АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

ЛЕКЦИЯ 30. 06. 04. 1985

Читайте также:
  1. Вводная лекция
  2. Вводная лекция.
  3. ВОСЕМНАДЦАТАЯ ЛЕКЦИЯ. Фиксация на травме, бессознательное
  4. ВОСЬМАЯ ЛЕКЦИЯ. ДЕТСКИЕ СНОВИДЕНИЯ
  5. ВТОРАЯ ЛЕКЦИЯ
  6. ВТОРАЯ ЛЕКЦИЯ. ОШИБОЧНЫЕ ДЕЙСТВИЯ
  7. Вторая лекция. Расширяющаяся Вселенная
  8. ВТОРАЯ ЛЕКЦИЯ. ЯМА.
  9. ВычМат лекция 3. (17.09.12)
  10. Генетическая инженерия и генетическая селекция растений.
  11. ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ ЛЕКЦИЯ. Аналитическая терапия
  12. ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ЛЕКЦИЯ. Представление о развитии и регрессии. Этиология

Тема всего завершающего цикла лекций по Прусту высказана Уильямом Блейком; вслушайтесь, простая мысль – человеческий пафос и одновременно мысль, касающаяся устройства мира.

Скажи, кем зиждется забытая до срока мысль?

И где живет былая радость и минувшая любовь?

Когда они вернутся к нам, и сгинет мрак забвенья,

И я смогу перенести сквозь время и пространство

И облегчить сегодняшнюю боль, и мрак, и горе.

Это стихотворение дает нам поэтическую ясность всех тех вещей, которые мы пытались выяснить другими средствами. Действительно, все, что Пруст называет «утраченным временем», «воспоминанием», «любовью», «ревностью к самому себе» и т.д., – все это есть попытка ответить на вопрос: каким образом я просыпаюсь в качестве «я»? Переверните: где я был, до того как проснулся? Где пребывает тот, который, несомненно, просыпается в качестве самого себя? Мы-то живем и считаем, что раз мы проснулись, это есть мы. А если подумать, это не само собой разумеется. А где был тот, который спал, но проснулся в качестве самого себя? или шире: где пребывает забытая до срока мысль? Действительно, мысль высказана где-то в пространстве – мы ведь пространственно смотрим на мысль, раздался звук мысли, она может быть понята сейчас же, а может быть понята через 100 лет или через месяц, – где она была в это время? Вы знаете, что история происходила квазициклически, и то, чем были греки, мы узнали в эпоху Возрождения (это и было возрождением античности). Но возникает простой вопрос: греки что-то натворили, наговорили и надумали, потом мы это узнали, – а где это было, пока мы узнали? Ведь если была бы такая непрерывность, в которой контакт нагляден, не возникла бы проблема: где была мысль, так, чтобы вспомнилась именно такой, какой она была. Мы вспомнили Платона, вспомнили Аристотеля, Декарт в XVII веке вспомнил античную математику – где она была? Все наши проблемы, которые я анализирую в связи с Прустом, все время излагались мною так, что везде имплицировано предположение существования некоторого поля-континуума, в котором – а не в наших головах – существуют какие-то вещи. Где пребывает былая радость и минувшая любовь? И самое главное, что основной пафос Пруста – «где живет былая радость и минувшая любовь» или «забытая до срока мысль», – не есть вопрос простой любознательности, отвлеченной любознательности, а есть вопрос жизни и смерти. Посредством возвращения чего-то – мы не знаем, где оно пребывает, решается что-то в сегодняшнем дне. Скажу иначе: возвращение тех вещей, о которых мы не знаем и должны спрашивать, где они пребывают, во-первых, оживляет что-то вокруг нас, меняет самого человека и, во-вторых, делает живым многое из того, что вокруг него уже мертво, стало стереотипом, стандартом, имитацией, «пленением образов» и т.д. То есть задача памяти, оказывается, состоит в оживлении прошлого, что и есть условие сегодняшней жизни. Ведь не случайно сказано: «и облегчить сегодняшнюю боль, и мрак, и горе». Представьте себе, что ваш дед в какой-то момент произнес слово, которое можно назвать полусловом, – какая-то полуформа, обращенная к вам. И здесь происходят два события: если вы поймете или разгадаете, она оживет, а если она оживет, что-то оживет в вас. И мы живем, очевидно, не только в тысячеглазом мире, а в миллионноглазом мире таких полувзглядов, которые мы должны довести до полного взгляда, – наших друзей, отцов, дедов, любимых, и нелюбимых тоже, они же есть участники меня самого – того, кто может нести «сегодняшнюю боль, и мрак, и горе», то есть они могут, оживая, рассеивать мрак. Но вопрос: где они тем временем? И еще один момент – здесь мимоходом сказано: «и я смогу перенестись сквозь время и пространство», – сказано, быть может, для красоты самого образа, но при этом какой-то бывший полуобраз становится полным образом. Скажем, какое-то душевное побуждение моей матери, если держу живым и себя, и ее, перенеслось через пространство и время. Но не только это; пространство и время – еще и потому, что нечто движется по каким-то путям и воссоздается в живых поверх и помимо Числа – пространства и времени. Я связываю это с проблемой бесконечности. Помните, я говорил, что человеческие существа – это существа, больные бесконечностью, и, как говорил Пруст, нет жала более острого, чем жало бесконечности. Жало – потому что основная душевная, нравственная проблема человека, состоящая в том, чтобы собрать себя из собственных же частиц, разбросанных в разных местах пространства и времени, есть высвобождение себя из пропасти Числа и бесконечности. И вот – жалоба Бодлера: «Ah! ne jamais sortir des Nombres et des Etres!» – «О, никогда не выходить из Бесконечности и Числа!» Число – это множество безликих, неиндивидуализированных единиц. Я уже показывал вам бег в бесконечности, где мы, преследуя образы, которыми набита наша голова, имеем вместо Альбертины бесконечность обезличенных, то есть лишенных Альбертины, образов. Ведь Альбертина, за которую платишь деньги, – Альбертина, обезличенная; Альбертина, ради которой Сен-Лу дает телеграмму, есть просто экземпляр – Альбертина, а не Альбертина-личность. Или – проблема несделанного, когда это несделанное бесконечно повторяется, как непрожеванный кусок. То, что я сейчас говорю вам, в действительности есть структура – не материальное изображение, а структура того, что мы называем Адом: миллионы смертей вместо одной, все незавершенное, все, что делаешь и делаешь, и делаешь, заново и заново, нет конца. Значит, облегчение «сегодняшней боли» в какой-то связи с тем, что называется былым и минувшим и что где-то пребывает, развеяние мрака связано у нас с каким-то отношением к бесконечности и к Числу – множественности идентичного, похожего, то есть неживого. А все живое – индивидуально.

