|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Быт древних славян по филологическим данным
Пища, напитки. Охота, рыболовство, земледелие. Орудия труда. Хозяйственные инструменты. Одежда. Обувь. Головные уборы. Жилище. Жилища «со многими выходами». Простая землянка. Полуземлянка. Изба. Сени. Клеть. Кладовая. Город. Городские укрепления. Детинец и посад
В данной главе речь вначале идет о славянском быте в первые века нашей эры, в эпоху родового строя, до образования у них начал государственности. Причем быт этот характеризуется в главе в основном применительно к условиям славянской прародины, расположенной в относительно суровых климатических условиях на востоке и северо-востоке Европы, преимущественно в дремучих лесах. Перемены в этом быте, впоследствии происшедшие у славян, выдвинувшихся в западные и южные земли, в частности, в горные районы (Судеты, Татры, Карпаты и Балканы) и многое изменивших в своих первоначальных обычаях применительно к природным условиям новых мест, обсуждаются ниже. Посещавшие славян византийцы обнаружили у них «большое количество разнообразного скота и плодов земных, лежащих в кучах, в особенности проса и пшеницы», о которых пишет Маврикий Стратег. Древние славяне питались преимущественно именно злаками земными и возделывали следующие основные культуры: просо (по М. Фасмеру, внутренняя форма, возможно, «пестрое»), пьшено, пьшеница (от пьхати — толочь, отсюда же пьшенъ — растолченный), ръжь (рожь), ѩкчьмы (ячмень)[68]. Из пшеницы, ржи, ячменя после размола каменными ручными жерновами получалась мѫка (мука, от ст. — слав. мѧкъкъ — «мягкий»). Возможно, овьсъ (овес) стал возделываться позднее перечисленных культур. В пищу могли употребляться поджаренные или размоченные зерна злаков. Из зерен или муки варились каши. Самым простым пекарским изделием из муки была пресная лепешка, позже славяне научились выпекать квасной хлеб. Формованные хлебные изделия (калачи, короваи и т. п.) могли выступать атрибутами различных ритуалов (например, короваи выпекались на свадьбу). Пироги с разнообразной начинкой также с древних времен стали характерной принадлежностью славянской кухни. Бобовые (источник растительного белка) тоже входили в пищу славян. Как пишет крупнейший славист Любор Нидерле (1865–1944), славянам были также известны «из овощей — лук и чеснок (лукъ, чеснъ, чеснокъ), морковь, редька, огурцы, мак. За исключением чеснока, все последние названия заимствованы из немецкого и греческого языков. Это указывает на то, что, по всей вероятности, вместе с термином к славянам были занесены из других стран и сами овощи» (вернее сказать, вместе с овощами «заносились» их иноязычные названия. — Ю. М.)[69]. Далее Л. Нидерле перечисляет среди известных древним славянам овощей репу, капусту, называя освоенными ими «овощами» также дыню и тыкву. Само слово овощ Нидерле считал по происхождению германским, однако М. Фасмер обоснованно возводит его к праславянскому *voksti (расти). Дикая яблоня, слива, груша, вишня, произраставшие на территории славянской прародины, были славянами постепенно окультивированы Рыболовство давало дополнительную пищу. Речную и озерную рыбу уже в древности научились вялить на солнце, заготавливая впрок. Охотой, разумеется, славяне тоже активно занимались, но мясная пища, добываемая на охоте, была нерегулярна, распределялась среди многочисленных членов рода и могла играть роль лишь появлявшейся иногда добавки к повседневному питанию. Чаще всего охотились, видимо, на оленей и косуль, поскольку объект охоты был безопасен и в случае удачи давал сразу много мяса. Охота на мелких пушных зверей (куница, лиса, соболь, бобр, горностай и др.) была также широко распространена, но она не имела отношения к добыванию пищи. Охота на медведя, кабана была трудна и при отсутствии огнестрельного оружия (до изобретения которого были еще многие века) сопряжена с огромным риском. Впрочем, свиньи были довольно рано одомашнены наряду с коровами, козами и овцами. Одомашнен был и конь (праславянская форма слова *komnь; М. Фасмер полагает еще более древней формой *kobnь, возводя к ней слово кобыла). Лошадь же не славянское слово, а заимствованный тюркизм. Скотоводство — еще один источник пищи древних славян. Молоко (праслав. *melko, ст. — слав. млѣко), творог (праслав. *tvarogъ), сыр (видимо, внутренняя форма «квашеный»), сметана (от «сметать, смешивать») и масло (от «мазать») были в их рационе. Среди других связанных со сферой питания занятий древних славян следует отметить бортничество («борть» — дупло дерева, в котором живут пчелы, «лесной улей»). Так добывались мед и воск. Один из наиболее популярных напитков древних славян как раз представлял собой разбавленный водой, перекипяченный и затем перебродивший мед (ст. — слав. медъ). К X в. регистрируются факты употребления ими также пива из ячменя или овса. Квас известен с самых древних, языческих, времен. Поскольку жили славяне на своей прародине в условиях дремучего леса, земледелие их было подсечным (точнее, подсечно-огневым). Вырубалось поле, предназначенное для засева семенами, стволы деревьев и пни сжигались для удобрения его почвы золой и пеплом. Через несколько лет земля на этом месте истощалась, и приходилось тем же способом делать неподалеку новое поле, — почему такое подсечное земледелие именуют также передвижным. Орудие, которым вскапывалось поле, именовалось сохой (внутренняя форма «развилка», «палка с развилкой» — отсюда название лося с его рогами «сохатый»). Другое название этого орудия рало (от глагола «орать» — пахать). От глагола «рыть» происходило