! – причитала я, предаваясь мучительным воспоминаниям... Как все это похоже на речи Сенневаля!.. Именно в таких выражениях объяснялся он мне в своих пылких чувствах... клялся, что будет вечно любить меня... а после жестоко обманул!.. Небо праведное! В ту пору ему было столько же лет... Ах, Сенневаль... Сенневаль! Ты являешься снова, чтобы лишить меня покоя! Скрываешься под этой очаровательной личиной, дабы во второй раз увлечь меня в пропасть... Прочь от меня, трус... прочь! Мне ненавистно даже напоминание о тебе!

Запершись у себя до самого ужина, я утирала слезы. Наконец я спустилась... Однако Сент-Анж не появлялся. Он сказался больным, и даже на следующий день весьма искусно изображал спокойствие... Ему удалось провести меня; я действительно поверила, что он сделал над собой усилие и усмирил свою страсть. Увы, я заблуждалась. Вероломный!.. О, что я говорю, сударь, мне не следует произносить инвективы в его адрес... Он теперь заслуживает лишь слез моих и угрызений совести.

Сент-Анж выглядел спокойным оттого, что уже наметил план своих действий. Минуло два дня, к вечеру третьего дня он всем объявил о своем отъезде и условился со своей покровительницей госпожой де Дюльфор об устройстве их совместных парижских дел.

Все отправились спать... Простите, сударь, смятение, охватывающее меня при рассказе об этой ужасной катастрофе. Едва она всплывает в моей памяти, как я содрагаюсь от ужаса.

Стояла необыкновенная жара, я улеглась в постель почти обнаженной. Горничная уже ушла, и я погасила свечу... Рядом со мной на кровати, к несчастью, оказалась раскрытая сумочка с рукоделием, ибо я только что закончила выкраивать газовые косынки, необходимые для завтрашнего дня. Чуть сомкнув глаза, я услышала какой-то шум... Живо поднялась и вдруг почувствовала, как меня хватает чья-то рука. Это был Сент-Анж.

– Теперь ты не убежишь от меня, Флорвиль, – говорил мне Сент-Анж. – Прости меня за неуемность моей страсти, но не старайся уклониться от нее... Ты должна быть моей.

– Бесчестный соблазнитель! – вскрикнула я. – Убирайся немедленно, иначе тебе не спастись от моего гнева...

– Страшнее всего для меня – невозможность овладеть тобой, жестокая, – ответил пылкий юноша, устремляясь на меня с таким неистовым проворством, что я стала жертвой его нападения еще прежде, чем успела помешать ему... Разъяренная подобной неслыханной дерзостью и решившись во что бы то ни стало предотвратить ее продолжение, я, освободившись от него, бросилась к лежащим у меня в ногах ножницам. Несмотря на гнев, я все же овладела собой и попыталась схватить его за руку – не для того, чтобы наказать, как он того заслуживал, а просто желая напугать его своей решительностью. Почувствовав движение моей руки, он удвоил свои усилия.

– Убирайся, предатель! – воскликнула я, полагая, что ударяю его по руке. – Сию же минуту убирайся и постыдись своего преступления...

О, сударь! Некая роковая сила направила мои удары... Несчастный юноша издает крик и падает на пол... Я зажигаю свечу и приближаюсь... Боже Правый! Я поразила его в самое сердце... Он умирает!.. Я устремляюсь к его окровавленному телу... в исступлении прижимаю его к своей груди... мои губы прижимаются к его устам, словно стараясь призвать обратно его отлетающую душу. Я омываю его рану слезами...

– О ты, чье единственное преступление слишком сильная любовь ко мне! – бормочу я в отчаянии. – Разве заслужил ты такую пытку? Отчего суждено тебе погибнуть от руки той, ради кого ты готов был пожертвовать жизнью? О несчастный юноша!.. Так разительно похожий на того, кого я обожала прежде. Если бы силы любви могли воскресить тебя, то в сей страшный миг, когда ты, к несчастью, уже не услышишь меня... Знай же... Если душа твоя еще не отлетела, знай, что я готова воскресить ее ценою собственной жизни... знай, что ты всегда был мне небезразличен... что я не могла смотреть на тебя без волнения... и что мои чувства к тебе, возможно, были гораздо возвышенней того слабого огня, что пылал в твоем сердце.