И вот мы пришли к проблеме, которая разными углами у нас: фигурировала, мы не впервые с ней сталкиваемся, и пришли к ней из очень странной вещи. Начнем с того, что обычно мы отделяем жизнь и чтение книг. Есть акт чтения книги, а есть акты жизни. Но в разных пунктах нашего анализа все время получается так, что многие жизненные акты оказывались для нас похожими на то, что происходит в акте чтения. Мы даже некоторые события приравнивали к встрече с книгой. На прошлой лекции мы приравняли отношение «человек и действие» или «человек и продукт человеческого действия» к отношению «книга и критик». И оказалось, что акт чтения книги похож на акты жизни в том простом смысле слова, что авторы жизненных поступков тоже не есть те эмпирические люди, которых мы видим, – автором поступка является некое лицо, создающееся в самом пространстве этого поступка. Поэтому мы никогда не можем судить о поступке, сопоставляя его с видимым нам человеком. Таким же образом, оказывается, мы относимся к книгам. Читая книгу, мы тоже должны пройти путь и стать в ту точку, в которой рождается автор книги. Бальзак – автор мира Бальзака, это не есть тот Бальзак, который ужасно огорчался, если ему ночью снился эротический сон, и с ним случалась поллюция, и он в досаде говорил: «Ах, пропал еще один шедевр!» – он считал, что эффекты, ослабляющие половой акт, тянутся обычно две недели и забирают всю духовную энергию, а за две недели можно написать шедевр (а он, действительно, за две недели писал книгу). Так что он досадовал: такая незадача случилась, воздерживался, воздерживался от общения с женщиной и вот тебе – приснился сон, и пропал шедевр. Так вот, с кем мы имеем дело, кто автор – этот Бальзак, или тот человек, который из возможного человека вырастает в пространстве творчества Бальзака? Конечно – второй. И пометим одним шагом, что соединиться, то есть понять, дополниться силой и талантом, чувством и опытом другого человека, мы можем с тем, который сам создается в своем собственном труде и усилии. Следовательно, я не могу претендовать на то, чтобы вас понять. Если в вас есть что-то уникальное, то, которое мне нужно, я могу к нему прийти и им обогатиться только в пространстве вашего собственного роста – в пространстве, в котором вы сами не знаете, кто вы. А эмпирического человека я и не должен понимать и в принципе не могу понять. Поэтому можно сказать, что одним из самых больших, так сказать, преступлений против бытия является наша мания и желание обязательно понимать других людей. Людей нельзя понимать (знаменитая проблема существует – понимание другого человека), с ними можно только соединяться и сотрудничать в пространстве, в котором еще нет ни меня, понимающего, ни его, который должен быть понят, и что-то там будет происходить, к чему приложим термин «понимание». И еще – существенную роль здесь играют не сами вещи, не сами предметы, не сами события, а образы событий, в том числе образы других людей, и соединяемся мы через образы.

