|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Россия, общий вагонНаталья Ключарева Россия, общий вагон
Наталья Ключарева Россия, общий вагон
«Россия: общий вагон» (претенциозное название выглядит чересчур публицистически, однако это именно роман) - это попытка нарисовать панораму России середины нулевых годов, России «снизу»; единственный, кажется, роман, в котором зафиксирован всплеск народного гнева, связанный с зурабовским законом о монетизации льгот. Студент истфака Никита путешествует по России - «в поисках России». Он тяжело переживает зло, причиненное другим, и возможно, с этим связана его странная особенность - без особых причин он падает в обморок. Он едет и слушает чужие истории - историю женщины, которая сбежала с детьми от мужа в брошенном государством шахтерском поселке под Воркутой, потому что они остались там последними, и теперь вынуждена зарабатывать на жизнь продажей носков в поездах. Историю полублаженного человека Александра Дададжанова, который пытается помешать своим односельчанам деградировать: после Перестройки его деревня слилась с рядом стоящим туберкулезным диспансером, все жители перезаражались, и теперь поселок на грани вымирания.
У Никиты была одна физиологическая странность. Он часто падал в обморок. Конечно, не от вида крови или от нехорошего слова, как всякие там тургеневские барышни, а просто так. Иногда прямо среди разговора, иногда от сильного весеннего ветра или от переходов метро, похожих на космические корабли. Так его восхищала жизнь. И так он переживал происходящее вокруг. Что иногда организм не справлялся с напряжением. И самовольно выключался. Только так можно было заставить Никиту сделать паузу и перевести дух, который всегда захватывало. А еще у Никиты часто начинала болеть какая-нибудь несуразная часть тела. Ну, которая ни у кого не болит. Например пятка. Или запястье. Или, вообще, указательный палец. Боль тоже вырывала из потока, но мягче, оставляя картинку за мутным стеклом. А внутри появлялась тишина, в которой тикали кузнечики и цикады говорили свое веское слово. Никита слушал цикад и смотрел, улыбаясь, на мир. Как бы издалека. Как бы из другой формы жизни. А поезд тихо шел на Тощиху… Никита пришел в себя. Мутными глазами общего вагона на него смотрела страна. Затылок собирал вшей в чьем-то бушлате, ноги тянулись в узкий проход сквозь баулы, чемоданы и тележки. Страна то и дело норовила облить Никиту кипятком, кренясь и хватаясь за поручни, накормить воблой и домашними пирожками, измазать растаявшей конфетой, напоить водкой, оставить в дураках на засаленных картах, где вместо дам - голые девки. Страна старалась войти с Никитой в контакт. Вступить в отношения. Страна не давала спать, не давала думать, не давала покоя. Страна зевала, храпела, воняла, закусывала, выпивала, лезла на верхнюю полку, наступая на чью-то руку, грызла семечки, разгадывала кроссворд, почесывала яйца, ругалась с проводником, посадившим у самого туалета, болталась в грохочущем тамбуре, говорила: «Какая это остановка?» - «Смотрите, пацан опять в отключке». - «И не пил вроде». - «Наркоман небось». - «Да щас они все, кто колется, кто нюхает!» - «Ты бы, мать, промолчала про что не знаешь, человеку плохо …» - «Может, врача?» - «Это почему же мне молчать?! Я всю жизнь у станка простояла! Ты мне рот не затыкай - я инвалид!» - «Уймитесь, женщина, дети спят!» - «Дети! Вырастут - тоже будут клей нюхать и рот затыкать старикам!» - «Бабка, не гунди! Давай, лучше песню споем: НА ПОЛЕ ТАНКИ ГРА-ХА-ТА-А-АЛИ! САЛДАТЫ ШЛИ В ПАСЛЕДНИЙ БОЙ!..» Никита опять вернулся в себя и вышел покурить. Страна подъезжала к станции Дно, качаясь на рессорах и томительно вытягиваясь вдоль изгибающихся путей. Потом резко затормозила и встала у фонаря. - Эй, братан, это мы где? - На дне! - весело крикнул Никита и стал пробираться к выходу. На станции Дно было безлюдно и сыро. Только диспетчеры переговаривались на своем инопланетном наречии, и невидимые обходчики стучали в железные суставы поездов. - Ты куда вылез-то, доходяга? - нежно пробасила толстая проводница, похожая на оракула. - Чего доброго, опять хлопнешься. Мне, что ли, тебя с путей счищать? Никита улыбнулся оракулу и пожал плечами. Пахло углем, гнилым деревом и дорогой. Лицо щекотал мелкий дождь. И все как будто знало тайну. Которую невозможно разболтать. Потому что незачем.
В вагоне к Никите подошел маленький мальчик. Взял за коленку и серьезно спросил: - У тебя есть мечта? - И не дожидаясь ответа: - А у меня есть: я хочу упасть в кусты и там жить! - И все? - спросил Никита. - Больше тебе для счастья ничего не нужно? Мальчик задумался, засунув в рот кулак. - Ну, еще я хочу поезд. Я бы на нем ехал-ехал. А потом… упал бы в кусты! И там жил! - Что же тебе мешает? - Никита нагнулся, пытаясь поймать ускользающее внимание ребенка. - Носки! - буркнул мальчик и, заскучав, побежал дальше. - Носочки теплые, овечьей шерсти, за пятьдесят рублей отдаю, на рынке в два раза дороже! - заголосила, протискиваясь сквозь вагонное ущелье, женщина с большой клетчатой сумкой. - Настоящие шерстяные, берите, девочки, не пожалеете! В конце вагона голосистая продавщица носков вступила в неравный бой с проводницей, чей густой бас перекрывал все ответные реплики. - Сколько раз говорить! Тут не Красный Крест! Хочешь ехать - плати! Мы не богадельня, а Российская! Железная! Дорога! Что мне твои дети! Нарожала! Сейчас и высажу! В следующий раз - милицию буду звать! Никита схватил рюкзак и тоже стал пробираться к выходу. На пустой платформе привычно спал на сумке с носками мальчик, мечтавший упасть в кусты. Кустов вокруг не наблюдалось. Только какие-то безглазые постройки и уходящая в темноту проселочная дорога. Еще один парнишка, постарше, засунув руки в карманы, скептически разглядывал скрипящий фонарь. Женщина смотрела на уходящий поезд и почему-то улыбалась. Никите это понравилось. Здание вокзала станции Киржач оказалось наглухо заколочено. Никита поставил клетчатую сумку на мокрую скамейку. - Что ж, будем ночевать здесь. Нам не привыкать. Обнимемся и не замерзнем, - говорила продавщица носков Антонина Федоровна, расстилая по лавке полиэтиленовые пакеты. - Ты давай, разуйся, я тебе тоже носочки дам, а то ноги застудишь. - Мам, я чаю хочу! Мам, я задубел весь! Мам, у меня живот болит! - хныкал старший мальчик Сева. - Что ты ноешь! Улыбайся! Чему я тебя учила? Выпрями спину и улыбайся! Завтра нам повезет! - Все завтра да завтра! Не будет ничего завтра! - Не смей! Даже думать так не смей! Тем более