С этими словами я упала без чувств на тело несчастного юноши; на шум пришла горничная; сначала она бросается ко мне, потом мы обе пытаемся вернуть Сент-Анжа к жизни... Увы, наши усилия бесполезны! Мы выходим из роковой комнаты, тщательно запираем дверь и тотчас мчимся в Париж к господину де Сен-Пра... Я бужу его, передаю ему ключи от зловещей спальни и рассказываю об этом страшном происшествии; он жалеет, утешает меня и, несмотря на недомогание, отправляется к госпоже де Леренс. Деревня находилась очень близко от Парижа, а потому на разъезды хватило одной ночи; мой покровитель приехал к родственнице своей в час, когда все в доме еще только пробуждались, и ничего еще пока не обнаружилось. Никогда еще ни друзья, ни родственники не вели себя при подобных обстоятельствах более достойно, чем эти замечательные люди, не имеющие ничего общего с грубыми и жестокими глупцами, которые находят удовольствие в предании огласке того, что способно опозорить и их самих, и тех, кто их окружает. Словом, все было устроено так, что даже прислуга не догадывалась о том, что произошло.

– Ну что, сударь! – Флорвиль прерывает повествование, задыхаясь от рыданий. – Женитесь вы теперь на женщине, свершившей подобное убийство? Заключите в свои объятья ту, что заслуживает кары по всей строгости закона? Несчастную, беспрестанно терзаемую раскаянием за содеянное злодейство и не знающую с той поры ни одной спокойной ночи? Да, сударь, каждую ночь несчастная жертва является ко мне, обогренная кровью, пролитой мною из ее груди.

– Успокойтесь, мадемуазель, успокойтесь, умоляю вас, – говорит господин де Курваль, присоединяя собственные слезы к слезам сей очаровательной особы. – Представляю, какими угрызениями совести изводит себя ваша от природы чувствительная душа. Однако в роковом этом происшествии нет и тени преступления. Безусловно, это несчастный случай, но не более того. Вы движимы были не предумышленностью, не злобой, а исключительно стремлением оградить себя от отвратительного посягательства... Словом, убийство совершено случайно, вы просто защищали себя... Успокойтесь же, мадемуазель, возьмите себя в руки, прошу вас. Самый строгий суд лишь осушит ваши слезы. О, как вы заблуждаетесь, опасаясь, что из-за подобного события утратите права над моим сердцем, завоеванные столькими вашими достоинствами! Нет и еще раз нет, несравненная Флорвиль, то, что учинилось, ничуть не бесчестит, а напротив, приподнимает в моих глазах ваши добродетели. И вы вполне достойны обрести твердую руку утешителя, способного заставить вас позабыть о пережитых горестях.

– Как великодушны ваши речи, – сказала Флорвиль. – То же самое говорит мне и господин де Сен-Пра. Но безмерная доброта ваша ничуть не ослабляет укоров моей совести. Ничто и никогда не утешит мук моего раскаяния. Впрочем, не важно. Я продолжу свой рассказ, ведь вас, сударь, наверное беспокоит развязка этих событий.

Госпожа де Дюльфор была глубоко огорчена; сей достойный юноша был ей настоятельно рекомендован, и она не могла не оплакивать эту потерю; однако оценив преимущества сохранения молчания, она рассудила, что огласка, погубив меня, не вернет жизни ее подопечному, и решила держать все в тайне. Госпожа де Леренс, невзирая на строгость своих принципов и безупречность нравов, повела себя еще лучше, если это только возможно, ибо осмотрительность и человечность – суть отличительные черты истинной набожности. Она объявила всем домашним, что мне взбрело в голову желание вернуться ночью в Париж, дабы насладиться вечерней свежестью, что она была осведомлена об этой моей прихоти и одобрила ее, поскольку и сама намеревалась в тот же вечер отужинать в Париже. Под этим предлогом она отправила всех своих слуг в Париж. Оставшись с господином де Сен-Пра и своей подругой, она послала за кюре; пастырь госпожи де Леренс оказался столь же мудрым и просвещенным человеком, как она сама: он вручил госпоже де Дюльфор все необходимые бумаги и при помощи двух своих людей тайно похоронил несчастную жертву моего гнева.