Так вот, вернусь к тому, с чего я начал – тема впечатления. Тема, которая сделала одинаковыми, казалось бы, совершенно разные акты – акты жизни и акт чтения книги. Впечатление – которое Пруст называет «вечным впечатлением» и в котором мы спрашивали: где пребывает забытая до срока мысль? «где живет былая радость и минувшая любовь?», и откуда их надо себе вернуть. Что такое впечатление, я уже многократно вам объяснял, но снова вернусь, может быть, несколько с иной стороны. Впечатлением называется такое восприятие, в котором я задаюсь вопросом: как мне определиться самому, где я стою, что со мной происходит на самом деле, что на самом деле я чувствую? Есть такие восприятия, которые самодостаточны, или – акт восприятия разрешает сам себя. А есть такая категория восприятий, которые, кроме своего содержания, содержат в себе вопрос о нас самих – воспринимающих. Где мы находимся в качестве воспринимающих, что с нами происходит, какое место я занимаю, что на самом деле испытываю? О чем свидетельствует мое переживание или восприятие, переведем так. Скажем, я могу разозлиться на человека, и злоба в этом смысле сама себя исчерпывает – факт злобы содержит в себе ответ о причине злобы. А я могу иное впечатление иметь от злобы, а именно: о чем свидетельствует то, что я злюсь? Опять, повинуясь своей мании расширять круг ассоциаций, – в восточной философии, особенно в буддистской философии, было очень странное, абсолютно непонятное определение, даже не определение, просто номинация сознания: они называли сознание свидетелем. То есть я сознаю не злобу и предмет, вызвавший злобу, а сознание у меня есть тогда, когда есть вопрос: о чем свидетельствует мое состояние? И вот если мы четко примем такую категорию восприятий, то мы многое поймем из самих себя разрешающих впечатлений (в данном случае из текста Пруста). Но повторяю: о чем свидетельствует – связано с вопросом (частично он фигурирует и в цитате из Блейка) таким, что то, что происходит и что мы воспринимаем сейчас, в каком-то смысле (а этим смыслом будет прежде всего интересоваться философ или метафизик – Пруст) происходит не сейчас и не здесь.