говорить! Смотри, Ленька самый маленький, а держится как настоящий мужчина! Ленька безмятежно спал, положив ладони под щеку. Он точно не сомневался, что завтра будет лучше, чем вчера. - Я раньше как Севка была, - сказала Антонина Федоровна. - Чуть что - сразу в слезы. Сразу мысли всякие: ничего не получится, всю жизнь так и будет… хоть в петлю! А потом прочитала в одной книжке американской, что залог успеха - это прямая спина и улыбка. И теперь, что бы ни случилось, всегда помню: главное - улыбаться и не сутулиться. Тогда повезет! - И как? - осторожно поинтересовался Никита. - Срабатывает? - Да пока не очень, - легко призналась Антонина Федоровна. - Но я не отчаиваюсь. Я же знаю, что когда-нибудь - все обязательно изменится! Тоня Киселева выросла в маленьком шахтерском поселке Хальмер-Ю. Это за Воркутой, дальше на север, к Ледовитому океану, по узкоколейке, которая раз в неделю связывала шахту с остальным миром. В семнадцать лет вышла замуж за шофера. В выходные он катал ее по тундре в раздолбанном грузовичке, на котором в рабочее время возил мусор. Потом родился Сева. А потом шахту закрыли. Народ, не надеясь, что о нем позаботятся, стал выбираться из обреченного населенного пункта. Тонин муж уезжать не торопился. «Совсем люди веру потеряли! - говорил он жене. - Разве так можно! Наше государство - это государство рабочих и крестьян. А мы кто? Мы - рабочие. Сама посуди: может ли оно бросить нас на произвол судьбы? Оставить одних посреди тундры? Конечно нет! Вот увидишь, дадут нам квартиру где-нибудь на юге, а эти, которые сейчас бегут, как крысы, потом будут локти кусать!» Девятнадцатилетняя Антонина верила и мужу, и государству. И вслед за Севой доверчиво родила им еще и Леню. «Вот дура!» - хором говорили ей бывшие земляки, когда она уезжала обратно в Хальмер-Ю из воркутинского роддома. Но Тоня только загадочно улыбалась. Она-то знала, что впереди у нее большая квартира с окнами, выходящими на южное море. В поезде она ехала одна. Угрюмый машинист, из бывших зэков, почему-то медлил трогаться в обратный путь. Потом дал два резких гудка. Тоня обернулась. «Слышь, мать. Ты бы это. Короче, уезжай отсюда. Чего тормозишь? Еще два рейса. И хана. Закроют ветку». - Как закроют? - удивилась Тоня - А мы? А хлеб привозить? Никак не должны! Вы что-то напутали! Машинист тоже назвал Тоню дурой и дал задний ход. И тут Антонина Киселева впервые начала сомневаться. Через неделю она, сама не зная зачем, прикатила коляску с маленьким Леней на станцию. И смотрела, как грузит пожитки шумное семейство Капелькиных. Машинист, помогая затаскивать в поезд ящики и узлы, посмотрел в ее сторону и в сердцах сплюнул на вечную мерзлоту. После отъезда Капелькиных они остались в Хальмер-Ю одни. - Я к мужу: давай уедем! А он в ответ благим матом. Даже руку стал поднимать. Раньше - никогда, хоть и шофер. Или лежит целыми днями лицом к стенке, молчит. А то заснет - и как заскрипит зубами, в тишине-то этой… Страху столько… Ели только гречневую кашу. Больше ничего не осталось. Я во дворе костер разводила и варила. И электричество отключили, и газ. Сварю, поставлю кастрюлю ему у кровати, а она вся черная от дыма-то. А стол я на дрова поколола. Поставлю, значит, а сама детей в охапку - и иду плакать к бывшему кинотеатру, где мы с мужем познакомились. Каждый день ходила. Реву, уливаюсь. Севка вслед за мной начинает хныкать. Ленька просыпается в коляске - и тоже в крик. Так все втроем и ревем. А потом приехал последний поезд. Я на станции с детьми стояла. Просто посмотреть на живого человека пришла. Мыслей не было никаких, нет. В коляску вцепилась и стою смотрю. И он - смотрит. Из кабины. Черный весь лицом-то… А в поселке развелась тьма-тьмущая диких псов. Целыми стаями по улицам шныряли. Хозяева побросали. Иду, а они следом бегут, почти вплотную. И все будто в коляску заглядывают. Швырнешь в них чем-нибудь, огрызнутся, отстанут, но ненамного. И вот тут, стою у поезда. И вдруг эти псы как завоют. Обернулась, а они прямо на меня идут, всем скопом. Я - к вагону. Машинист выскочил, коляску поднять помогает и твердит: «Ну, слава те, слава те…» И тут же тронулся, чтобы я раздумать не успела. Потом в Воркуте мы у него жили какое-то время. Рассказал, за что сидел. Тоже история. С Вологодчины он. У них глава района поселок заморозил. Да так. Котельная сломалась, а деньги на ремонт он себе прикарманил. Начались холода, люди к нему, а он: «Да-да-да, все под контролем, да-да-да все сделаем!» И вот у этого машиниста, Николая, дочка в нетопленом детском саду подхватила воспаление легких. И умерла. Он пошел к главе района. Только дверь в кабинет открыл, тот ему, не поднимая глаз: «Да-да-да…» - и все. Больше ничего не сказал. Николай его в упор из дробовика расстрелял. И остался ждать милицию…
- А потом? - тихо спросил Никита надолго замолчавшую Антонину Федоровну. И тут заметил, что она спит. По-прежнему улыбаясь. И с прямой спиной. Мимо крался товарный поезд. Круглые бока цистерн казались большими животными, носорогами или бегемотами, упорно бредущими куда-то в поисках счастья. Утром Никита купил у Антонины Федоровны овечьи носки, в которых ночевал. - Вот видишь, Севка, я же говорила, что завтра нам повезет, а ты не верил! - выговаривала она старшему сыну, покупая хлеб и сгущенку в обгоревшем ларьке, откуда месяц назад подгулявшие мужички пытались выкурить продавца, не хотевшего отпускать им спирт бесплатно. Ленька здоровался за руку с найденным поблизости кустом. Севка хмуро жевал, отвернувшись в сторону. Антонина Федоровна уговаривала продавца купить у нее «отличные шерстяные носки». - А потом я тоже стала с ума сходить, - продолжение истории Никита услышал уже под вечер, когда неутомимая Антонина Киселева, обойдя весь Киржач и продав все носки, дожидалась вечернего поезда. - Казалось, будто муж меня зовет обратно. Укоряет, что бросила. Такой явственный голос в голове. Я с ним вслух разговаривать стала. «Коля, говорю - его тоже Николаем звали, - ведь я не за себя, за детей испугалась, Коля!» Думала пешком к нему идти. Увести оттуда. Или продуктов принести хотя бы. Николай, который машинист, меня на ключ запирать стал. «Дура, кричит, пропал человек, а тебе нельзя, ты - мать!» А я ему: «Все равно сбегу!» И через несколько дней я его достала. Сама не ожидала. Тайком от начальства вывел он ночью паровоз, посадил меня в кабину, и поехали мы в Хальмер-Ю - моего Николая искать. Я струсила, говорю: «Может, не надо? Может, пешком дойду? Подсудное дело-то!» - Только рукой махнул.