Исполнив свой долг, все собрались снова; обе стороны поклялись держать случившееся в секрете, и господин де Сен-Пра стал успокаивать меня, призывая постараться предать то, что произошло, самому глубокому забвению. Он пожелал, чтобы я вернулась к привычной жизни у госпожи де Леренс... Та была готова принять меня... Мне трудно было это исполнить; тогда он порекомендовал мне рассеяться. Госпожа де Веркен – как я вам уже говорила, сударь, я по-прежнему состояла с ней в переписке – постоянно и настойчиво приглашала меня провести несколько месяцев в ее обществе; я рассказала об этом ее брату, он одобрил такое предложение, и неделю спустя я отправилась в Лотарингию; но мысли об ужасном злодействе не отпускали меня ни на миг, и ничто не в силах было вернуть мне покой.

Я просыпалась посреди ночи, слыша крики и стоны несчастного Сент-Анжа, видела, как он, окровавленный, лежит у моих ног, упрекает меня за жестокость, уверяет, что воспоминание об этом страшном деянии будет преследовать меня до последнего моего вздоха, и что я еще не знаю, чье сердце пронзила рука моя.

В одну из таких беспокойных ночей мне приснился Сенневаль, злосчастный и незабвенный мой возлюбленный, именно из-за него меня снова так влекло в Нанси... Сенневаль выставлял передо мной два трупа, один – Сент-Анжа, другой – неизвестной мне женщины; [2]он орошал мертвые тела своими слезами и указывал мне на стоящий неподалеку чуть приоткрытый гроб, усеянный колючками, предназначавшийся, видимо, для меня. Я проснулась в ужасном смятении. Сонмы невероятнейших предчувствий теснились в душе моей. Какой-то потаенный голос нашептывал мне: «До последнего вздоха станешь ты оплакивать несчастную сию жертву, и с каждым днем кровавые слезы твои будут все жарче. Угрызения совести не утихнут – острыми шипами вопьются они в сердце твое».

Вот в каком состоянии, сударь, прибыла я в Нанси, где меня ожидали новые горести: стоит руке судьбы хоть единожды гневно опуститься на нас, как очередные ее удары обрушиваются с удвоенной силой.

Я остановилась в доме у госпожи де Веркен. Она просила меня об этом в последнем письме, уверяя, что будет чрезвычайно рада меня видеть. Но при каких обстоятельствах, небо праведное, вынуждены были мы обе вкушать эту радость! Когда я приехала, госпожа де Веркен была на смертном одре. Кто бы мог подумать, Великий Боже! Не прошло и двух недель с той поры, как она описывала мне свои нынешние увеселения... строила планы на будущее. Вот она, цена намерениям смертных – именно в момент, когда они строят планы будущих своих забав, приходит безжалостная смерть и перерезает нить дней их. Они живут, ничуть не заботясь о роковом сем миге, живут так, словно им назначено существование вечное, и исчезают в темном круговороте беспредельности, ничего не ведая об ожидающей их там участи.

Позвольте, сударь, на минуту прервать повествование о моих злоключениях, чтобы поведать вам о смерти госпожи де Веркен и обрисовать невероятный стоицизм этой женщины, не покинувший ее даже на краю могилы.

Госпожа де Веркен, будучи уже немолодой (в ту пору ей минуло пятьдесят два года), после чрезмерно буйных для ее возраста безумств, решила освежиться и искупалась в реке; тотчас почувствовала себя плохо, ее принесли домой в ужасном состоянии, и на следующий день у нее обнаружилось воспаление легких; на шестой день ей объявили, что она проживет не больше суток. Новость эта ничуть не обескуражила ее; она знала, что я скоро приеду, и приказала сразу же проводить меня к ней: я прибываю в тот самый вечер, когда, согласно приговору врача, она должна умереть. Она приказала поместить себя в комнате, обставленной с необычайным вкусом и изяществом; в небрежном убранстве возлежала она на кровати, представлявшей собой ложе для любовных утех; тяжелые занавеси кровати густого лилового цвета кокетливо приподняты гирляндами из живых цветов; по углам ее покоев красовались букеты гвоздик, жасминов, тубероз и роз; она обрывала лепестки цветов в корзинку и рассыпала их по кровати и по комнате... Увидев меня, она протянула мне руку.