Напомню вам одно определение: человеческая ситуация состоит в том, что мы имеем дело с миром и задачей действия по отношению к нему – тогда, когда «всегда уже поздно». И в этой связи я приводил вам пример текста определенных размышлений, которые как раз сделаны на полдороге между философией и литературой. Я имею в виду псевдоисторические размышления Толстого в «Войне и мире», когда он применяет понимание, интуицию того, что я сейчас говорю, к рассуждению о том, какова военная стратегия и как принимаются военные решения. Есть какое-то сплетение предшествующих наших действий, которое меняет сами элементы, из которых состоит наше решение, которое мы должны принимать сейчас. Мы своими собственными действиями сместили элементы решения таким образом, что сейчас, когда у нас есть ясность, что нужно предпринимать то-то и то-то, – «всегда уже поздно». Мы никогда не находимся в следующей ситуации: перед нами река, а мы на берегу, и нам нужно броситься в воду – выбор: бросаться – не бросаться. В действительности мы всегда – уже в реке, и поэтому не можем войти в нее дважды, как говорил Гераклит. Не в том смысле, что «все меняется» (ну, все меняется, естественно, каждую следующую секунду вещь непохожа на ту, какой она была в предшествующую секунду), – существует (введенный Гераклитом) принцип необратимости (в том смысле, в каком я сейчас говорил). Значит, теперь мы знаем, что для понимания темы социальных соединений очень важно осознать, что всегда подтекстом прустовского рассуждения является глубокая интуиция, состоящая в том, что бывают, и часто решающими, в человеческой жизни ситуации, которые можно обозначить словами «всегда уже поздно». Следовательно, то, что происходит сейчас, в каком-то смысле происходит не сейчас и не здесь, потому что части моего существа, включенные в то, что происходит сейчас и здесь, продействовали определенным образом в других местах и раньше, и поэтому то, что кажется происходящим сейчас и здесь, произошло или происходит где-то там. И я бы сказал, что внутренний стержень прустовских эмоций состоит в оживлении и воскрешении всех участников того действия, которое он сейчас предпринимает, но которое в действительности происходит не сейчас и не здесь. И чтобы оно произошло сейчас, нужно возродить к жизни всех невидимых участников этого действия, а участник – не ты один, есть невидимые авторы твоей жизни. И наоборот – если мы с кем-нибудь соединяемся, мы соединяемся не с людьми, как они есть, статично, а с невидимыми авторами нашей жизни, – с ними мы можем вступить в контакт понимания, действительная судьба нашей любви будет разыгрываться там, а не между эмпирически видимыми людьми (как они себя понимают). Ведь мы не можем понять автора и тем самым невидимого героя нашей собственной жизни, опросив человека по имени Бальзак; он сам о себе знает всякую чушь, как эмпирическое лицо, и поэтому то, что он знает о себе, нам не поможет. В том числе и ваш возлюбленный вам не поможет в том, что он знает сам о себе. И беда в том, что эта игра обоюдна. Обратите внимание, что мы имеем дело с ситусными впечатлениями (situs – место), и тем самым наш психологический анализ будет топологией в смысле анализа мест. Вспомните, что несделанное, как непрочитанная Веда, не принесет тебе пользы в другом мире. Лень, страх и надежда помешали тебе заглянуть в самого себя, – не жалуясь на других, не жалуясь на мир, не ища ни источников, вне себя, несчастья и зла, ни награждающей инстанции, – помешали перевоссоздать себя, то есть кончить историю. Сказано ведь в Евангелии: пришел час и это – сейчас. То есть каждый час, каждая минута есть минута конца истории, и закон, что «всегда уже поздно», означает, что всегда есть что-то, что нужно кончать, а не тащить за собой несделанным и неоконченным. Так вот, Сван тащит за собой несделанное и незаконченное, в том числе смысл своей собственной ревности: он же боится его расшифровать, страх мешает ему. Преодолеть страх – значит расстаться с образом самого себя, таким дорогим самому себе. А человеку очень трудно это делать. И мы знаем, по Прусту, что выправить кривую впечатлений, вернув ее к почувствованной истине, а впечатление всегда содержит в себе что-то почувствованное от реальности, от истины, – можно, только уничтожив все то, что более всего нам дорого, за что мы больше всего держимся, – самого себя. Поэтому роман Пруста можно определить как движение до уничтожения последней иллюзии (вера в любовь, в красоту, в добро и т.д. – не это имеется в виду, – иллюзии самого себя, то есть образы).

Я все никак с несчастным Сваном не могу справиться, – так вот, для него Одетт выступает по законам психических ассоциаций плюс какие-то знания нашего дилетанта. Сван размножил образ (а я начал сегодня с бесконечности), непонятый образ Одетт размножил в своих психических ассоциациях, в том числе в образах живописи. И вещи оказались в плену – не понята ни Одетт, ни живопись. Живопись здесь просто использована как элемент любовной, саморастроганной и самолюбующейся, самодовольной ассоциации, – исчезла и Одетт, и живопись. Я сказал, что это обоюдное дело; теперь повернем – живопись не может ничего сказать, а Одетт-то может сказать, каково ей быть заключенной в образе Одетт у Свана. Оглянитесь вокруг себя, и вы увидите, в какое количество тюрем наших образов в других головах мы заключены. «Мы истину, похожую на ложь, должны хранить сомкнутыми устами» – Одетт находится как раз в этой ситуации. Она не может ничего сказать, потому что она уже есть в образе у Свана, – попробуй из этого образа выскочить… и что бы она ни сказала, все будет похоже на то, от чего как раз она хотела бы себя отличить. Она должна молчать, если есть истина. Истина – уникальное невебральное, несводимое и никем другим не воспроизводимое место и отличие. То, что немцы возвышенно называют ontologische Differenz, онтологическая разница или онтологическое различие, то есть не путем сравнения получаемое различие, а выделяющее отличение вещью самой себя от других. Скажем, есть что-то, что чувствуете только вы, никто никогда этого не почувствует, и если захочет, он должен у вас это взять, – если сможет, конечно, У Блейка есть такое рассуждение:

Разве мыши и лягушки
Не обладают зрением и слухом? Отчего же
Их нравы обиталища и радости различны?

