АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

СЕМЬЯ КОРНЕВА

Читайте также:
  1. Автор: Пятница. Сегодня распяли Иисуса. Семья одного из учеников Иисуса – Фомы, готовится к субботе. Суббота – особенный день у евреев, в который они воздерживаются от работы.
  2. Алкоголик и его семья нуждаются в том, чтобы возместить друг другу ущерб
  3. Анкета «Семья учащегося»
  4. Близость – корневая система всякой деятельности
  5. Божья семья
  6. В) ограничением доходов и накоплений в семьях уровнем, заведомо достаточным для жизни, но не позволяющим паразитировать на чужом труде.
  7. Вина в семьях начинающих выздоравливать алкоголиков
  8. Внутренние источники разлада в семьях.
  9. Восемь дней и ночей Шлоссберг, портной, не мог спать. Ни одно лекарство не помогало, и в отчаянии семья Шлоссбергов пригласила гипнотизера.
  10. Глава 1 Ребёнку нужна семья
  11. Глава 21. ПРИЕМНАЯ СЕМЬЯ
  12. Глава 2: Общие сведения о поведских семьях

 

Экзамены кончились. У Карташева и Корнева была осенью передержка по-латыни. Это их мало печалило, а Карташева даже радовало, что он в компании с Корневым срезался. Эта передержка сблизила их. Вообще с тех пор, как его сестра охладела к Карташеву, Корнев стал к последнему более расположенным, а от Рыльского, напротив, как будто отдалился. Что до Карташева, то он искренне полюбил Корнева и горячо звал его ехать к матери в деревню. Звала его и Аглаида Васильевна, но Корнев тянул и не решался. Отчасти мать Корнева, Анна Степановна, была против разлуки с сыном, когда и без того через год предстояла разлука, так как сын собирался в Петербург в медико-хирургическую академию. Отчасти не решался Корнев ехать и просто потому, что как-то странно было так сразу бросить налаженную обстановку и ехать в совершенно чужую семью: как примут его, как отнесутся при более близком знакомстве. Он знал, что пользовался в семье Карташева некоторым престижем, был уверен даже, что престиж этот был больше того, на какой он имел право рассчитывать, и тем более боялся за этот престиж. С другой стороны, его завлекала незнакомая ему совершенно деревенская жизнь. Он тянул с решением и пока отдавался приятному ничегонеделанию наступивших вакаций; ходил в гости, принимал у себя, валялся по диванам с книжкой в руках. В открытые окна врывался веселый, звонкий шум летней улицы; мягкий ветерок играл волосами, шелестел листами книги и радостно шептал, что впереди целый ряд беззаботных, свободных от занятий дней.

Корнев, сколько помнил себя, всегда помнил все ту же обстановку. Та же квартира, веселая, чистая, с невысокими комнатами, мебель в белых чехлах, солнце, канарейки, тиканье всевозможных часов в разных комнатах. Тот же порядок, заведенный и установленный раз навсегда. Отсутствие роскоши, во всем солидная прочность, начиная с мебели и кончая бельем, всегда безукоризненно чистым, без модных фасонов, но с основательными внутренними достоинствами. Роскошь допускалась только в двух вещах: в вине и сигарах. То и другое получалось непосредственно, минуя пошлины, и вследствие этого стоило сравнительно дешево. Отец Корнева, Павел Васильевич, любил побаловать себя и своих друзей, или, как он называл их, собутыльников, и хорошим вином, и сигарами.

В доме Корневых гости редко показывались. Появляясь же, сразу принимались за еду и питье. Жена Павла Васильевича, Анна Степановна, не то дичилась, не то боялась друзей мужа, скрывая, впрочем, то и другое под маской любезной, гостеприимной хозяйки, кормила их разными вкусными блюдами простой кухни, - гости ели, пили и хвалили хозяйку, когда она заглядывала к ним в столовую.

- Анна Степановна!.. милейшая!.. по божеской и человеческой совести, такого пирога, как ваш, нет нигде во всем городе, хоть повесьте меня, - гремел обыкновенно главный запевала компании, Александр Иванович Злобецкий, громадная туша на высоких расставленных ногах.

- Так когда-нибудь и уйдем увси от вас без языка; бо проглотымо, истинно говорю, проглотымо... Да поддержите... чи вже проглотылы? - обращался Александр Иванович к остальной молчавшей компании.