также название орудия для рытья земли рыло. Наиболее примитивная соха представляла собой ствол дерева, у которого оставлялся мощный сук (позже его заменили стальным лемехом). Для разрыхления вскопанной земли применялась борона (вероятно, внутренняя форма — «раскалывающая», «чистящая»). Был в ходу ручной инструмент мотыка (позже мотыга), имеющий сходные названия у ряда других индоевропейских народов. Колосья спелых злаков подрезались во время жатвы серпом (праслав. *sьrpь, внутренняя форма, по-видимому, — «острый, режущий»). В повседневном быту применялись нож (М. Фасмер считает это слово неотделимым от «заноза», «вонзить», «пронзить»), пила (вероятно, внутренняя форма — «стригущая, царапающая»), молот (вероятно, от «молоть»), долото (родственно слову «долбить»), шило (от «шить»). Ложки (др. — русск. лъжица, лъжька) различной формы и назначения были глиняными либо деревянными. Впрочем, в эпоху Киевской Руси их уже стали изготовлять из металла. Известный сюжет, зафиксированный в Киевской летописи (996), связан с тем, что дружинники князя Владимира (крестителя Руси) возроптали, что едят деревянными ложками, и князь велел изготовить им ложки из серебра, заявив: «Серебром и золотом не найду себе дружины, а с дружиною добуду серебро и золото». Прокопий Кесарийский сообщает о славянах, что из них «иные не носят ни рубашек (хитонов), ни плащей, а одни только штаны, подтянутые широким поясом на бедрах». Впрочем, византийцы-«ромеи» соприкасались со славянами в VI в. где-то в южных областях занимаемых тогда последними территорий. Кроме того, вышецитированное можно отнести лишь к теплым временам года. Но даже тогда полный мужской наряд состоял из вышеназванных штанов, которые сами славяне именовали ногавицами или гачами, длинной рубахи и плаща (ст. — слав. плашть — от «плоский»). Древнее название рубахи, изготовленной из выращивавшегося славянами льна (впоследствии также из завезенной с Востока конопли), — рубъ (то есть «грубая ткань», отсюда «рубище»). Другие древние названия рубахи — чехълъ (отсюда современное чехол), срака (отсюда русское сорочка) и др. Более тяжелой одеждой были свита — длинная куртка с рукавами, а также кабатъ (кафтан). Женская одежда в древности состояла из длинной рубашки, на которую могли повязывать фартук, набрасывать различные накидки, а также надевать женскую модификацию кабата и т. п. Уже в древности было известно и слово сукня, которое по сей день означает по-польски женское платье. Естественно, что женскому наряду уже в древности придавались различные украшения, которые затем все более совершенствовались. Когда наступала зима, наиболее простой одеждой была накидка из звериной шкуры. Однако из шкур шилась и зимняя одежда с рукавами, называвшаяся кожухъ. Название ясно свидетельствует, что одежда эта изготовлялась наружу кожей и внутрь мехом, мягко прилегавшим к телу и делавшим не нужной тканевую подкладку. Однако красота звериного меха вызвала к жизни также декоративную зимнюю одежду мехом наружу, поныне известную под названием шуба (слово, возможно, заимствовано из арабского — «верхняя одежда с длинными рукавами»). В обработке мехов славяне преуспели и уже в глубокой древности успешно обменивали у представителей других народов шкурки соболя, куницы, горностая, лисицы, белки и др. на то, что было им самим необходимо. Наиболее распространенной народной обувью были, разумеется, лыковые лапти, в которых российские крестьяне, например, ходили вплоть до наступления XX в. Другой древний тип обуви изготавливался из простого куска кожи, шедшего на подошву (края при этом отгибались вверх и стягивались веревкой или ремнем). Люди с достатком носили низкие сапоги до щиколоток (высокие сапоги появились позже и были, возможно, заимствованы у других народов). На голове мужчины могли носить различные типы шапок. Девушкам полагалось ходить с непокрытой головой (допускалась повязка или декоративная диадема), а замужние женщины носили платок или чепец (сорвать с головы замужней женщины головной убор значило нанести ей большое оскорбление). «Скромность их женщин превышает всякую человеческую природу» — писал о славянах Маврикий Стратег. Грекам в Византии, где наблюдался упадок нравов, было с чем сравнить. Об удивительной красоте славянок в один голос говорит целый ряд источников. Термин «родовой строй» ясно указывает, что народ на данном историческом этапе распадался на обширные группы родственников, живших сообща. Такая группа составляла род, управлявшийся старейшиной (старостой). Однако уже в древности мужчины рода жен себе брали из других родов. Так создавались межродовые связи, постепенно приводившие к размыванию границ между отдельными родами. Девушка либо похищалась из чужого рода, либо выкупалась женихом из него (сами подобные похищения были нередко всего лишь частью свадебного ритуала и потому обычно не приводили к развитию взаимной вражды между родами). После обручения жених и невеста обменивались столь же ритуализованными дарами (яблоко как языческий магический символ плодородия, черная курица и черный петух и т. п.). Невесту в свадебном облачении также обсыпали зернами злаков, сопровождая это словесными заговорными формулами, рассчитанными на то, чтобы обеспечить ее будущую материнскую плодовитость, усаживали на звериную шкуру, вывернутую мехом наружу, и т. д. Ей подстригали волосы, после чего она разувала мужа в знак покорности ему. Свадьба завершалась пиром, который также был частью ритуала и в своем начале имел строгую композицию, постепенно переходя, однако, в нетрезвую оргию. После принятия