Обратите внимание на мысль, чтобы она не проскочила в силу своей абсолютной простоты, скрывающей глубину: одни и те же органы чувств – глаза, нюх и т.д., – но видят они нечто, что видит только каждый. Хочу напомнить вам следующее: для такого рода состояний – еще до того как мы высказали что-то, уже существует «понятый» образ того, что мы хотели сказать: Одетт судорожно бьется в клетке своего образа в голове Свана, – для таких узловых ситуаций нашего сознания и бытия всегда есть какие-то крупные символы, читая которые мы понимаем, во-первых, сам факт наличия таких ситуаций, во-вторых, их природу. Например, как ни странно, распятие Христа есть символ, читаемый и в этом смысле слова (я отвлекаюсь сейчас от других смыслов). Конечно же, образ Христа содержит в себе иронию по отношению к людям. И эта ирония состоит в том, что, кроме всего прочего, Христос ведь распят и на образе самого себя. Люди распяли его на образе Христа. Ведь чего от него ожидали церковники? – чудес ожидали… И вот – мука – человек распят на образе самого себя. Такие мученики есть и у Пруста: Альбертина распята и пленена в темнице образа, который имеет в своем воображении Марсель. И это происходит, пока он преследует образ, а не заглядывает в себя. Такова Одетт. И беда в том, что таков и весь окружающий нас мир, который мы тоже содержим в темнице своего образа, и он пикнуть не смеет перед этим образом. Как выскочить из того образа, который другие создали о тебе? И почему эта ситуация является столь существенной человеческой ситуацией?

Я уже приводил афоризм Пруста: «Car aucun etre ne veut livrer son â me». «Никто не может отдать свою душу». Никто не выдает на обозрение свою душу (пометьте себе в связи с проблемой понимания другого человека). Почему? Потому что у вас есть какие-то тайны? Скажем, тайные события, тайные любовницы, незаконные дети и тысячи других бытовых тайн, которые могут быть у каждого человека и которые, конечно, мы не хотим сообщать другим? Да нет, не это имеется в виду. Мы не можем «отдать свою душу», потому что мы сами ее до конца не знаем. То, что называется душой, мы имеем в момент – уникальный момент ее договаривания, доведения, мы еще сами что-то должны сделать, сами еще не зная, и, конечно, это мы никому не отдадим, и об этом мы молчим. Но дай Бог, чтобы было о чем молчать. Очень часто, к сожалению, мы молчим не потому, что есть о чем молчать, а просто потому, что ничего нет. Так что теперь вы понимаете, что когда фигура молчания появляется в философии (особенно в восточной философии), то, конечно, имеется в виду частично то, о чем я сейчас говорил, а не то, что мы понимаем под «молчанием» в обычном бытовом смысле слова.

Кстати, упомянув восточную философию, я хотел бы предупредить вас об одной вещи. Вы мне не поверите, наверное, и со мной не согласитесь, в том числе потому, что и у меня есть образы, в которых мир пленен и не может никак пошевелиться самостоятельно, и у вас уже есть образы, в которых мир пленен и никак не может из них выскочить… У вас, конечно, есть устойчивое представление о том, что есть западная философия и есть восточная философия и т.д. По моему глубокому убеждению, не существует ни западной философии, ни восточной философии, существует одна философия. Если она случается, она случается примерно в одном и том же составе мыслей; просто случайно, где-то, кто-то зовется Буддой, а кто-то зовется Сократом; действительные философские мысли не подчиняются различиям или водоразделам между культурами, потому что философия в принципе – акультурное явление. Вот и поэтому все, что вы хотите вычитать из восточной философии, пожалуйста, если вам нравится, вычитывайте оттуда, каждый находит свои истоки, но просто я хочу сказать, что это же можно вычитать и из любого европейского творческого образца, скажем, из Пруста, из Декарта, из кого угодно. Уверяю вас, что если вы действительно пошли по какому-то впечатлению, если вы пойдете до конца, то вы откопаете все то же, что лежит кладезем мудрости на Востоке; разница путей здесь не имеет значения, важен – характер вашего движения. И это соответствует, кстати, и тем законам, которые мы уже вывели из Пруста. Мы ведь знаем, что безразлично – с чего начинать, начало не имеет значения. Можно начать с рекламы туалетного мыла, а можно начать с «Мыслей» Паскаля. Можно начать с Запада, а можно начать с Востока, потому что, как говорит Пруст, имеет значение не материя, а степень и характер трансформации, преобразования, которое мы совершаем. По этому же закону в точке реальных событий равны принц и нищий. Скажем, нищая Альбертина абсолютно равна своему любовнику Марселю, который в своем распоряжении имеет все чудеса техники. Но, замечает Пруст, все это сводилось к нулю перед непоколебимой волей Альбертины – любит она или не любит, и все. И никто не может избавить от необходимости самому любить, ненавидеть. И здесь мы как раз и видим ту обратную сторону, на которую я намекал.