- И сам назвонишь, - отвечал равнодушно чиновник таможни, Иван Николаевич Пономаренко, с оплывшим бледным лицом, маленькими черными, непокорными глазами. - Добре подвесили, славу богу, язык... как только влезли на такую колокольню!

- Возможно ли терпеть сие оскорбление? - спрашиваю я вас, любезная наша хозяйка, Анна Степановна... Пожалуйте ручку...

- Эх! Юбочник.

- Что-о? - завидно...

- Кушайте, кушайте на здоровье, - говорила Анна Степановна, робко пятясь к двери, и, еще раз окинув взором стол с едой, тарелками и винами, спешила из накуренной комнаты в кухню пополнить исчезнувшее со стола.

- Вот кому счастье господь бог послал, - говорил ей вслед Александр Иванович и кивал на хозяина. - Давай меняться на мою фурумуру... двух сестер в придачу дам.

- Терпи, терпи, - пренебрежительно утешал его Пономаренко, - в рай попадешь.

- Да брешешь же, не попаду: в раю мученики, а дурней и оттуда гонят.

- Бачили прокляты очи, що покупалы: ижты ж, хоть повылазты.

- О, отозвався казак! Та не ешьте ж бо, а пииты. - И Александр Иванович запевал излюбленную песню.

В кухню к Анне Степановне доносилось нестройное громкое пение:

 

А кто пье, тому наливайте,

Кто не пье, тому не давайте,

А мы будем пить

И горилку лить

И за нас,

И за вас,

И за неньку

Стареньку,

Што научила пи-и-ть,

Го-о-рилочку лы-ы-ть.

 

Пьяные голоса один за другим замирали над последним протяжным аккордом.

Анна Степановна слушала, уставившись в блюдо, на которое накладывалось новое кушанье, и была довольна, что ряд комнат отделял ее от пировавших. Еще более радовалась этому, когда дом вздрагивал от взрывов сильного смеха или когда несся по комнатам громкий, горячий говор, шум, а то и крики. Анна Степановна только тревожно оглядывалась на двери, боясь, что вот-вот и сюда кто-нибудь заберется.

На рассвете, заплетаясь, компания удалялась наконец восвояси, и громадный "сам", как она называла мужа, бритый, молчаливый, стараясь сохранить свою обычную величественную осанку, поджав губы, мрачный, не смотря на нее, направлялся, лавируя, в свою спальню. Анна Степановна легко вздыхала и, разбитая, измученная, но успокоенная, плелась по комнатам, тушила лампы и наконец ложилась, долго еще растирая свои отекшие от непрерывного стояния больные ноги.

По мере того как подрастали дети, характер кутежей и самый состав компании немного изменялся. Устраивался род вечеров, и до ужина все шло чинно.

Под аккомпанемент дочери то solo, то хором распевались разные песни, и главным образом малороссийские: "Гей ты, казаче Софроне", "Заплакала Украина". Их запевал смуглый, с длинными черными усами, уверенный в себе регент соборной церкви, под магическим взглядом черных глаз которого Маня Корнева чувствовала себя как-то особенно хорошо.

А то вдруг без музыки затягивал Александр Иванович:

 

Еи кажут: встань раненько,

Причешися чопурненько;

Она встаты не хоче,

Як та видьма, все цокоче.

 

И, кончив, он обнимал молодого Корнева и весело говорил:

- Так-то-сь, мой почтеннейший... Все бабы ведьмы, и нет ни единой, у которой хотя бы такой малесенький хвистик не торчал. По опыту докладываю вам...

- Вот как, - отвечал Корнев, ежась и понижая свой голос до баса.

- Поверьте опытному человеку... и сладкое забвение от сей горькой истины сокрыто на дне сих сосудов... во исполнение реченного: и из горького выйдет сладкое... а потому предлагаю...

- Не пью.

- Напрасно... Чему же учат вас в таком случае?

- Ерунде больше.

- О, отозвався казак... Будьте ж здоровеньки...

В обыкновенное время жизнь в доме Корневых протекала однообразно и монотонно. "Сам" ходил на службу, а возвратившись, обедал, надевал халат, и его громадная фигура в халате казалась еще больше в невысоких комнатах.

Иногда он заглядывал в общие комнаты, загадочно смотрел, поджимал губы и испускал не то мычанье, не то вздох, не то несколько нот какого-то ему одному известного мотива и опять уходил к себе.