– Подойти, Флорвиль, – сказала она, – обними меня на этом ложе из цветов... Какая ты взрослая и красивая! Право, добродетель оказалась тебе к лицу... Тебе, наверное, сообщили о моем состоянии... да, конечно, сообщили, Флорвиль... Я тоже знаю... несколько часов спустя меня не станет. Не думала, что увижусь с тобой так ненадолго... – И заметив, как глаза мои наполнились слезами, продолжала: – Перестань, дурочка, ну не будь ребенком! Тебе вздумалось посчитать меня несчастной? Меня, изведавшую все утехи, доступные женщине? В сущности, теряю я лишь годы, которые все равно потребовали бы от меня отказа от удовольствий: и что бы я без них делала? Сказать по правде, ничуть не сожалею, что не доживу до старости. Недалек тот день, когда мужчины потеряют ко мне всякий интерес, я же привыкла жить, вызывая их восторг, и не желаю мириться с их отвращением. Смерть страшит лишь верующих, дитя мое, они мечутся между адом и раем, не зная наверняка, какие двери распахнутся перед ними – их постоянно гложет тоска. Что же до меня – я ни на что не уповаю и совершенно уверена, что после смерти буду ничуть не несчастнее, чем до рождения, я буду безмятежно почивать на лоне природы, без мук и сожалений, без тревоги и раскаяния. Я уже распорядилась: меня похоронят под моей заветной жасминовой беседкой; место мне уже приготовлено; скоро я буду там, Флорвиль, и атомы, исходящие от моего разрушенного тела, послужат подпиткой... для произрастания цветов, тех самых, что мне милее всех остальных. Взгляни, – произнесла она, гладя меня по щекам букетиком из жасмина, – через год, вдыхая аромат этих цветов, ты ощутишь в их лепестках душу старинной своей подруги; они вознесутся к фибрам твоего мозга, одаривая тебя приятными воспоминаниями, побуждая хоть чуточку подумать обо мне.

Слезы мои хлынули с новой силой... Я сжимала ладони этой заблудшей женщины, пытаясь взамен ужасных материалистических идей внушить ей воззрения менее святотатственные. Однако едва я выказала такое желание, госпожа де Веркен с негодованием оттолкнула меня...

– О, Флорвиль! – воскликнула она. – Умоляю тебя, дай мне умереть спокойно, не отравляй последние мои минуты своими бреднями: не для того всю жизнь я презирала их, чтобы принять перед смертью...

Я умолкла; жалкое мое красноречие было сметено подобной твердостью. Мне было не под силу обратить госпожу де Веркен в другую веру, и настойчивостью своей я только привела бы ее в уныние – а это было бы негуманно. Она позвонила; тотчас послышались нежные мелодичные звуки, в соседней комнате, похоже, исполняли концерт.

– Вот как я предпочитаю умирать, Флорвиль, – говорила сия последовательница Эпикура. – Разве так не намного приятнее, чем в окружении священников, наполняющих последние твои мгновения тревогой, смутой и отчаянием?.. Желаю обучить твоих святош тому, как можно почить спокойно, ничуть не уподобляясь им, желаю убедить их: для ухода из жизни, в мире с собой, не вера необходима, а лишь мужество и разум.

В урочный час явился нотариус, госпожа де Веркен заранее приказала позвать его; музыка умолкла; и она продиктовала свои распоряжения; будучи бездетной вдовой на протяжении долгих лет, она оказалась хозяйкой значительного состояния и теперь отказывала его по завещанию друзьям и прислуге. Затем она достала из секретера, стоящего рядом с кроватью, небольшой ларец.

– Вот все, что у меня теперь осталось, – сказала она, – немного наличных денег и драгоценностей. Посвятим же остаток вечера развлечениям; вас в комнате шестеро: устроим лотерею, я составлю шесть выигрышных наборов, каждому достанется то, что он вытянет по жребию.

Я не переставала поражаться самообладанию этой женщины; мне казалось невероятным, что, имея на совести столько поводов для укора, она прибывает к последней своей черте с такой невозмутимостью. Пагубное следствие неверия! Порой содрогаешься, наблюдая мучительную кончину злодея, но подобная выдержка и хладнокровие пугают куда сильнее!

Тем временем желание ее исполняется; она приказывает подать великолепные угощения, отведывает множество блюд, пьет испанские вина и ликеры. Врач предупредил, что в ее положении ей уже ничто не повредит.

Разыгрывается лотерея; каждому из нас выпадает около сотни луидоров – золотом либо драгоценностями. Едва завершилась игра, у госпожи де Веркен начинается ужасный приступ.