- Нашли? - Никита сидел на платформе, прислонившись к вокзалу, и из последних сил сопротивлялся обмороку. - Не знаю. Там-то, конечно, там не было никого. Двери настежь. В квартире прибрано. Даже кастрюлю отмыл, закопченную… Весь поселок обошли, в каждый дом заглянули. Их ведь не запирали, когда уезжали. На шахту сходили. И никого не нашли. То есть я - никого, а Николай - ничего. Потому что он тело мертвое искал, а я - живого мужа. Даже псы эти исчезли куда-то. Тишина такая, что и шепотом говорить жутко. Так и уехали ни с чем. Но когда мы там ходили, мне все время казалось, что он на меня смотрит. В затылок. А обернешься - никого. Этот взгляд, я его до сих пор чувствую. Он теперь всегда на меня смотрит… - Как же ваш машинист отпустил вас с детьми носками торговать? - Да я сама сбежала. Наврала, будто к сестре на Кубань еду, что и работу нашли, и дом свой… И рванула куда глаза глядят. А сестры у меня в жизни не было. - А чего так? - Не успели родители, умерли рано. Папа на шахте погиб, а мама через год за ним отправилась. - Да я не про сестру. Я про машиниста. - А-а, машинист… А он вроде как любить меня вздумал. А мне - какая любовь, все сердце там осталось, в пустом поселке. А человека жалко. Хороший ведь человек. Вот я и сбежала. Он, когда меня провожал, вдруг про жену свою рассказывать стал. Тоже Тоней, оказывается, звали. Такой у нас ребус получился: два Николая и две Антонины… - И что жена? - Пока суд был, молодцом держалась. А как осудили - в тот же день руки на себя наложила. Повесилась. Он об этом только через год узнал. Потому что она ему перед смертью дюжину писем написала. Ласковых таких, что все, мол, в порядке, живу потихоньку, жду, в поселок тепло дали… их ему потом соседка каждый месяц отсылала, пока не кончились. Вот и поезд наш подъезжает…
Юнкер опять пил дорогое итальянское вино. Сухое. Красное. Юнкер опять слушал Шуберта. Не хватало только свечей и белой шелковой рубашки с поднятым воротником. Юнкер, как и положено русскому дворянину, говорил о судьбах отечества. У Никиты болела коленка. Ему было грустно. - Ну, и куда ты все ездишь? Что ищешь? Россию, которую мы потеряли? - говорил Юнкер, разливая вино. - Россию… - эхом отзывался Никита. - Чтобы потом сидеть в эмиграции, слушать, как жена Катенька поет в гостиной «Белой акации гроздья душистые», и писать роман «Офигенные дни»? - Я не уеду, ты же знаешь. - А зря. Нефти в стране осталось на восемь лет. И все. Новые месторождения никто не разрабатывает с советских времен. Что делать? - Жить. - Скорее, выживать. А я выживать не хочу. Я, например, вино люблю вкусное, музыку хорошую, мемуары Рихтера вот читаю… Юнкер был сибарит и эстет. И этой дружбы никогда бы не случилось, если бы Юнкер не оказался вдруг хорошим человеком. Хотя «хорошим» - не совсем верное слово. Никита долго ломал голову, прежде чем откопал в памяти этот архаизм, который встречал только в книгах. Юнкер был благородным. Он жил в мире, который умер столетие назад. В мире, где были честь, совесть, достоинство. Долгое время Юнкер казался Никите вообще каким-то безупречным существом. В его словах и поступках не было этой обычной человеческой гнильцы: обещать - и не сделать, натворить что-нибудь, а потом прятать голову в песок, оставив на заду записку: «Это не я. Это так и было». Однажды, перебрав дорогого вина, Юнкер изложил Никите планы хулиганских диверсий против мелкокалиберных, но крайне гнусных чиновников. Потом заговорил о похищении министров, подготовке бунта в армии, но вдруг театрально осекся и пошел откупоривать следующую бутылку. В тот же день Никита заметил у него на столе, кроме мемуаров Рихтера, воспоминания эстета-террориста Бориса Савинкова. И понимающе улыбнулся. Хотя Савинков с его сверхчеловеческим снобизмом и аристократической недоступностью никогда не был ему близок. В отличие от божьего человека Ивана Каляева, который одной рукой крестился, а в другой - держал бомбу. И говорил в ответ на иезуитские вопросы атеиста Савинкова: «А как же «не убий», Ваня?» - «Не могу не идти, ибо люблю». Один их разговор Никита запомнил на всю жизнь. Юнкер говорил про Куликово поле. И такие у него были при этом глаза, такие интонации, будто он рассказывал не про князя, жившего семь столетий назад, а про себя самого. И будто произошло все это вчера. Или даже сегодня. Только что. - Это же последняя попытка была. Последняя! И заведомо безнадежная. И ты, юнец неоперившийся, не верящий в себя, ты бросаешь клич по всем этим разрозненным княжествам, которые, кажется, уже забыли само слово «Русь». И ты до последнего не знаешь, придет ли кто-нибудь вообще. И вдруг приходят все. И тебя прибивает то, что на тебя свалилось. И ты понимаешь, что это История. Что либо сейчас, либо никогда. И ты отдаешь приказ перейти реку. Зачем? Ведь было бы гораздо легче стоять на другом берегу и просто не давать противнику переправиться. Но ты делаешь это. Зачем? Чтобы отрезать путь к отступлению. Погибнуть или победить. Без вариантов. А потом ты жертвуешь своим лучшим полком. Потому что только так можно выиграть. Ты просто посылаешь этих людей на заклание. Твоих друзей. И они все проходят перед тобой. И ты говоришь: «Мы победим!», а сам знаешь, знаешь, что все они умрут. Все. И что не ты сделал этот выбор. Ты просто его осуществил… Юнкер закашлялся, а Никита почему-то подумал, что именно этот момент станет для него Россией. Если когда-нибудь он вдруг окажется далеко отсюда. Или, может быть, даже после смерти. Он будет вспоминать не березки-рябинки и, конечно, не «мундиры голубые», а Юнкера, говорящего о Дмитрии Донском как о самом себе.
- Да ты влюбился в него! - смеялась взрослая девушка Аля, когда Никита рассказывал ей про Юнкера. А потом, по традиции, начинала Никиту опекать: - Не слишком с ним откровенничай. Не так-то он прост. Темная лошадка. Втянет тебя в какой-нибудь заговор, а потом сунет в нос корочки ФСБ. Никита не спорил. Хотя не сомневался в Юнкере ни на секунду. Никита пил зеленый чай и старательно вдыхал запах, «способствующий восстановлению ауры», которым его потчевала Аля. С Алей было бесполезно спорить. Она была девушкой сложной судьбы. Когда-то, в «позапрошлой жизни», она жила в Одессе. «Потом меня начал регулярно насиловать отчим, - светски рассказывала Аля, разливая зеленый чай, - и я сбежала в Питер». В Питере Аля училась на режиссера. Как говорится, «ей прочили большое будущее». Пока будущее не наступило, она бурно радовалась настоящему. Богемные тусовки, ночной образ жизни, комната в общаге, превращенная в сквот. Вот эпизод из второй Алиной жизни. Его она тоже рассказывала легко и спокойно, как бы между делом. Эта ее особенность всегда приводила Никиту в шок. - Тогда как раз вышел альбом Pink Floyd «Division bell». Мы с моим приятелем художником лежали на полу у него дома, в темноте, пили вино, курили гашиш и слушали. Потом он вдруг стал приставать ко мне, видимо, музыка навеяла, а мне не нравятся мужики с бородой, ну, я сделала вид, что сильно обижена его поползновениями, и собралась домой. Поздно уже было, он хотел проводить, но я не позволила, надо же было до конца сыграть роль оскорбленной императрицы. Еду в трамвае, смотрю, маньяк какой-то с портфельчиком на меня пялится. Ну, думаю, никак изнасиловать хочет. И точно ведь! Вышел следом за мной, затащил в подворотню и изнасиловал. С тех пор я «Division bell» не люблю. Потому что маньяк этот, хоть и без бороды, но был еще противнее художника. Слюнявый такой. В Питере Аля без памяти влюбилась. И даже вышла замуж. А на следующий день после свадьбы муж бесследно исчез. «Ищут пожарные, ищет милиция» продолжалось год. Аля вылетела с последнего курса и стала седеть. А была она брюнеткой. Так что это очень бросалось в глаза. Через год следы мужа проступили где-то в Омске, где он преспокойно жил с другой своей женой и двумя детьми. Но следы были настолько смутными, что найти беглеца хотя бы для развода не представлялось возможным. Так Аля и ходит со штампом в паспорте. До сих пор. В тот день, когда знакомая знакомых принесла благую весть об исчезнувшем муже, седая девушка Аля спускалась по лестнице в общежитии и столкнулась с невзрачным юношей в очках с толстыми стеклами. «Возьми меня и увези куда хочешь. Придумай мне имя и биографию. Я буду жить с тобой. Но никогда не буду тебя любить. Это твоя судьба. Надеюсь, ты осмелишься ее принять?» - с царственным отчаянием заявила Аля незнакомому заморышу. И заморыш Алеша, ни разу в жизни не прикасавшийся к женщине, вдруг взял да и увез Алю в маленький город Подольск. Там у Али, переименованной в Елену, наступила третья жизнь. Из дома Аля не выходила. Алеша, оказавшийся не только смелым малым, но и гениальным программистом, целыми днями пропадал на работе. А Елена Затворница пила зеленый чай, вышивала бисером, читала «Тибетскую книгу мертвых» и жгла благовония. «Я стала делать то, что всю жизнь ненавидела, и перестала делать то, что любила больше всего. И мне понравилось!» - резюмировала бывшая Аля свою новую ипостась. Она бросила пить, курить, употреблять наркотики, «трахать все, что красиво», снимать кино, гулять по ночам, провоцировать, смеяться, наряжаться, материться, писать сценарии и слушать музыку. Многочисленных друзей, любовников, поклонников, коллег и приятелей «из прошлой жизни» Аля широким жестом послала ко всем чертям. В особо изощренной форме. После чего свита не только «навсегда оставила ее в покое», но даже попыталась вытравить из памяти все упоминания об одесской барышне с трудным характером. А сделать это было нелегко. Потому что Аля была весьма запоминающейся особой. Одним омерзительным осенним днем, следуя неисповедимым виражам «тонкого мира», Елена, никогда не встававшая раньше сумерек, проснулась в семь утра, причесалась и покинула свою келью. По-королевски проигнорировав немое изумление Алеши, который завтракал на кухне холодным рисом. Аля купила в ближайшем ларьке бутылку «Анапы» и ухмыльнулась. Она появилась на вокзале за пять минут до отправления поезда и за секунду до того, как Никита, утопив окурок в луже, повернулся, чтобы подняться в вагон и никогда больше не увидеть замечательный город Подольск. - Ну, и куда ты собрался? - спросила седая девушка, уничтожающе глядя на Никиту, поставившего ботинок на подножку. - Я мимо еду, - ответил Никита, смутившись. Но спустился обратно. Девушка фыркнула: - Он мимо едет! Надо же! Какая наглость! Ты ко мне приехал! И мог бы ради такого случая почистить обувь и быть полюбезнее! Пойдем! Тут девушка помахала бутылкой «Анапы» и решительно двинулась к виадуку. - Подождите, я рюкзак заберу! - крикнул вконец растерявшийся Никита. Девушка резко обернулась и смерила наглеца взглядом, который, как она любила говорить в «прошлой жизни», «в лучшем случае, убивает наповал, в худшем - делает импотентом». Но потом почему-то рассмеялась (этого она тоже не делала с прошлой жизни) и, дружески замахнувшись на Никиту бутылкой «Анапы», ласково сказала: - Мы с тобой, гаденыш, на вы не переходили. Дуй за своими шмотками! «Анапу» они распили прямо на виадуке. После чего Аля весело блевала на проходящие внизу поезда, приговаривая: - Это меня от кислорода развезло, я год из дома не выходила! - И на обломках самовластья напишут наши номера! Демократическая партия политзаключенных России! - глубокой ночью Аля декламировала Пушкина, обращаясь то к Никите, то к замшелому Ленину, понуро стоявшему на обглоданном пьедестале. У памятника затормозил милицейский уазик. - Го-го-го! - захохотала Аля сквозь растрепанные, как у ведьмы, седые космы. - Давненько меня в живодерню не забирали! Го-го-го!!! У Никиты от этих раскатистых «го-го-го» мороз пошел по коже. Даже привыкшему ко всему Ильичу, казалось, было не по себе. Из машины вышел Алеша, взял Алю за руку и тихо сказал: - Поехали домой… - Ах, это ты, мой рыцарь бедный, худой и бледный, - высказалась Аля, нырнула на асфальт и тут же заснула. Домой беглую Елену везли на милицейской машине. Алеша всю дорогу молча плакал и улыбался сквозь слезы, глядя на расплывчатые пятна фонарей. Очки он где-то потерял, бегая по Подольску в поисках своей своенравной судьбы.