Значит, движение человека, который сам в себе что-то открывает, есть одна сторона, другой стороной является движение того, в ком ты себя открываешь, – шанс Марселя открыть себя в любви (сначала эгоистической) и открыть тем самым мир есть одновременно и шанс Альбертины. Они взаимно складываются внутри этого мира в зависимости от того, кто что предпринял, как предпринял, использовал ли шанс или не использовал, и как понял контрманевр другого, и как подал собственный маневр или собственное движение. Попробуйте посмотреть на прустовский роман глазами не Марселя, а глазами Альбертины. Ведь, в общем, славная девушка. Лесбиянка, но… ничего страшного. Кто сказал, где установлено, что это плохо или хорошо? Это же культурная условность, культурная норма. Мы можем ее принимать и следовать ей… хотя бы потому, что неследование ей имеет какие-то другие, более серьезные последствия, и поэтому лучше в пустяке следовать, чтобы суметь делать важное. Но, допустим, для меня это пустяк, а для другого это может быть вовсе не пустяком. Ну что вы узнаете о Сафо, если узнаете о том, что она любила и женщин? Что – вы тем самым решили, определили, какой она поэт, или что вам от нее можно узнать? Нет, конечно, это все ни о чем не говорит, это случайность. Более того, здесь же действует простой закон. То, что делает Марсель, есть шанс Альбертины. Она тоже должна стать в пространстве каких-то деяний, какого-то текста. И Марсель не имеет права действовать на этом пути становления: предопределять их, диктовать их, и, более того, сам он может обогатиться уникальным чувством или опытом Альбертины – только соединившись с возможной Альбертиной, а не владея Альбертиной-вещью. Ты владеешь,– но в действительности ты владеешь образом, а не человеком. Более того, ты еще сам погибнешь из-за того, что владеешь. По тому закону, который я вам приводил: именно страсть к предмету влечет за собой смерть владельца этого предмета. Я мимоходом упоминал о существовании некоего мистического закона неделимой суммы. Эта же арифметика относится и к любовным чувствам. У Фурье есть очень странные заметки, носящие редкий для него автобиографический характер. Как все социалисты, он был чокнут на писании трактатов, и всякая мысль для него вырастала в систему, которую нужно было бы развить, построить и т.д.; он ее строил, естественно, и все это максимально отрешенно от себя: описываемые ситуации, утверждаемые мысли относительно природы общества и людей являются как бы просто развитием идей и их изложением и непохожи на события личной жизни автора. Но кое-где есть у него признания, похожие на реально испытанные им вещи. И он осмеливается в одном месте, – а это нужно осмелиться (сейчас вы поймете почему), сказать то, что он сказал, причем записал, это существует в виде текста; и кстати, тексты такого рода и были причиной, почему его манускрипт «Новый любовный мир» пролежал в рукописи более ста лет. К тому же социалисты и коммунисты – люди очень добродетельные, и всякие любовные шалости у своих мэтров они даже мысленно не могут допустить, а тут еще вождь записал все это на бумаге… А Фурье проделывал путь в самого себя, нырял, и вот, ныряя, как-то сказал, что обнаружил странным образом в себе, как он выражается (напомню вам, omniverti у Фурье – всеизвращение, а у Анри Мишо: infiniverti – бесконечно повернутый, или бесконечно извращенный; извращенный на бесконечность), – так вот, Фурье обнаружил в тебе манию лесбиянофилии (то есть – покровительства и сочувствия лесбиянкам). Вы знаете прекрасно, что женщины очень часто любят педерастов – не в том смысле, что с ними крутят любовь, а относятся с симпатией, понимают их и дружат с ними, есть на то, очевидно, причины, и покровительствуют им. И наоборот, есть в мужчинах склонность к лесбиянкам, склонность в смысле покровительства, понимания… Далее, Фурье обнаруживает в себе, что он, оказывается, может испытать любовное счастье, наблюдая, как на его глазах его возлюбленная faire l'amor с другим человеком (любовь втроем). Прочитать такое у Фурье – прекрасное зрелище движения человека к пределу того, что человечески возможно. И, конечно, там действует та же самая арифметика, пример которой я вам приводил, – что мы обогащаемся отношениями человека, которого мы любим, с другими людьми, в том числе и в совершаемых с другими любовных актах. Я говорю это не только потому, что есть в этом теоретическая необходимость, ибо мы должны орудиями и словами теории, то есть философии, понимать жизнь и самих себя, но еще и ради того, чтобы высказать какие-то вещи, действительно людьми пережитые (такими, как Фурье, и другими тоже). И у Пруста, как фон, каемкой, что ли, на полях романа есть всегда как что-то предельное, к чему движется внутри душа, утопия некоторого мира, в котором мы не заключаем других людей в тюрьмы наших образов, – мир, в котором мы способны вступать с людьми в отношения взаимного обогащения автономными и не в нашу сторону направленными движениями этих людей. В таком случае наш герой должен был бы сказать так: чем больше других женщин и мужчин любит Альбертина, тем богаче моя любовь к Альбертине. Спрашивается, возможно это или невозможно? Некоторые люди отвечают: возможно, и я в том числе. При этом, конечно, мы строим то, что традиционно называется утопией. Но я не виноват, потому что в принципе, если я философ, я могу философствовать только в утопосе. (Я ведь сказал, что мы имеем дело с ситусными впечатлениями, ситусными состояниями, которые поддаются анализу места, да? situs – латинское слово; то же самое слово по-гречески называется топосом. А утопос означает отсутствующее место – но нет его.) Я сказал, что философ мыслит в утопосе; но и нефилософ мыслит в утопосе, сами эти вещи находятся в утопосе. Помните, я вам доказал существование – как необходимое условие других вещей – возможного человека, то есть некой пустоты, напряженной пустоты, которая тем действеннее и тем эффективнее, чем неопределеннее. Я ведь на прошлой лекции ввел два условия: условие экрана и условие личности, или, что одно и то же, – возможного человека, или пустоты. Личность и есть пустота, а если уже есть что-то, то это уже не личность, а нечто классифицируемое, являющееся элементом номенклатуры и т.д. Значит, мы все-таки имеем дело с утопосом, когда имеем дело с возможным человеком. И в этом смысле ничего страшного нет в том, что, скажем, Фурье – утопист. В романе Пруста описан опыт избавления от эгоистической любви и от эгоистического «я», но внутренний движущий идеал – идеал утопоса – текстом романа не изложен, он только обозначен словом «реальная жизнь», «истинная жизнь», или «жизнь по истине», что и совпадает с тем, что я называл утопосом.