христианства священники прилагали много усилий по искоренению типично языческих составляющих из свадебного обряда, однако его бессознательно сохраненные народной памятью рудименты можно наблюдать на сельских и вообще простонародных свадьбах вплоть до настоящего времени. «Живут они в жалких хижинах, на большом расстоянии друг от друга, и все они часто меняют места жительства», — повествует о славянах Прокопий Кесарийский. Регулярная смена мест жительства была обусловлена уже особенностями славянского «передвижного» земледелия. Рано или поздно роду приходилось осваивать отдаленный участок (когда пригодные для обработки земли поблизости оказывались истощены) и переносить к нему поселение. «Они селятся в лесах у неудобопроходимых рек, болот и озер», — сообщает о славянах Маврикий Стратег. Эта реплика заставляет напомнить о другом: о врагах, защиты от которых вынуждены были искать славяне. Именно труднодоступные для пришельцев места были оптимальны с точки зрения защиты от неожиданного нападения. Высокий обрывистый берег реки или озера обеспечивал тыл; по воде славянам, которых Маврикий признавал «превосходящими всех людей» в искусстве «переправы через реки», можно было скрыться от преследования. Остров посреди топкого болота, тайные проходы к которому знали лишь свои, также был надежным местом (к сожалению, он переставал быть таковым зимой, когда болото замерзало). Автор «Стратегикона» рассказывает и такие весьма интересные вещи о славянском жилище. Славяне, по его сведениям, «устраивают в своих жилищах много выходов вследствие случающихся с ними, что и естественно, опасностей». Длительное время считалось, что эта информация не верна. Так, Л. Нидерле писал, что тут у Маврикия «явная ошибка, так как это могло относиться только к выходам огромной усадьбы, а не самого жилища»[70]. Но подобные хитроумные подземные жилища со многими выходами, напоминающие лисьи норы, в конце концов были действительно найдены. Видимо, они могли создаваться на высоких глинистых берегах рек (Дунай, Днепр и т. д. — в местах, на которые славяне распространились примерно к V–VI в., то есть, в частности, на территории будущей Киевской Руси). В Полесье же, бывшем средоточием славянских поселений в более раннюю эпоху, такие «норы» создать несравненно сложнее: здесь изобилуют дремучие леса, а главное, болота; грунтовые воды тут нередко чересчур близко к поверхности земли, а характер почвы слишком рыхлый для рытья подземных ходов. Древнейшие славянские жилища представляют собой примитивные землянки: ямы глубиной порядка полутора метров (древние люди были невысокими), а размером примерно четыре на четыре метра (вход делался с южной стороны). Землянки копались на всхолмиях, на высоких берегах рек. Они могли искусно маскироваться от посторонних. Яма застилалась жердями, поверх которых укладывался дерн, и когда трава на крыше землянки приживлялась, землянку было заметить нелегко (одновременно древесно-земляная крыша великолепно сохраняла тепло). Отапливалась землянка «по-черному»: внутри делался простейший очаг без трубы[71]. Анонимный автор, которого условно именуют Персидский географ, сообщает: «Зиму славяне проводят в ямах и подземных жилищах». Разумеется, летом прохладные темные землянки могли использоваться для различных подсобных нужд, а люди в повседневном быту и хозяйственной деятельности зачастую в теплое время года обходились разными легкими наземными постройками — например, теми, которые впоследствии стали именоваться шалашами (проникшее в славянские языки тюркское слово) — также легко маскируемыми. Да и сам лес был для славян огромным родным домом. В нем можно было различными способами укрыться от непогоды, в особенности летом. Славянская землянка первоначально поднялась из земли лишь частично, превратившись в «полуземлянку». Уже невысокий сруб хотя бы в три бревна (нередко обмазывавшихся глиной) позволял соорудить оконце и тем осветить жилище в дневное время[72]. Бревна сруба часто обсыпались землей, и он превращался в невысокий холмик. Помимо маскировки это делало жилище более теплым, хотя и больше подверженным гниению. Когда же бревенчатое жилище поднялось над землей «в полный рост», оно, к сожалению, перестало быть невидимо чужому глазу, а прежняя землянка сохранилась под ним, превратившись в подполье. Если раньше под землей жили люди, то теперь там, в прохладе, «поселились» продукты и овощи (подполье и сейчас сохраняется, например, практически под любым восточнославянским сельским домом). Бревенчатый сельский дом с давних времен именуется изба (первоначально «истъба» — от глагола «истопить»: отапливаемое помещение). Суровые зимние условия быстро научили строить перед его входной дверью небольшую неотапливаемую пристройку, получившую название сени (сенки, сенцы) или притвор. (Крыльцо перед сенями изначально несло в себе декоративное начало и появилось также относительно поздно.) Человек сначала попадает с мороза в сени. Температура в них несколько выше, чем снаружи, а кроме того, ими гасится ветер. Из сеней (где иногда снимают часть верхней одежды) переходят непосредственно в избу, где топится печь (а не древний открытый очаг). Наиболее интересный тип печи, созданный славянами, это так называемая русская печь, ныне известная разных размеров и в различных вариантах, как простых, так и усовершенствованных. На русской печи можно спать, в ней даже можно мыться (в лежачем и полулежачем положении) и т. п. Уже в конце первого тысячелетия н. э. у славян зафиксированы и специальные помещения для мытья, т. е. бани, которые по-древнерусски именовались «лазьня» от «лазать»), «мыльня» (от «мыть») и «истобка» (от вышеобъясненного «истъба»). В отличие от «черной» (или «курной») избы изба позднейших времен (так называемая «белая») имеет печь с трубой, выведенной наружу над крышей, благодаря чему дым не распространяется в помещении. Забегая вперед, укажем, что слово терем, с которым обычно ассоциируется древнерусский архитектурный стиль, не славянское, а греческое (teremnon — «кров»). Комнат, перегородок и даже кухни в старинной избе не было уже потому, что они мешали бы равномерно распределяться в помещении драгоценному теплу. Вторая печь и так называемая «пятая» внутренняя поперечная стена, разделяющая на две половины большие богатые избы, — явления позднейших времен. Относительно позднее образование — и так называемая клеть («холодная изба»). В клеть на теплое время года могли отселяться из общей избы молодожены; кроме того, она была местом хранения имущества. Кладовая (от. ст. — слав. кладѫ, класти; отсюда же клад) как отдельное помещение для хранения вещей и утвари также появилась относительно поздно. В связи со словами из ряда «кладовая», «клад» и т. п. приходит на память весьма интересный феномен — славянские клады эпохи родового строя, периода, когда еще не существовало товарно-денежных отношений. Маврикий Стратег писал о славянах этой эпохи: «Необходимые для них вещи они зарывают в тайниках, ничем лишним открыто не владеют». В XX в. в различных ситуациях (например, при проведении мелиоративных работ) иногда обнаруживали клады, относящиеся к I тыс. н. э., в самых неожиданных (и притом заведомо недоступных для спрятавшего свой клад древнего славянина) местах — на дне водоемов, осушаемых при мелиорации топких болот и т. п. Утопить клад в болоте — это, скорее всего, сознательно утопить навсегда. Маврикий Стратег знал лишь внешнюю сторону такого рода деяний и не понимал мистической стороны действий славян, скрывавших клады в местах, недоступных для всех (в том числе и для себя). Нечто очень похожее делали в аналогичную эпоху своего историко-культурного развития скандинавские викинги, которые топили клады в глубоких местах на дне моря и фиордов. Исследователь, изучавший соответствующий обычай у древних германцев и скандинавов-викингов, писал: «Согласно представлениям, бытовавшим у этих народов, в сокровищах, которыми обладал человек, воплощались его личные качества и сосредоточивались его счастье и успех. Лишиться их значило погибнуть, потерять свои важнейшие свойства и боевую удачу. Вспомним борьбу, развернувшуюся из-за „золота Рейна“ — богатств, потопленных легендарными Нифлунгами (нем. Нибелунгами) и в конечном счете их погубивших: в золоте, по верованиям скандинавов и германцев, материализовалось счастье его обладателей. Руководствуясь этими представлениями, норманны старались спрятать накопленные ими монеты, не рассчитывая на то, что впоследствии они их выкопают: клад, пока он лежал нетронутым в земле или на дне болота, хранил в себе удачу своего хозяина и поэтому был неотчуждаем. Серебро и золото обладали сакрально-магической силой в глазах варваров»[73] «Основным видом городских укреплений в Древней Руси X–XIII вв. были деревянные стены. Вместо выражения „построить“ город говорили „срубить“ город, так же как писали о постройке деревянных церквей. Раскопки древнерусских городов выяснили интересные подробности устройства деревянных укреплений; эти укрепления в основном состояли из вала, на котором были возведены стены и башни… Городские стены состояли из деревянных срубов, наполненных землей, — городниц, плотно приставленных одна к другой и державшихся благодаря своей тяжести. Бывали случаи, когда городницы, составлявшие звенья стены, вываливались из нее вместе с оборонявшими их людьми. Такой случай произошел в 1185 г. в небольшом городке Римове, в Киевской земле; во время нападения половцев „полетели две городницы с людьми и на сражающихся и на прочих горожан нашел страх“. Осаждавшие, воспользовавшись несчастьем, ворвались через образовавшуюся брешь и овладели крепостью. На верху стен, составленных из городниц, имелась довольно широкая площадка, которую с внешней стороны от неприятельских стрел и камней прикрывал деревянный забор — „забрала“, или „заборола“. Иногда словом „заборола“ обозначали и всю крепостную стену. В заборолах были устроены щели — „скважни“ — для стрельбы в нападающих. Городские стены, по-видимому, не отличались большой высотой, иначе для нас оставалось бы непонятным известие летописи о смердах, перескакивавших через заборола во время осады одного галицкого города Иваном Берладником (такое могли проделывать, используя прочное длинное копье как шест для прыжка. — Ю.М). На заборолах происходила ожесточенная борьба во время штурма городов, отсюда защитники города бросали в нападающих камни, метали стрелы и копья. С заборола городской стены открывался обширный вид на окрестности. На забороле стены, по „Слову о полку Игореве“, плакала Ярославна, обращаясь взором к обширной и далекой степи, где в плену находился ее муж Игорь»[77]. Уже в XIV в. стены некоторых русских городов во Владимиро-Суздальской Руси стали перестраиваться из деревянных в каменные. Каменные стены у Кремля были уже при Дмитрии Донском; впоследствии они не раз перестраивались. Археологические раскопки в русских городах показали, что накануне монгольского нашествия удивительного мастерства достигли русские ювелиры, резчики по камню, мастера тонкой чеканки по металлу и т. д. Это были уже не ремесленники, а настоящие художники. Монгольское разорение нанесло непоправимый удар материальной культуре на Руси. Однако, как и в домонгольскую эпоху, в городах развивалось бондарное, гончарное, кузнечное, стекольное, столярное, сапожное дело и другие ремесла.