- Я не могу спать! У меня вся голова в пожарах! Растут вместо волос! И горят в разные стороны! Ве-се-ло! - захлебывалась в трубку Яся. Было четыре часа утра. Яся звонила откуда-то из-под Парижа. «Кокаин, вино или просто Франция?» - гадал Никита. Да какая разница. После каждой ее фразы неизменно стоял восклицательный знак. От внешних обстоятельств это не зависело. Она уходила от всех, кто ее любил. А любили ее многие. Но Никита никак не мог остановиться. Прошло уже три года. Он стал ее лучшим другом. И безропотно выслушивал жалобы на новых любовников, на хамство и беспредел продюсеров и восторги по поводу «Невидимок» Чака Паланика, где все описано так, «будто это не какой-то паршивый янки, будто это я сама писала!» Можно сказать, они выросли вместе. В самые важные годы жизни - с семнадцати до девятнадцати лет - они были неразлучны. Поэтому часто Никите казалось, что Яська - его сестра. А сестру вычеркнуть из себя невозможно. Он и не пытался. Воспринимая все как должное. Первый год после Ясиного ухода (она, с ее страстью к громким словам, называла это не иначе как «предательство») был для Никиты «сезоном в аду». Она уехала в Швейцарию. Никита на всю жизнь возненавидел эту маленькую нейтральную страну, равнодушную ко всем мировым войнам и его собственной катастрофе. Там Яся каталась на лыжах и работала в галерее у своего нового любовника, который им обоим годился в отцы. Периодически Никита получал отчаянные электронные письма в одну строку: «Wright me something!!!!!!!!!!!» Яся делала вид, что забыла русский язык. На письма он не отвечал. Не было слов. Потом Яся вернулась в Россию. В дорогих шмотках, с глянцевой улыбкой и совершенно дикими глазами. Они встретились у ее однокурсницы. Яся говорила как заведенная, боясь замолчать. Глупенькая симпатичная Анечка с оттопыренными ушками, каждый год неудачно собиравшаяся замуж, восторженно поддакивала и вставляла радостные междометия. А Никита лег за их спинами на диван, прижался лицом к чужой Яське, пахнущей незнакомыми духами, и впервые за весь свой «сезон в аду» безмятежно заснул. До этого он спал только сильно напившись. Или наевшись транквилизаторов. Или вообще не спал, до рези в глазах вглядываясь в их «детские» фотографии и ловя ее счастливый взгляд двухлетней выдержки. От ее тела, уже послушного другим рукам, затянутого в новые джинсы, сквозь все наслоения чужих запахов и движений все равно исходила такая родная волна, такое сладкое ощущение безопасности, что все вдруг стало на свои места. Никита впервые расслабился и заснул улыбаясь. Проснулся он от какого-то вселенского ужаса и одиночества, от которого сосало под ложечкой. Еще не открывая глаз, он знал, что Яськи рядом нет. Мир снова разрушился, упал в хаос и превратился в ад. Сонная Анечка виновато мыла посуду. «Оставайся у меня, куда ты на ночь глядя?» Никита лихорадочно зашнуровывал ботинки. «Где она? Где ее искать?» Анечка не знала. За жизнью своей подруги она следила, как за передвижением кометы: запрокинув голову и открыв рот. Вычислять траекторию было не ее ума дело. Никита нашел Яську только на следующий день. Они сидели на желтой скамейке и отчужденно молчали. Яська упорно и злобно напивалась. Никита смотрел в лужу. Было холодно. Вдруг Яся взорвалась. Прохожие стали оборачиваться и ускорять шаг. Она заходилась криком. - Нет никакой твоей России! Все это чушь! Не хочу об этом думать! Мне наплевательски наплевать на всех твоих несчастных старух и голодных детей! Я не хочу никого спасать! Пусть подыхают! Я хочу быть счастливой! Оставь меня в покое! Перестань на меня смотреть! Да, я предатель! Предатель! Предатель! Казни меня за измену! Только не смотри на меня! Не смотри на меня так! Тут Яська издала какой-то нечеловеческий вой и со всех ног бросилась прочь. Назавтра Никита не смог ей позвонить. А еще через день встретил на остановке Анечку и узнал, что Яся опять в Швейцарии. После Ясиной истерики на желтой лавочке «сезон в аду» вошел в новую фазу. Из ужаса и тоски Никита впал в неживое равнодушие. Он будто смотрел жизнь по сломанному черно-белому телевизору. И внутри ничего не отзывалось на мелькание плоских картинок. Потом он научился жить в мире без нее. Уехал из их родного города в Москву. Снова стал чувствовать запахи, слышать звуки и улыбаться навстречу людям. Никита прекрасно знал, что когда-нибудь это тщетное равновесие развалится, как карточный домик, от одного прикосновения маленькой руки с острыми ногтями, раскрашенными всеми цветами радуги. Но пока любовь перестала быть болью. И стала безопасным воспоминанием. Которое можно было бесконечно смотреть, раз за разом перематывая на начало. Туда, где им обоим было по семнадцать лет. Яська регулярно врывалась в его жизнь. Захлебывающимися звонками в четыре утра. Скандальными историями, из которых ее приходилось вытаскивать. А потом долго отпаивать водкой и гладить по красным волосам, торчащим во все стороны. Яська часто приезжала в гости и невинно спала с Никитой в одной кровати. Как и раньше, выталкивая его на пол. Он знал все ее любовные истории. Ясины богатые и скучные мужчины ненавидели его имя из-за бесконечных рассказов о том, как «однажды мы с Никитой…» Им по-прежнему было хорошо вдвоем. Но когда Яся исчезала, мир больше не рушился. Никита научился уходить от ударов. Даже ее карьера порномодели и груды фотографий неприлично голой Яськи, которые она гордо демонстрировала Никите прямо посреди метро. Даже это не сделало ему больно. Он просто старался не думать. Не формулировать. Никак не называть. Это однажды попытался сделать Юнкер, до того молча наблюдавший за развитием событий. - Как она это подает? Мятущаяся душа? Неспокойный характер? Ага, девочка-скандал! Ты совсем идиот? Она же просто продалась! Красиво и выгодно. И ей на самом деле «наплевательски наплевать» и на тебя, и на все, чем ты живешь! - Я тебя сейчас ударю, - тихо сказал Никита. Больше они про Яську не говорили.