Сейчас я приведу вам один простой пример, чтобы мы поняли, о чем идет речь. В диалогах Платона есть такое место: идет разговор о природе государства, и собеседник спрашивает Сократа – о каком государстве ты говоришь? Поскольку ты перед этим сказал, что я имею в виду не греческое государство, а имею в виду мою родину в моих словах. Что же ты имеешь в виду? Не имеешь ли ты в виду ту родину или то государство – не то, в котором ты реально живешь, а то, которое возникает в твоем разговоре? Повторяю, та родина, или то государство, которое возникает и существует, пока ты говоришь и когда ты говоришь. Реальностью Пруст называет такую жизнь, которая существует внутри и посредством непрерывного письма, – не в буквальном смысле этого слова, конечно, а в смысле текста сознания. Я несколько раз разными путями пытался определить, что такое текст сознания, текст вообще, имея в виду некоторое топологическое устройство содержательности сознания, – движения, внутри которого индуцируются реальные события и состояния. Ту реальность, которая так индуцируется, Платон называет «моей родиной». Та, что в разговоре существует. И если добавить еще «непрерывность» к этому разговору, то в этой непрерывности будет происходить соединение – как в реальности – между силами, а не в повседневной жизни, в которой действует поток, который разбрасывает все та же бесконечность, устремляет все в хаос, потому что делает все похожим одно на другое. Скажем, Одетт совпадет со своим образом, похожи они будут, сотрется разница. Идет размножение инертных вещей, которые не оживляются, не восстанавливаются – хаос. Значит, противостоящим хаосу является что-то, что мы теперь поймали как образ непрерывного письма или непрерывного написания и одновременно – то же самое – утопический образ возможного человека. Или – заменю другим термином – неизвестная родина. В самом начале я определял всю топографию романа Пруста следующим образом: есть сторона Германтов и есть сторона Мезеглиз, и вот мы движемся в них. Но в действительности есть еще одна сторона, и перечисленные мною стороны являются как бы концентриками той стороны, которая тоже является героем романа, – сторона неизвестного. (И поэтому лучше переводить, конечно, «В стороне Свана», и это, кстати, больше соответствует французскому названию, потому что в французском названии «Du cô té de chez Swann» отсутствует оттенок направления, движения.) Так вот, – «В стороне неизвестного», то есть утопоса. Утопос – не как нечто, что есть где-то, а здесь есть наш мир. Как возможный человек пронизывает нас вертикально здесь, в этой жизни, так и «неизвестная родина» пронизывает наши родины здесь, в этой жизни, а не где-то там, отделенная от этой жизни, от этой родины, например, нашей смертью (мы умрем и переселимся с крылышками в какую-то неизвестную, благостную родину). Такое представление Чаадаев в свое время называл «философией гробовщика», имея в виду, что нас от той жизни отделяет не лопата гробовщика, – в каждом дне нашей жизни есть та жизнь, и задача состоит в том, чтобы эту жизнь, то есть жизнь неподлинную, уничтожить в этой жизни, – вот о чем идет речь. И вот мы снова приходим к реальности, к утопосу и получаем красивую прустовскую фразу, которую он относит к художнику, а я отнесу ее к философу, к гражданину, то есть ко всякому человеку как человеческому лицу. А лицо не может не содержать в себе элементов философии, элементов гражданственности, героических элементов – в каждом человеке есть эта субстанция. Пруст говорил, что художник является гражданином неизвестной страны. Мы часто слышим, что Толстой любил Россию, – как будто есть Россия, есть Толстой, и Толстой, ну, спасибо ему, любил Россию. Или Важа Пшавела – патриот Грузии; значит, есть Грузия, есть Важа Пшавела. Беда в том, что нет такой проблемы у художника. Во-первых, не Грузия его родина, во-вторых, Важа Пшавела и есть Грузия, то есть возможная Грузия, и у него нет никакой проблемы любить еще какую-то Грузию и быть ее патриотом. А мы автоматически поддаемся патриотической демагогии, у которой есть свои задачи и цели, вполне понятные задачи государственного управления, но они никакого отношения к тому, как устроена наша духовная и душевная жизнь, не имеют, поэтому нам нужно всегда находить места, где мы должны цезарево отдавать Цезарю, а богово Богу. Для этого, как вы понимаете, Цезаря не отменяют, просто Цезарю отдают цезарево, а Богу богово. Для этого их нужно различить в самих себе, в том числе и в вопросах патриотизма.