Славянская языческая мифология Слово и миф. Мифологические существа (русалки, лешие, домовые и др.) Заговоры. Представления о мироустройстве, времени и пространстве
Изучение античной литературы невольно приучает к мысли, что языческая мифология — это непременно что-то вроде древнегреческих мифов с их сложными разветвленными сюжетами, богами, «героями» вроде Геракла или Ахилла и т. п. Ориентируясь на такой тип мифа, ищешь и у других народов в их мифологии человеческих персонажей и их занимательных приключений, вроде путешествия греческих аргонавтов, истории Персея и Андромеды и пр. Между тем мифологическое сознание как таковое проявляет себя несравненно разнообразнее, чем в указанных случаях. Целостная сюжетика славянских мифов, понимаемых в вышеуказанном узком смысле, практически не сохранилась: славяне-язычники еще не имели письменности, а затем, с момента принятия христианства, церковь повела борьбу с языческими представлениями, что было мощным средством вытеснения древних мифов из народной культурно-исторической памяти. Летописи, разнообразные проповеди и «поучения» христианских священнослужителей, направленные против язычества, и т. п. документы сохранили приводимые в основном в порядке иллюстраций осколки мифов. Однако филологически наблюдая язык, его слова и обороты, тоже можно проникнуть в древнюю культуру, мифологию. Более того, именно здесь кроется как бы изначальный уровень мифологических представлений. А. А. Потебня в своих трудах неоднократно вспоминал лингвиста и мифолога М. Мюллера, по выражению которого, «Мифология есть только фаза, притом неизбежная, в развитии языка, если принимать язык не за чисто внешний символ, а за единственно возможное воплощение мыслей… Одним словом, мифология есть тень, падающая от языка на мысль… Мифология в высшем смысле есть власть языка над мыслью…»[78]. Миф способны содержать в себе уже слово или краткое выражение. Как удачно выразился А. Н. Афанасьев, «Зерно, из которого вырастает мифическое сказание, кроется в первозданном слове». По мнению А. А. Потебни, приведшего эти слова предшественника, «наперед вероятно, что простейшие формы мифа могут совпадать со словом, а миф как целое сказание может предполагать миф как слово»[79]. Русские, например, привыкли к тому, что дождь идет. Это языковая метафора, но образный характер оборота в повседневном быту давно уже не осознается. Между тем у поляков дождь падает (deszcz pada). Как современные русские дети по-прежнему способны «распознать» в тянущихся из ползущей по небу тучи струях дождя длинные ноги, словно бы идущие по земле, так и древние люди, люди времен «детства человечества», уверенно делали это. С пришедшим из эпохи восточнославянского язычества представлением, что дождь идет, способен ходить, как живое существо, в первые века христианства священнослужители на Руси даже пытались бороться, но они ничего не смогли поделать с языковой стихией. Во французском языке для выражения того же смысла по сей день используется выражение il pleut. Оно переводится на русский как «дождь идет», но буквально означает «он плачет». Кто он? Естественно, живущее на небесах божество (а с христианской точки зрения, языческий демон). Как писал А. Ф. Лосев, «Еще дальше того идет древнегреческий язык, который выражает наличие дождя словами: Dzeys hyei, что значит буквально „Зевс дождит“»[80]. Далее Лосев так комментирует свой пример: «Здесь, можно сказать, раскрыты все карты мифологического мышления, которые в новых языках запрятаны под местоимениями 3-го лица. Так оно и есть на самом деле. Подлинный субъект безличного предложения для древнего мышления есть демон, который все еще мыслится слепо-чувственно, животно-инстинктивно, недифференцированно, который все еще остается на ступени чувственно-воспринимаемого предмета, еще не отражается полностью в мышлении, а только предполагается им безотчетно и потому не именуется и даже не может именоваться. Да и по-русски не будет ошибкой сказать, что в предложении Светает подлежащим является оно»[81]. Воображение древних окружало языческое божество, живущее на небе, другими небесными существами. Например, облака могли приниматься за пасущихся небесных коров, а вселяющие в людей страх черные тучи уже за кого-то другого, враждебного и злого, либо за небесные горы, — или опять-таки за коров (черных). Естественно, дождь тогда — небесное молоко. Широко распространенное в России имя коровы Буренка, скорее всего, этимологически родственно слову «буря» (а не прилагательному цвета бурый, бурая). Что особенно интересно, по Фасмеру, слово «буря», в свою очередь, родственно в некоторых индоевропейских языках глаголу, означающему в них «мычать», «мычание» — т. е. тогда Буренка по внутренней форме, видимо, «мычащая» или «ревущая». Причем подобная консервация в современном слове древних мифологических представлений — отнюдь не редкое явление. Академик Никита Ильич Толстой (1923–1996) перечислял такие встречавшиеся ему (на Украине) сходные с Буренкой клички коров: Туча, Хмара, Гроза, Райдуга и др.