Вот идет по пустому осеннему парку аттракционов семнадцатилетняя Яся. Волосы у нее покрашены в синий цвет и взъерошены. В правой руке у нее дешевая сигарета. А на левой, на черной перчатке - две смешные дырки. На указательном и среднем пальцах. Ясю это приводит в восторг. Потому что с такими дырками очень экспрессивно показывать fuck и victory. Это ее любимые жесты. Яся во все горло распевает «Alabama song». Она прогуливает семинар по «Повести о Петре и Февронии», а Никита - зачет по истории Рима. Только что Никита оборвал на танцплощадке все флажки, оставшиеся от какого-то летнего праздника. Теперь он засовывает разноцветные мокрые тряпки в квадратные отверстия алюминиевой сетки, которой обтянута танцплощадка. Получается «ЯСЯ». Яся отбирает у Никиты остатки флажков. Пытается выложить слово «Любовь». Но хватает только на ЛЮ. Прибегает заспанный сторож. - Как вы сюда залезли, хулиганы?! Сейчас милицию вызову! - кричит он сквозь ограду. - Oh, show me the way to the next whisky bar! - кричит ему в ответ Яся. - We don’t understand you! We are from Chikago! Потом они убегают из парка и оба идут на Яськину пару. Это лекция профессора-постмодерниста Ермолова про Сашу Соколова. Им нравится Ермолов, тонко издевающийся над глупыми студентами, им нравится Саша Соколов, которого они читали друг другу вслух в переполненных трамваях по дороге в универ. - Флажки! - хитро говорит Яся, положив голову на тетрадь Никиты и мешая записывать про Сашу Соколова. - Флажки! - отныне это означает «Люблю». Саша Соколов уезжает в Канаду. Яся никуда уезжать не собирается. Она собирается сегодня после пар сходить в библиотеку и почитать большой пыльный том энциклопедии «Мифы народов мира». А потом долго целоваться с Никитой в мужском туалете, где они курят и пересказывают друг другу только что прочитанные книги. А потом слушать Паганини в склеенных скотчем наушниках в музыкально-нотном отделе и писать письмо Никите, который сидит рядом и одной рукой нащупывает ее грудь под свитером, а другой - тоже пишет ей письмо, ревнуя к Паганини. А потом - кататься на трамваях. Или занять у кого-нибудь денег, купить портвейн и в чужом подъезде пить за Аменхотепа Четвертого. - А потом мы поженимся и уедем в Мексику! И будем грабить банки, как Бонни и Клайд, а деньги отдавать бедным крестьянам, которые выращивают фасоль и поют танго, - говорит семнадцатилетняя Яся. - У тебя будет большая шляпа и черные усы, а я отращу длинные волосы и буду танцевать босиком на пыльной дороге, вся в бусах и разноцветных юбках, а потом… А потом они повзрослели. В поселке с остроумным названием Дудки Никиту ссадили с электрички. Вместе с ним контролер изгнал из поезда стайку чумазых мальчишек и пьяного мордоворота в спортивных штанах. Мальчишки тут же куда-то делись (видимо, перебежали в соседний вагон), а спортсмен, покачиваясь на подгибающихся ногах, обратился к контролеру с проникновенной речью: - Брат! Слушай сюда, брат! Ты поступил со мной не по-братски! Земля круглая, брат! - тут он воздел к небу палец и внушительно потряс им в вечернем воздухе. - И твое зло к тебе вернется! И клюнет в жопу, брат! Контролер надменно молчал и плевался семечками, целясь в кроссовки мордоворота. Электричка загудела и плавно тронулась. Никита пошел смотреть расписание. На деревянной стене вокзала висело одно единственное слово: «ДУДКИ». Никита улыбнулся. - Вам смешно! А знаете, как мы мучаемся из-за этого названия! - озабоченно сказал Никите молодой человек с донкихотской бородкой, шедший с той же электрички. - Почему? - Видите ли, обращаться к чиновникам и так бессмысленно, а нам вдвойне. О чем ни попросишь, они смотрят в бумагу, читают название поселка, ухмыляются и отвечают: «“Дудки!” Хотите денег на ремонт забора - дудки! Хотите трактор для уборки мусора - дудки! Хотите нового главврача - тем паче дудки!» Так Никита познакомился с учителем географии и по совместительству борцом за достойную жизнь в Дудках Александром Агаджановым. Александр Анатольевич был двадцати трех лет отроду и очень смущался, когда к нему обращались по имени-отчеству. В Дудках все от мала до велика, даже его собственные ученики (за глаза, конечно), называли Александра Анатольевича Блаженным Сашенькой. Репутацию блаженного Саша снискал два года назад, когда вернулся в родные Дудки из Ярославского педагогического университета и ужаснулся. - Если у вас есть время - у Никиты время было всегда, - я вам проведу экскурсию по нашему гетто. Мы тут живем на бактериологическом Везувии. Вы не смейтесь! Поселок Дудки - это бомба, пострашнее Аль-Каиды! Высшее образование сказывалось в Сашиной речи обилием метафор. Поселок Дудки был построен вокруг туберкулезной больницы. Время и дикий капитализм подточили бетонный забор, ограждавший здоровых дудкинцев от пациентов диспансера. Больные хлынули в поселок. Бритые черепа и татуированные плечи замелькали в непосредственной близости от сонных поселковых красавиц. Красавицы тоже стали покашливать и выпивать с немногословными носителями заразы. Жизнь и смерть в поселке Дудки вступили в странный симбиоз. Бывший морг как единственное помещение с холодильником переоборудовали в продовольственный магазин. Трупы увозили в соседний населенный пункт на микроавтобусе. На обратном пути автобус загружали продуктами для дудкинского сельпо. А еще в поселке Дудки была свалка. Прямо на живописном берегу Волги. На свалке потомство сонных красавиц и пациентов туберкулезной лечебницы играло с капельницами и шприцами. - По инструкции, они должны сжигать использованные приборы! - кипятился Саша Агаджанов, единственный человек, не разделявший всеобщего фатализма. - Там же кровь! Все инфицировано! Легионы палочек Коха! Я уже не говорю о детях, но пойдут дожди посильнее - и все это смоет в Волгу! Будет катастрофа на несколько областей! Это диверсия! Это чахоточный Чернобыль! Никита уже начинал чувствовать, как вездесущая зараза просачивается сквозь подошвы и жадно вгрызается в его организм. Особенно впечатляли «легионы палочек Коха», которые, казалось, печатали шаг по кривым дудкинским улицам и глумливо салютовали одинокому трибуну, застывшему на вершине свалки в позе античного отчаянья. Однако на самом деле в Дудках все было спокойно. Отрешенная барышня в малиновой куртке влекла мимо свалки чумазое дитя. Увидев, что отпрыск измазался в конфете, красавица присела на корточки, зачерпнула воды из лужи и стала умывать ребенка. - Вы с ума сошли! Это же антисанитария! - прыгнул к заботливой матери Агаджанов. - Сам ты антисанитария! - флегматично отмахнулась девушка. - Ты мне ребенка заделал? Не ты! Вот и отдыхай. Свалился на голову! Санитария блаженная! Из-за руин больничного забора возникло неопределенного пола существо в белом халате. - Сашка! Ирод! Ты кого опять на свалку приволок?! Чтоб тебя черти в ад забрали! - Зачем вы так, Ольга Ивановна! Зачем чертей сулите? - горько отвечал Агаджанов. - Я же о вас забочусь! О вашем здоровье и здоровье ваших детей! - Пошел ты! Заботливый! Женись! И жену воспитывай! А от меня отстань! Никакой жизни от него! - Ольга Ивановна Потебенько, которую все в Дудках для краткости звали Поебенькой, выругалась и продолжила путь к гастроному. - Если такое равнодушие со стороны старшей медицинской сестры, чего же ждать от остального персонала и тем более больных! - печально резюмировал Саша. Через полчаса Никита, присевший на крыльцо больницы, был уже в курсе всей Сашиной эпопеи. Истосковавшийся по внимательному слушателю, он вываливал из кожаного портфеля на колени Никите груды писем и официальных запросов во все органы власти. Саша бился не только за строительство забора и ликвидацию опасной свалки. Саша требовал, чтобы в поселок провели телефон, чтобы в Дудках появился свой участковый, чтобы все жители были подвергнуты обязательной вакцинации. Заботило его и «просвещение населения в области личной гигиены и культуры речи». И издание брошюры «Меры профилактики при контакте с больными туберкулезом». Много тем затрагивал молодой учитель в своей бурной, хотя и односторонней переписке с государством. Довольно быстро Никита потерял нить рассказа. Хождения по приемным сливались в одну бесконечную песню с рефреном «но мне отказали». И тут у них над головами грянул