– Ну что! Это уже конец? – спрашивает она у врача, сохраняя полную ясность сознания.

– Боюсь, что да, сударыня.

– Подойди сюда, Флорвиль, – говорит она, протягивая ко мне руки, – прими мое последнее прости, хочу испустить дух в объятьях добродетели...

Она с силой прижимает меня к себе, и ее прекрасные глаза закрываются навеки.

Чувствуя себя чужой в этом доме, не имея ничего, что могло бы меня удерживать, я тотчас уезжаю...

Представьте, в каком состоянии я находилась... насколько страшное это зрелище омрачило мои думы!

Из-за непримиримого различия во взглядах между мною и госпожой де Веркен, я не испытывала к ней горячего расположения. К тому же именно она явилась причиной моего бесчестья и всех последующих превратностей моей судьбы. Вместе с тем, эта женщина являлась сестрой единственного человека, взявшего на себя заботу обо мне, она всегда хорошо ко мне относилась, это подтвердилось и в последние ее минуты, так что слезы мои были искренними, горечь их усиливалась от осознания, что эта несчастная женщина, наделенная столькими блестящими качествами, невольно погубила себя, и теперь, отринутая Предвечным, непременно испытает страшные муки, в наказание за неправедную жизнь. Но тут высшая доброта Господа нашего снизошла на меня, дабы утешить от отчаянных мыслей; я упала на колени и стала молить Верховное существо пощадить эту несчастную. Я, столь нуждавшаяся в милосердии небесном, осмелилась просить за другую, и стремясь сделать все, от меня зависящее, дабы заблудшая душа заслужила снисхождение Его, я добавила десять луидоров собственных денег к выигрышу, полученному в доме госпожи де Веркен, и распорядилась, чтобы все это было роздано беднякам из ее прихода.

Следует отметить, что последняя воля покойной была строго исполнена; видимо, она позаботилась о четкости и ясности своих распоряжений: ее похоронили среди зарослей столь любимого ею жасмина, на могиле было выгравировано одно слово: VIXIT.

Так ушла из жизни сестра ближайшего моего друга. Преисполненная знаний и ума, прелестей и талантов госпожа де Веркен, веди она себя иначе, несомненно заслужила бы почтение и любовь окружающих – но сумела обрести лишь презрение их. Непотребства стареющей госпожи де Веркен усугублялись; нет ничего опаснее отсутствия принципов в возрасте, когда лицо уже разучилось краснеть от стыда: разврат разъедает душу, человек изощряется в своих прихотях и, воображая будто совершает прегрешения, незаметно опускается до злодейств. Меня по-прежнему поражала невероятная слепота ее брата: таков отличительный признак чистоты и добросердечия; честные люди никогда не подозревают ничего дурного, ибо сами не способны совершить зло, именно поэтому их без труда одурачивает первый встречный мошенник. Обманывать их необыкновенно легко и крайне недостойно, наглый плут, преуспевающий в этом занятии, лишь унижает себя, ничуть не прибавляя к собственной порочной славе, он способствует еще большему возвышению добродетели.

Потеряв госпожу де Веркен, я лишилась всякой надежды что-либо разузнать о своем возлюбленном и о нашем сыне. Нетрудно вообразить, что я, найдя ее в ужасном состоянии, тогда не отважилась заговорить с ней об этом.

Убитая горем, утомленная поездкой, совершенной при столь трагических обстоятельствах, я решила на какое-то время передохнуть, остановившись на одном из постоялых дворов Нанси, мне показалось, что господину де Сен-Пра было угодно, чтобы я скрывала свое имя, и поэтому я старалась ни с кем не общаться. Оттуда я послала своему дорогому покровителю письмо, решив не уезжать из Нанси, пока я не дождусь от него ответа.

«Несчастная девушка, не состоящая с вами, сударь, в родстве, – писала я ему, – чье единственное законное право – ваше сострадание, беспрестанно смущает спокойное течение вашей жизни; и вместо того, чтобы говорить с вами лишь о невосполнимой утрате, недавно вами понесенной, она осмеливается напоминать вам о себе, испрашивать распоряжений ваших, ждать их, и т. д.»

Но, как уже было сказано, беда неотступно следует за мной по пятам, и я беспрестанно становлюсь то свидетелем ее, то жертвой страшных ее последствий.


1 | 2 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.033 сек.)