[82] Добавим сюда и часто встречающуюся коровью кличку Зорька (то есть «заря»). А. А. Потебня подчеркивает: «Когда человек создает миф, что туча есть гора, солнце — колесо, гром — стук колесницы или рев быка, завывание ветра — вой собаки собаки и проч., то другое объяснение этих явлений для него не существует»[83]. Аниматические верования вообще все в природе (камни, деревья, воду, огонь и пр.) полагали живым. Отсюда, например, поклонение деревьям. Святой Стефан Пермский уничтожил в начале XV в. некую «прокудливую березу», которой поклонялось местное племя язычников-зырян. Для славян священным деревом была сосна — кладбища до сих пор стараются располагать под соснами (как, впрочем, вообще под деревьями). К числу священных деревьев, разумеется, принадлежал и дуб. Суть и в том, что все в мифе, сколь бы ни фантастичным оно ни было, воспринималось древними славянами как полная правда, как объективная картина окружающего мира. При мифологическом восприятии окружающего все вокруг оживает, наполняется чудесами. В этом мире чудес надо быть постоянно начеку. Лес, вода, воздух населены сверхъестественными существами, животные могут говорить и т. д. и т. п. Соответственно это мир могучих витязей, обладающих невероятной для простого человека силой. Первые собиратели русских былин еще застали в их народных исполнителях людей с атавистическими чертами мифологического сознания. Фольклорист А. Ф. Гильфердинг рассказывал: «Когда человек усомнится, чтобы богатырь мог носить палицу в 40 пуд или один положить на месте целое войско, — эпическая поэзия в нем убита. А множество признаков убедили меня, что севернорусский крестьянин, поющий былины, и огромное большинство тех, которые его слушают, безусловно верят в истину чудес, какие в былине воображаются… Иногда сам певец былины, когда заставишь петь ее с расстановкою, необходимою для записывания, вставляет между стихами свои комментарии, и комментарии эти свидетельствуют, что он вполне живет мыслью в том мире, который воспевает»[84]. Для древних славян контакт со сферой сверхъестественного был делом несомненным, ясным и простым. Человек полагал, что в лесу должен опасаться не только хищных зверей, но и леших, водяных, берегинь, русалок и пр. Прокопий Кесарийский писал о славянах в VI в. н. э.: «Они почитают реки, и нимф (то есть русалок. — Ю. М.), и всякие другие божества, приносят жертвы всем им и при помощи этих жертв производят и гадания». Русалка (от ст. — слав, роусалиѫ — «языческий праздник весны»; после принятия христианства он оказался на неделю раньше троицы, откуда болг. русалия — «неделя перед троицей»). Обычно русалка — дух утонувшей женщины, живущий в воде, но способный выходить на берег и даже подниматься на деревья. Ряд мифологических существ у славян-язычников был связан с календарным циклом. Язык весьма многогранно сохранил древнюю мифологию. Так, А. А. Потебня в своей работе «О доле и сродных с нею существах» на обширном материале показывает, что сверхъестественными духовными существами были по представлениям славян-язычников «доля» и ее антипод недоля (то есть, по-современному, «счастье» и «несчастье»). Более того, считал Потебня, «Богъ может значить подателя доли»[85]. Отождествлять Долю с понятием судьбы вряд ли верно: как писал еще Прокопий о славянах, «судьбы они не знают и вообще не признают, что она по отношению к людям имеет какую-либо силу». Подобно этому лихо, горе (или горе-злочастие), нужа (нужда), бѣда и т. п. тоже были не абстрактными понятиями, как ныне, a именно «человекообразными, реже зооморфическими существами»[86]. Эти существа могли ходить по свету. Известно даже, что лихо было одноглазым. Горе вовлекало людей в пьянство, пьянствуя вместе с ними и затем тоже страдая от похмелья. В одной сказке мужик сумел заманить горе в яму и завалил его камнем, в другой запихнул нужу в сосуд и утопил в болоте. Беду люди в сказках нередко носят на своих плечах. Примерно такими же представлялись воображению людей правда и кривда, часть (участь), случай, рок и др. Злыдни представляли собой маленькие злобные духовные существа, по поверьям, прятавшиеся за печкой и напускавшие как на дом, так и на живущих в нем людей несчастья. Украинское пожелание несчастья гласит: «Бодай вас злидни побили!» Фигура также живущего в доме домового (или «хозяина») по языческим представлениям не столь однозначна. Славяне-язычники полагали, что он мог в зависимости от конкретных обстоятельств проявлять как враждебное, так и доброжелательное отношение к живущим в доме людям. Злобная кикимора могла быть как домовой, так и лесной, либо болотной. Облик ее мыслился как человекоподобный (обычно безобразная маленькая старушонка). Вурдалаки (упыри) были, по представлениям славян-язычников, оживающими по ночам мертвецами, сосущими кровь у живых людей (на Западе этого рода фантастические существа именуются «вампирами»). Смерть человека влекла за собой у славян-язычников сложную систему обрядов. Так, погребение нередко происходило в санях (даже летом). После погребения следовало массовое ритуальное празднование (тризна), сопровождавшееся, если умер воин, магическими военными игрищами, и столь же ритуализованный по своей композиции пир (страва). Маврикий Стратег отмечал, что после смерти мужа обычно уходила из жизни и его жена: «большинство их считает смерть своего мужа своей смертью и добровольно удушают себя, не считая пребывание во вдовстве за жизнь».