гром. - Все компромат собираешь?! - рявкнул главный врач Степан Саввович, уже несколько минут слушавший сбивчивый Сашин рассказ. - А это кто? Почему посторонние на территории больницы?! - Степан Саввович, ваши больные по всему поселку расхаживают, значит, и посторонний может на территорию пройти. Забор-то давно починить надо, - вкрадчиво парировал Агаджанов. - К тому же это не посторонний. Это журналист. Никита удивленно прислушался. - Еще чего не хватало! Журналюг начал таскать! Совсем рехнулся? Или, может, на выборы собираешься? - загрохотал Степан Саввович. - Что за журналист? Имя! - Арамис, - серьезно и важно ответил Никита. - Что-что? - главврач от удивления растерял весь гнев. - Арамис Ростиславский. Газета «Культура Курбы». Специальный корреспондент. - Никита потряс остолбеневшего Степана Саввовича за увесистую ладонь. И пользуясь его временной дезориентацией, строго спросил: - Когда забор восстановите? Агаджанов восхищенно присвистнул. Главный врач улыбнулся: - Забор здесь абсолютно ни при чем. Это только Агаджанов у нас думает, что палочки Коха, дойдя до забора, будут разворачиваться и дисциплинированно возвращаться обратно. А палочки Коха так не думают! Они через любой забор преспокойно переправляются! И если бы Агаджанов что-нибудь смыслил в медицине, он бы зря воздух не сотрясал. Так и напишите в своем… хм… издании! - Так не в этом же дело! Ведь больные проходят! Беспрепятственно! Степан Саввович, куда же вы! - тщетно взывал Сашенька к широкой спине главврача, исчезавшего в недрах чахоточного Чернобыля. - Между прочим, - неожиданно обернулся Степан Саввович, - у меня две дочери туберкулезом тут заразились. И сам я. От судьбы не уйдешь. И забором не отгородишься! Тяжелая дверь захлопнулась. - Ничего не хотят слушать! Фаталисты! - убитый горем Саша опустился на щербатые ступеньки и стал скорбно собирать в портфель рассыпанные письма. - Не хотят жить по-человечески! Хотят помереть! И помрут! Все до единого! И детей погубят! Но Александр Анатольевич Агаджанов из поселка Дудки был не из тех, кого неудачи заставляют опускать руки. Несколько месяцев он потом регулярно звонил Никите, за что-то долго благодарил и пламенно рассказывал об очередных попытках вернуть дудкинцам достойную жизнь. Со временем Саша сам поверил в свою сказку про журналиста и искренне взывал к Никите как к представителю «четвертой власти». Никита обещал «содействовать», и Саша с новыми силами отправлялся на борьбу с туберкулезными мельницами. А через полгода Никите позвонила незнакомая женщина и голосом, лишенным эмоций, сказала, что Сашу убили. - Ну, кто-кто. Один из больных. Они же почти все тут уголовники. К сестре к его ходил. Сашка ей мозги все мылил, мол, смотри, заразишься… Блаженный он у нас был, сами, небось, знаете. Ну, она и заболела. Сашка, дурачок, прибежал к ним в комнату, когда тот у нее сидел, и стал выгонять его. А тот пьяный. Сгинь, говорит, пока не разозлил. А Сашка не уходит. Ну, тот его и пырнул пару раз. Два дня умирал. Все сокрушался, что не успел вам рассказать «важную вещь одну»… Да я почем знаю, какую. Его разберешь разве с его бумажками. Вроде как денег ему обещал кто-то на этот его забор треклятый. Скажи, говорит, журналисту, пусть напишет, что мы победили… Я-то? Ну, кто-кто… Да мать его…
- В твоей жизни слишком много людей! - Аля зажигала масло лаванды, помогающее от стресса. - Ты перенаселен, как Китай! Всех не прокормишь. Души не хватит. Пора уже остановиться. Прекрати эти свои экспедиции! Они тебя угробят. Не жилось ему спокойно, надо было запороться в какие-то Дудки! Чтобы теперь сидеть и оплакивать невинно убиенного географа, которого видел раз в жизни! - Ты не понимаешь… - Нет, я понимаю! Я прекрасно понимаю, что ты идиот! Россию он ищет! Твоя Россия в тебе! - Нет. Она в других. В их историях. В твоей истории с пропавшим мужем и «Division bell». В этой женщине, прочитавшей в американской книжке, что надо всегда улыбаться. В глухой бабе Нюре, которая до сих пор живет при Горбачеве, потому что в восемьдесят шестом году у нее сгорел телевизор… - А почему Россия не может быть и в тебе? Раз она в нас? Почему ты ищешь чужие России? Тебе своей мало? Или ты думаешь, что свою изучил уже вдоль и поперек? - Не знаю. О своей я как-то не думал. - Потому что дурак! С собой незнаком, а лезет к людям знакомиться. Россия в тебе. И весь мир тоже. Когда ты это поймешь, ты перестанешь болтаться по свету, как цыганский табор, и займешься наконец делом! - Каким? - Собой, разумеется! Аромотерапия и воспитательные беседы никак не помогали Никите вернуться в себя. И тут Аля вспомнила, что сегодня у них с Алешей - трехлетний «юбилей». По этому поводу тихий программист был послан в магазин за бутылкой водки. - Все из-за тебя, - говорила довольная Аля, - из-за твоих поисков России. Приходится вновь опускаться в пучину порока. Вот напьюсь - и побью тебя. Разом все мозги на место встанут! Где-то через час окончательно довольная Аля говорила так: - Знаешь, за что я тебя люблю? Ну, конечно, не люблю, я тебя ненавижу, но допускаю твое существование и даже иногда недалеко от меня. Твое главное достоинство в том, что ты ни разу не спросил: как же ты, такая красивая, яркая и талантливая, можешь жить с таким невзрачным и неинтересным типом, как Алеша. Понимали бы что! Вы все дети малые по сравнению с ним! Да, Алеша? Ну-ка, быстро расскажи ему, какой ты замечательный! Алеша тихо краснел в уголке и напряженно молчал. Алю потянуло на улицу - «гулять под звездами». Когда дверь захлопнулась, Алеша, разомлевший от Алиных похвал, обнаружил страшное: он забыл дома ключи. - И что ты хочешь этим сказать? Что я буду ночевать на улице? Я-то переночую, мне не привыкать. Но учти, это будет наша последняя ночь! - оставив бедного рыцаря наедине с закрытой дверью, Аля стала спускаться. - А ты что там топчешься? Моему мужчине помощники не нужны! Иначе это не мой мужчина. Пойдем, пусть делает что хочет. Я об этом думать не желаю, а тебе - запрещаю! Аля схватила Никиту за руку и потащила вниз. Было два часа ночи. Все соседи на дачах. Даже лом попросить не у кого. Никиту всерьез беспокоила Алешина судьба. Но Аля была безжалостна и беспечна. Они уселись на лавочке у соседнего подъезда и стали допивать водку. «Э-Э-ЭХ, СВЕЖИЙ ВЕТЕР ПО ПОЛЯМ ЗАГУЛЯЛ…» - раздалась в тишине гулкая песнь одинокого путника. «Э-Э-ЭХ, СВЕЖИЙ ВЕТЕР…» - Судя по звуку шагов, долетавшему из-за кустов, певец еще и приплясывал. Над головами у Али с Никитой с треском распахнулось окно, и невидимая фурия вкрадчиво поинтересовалась у ночного мира: - Так-так, и у кого это там свежий ветер чего-то там сделал?! А кто обещал быть дома в десять трезвый и с зарплатой?! Шаги остановились. Фурия хищно сопела. Из-за кустов вскоре опять донесся «свежий ветер», в котором, правда, уже звучало отчаянье. В квартире что-то загрохотало. Аля с Никитой решили было, что это рухнула фурия, поверженная самоубийственной дерзостью ночного трубадура. Но через несколько секунд живая и невредимая фурия, похожая на фрекен Бок, в развевающемся халате и со скалкой в мощной руке, вылетела из подъезда и метнулась к кустам, за которыми догуливал свое «свежий ветер». Песня оборвалась. Домомучительница протащила мимо Али с Никитой расхристанного мужичонку. Певец свежего ветра понуро шевелил в воздухе ногами, икал и печалился. Парочка скрылась в подъезде, и из логова фурии донеслись звуки семейной бури. Потом потрепанный трубадур высунулся в окно остудить повинную голову. Но свежий ветер вновь раздул в нем пожар протеста. Увидев Никиту, мужичонка заголосил с новым вдохновением: - Парень! Эй, парень! Слушай мой завет! НИКОГДА НЕ ЖЕНИСЬ!!! Могучая десница схватила бунтаря за шиворот, оторвала от подоконника и швырнула обратно в лоно семьи. Окно захлопнулось. Из темноты вышел бледный Алеша с ключами. - Что, дверь выломал? - зевнула Аля. - Н-н-нет, п-п-по трубе з-з-залез в-в-в окно. - Упал что ли? - Н-н-нет. - Тогда чего заикаешься? Тоже мне подвиг - на второй этаж забраться! - Аля презрительно пожала плечами и пошла домой спать. Никита посмотрел на окно. На водосточную трубу. На тихого программиста, который в школе все десять лет был освобожден от физкультуры. И молча пожал Алеше руку. Пока Аля не видела.