Проводив с утра детей в гимназии, мужа на службу, Анна Степановна принималась за хозяйство. Горничная прибирала комнаты, - она помогала ей. Вытирала с добродушной, энергичной гримасой пыль, вытирала зеркала, тряпочкой, смоченной в водке, разговаривала с горничной, расспрашивая ее о ее житье, о родных, вникала во все подробности ее прежней жизни, докапывалась до противоречий и, смотря по впечатлению, или привязывалась к ней, или начинала ее мягко, но неуклонно так выводить на свежую воду, что горничная отказывалась от места. Насколько часто менялись горничные (может быть, здесь действовала и ревность: Павел Васильевич старых горничных не терпел), настолько кухарки жили долго. Возраст здесь не играл роли, и кухарки всегда у Анны Степановны были пожилые. Несколько лет уже жила старая, но веселая кухарка Марина, большая сплетница, в честность которой Анна Степановна верила, как в свою. С Мариной Анна Степановна отдыхала душой и всегда с удовольствием ждала ее возвращения с базара. Марина проворно раскладывала на большой чистый стол принесенную провизию: свежую красную говядину, белый хлеб, морковь, кочаны капусты, бублики; Анна Степановна с удовольствием подсаживалась поближе, вдыхала в себя свежий аромат от провизии, помогала кухарке и внимательно слушала, переспрашивая разные городские новости. И Анна Степановна знала всегда все: и какой обед у Карташевых, и какая родня у Рыльского, и кто из ее знакомых к кому чаще ходит, - все передавала кухарка, что успевала узнавать на базаре от своих подруг. И все складывала в себя и тщательно берегла Анна Степановна. Запас этих сведений помогал ей разбираться в сложных отношениях незнакомого ей общества. Разговаривая с нею, ее добрые знакомые и не подозревали, что она каждый день приподнимает ту таинственную завесу их домашней жизни, которую обыкновенно стараются так тщательно закрывать от непосвященных глаз. Из-за этой запрещенной завесы Анна Степановна видела большею частью совсем других людей, чем те, какими желали изобразить себя эти люди. Добрый радетель о чужих бедах выходил прижимистым, сухим, несправедливым эгоистом; красноречивая дама с бегающими глазками, так ищущими общего сочувствия, пользовалась общею ненавистью прислуги за свой несносный черствый характер. И это постоянное двойное освещение, под которым Анна Степановна видела людей, в связи с природной чуткостью, делало то, что она никогда не ошибалась в своих симпатиях и всегда говорила и действовала наверняка.

Сознательно или бессознательно, но признавал это и всегда сосредоточенно-величественный и загадочно-молчаливый муж ее, и молодой, считавший себя далеким от ее влияния, сын. В этом отношении она имела несомненное влияние в семье, и тем более сильное, чем меньше оно сознавалось и ею и семьей. В остальном, в глазах сына, она была маменькой, которую он любил и старался забыть и ее неразвитость, и ее мещанское звание, которое невольно, но часто подчеркивалось в обществе. Но дочери оно доставляло много мучительного. Оно вносило раздражение, может быть, и зависть в сношения ее с подругами и влияло на выбор подруг. Мещанство матери было самым больным местом дочери, и неосторожный намек в этом смысле заливал ее щеки, шею и уши ярким румянцем. К чести Марьи Павловны надо сказать, что она не то что стыдилась за мать, а просто раздражалась и обижалась. Что думал "сам", этого никто не знал, не знала и Анна Степановна. Понимая всех своих знакомых, она с совершенным недоумением останавливалась перед своим мужем. Известный инстинкт подсказывал ей, конечно, манеру обращения, но, сильный и верный с другими, инстинкт действовал здесь робко, наугад и часто невпопад. Существовало что-то, в чем так и не могла разобраться Анна Степановна. И это бессознательно мучило ее и заставляло напряженно рыться в прошлом, в бесполезном усилии найти затерянное начало; все с самого начала таким было, сразу как-то потерялась руководящая нить, с самой первой встречи.

Покончив со всякими делами по хозяйству, надев большие черепаховые очки, Анна Степановна садилась где-нибудь в залитой солнцем комнатке, где особенно звонко заливались канарейки, за починку и штопанье старого белья и часто отдавалась воспоминаниям об этой первой встрече.

Да, двадцать лет прошло, точно вот вчера все это было. Все, как живое, стояло перед глазами.