[87] Место загробного обитания духов предков именовалось навью. Восточные славяне сооружали на могилах так называемые «домовины» — «деревянные срубные домики (1,5 x 2 м) с двускатной крышей и маленьким, в толщину одного бревна, оконцем»[88]. В эти домики ставились различные дары умершему предку при его поминовении. Как подмечает Л. Нидерле, «в древних русских церковных поучениях», где упоминаются славянские бани, «можно прочитать интересную вещь: народ приготавливал баню и для своих предков, что, впрочем, русский народ кое-где делает и до сих пор»[89]. Духи предков вообще были для людей мистическими существами особого порядка. От духов деда и бабы ждали помощи и указаний, как поступить в той или иной жизненной ситуации. Одним из самых древних духовных существ являлся род. Рожаницы помогали при рождении детей, влияли на судьбы новорожденных. С ними, их культом боролись православные священники первых веков — настолько этот культ был глубоко укоренен[90]. Славяне-язычники верили в собственное воскресение после смерти. Иногда они, видимо, связывали его с идеей перевоплощения. Исследовательница языческого погребального обряда приводит, например, любопытную русскую пословицу, заимствованную из словаря В. И. Даля: «Не бей собаки, и она была человеком»[91]. По многим данным можно почувствовать, что в сознании славян первых веков нашей эры качественная сторона превалировала над количественной, конкретное — над абстрактным. Впрочем, это достаточно распространенная черта психологии древних. Она весьма наглядно проявлялась в способах счета. Трудно сказать, «до скольки» умели считать славяне в дописьменную эпоху[92]. Но зато ясно, что они делали это во многом иначе, чем мы. Древний славянин легко сориентировался и сказал бы, например, что перед ним находятся три сосны, пять елей и две березы. Однако вряд ли он понял бы, чего от него хотят, если бы кто-то взялся настаивать, что все это составляет десять деревьев. Подобные обобщения путем абстрагирования совершенно автоматически делаются современнымилюдьми, но сознание древних «работало» иначе. Для древнего человека сосна, ель, береза, дуб и пр. — были качественно разными растениями, и ему психологически трудно было поместить их в единый ряд[93]. Древние люди очень здраво относились к слову. Они считали само собой разумеющимся, что слово — это потенциальное дело. В их представлениях слову придавалась магическая сила. А. А. Потебня писал об этом: «Слово есть дело… Поэтому мужскую песню прилично петь только мужчине, веснянку — только девушке, свадебную — только на свадьбе, заплачку — только на похоронах; знающий заговор соглашается сообщить его лишь посвященному, не для профанации, а для серьезного употребления»[94]. О значении слова для древних людей академик Федор Иванович Буслаев говорит: «Если же во всех более или менее важных отправлениях своей духовной и даже физической жизни человек видел таинственное проявление кроющейся в нем какой-то неведомой, сверхъестественной силы, то, конечно, слово, как самое высшее, вполне человеческое и по преимуществу разумное явление его природы было для него всего обаятельнее и священнее. Оно не только питало в нем все заветные родственные симпатии к старине и преданию, к роду и племени, но и возбуждало благоговейный ужас и религиозный трепет»; «Эта цельность духовной жизни, отразившаяся в слове, всего нагляднее определяется и объясняется самим языком; потому что в нем одними и теми же словами выражаются понятия: говорить и думать, говорить и делать; делать, петь и чародействовать; говорить и судить, рядить; говорить и петь; говорить и заклинать; спорить, драться и клясться; говорить, петь, чародействовать и лечить; говорить, видеть и знать… Наши предки чувствовали в слове „гадать“ соединение двух понятий: мыслить и говорить… „гадание — съкровенъ глаголъ“, то есть сокровенное слово, не только мысль вообще, но и таинственное изречение, а также ворожба, потому что гадать значит ворожить, а вместе и изрекать непонятные слова — загадывать»[95]. Поэтически романтизируя научную проблему, известный деятель русского символизма Вяч. Иванов писал: «Символизм в новой поэзии кажется первым и смутным воспоминанием о священном языке жрецов и волхвов, усвоивших некогда словам всенародного языка особенное, таинственное значение, им одним открытое, в силу ведомых им одним соответствий между миром сокровенного и пределами общедоступного опыта». По представлениям Иванова, древние «жрецы и волхвы» «знали другие имена богов и демонов, людей и вещей, чем те, какими называл их народ, и в знании истинных имен полагали основу своей власти над природой. Они… понимали одни, что „смесительная чаша“ (кратер) означает душу, и „лира“ — мир, и „пещера“ — рождение…, что „умереть“ значит „родиться“, а „родиться“ — „умереть“, и что „быть“ — значит „быть воистину“, т. е. „быть как боги“, и „ты еси“ — „в тебе божество“, а неабсолютное „быть“ всенародного словоупотребления и миросозерцания относится к иллюзии реального бытия или бытию потенциальному…»[96]. Разумеется, в реальности многое из того, чего касается Вяч. Иванов, обстояло сложнее и вообще иначе, однако само по себе то, что многие словесные формулы древних язычников-магов спустя тысячелетия превратились в поэтические образы, — бесспорный факт. То, что ныне есть условная художественная метафора, когда-то могло быть частью колдовского заговора. Обряды календарно-аграрного цикла в основе своей содержали языческие заговоры и различные по своей форме моления о хорошем урожае. В славянском фольклоре так называемая «календарная поэзия» вообще изначально была целиком связана с языческой магией. Колядки, веснянки, купальские, русальские, жнивные и т. п. песнопения объективно несли в себе большое эстетическое начало, но все же распевались древними людьми отнюдь не для своего художественного услаждения. Те или иные конкретные магические функции проступают во многих идущих из древности словах и словесных выражениях с неизменным постоянством. В виде примера можно указать на следующий не лишенный интереса факт. Исследуя такой феномен языческой