Из Подольска Никита вернулся с тремя рублями в кармане. Потому что излечение от России, празднование «юбилея» и чествование рыцаря Алеши, забравшегося на второй этаж по трубе, растянулись на несколько дней. На Курском вокзале в пять утра было странно. На первом ларьке, где Никита хотел купить сигареты поштучно, вместо традиционной «Вернусь через 5 минут», висела записка: «Ушел ловить Бен Ладена». Во втором ларьке престарелая продавщица изумленно читала «Голый завтрак». Видимо, в книге ее привлекла яркая обложка и аппетитное название. Попасть в Интерзону она явно не ожидала. В третьем ларьке два кавказца делали что-то тайное. Когда Никита постучал в окошко, они одновременно подпрыгнули, обрушили друг на друга лавину коробок, попытались бежать, столкнулись лбами, продали Никите за три рубля пачку Gauloises и захлопнули окошко. У метро, в ожидании открытия, столпилась порядочная массовка. Никита, окончательно обнищавший, пошел стрелять у сограждан десять рублей. Идти пешком в Алтуфьево через всю Москву ему казалось подвигом, достойным Геракла. Гераклом Никита себя никак не ощущал, особенно в то утро. Люди встретили Никиту прохладно. Кто-то говорил, что денег нет, а есть лишь карточка на одну поездку. У кого-то были «только крупные купюры». Кому-то было лень доставать кошелек. Тетка с большими сумками сказала: «Мы работаем - и ты работай! Нечего тут!», а усатый мент пригрозил отвести в отделение. У самого входа в метро зашевелился бомж. Никто, в том числе и Никита, не обратил на него внимания. Меж тем бомж, пошарив в безразмерных карманах, извлек на свет мятую десятку. Величественно приблизившись к Никите, он протянул ему деньги и победоносно посмотрел по сторонам. Публика сделала вид, что ничего не произошло. Никита с бомжем подружился. «Carthago delenda est!» - сказал тот, глядя, как люди штурмуют двери метро. И объяснил удивленному Никите, что получил два высших образования, но разочаровался в науке и стал «бродячим философом». Тут же последовала лекция о смысле жизни: - Жизнь - это эскалатор, идущий вниз, - бомж достал из широких штанин свалявшийся бычок и уселся на корточки. - Внизу, разумеется, расположен ад. Или небытие. Или смерть. Кому как больше нравится. Наша цель - подняться наверх. Туда, где находится Бог. Или свет. Или спасение. Не будем спорить о терминологии. Это неважно, когда эскалатор идет вниз. Возьмем обычного человека. Его нормальное желание - подняться. Но все усилия съедаются обратным движением эскалатора. В итоге - человек стоит на месте. Что делает большинство? Разумеется, самое простое. Они устают, садятся на ступенечки с бутылочкой пивка и плавно съезжают вниз. Только избранным удается развить такую скорость, чтобы преодолеть инерцию и подняться! - А вы? - грустно спросил Никита. - Вы как? Тоже на ступенечках с пивом? Мыслитель огрел его трагическим взглядом и ответил: - Я иду вверх. Причем в тысячи раз быстрее всех остальных. Только мой эскалатор несется вниз с такой скоростью, что большинство из вас за секунду скатилось бы в ад. А я держусь уже пятьдесят три года. Если бы я, с моим умом и талантом, шел по вашему эскалатору - давно бы был на вершине! - А почему у вас эскалатор такой быстрый? - Потому что собаке - собачья смерть, - отрезал бомж, раздосадованный вопросами. - Откуда я знаю почему. Разве меня спросили? Мы вообще ничего в жизни не решаем. Единственная наша свобода - это свобода выбирать отношение к той судьбе, которая досталась. Я к своей отношусь философски. Никите захотелось записать. Он полез в рюкзак. Увидев блокнот, бомж фыркнул: - Тоже мне Карлос Кастанеда! Хотя пиши. Вся античная философия сохранилась благодаря бездарным ученикам, которые плохо усвоили истину: мы знаем только то, что удерживаем в памяти, а не то, что записали на бумажке.
Аля сказала: «Мне надоели твои трагические саги. Расскажи, наконец, хоть одну хорошую историю о России. Или нет таких? Здесь вообще когда-нибудь, при каком-нибудь царе Горохе, бывало хорошо?” Юнкер сказал: «Надо купить четыреста воздушных шариков, наполнить их гелием. А потом привязать к ним какого-нибудь депутата и запустить в небо. Пусть полетает, подумает. Все вполне безопасно. Шарики будут постепенно сдуваться, а депутат мягко опускаться на родные просторы, в объятия благодарных избирателей». Яся сказала: «На выставке “Бубновый валет”» я видела картину: человек в черном, с красно-белой повязкой на рукаве, а вокруг головы - светящийся круг. Похоже на икону. И я подумала, а вдруг через сто лет политзаключенных нацболов причислят к лику святых?! Как Николая Второго - тоже ведь никто из современников не мог предположить. Представь, святые великомученики Абель и Лимонов!» Царь Николай Первый сказал: «Я признаю, что деспотизм - суть моего правления. Но это соответствует национальному духу». Директор книжного издательства Коромыслов сказал: «Я не понимаю, почему молодежь так любит разговаривать. Меньше слов - больше дела. Достань оружие и замочи парочку фээсбэшников. А потом - сам застрелись. Это и есть революция, сынок!» Блаженный хиппи в метро сказал: «Какая цензура? А как же свобода слова и демократия? Вы что-то путаете, мы живем в цивилизованной европейской стране. Осталось только легализовать марихуану, и все будет совсем замечательно!» Толстая тетка на вокзале сказала мальчику-попрошайке: «Зачем деньги клянчишь? Большой уже! Воровать пора!» Пушкин сказал: «Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!»