Пошла она в собор и надела, как сейчас помнит, синенькое с белыми звездочками платье. На самой груди была маленькая вырезка и в ней крестик, маленький, серебряный, позолоченный, на бархатной ленточке. Стоит она в церкви, молится; уж к кресту пошли, уж идут мимо нее назад; только и она было собралась двинуться, как вдруг... Анна Степановна опускала работу при воспоминании, как это случилось. Стоит перед ней молодой человек, высокий, в синем воротнике, в золотых пуговицах; волосы этак короткие, причесанные назад, светлые-светлые, глаза голубые так насквозь и смотрят... И вдруг... крестится, наклоняется да прямо в крестик, что в прорезе у нее на груди, губами... Завертелось все в глазах: и страшно, и стыдно, и вот точно волю всю ее отнял, - а слезы так и льются по щекам. Взял он ее под руку и повел из церкви. Очнулась уж в какой-то улице. Спрашивает ее.

- Вы где живете?

Глянула она на него, вспомнила и говорит:

- За что же это вы меня на всю жизнь опорочили?

- Простите... ради бога, простите...

А сам идет все да говорит, говорит что-то...

Разливаются канарейки, льются их трели, лежит на коленях работа, а Анна Степановна все смотрит и смотрит куда-то вдаль.

Двадцать лет пронеслось... Все такой же он: веселый - называет ее "Анна Степановна"; сердитый - скажет: "сударыня", подожмет губы - туча тучей. Так и упадет ее сердце, и жизнь не в жизнь, ходит, шепчет себе: "Закатилось мое солнышко", - да вздыхает. А боже сохрани при нем вздохнуть. Как услышит его шаги, сама себя испугает - идет, идет! И примет спокойный вид. Пройдет он - смотрит ему вслед, смотрит потухшим, непонимающим взглядом.

Павел Васильевич и с детьми был чужой. Больше других разрешалось дочери; разрешалось, или она сама себе разрешала: не боялась она как-то его угрюмого вида даже и тогда, когда деньги приходилось просить.

Сын относился к отцу с какой-то смесью страха, непонимания и того характерного недружелюбия, которое всегда является результатом далеких отношений отца к детям. Недружелюбие это было не по существу, - в каком-то отвлечении его не существовало, но от этого текущие отношения не были ближе. В этом отвлечении сын, в общем, уважал отца. От матери он узнал историю их брака, знал некоторые подробности из его жизни, дававшие ясное представление о том, что его отец был, по крайней мере, прежде (теперь он молчал), человеком чутким к высшим потребностям жизни. Об этом же говорила громадная библиотека отца, которую сын оценил, начав серьезное чтение. Уважал он отца и за отсутствие всякой рисовки. Некоторое сочувствие отца к его развитию сын угадывал, но в редкие минуты беседы на эту тему отец высказывался так определенно и категорично, что чувствовалось, что всякий спор с ним был совершенно бесполезен. Вообще Корнев считал, что отец - существующий факт, который надо принимать так, как он есть, ничего здесь не переменишь, и лучшее, чтобы не раздражать и не раздражаться, - это избегать с ним всяких лишних разговоров, не идущих к делу. А деловые разговоры всегда были коротки и лаконичны: "выдержал", "срезался" и в очень редких случаях: "папенька, позвольте денег".

 

 

X

ПИКНИК

 

Наташа Карташева, державшая экзамен в казенную гимназию в тот же класс, где была и Корнева, познакомилась таким образом с Маней, и, по настоянию братьев, они обе познакомились и домами между собой. Зина Карташева держала себя в стороне от подруг Наташи. Месяц тому назад она кончила курс в частной гимназии и теперь была уже на правах взрослой барышни. С товарищами брата у нее тоже было мало общего.

Зинаида Николаевна кончила ученье, выходила, так сказать, уже на дорогу жизни, а компании предстояло еще столько же, если не больше, учиться: ходили к тому же слухи о восьмом классе, о греческом языке, о каком-то циркуляре попечителя. Все это занимало и волновало компанию, но все это уж не интересовало Зинаиды Николаевны: напротив, товарищи брата в ее глазах еще больше превращались в мальчиков. Компания чувствовала это отношение к себе Зинаиды Николаевны и понемногу, затаив недовольство, стала отдаляться от нее. Зинаида Николаевна и довольна была отделаться от мальчишек, и в то же время чувствовала пустоту: ученье кончилось, новая жизнь не сложилась. Не было даже подходящего кружка знакомых, где общность интересов связывала бы ее с этим кружком. Она бывала у нескольких подруг, эти подруги бывали у нее, но все это было как-то не "по-большому", не налажено и, главное, не интересно: не было даже настоящих кавалеров, взрослых, окончивших курс, интересных, если не считать одного судебного следователя да брата одной подруги, молодого учителя гимназии - Логинова, которого Зинаида Николаевна маленькой девочкой встречала, бывало, в церкви в гимназическом мундире. Оба эти кавалера у Аглаиды Васильевны в доме не бывали, и встречалась с ними Зинаида Николаевна или у подруги, или на бульваре, куда на прогулку ее и подруг провожали эти кавалеры.