славянской магии, как «ограждение пространства голосом от вредоносной и нечистой силы», Н. И. Толстой говорит: «Русское чур, которое выкрикивалось для защиты от нечистой силы, создавало, по представлениям древних восточных славян, такое же огражденное пространство, о котором речь шла выше. Слово чур было бранным, матерным. Первейшей и древнейшей функцией матерщины была защита от нечисти, о чем уже имеется немалое число свидетельств»[97]. Заговоры и заклинания язычников содержат огромные отличия от христианских молитв. Языческие «жрецы и волхвы», разнообразные колдуны и т. п. обращались не к Богу, которого не знали, а к темным силам, душевредная суть которых не была им, к сожалению, ясна. Не проводя никаких сравнений, здесь лишь хотелось бы указать, что в основе молитвы христианина тоже лежит вера человека в то, что из его слова может родиться дело. Более ста лет назад святой праведный Иоанн Кронштадтский записывал в своем дневнике «Моя жизнь во Христе»: «Словесное существо! Помни, что ты имеешь начало от слова Всетворца и в соединении (через веру) с зиждительным словом, посредством веры, сам можешь быть зиждителем вещественным и духовным»; «Помни, что в самом слове заключается возможность дела; только веру твердую надо иметь в силу слова, в его творческую способность»[98] Православие, как известно, не отрицает определенной действенности языческих колдовских словесных текстов, однако четко указывает, что «помощь» практикующему чародею приходит от злых сатанинских сил. Такая «помощь» таит огромную опасность: «Кто в каком слове упражняется, — на заре христианства писал св. Петр Дамаскин, — тот получает свойство того слова, хотя этого и не видят неопытные, как видят имеющие духовность»[99]. Язычники (и славяне-язычники, разумеется, не составляли какого-либо исключения из этого) были беззащитны против власти самых темных сил духовного плана. Однако восточнославянский мир в конце концов вышел из-под их «контроля» в результате принятия христианства по греческому образцу. Уже цитированная исследовательница указывает, что посмертное существование человека нередко мыслилось славянами где-то на космических просторах: «Луна, месяц и звезды — распространенные космические знаки на средневековых югославянских надгробиях. При сравнительном анализе их раскрывается красноречивая картина устремления духа умерших в космос, пути его к небосводу, вдоль Млечного Пути, к Луне и звездам в „вечный мир“»[100]. Мир умерших предков мог представляться и как расположенный где-то в недрах земли. При этом «Независимо от подземного или космического расположения, как и за горизонтом, за морем природа его представляется некоторым подобием земной»[101]. На идею воскресения людей после смерти славян-язычников наводила неизменно повторяющаяся смена природных циклов. Казалось, время идет по замкнутому кругу. Люди всю жизнь наблюдали, как природа умирает зимой (облетают листья с деревьев, желтеет и сохнет трава и т. д.), но затем возрождается (вновь зеленеют деревья и трава снова рождается). Это естественно вызывало надежду на то, что с людьми происходит нечто аналогичное. Небезынтересно, сколько времен года усматривали, следя за природными изменениями, древние славяне. Л. Нидерле писал: «Славяне различали четыре времени года: зиму, яръ — весну, лето, есень — осень…»[102]. Н. И. Толстой был более осторожного мнения, указывая, что «в нашем распоряжении имеется множество этнографических данных о том, что славяне в древности, а в сельских, деревенских краях почти до наших дней, делили год не на четыре, а только на два больших годовых отрезка — лето и зиму. <…> Таким образом, архаическая народная система членения „круглого“ года не совпадает с общепринятой и известной нам системой»[103] Сутки делились древними славянами пополам — на день и ночь (день, видимо, мистически соответствовал в их языческих обрядах лету, а ночь зиме). День мог также делиться на две половины на основе наблюдения за солнцем, поднимающимся от восхода до точки зенита и затем опускающегося из зенита к линии горизонта (часы стали различать лишь в позднейшие времена). Активизация злых духов предполагалась не только в полночь, но и в полдень, «в очень опасное время суток», по выражению Н. И. Толстого. О полуденных злых духах Н. И. Толстой писал: «Нечисть, появляющаяся в этот миг, имеет даже свое особое название. У русских это женская особь полудница — страшная, уродливая или, наоборот, очень красивая женщина, появляющаяся на полях ровно в полдень в период цветения и созревания хлебов, и мужская особь полуденник, представляющий опасность для малых детей. В Полесье полудзенник — призрак умершего неестественной смертью, страшный, черный человек, появляющийся в полдень. На Гомельщине (с. Великое Поле, Петриковск. р-н) детей не пускают в полдень на реку, „чтобы полуденник не утащил“, т. е. водяной, появляющийся в полдень… (Далее Н. И. Толстой на примерах демонстрирует „общеславянский характер этого персонажа“. — Ю. М.) <…> Полдень длится очень недолго, в сущности один миг, и в этот миг полудница или полуденник может, по народным представлениям, сразить человека, затем угроза исчезает, в то время как полночь со всеми ее опасностями — лишь начало глухого периода ночи, который длится до первых петухов»[104]. Особняком стояла в языческом календаре ночь под Ивана Купалу. С ней связано много специальных обрядов. Это «ночь присутствия и разгула нечистой силы… это также ночь почитания земли, плодоносной и подготовившей свой урожай»[105]. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.02 сек.) |