Яся была магнитом для всевозможных маньяков, умалишенных и извращенцев. Если где-нибудь случался повредившийся, то из всех людей он безошибочно вычислял Ясю. И именно к ней шел с рассказами об огненных шарах, читающих его мысли, или об инопланетянах, которые используют людей как биологические скафандры. Яся убогих жалела и слушала. А потом не знала, куда от них деться, ибо маньяки, как известно, существа навязчивые. Самый колоритный Ясин маньяк имел прозвище Тремор и состоял в комсомоле. Комсомолец был абсолютно седым, хотя и не очень старым. Правда, из комсомольского возраста он все равно уже вышел. Тремору было тридцать пять. Яся увидела его на каком-то антиамериканском митинге. Комсомольский маньяк сжигал чучело Джорджа Буша. При этом у Тремора было такое лицо, будто он казнит не тряпичную куклу, а живого президента вражеской державы. А Буш дергается, скулит и молит о пощаде. Тут каратель увидел Ясю, выронил недогоревшего Буша и бросился к ней, рассекая толпу маленьких нацболов и красных старичков, как ледокол «Красин». Добравшись до Яси, маньяк упал на колени (поскользнулся) и, трясясь всеми членами (отсюда прозвище), сказал: - Сестренка! Я ждал тебя всю жизнь! Пойдем, я тебе во всем покаюсь! И сердобольная Яся пошла. С тех пор главной задачей ее неспокойной жизни стало избавиться от маньяка. Тремор ходил за ней по пятам. Ночевал в подъезде, нес караул на крыльце универа. Куда бы Яся ни пошла, он следовал в некотором отдалении, сверля Ясину спину взглядом, который свидетельствовал о необходимости немедленного вмешательства психиатра. Ясины друзья время от времени замечали хвост и выражали обеспокоенность. А Яся беззаботно отмахивалась: - А, все в порядке, это мой маньяк! Он милый! Когда Яся оставалась одна, деликатный Тремор догонял ее, чтобы открыть «сестренке» очередную горькую страницу своей биографии. Чаще всего истории были про «друганов» Тремора, которые, все как один, уже погибли, точнее, по его хлесткому выражению, «отдуплетились». Однажды Тремор, будучи в лирическом состоянии духа, затащил Ясю на кладбище, где лежали все «отдуплетившиеся друганы». И целый день водил ее между могилами, зычно трубя печальные песни из репертуара Михаила Круга. Про то, что «все кореша откинулись, а я один остался». Яся пыталась сбежать, но Тремор крепко держал ее за руку. Когда стемнело, Тремор развел костер на обочине федеральной трассы, усадил Ясю на гнилое бревно и поведал о том, как хорошо было в Советском Союзе. Ведь все «друганы», промышлявшие гоп-стопом, тогда еще были живы и каждый день сообща выпивали водку за 3 рубля 62 копейки в «капельнице» на углу проспекта Ленина и улицы 25 октября… Но вскоре события приняли менее идиллический оборот. Тремор вознамерился жениться на Ясе. Свадьбу он планировал устроить 7 ноября, под транспарантами и бархатными обкомовскими знаменами. Тремор больше не называл Ясю «сестренкой» и изводил своеобразными просьбами, которые должны были показать всю силу и глубину его комсомольской страсти. - Ты только прикажи, и я прыгну с этого моста! - говорил Тремор, тараща безумные голубые очи. Яся не хотела, чтобы Тремор прыгал с моста, так как было уже холодно. - Ты только намекни, кто тебя обижает, я их заставлю пешню сожрать! - Тремор возбуждался еще сильнее и со всех ног бросался домой, где в чулане хранилась зловещее орудие. Потому что Яся не знала, как выглядит пешня, и наивно думала, что это отравленная пшенная каша. Пешня оказалась большой железной палкой, которой рыбаки прорубают лед. «Сожрать» пешню было очень трудно и, наверное, неприятно. Яся не хотела, чтобы кого-то постигла эта участь. Тремор, окончательно перегревшись, в сердцах начинал избивать бетонный забор и успокаивался только, до крови рассадив кулаки. Любой бы на Ясином месте крепко задумался. Но Ясе это было несвойственно. Кульминация комсомольской любви настигла ее в новогоднюю ночь. Тогда они с Никитой (по ее, конечно, инициативе) в очередной раз «расстались навсегда», и гордая свободная Яся отправилась отмечать главный национальный праздник в общагу педагогического университета. Под утро, когда большинство будущих учителей уже приникли к пыльному полу, на пороге «избы-ебальни» (так называлась комната, где никто не жил и где студенты предавались увеселениям) появился Тремор. Он с трудом держался на ногах, весь был залит кровью, а в руках сжимал топор. - Со мной пойдешь! - прорычал Тремор, увидев Ясю, грустившую на подоконнике. Амурные поползновения комсомольца тогда уже были окончательно отвергнуты, и краснознаменная свадьба расстроилась. - Куда пойду? - спросила любопытная Яся. - В АД! - заорал Тремор, питавший слабость к дешевым эффектам, и замахнулся топором. Студенты стали спать еще крепче. - Что это у тебя такое? - сказала Яся строгим тоном воспитательницы. - Ну-ка, дай посмотреть! И тут случилось чудо: Тремор как-то резко присмирел и безропотно протянул Ясе орудие убийства. Яся хладнокровно швырнула топор в свободный от студентов угол и повела Тремора в знаменитый общаговский толчок: отмывать от крови и перевязывать вскрытые вены. Тремор заснул прямо у раковины, и наутро ничего не помнил. А Яся помирилась с Никитой и заявила, что после «такой достоевщины сам бог велел ехать в Питер». Они заняли у кого-то денег и отправились в город Раскольникова. Тремора Никита потом видел еще один раз. Под проливным октябрьским дождем. Надрываясь и нагибаясь чуть не до земли, тот тащил куда-то маленький пионерский барабан. Седовласый комсомолец совсем ослаб от борьбы с империализмом и бесконечного одиночного запоя. Он шатался от каждой капли, и было такое впечатление, что героический маньяк идет в свое светлое будущее не под дождем, а под градом камней. К тому же злая капиталистическая водка съела у Тремора весь желудок, и комсомолец то и дело падал на колени и блевал кровью. Так он и продирался сквозь тьму и непогоду, в окровавленном плаще и с барабаном наперевес. Как раненый и поседевший в боях призрак юного барабанщика из старых советских сказок.
С Рощиным Никита познакомился в Питере. При попытке (удачной) стянуть в книжном магазине «Общество спектакля». Продавцы, увлеченные разгадыванием кроссворда, противоправных действий Никиты не заметили, а Рощин заметил и одобрил. Выйдя вслед за ним на улицу, университетского вида молодой человек сказал: «Хорошую книжку украли». У Рощина, в его двадцать пять, была зачаточная лысина, научная степень и полугодовалая дочь Марья Евгеньевна. Марья Евгеньевна уже умела переворачиваться и каталась по кровати, как колобок, а Рощин читал Ги Дебора, любил фильм «Броненосец Потемкин» и - под псевдонимом «Ропшин» - печатал в газете «Лимонка» стихи про бомбы. У Рощина было четыреста часов транса в компьютере и майка с портретом Че Гевары, раскуривающего гигантский косяк. Рощин говорил: «Мне стыдно быть благополучным, когда в моем родном Коврове люди кошками закусывают. Поэтому я думаю о революции. Иначе я думал бы только о Марье Евгеньевне и круглые сутки слушал транс». Никите казалось, что позиция «мне стыдно» характеризует Рощина как классического русского интеллигента. Из тех, что ходили в народ. Рощин на слово «интеллигент» страшно обижался. Хотя и читал лекции на филфаке. Когда студентки встречали своего любимого Евгения Евгеньевича на Марсовом поле пьющим пиво в компании нечесаных деятелей сопротивления или на панк-концерте, Рощин искренне сокрушался о разрушенном «педагогическом имидже». А восторгам студенток не было предела. Культовую фразу Рощина: «се ля ви - сказала смерть» первокурсницы задумчиво рисовали на партах. И томно вздыхали. А немногочисленные филологи мужского пола обычно приписывали рядом другую культовую фразу: «Когда нет денег, нет любви. Такая штука эта се ля ви». И тоже вздыхали. Подавляя в себе здоровое желание загнуть пару и напиться. Лекции Евгения Евгеньевича не прогуливал никто. На них приходили даже во время запоев и мировоззренческих кризисов. Которые, как правило, были спровоцированы именно подрывной преподавательской деятельностью Рощина. Никита несколько раз присутствовал на рощинских камланиях. И был свидетелем того, как золотая молодежь, читающая «Ночной дозор» и подпевающая «Фабрике звезд», утирает слезы, слушая историю про будущего террориста Ивана Каляева, который увидел Бога, стоя по пояс в болоте. Студенты, конечно, не распознавали в лекциях Рощина анонимных цитат из классиков мировой антибуржуазной мысли, но внимали проповедям, разинув рты. «…выше башни Татлина только Бог. Это АнтиВавилонская башня. Обратная проекция Вавилона. Вавилон - это разобщение, непонимание, распря, каждый сам за себя, it’s your problem, как говорится. А у Татлина, напротив, - Интернационал, то есть объединение людей поверх языковых и расовых барьеров. Это антипод Вавилонской башни в семантическом плане. А в пространственном ее антипод - это котлован Платонова. Башня, растущая вниз, внутрь земли. Но смысловое напряжение здесь то же, что и у Вавилонской башни: одиночество человека, обрыв коммуникаций, причем не только между людьми, но и между человеком и миром. Между человеком и его собственной жизнью. То есть смерть. Котлован - это большая могила. Символ погребения. Выхолащивания жизни, которая, будучи лишена смысла, превращается в пустую шелуху, хлам и тщету, которые Вощев собирает в свой мешок…» Рощин имел репутацию человека, который может объяснить все. После пар некоторые особо храбрые студентки подходили к нему с вопросами, выходящими за рамки университетской программы. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.081 сек.) |