Так вот, мы получили прекрасную формулу у Пруста: художник есть гражданин неизвестной стороны, и поэтому к нему не относится проблема, что он должен любить свою родину. Но дело в том, что это есть одновременно определение всякого человека – определение того, что я называл возможным человеком. Вот то, что я называл возможным человеком, есть, конечно, гражданин неизвестной страны. И каждый из нас, в той мере, в какой в нас вспыхивает или проявляет себя личностное начало, есть, конечно, гражданин неизвестной страны. Очевидно, этих стран ровно столько, сколько нас самих, если мы нырнули в свою личностную субстанцию, и в то же время она – одна. Нечто вроде такого множественного абсолюта, что, казалось бы, является противоречием в терминах. Но в этом, наверно, все-таки есть отвлеченная истина относительно нашего исторического и нравственного и духовного устройства. Если вы помните, в Посланиях святого Павла есть эпизод, когда с воскресением Христа Святой Дух опускается на окружающих людей. Святой Дух – символ, означающий необходимость отвлечения от предметной формы истины. Чтобы услышать истину, нужно отвлечься от предметной формы явления Христа; он же явился как человек, но чтоб понять истину, эта форма должна уйти. И вот форма ушла, он воскрес как Дух и овладел другими, и все заговорили на своих языках, а говорили одно. Но эти языки не имели ничего общего друг с другом – есть некое одно, состоящее из частиц, каждая из которых не имеет ничего общего с другой, но является частицей одного, и к тому, что в них одно, нельзя прийти путем выявления общего, то есть путем сравнения: они уникально выделены и отделены и являются тарабарщиной. Почему являются тарабарщиной? Ведь Пруст сказал: никто не хочет отдать свою душу, – потому что душа и есть в человеке то, что только его, и непонятна еще, он с этим имеет дело как призванный договорить, довести, и, пока он не договорил, не довел, недореализовал, он никому не может об этом ни рассказать, ни, тем более, отдать. То же самое и в этих уникальных тарабарщинах каждого из нас, но тарабарщинах, очевидно, одного. Этот парадокс нам надо бы уловить, хотя это почти невозможно, и нужно с ним просто считаться и жить, как если бы он действительно был доказан и справедлив. Вот давайте, как говорят немцы, als ob договоримся, что это так, но, может быть, если мы так договоримся или вы договоритесь каждый сам с собой, то другие вещи будут понятнее. Во всяком случае, наши претензии к миру и к другим людям изменятся. И главное – мы тогда перестанем жить в мире, в котором есть виновники и в котором есть награждающие инстанции. Жить в реальной жизни – это жить в мире, в котором нет виновников твоих бед и нет награды за какие-то твои достоинства и заслуги.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 | 23 | 24 | 25 | 26 | 27 | 28 | 29 | 30 | 31 | 32 | 33 | 34 | 35 | 36 | 37 | 38 | 39 | 40 | 41 | 42 | 43 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.005 сек.)