Компания, шляясь и наталкиваясь на Зинаиду Николаевну и ее общество, размашисто, не без иронии раскланивалась с ней и пускала по ее адресу, в отсутствие Карташева, остроты, смысл которых был тот, что "Зинаида Николаевна теперь стали большие, им нужно женихов, и они, мальчишки, для них больше не интересны".

- Ну, и скатертью дорога, - говорил Корнев, - на здоровье! Хотя, не в обиду будь сказано, господин следователь имеет вид голодного галчонка, а господин учитель был известен своей глупостью еще в тот период, когда впервые узнал, откуда у него ноги растут.

Зинаида Николаевна точно чувствовала, что означали эти боковые довольные взгляды, которыми компания, проходя мимо, дарила ее и ее общество, краснела и испытывала неприятное, немного враждебное чувство к друзьям брата.

- Гм, гм! - говорил Долба, оглядываясь на приличной дистанции на проходившее общество Зинаиды Николаевны. - На трех барышень двух кавалеров маловато.

- Дежурство устроят, - отвечал Рыльский, поправляя свой шнурок.

Что до Наташи, то она училась и не думала еще о том времени, когда ее сверстники превратятся вдруг в мальчишек. Теперь эти мальчишки и ее и Корневу очень интересовали; как-то незаметно, само собой происходило обоюдное сближение, и Наташа и компания в обществе друг друга чувствовали себя легко и свободно. Иногда даже компания при Наташе прохаживалась насчет ее старшей сестры, иногда серьезный подымался разговор на тему, что значит, собственно, "кончила курс".

 

 

Окончание экзаменов решено было отпраздновать пикником. Так как следующее после экзаменов воскресенье совпало к тому же с днем рождения Корнева, то и постановили: обедать у Корневых и сейчас же после обеда ехать на лодках на дачу к подруге Корневой - Горенко. Наташа, сошедшаяся быстро с Горенко, тоже участвовала со всеми и в обеде и в пикнике.

В воскресенье, с утра, по обыкновению, вся семья Корневых (за исключением Анны Степановны, болевшей ногами) отправилась в собор.

Как-то давно уже Павел Васильевич коснулся раз навсегда этого вопроса по поводу высказанного сыном взгляда на религию.

- М-м-м... - протянул Павел Васильевич, сжав губы, и уставился, точно задумался, в пол. Так он стоял долго и наконец, решительно подняв голову, произнес:

- Да-с...

И опять задумался.

- Вот что...

Павел Васильевич сделал еще одну паузу, собрал губы и заговорил, свободно модулируя свой голос:

- Там как угодно... Все человечество... величайшие умы... Ну-с, все равно... это меня не касается... Но у вас есть сестра...

Павел Васильевич в торжественных случаях говорил своим домочадцам "вы". Он еще раз сжал губы и кончил:

- Я желал бы, чтоб формальности были соблюдаемы.

Ту же мысль Аглаида Васильевна своему сыну высказала так:

- Там, веришь ли ты или не веришь, мне решительно все равно. Я верю, что, когда надо будет, господь пожалеет меня и сделает тебя верующим; но вот чего я не могу позволить - это касаться сестер. "Горе соблазнившему единого от малых сил"... помнишь? Ни люди, ни бог не простят. И в церковь извольте ходить.

Таким образом, и Корнев и Карташев ходили в церковь. Ходила, впрочем, и остальная компания и даже католик Рыльский, потому что в церкви можно было встретить всех: Аглаиду Васильевну с дочерьми, сестру Корнева, подруг и ее, и Зининых, и Наташиных.

День был настоящий летний, так и тянуло куда-нибудь подальше от душного города. Город со своими нарядными, звонкими улицами, панелями в тени акаций, с белыми маркизами, с красивым тенистым бульваром, с сверкавшим там, внизу, синим морем, залитый ярким солнцем, - точно спал в неподвижном воздухе.

В соборе шла обедня. Было прохладно и просторно. Редкие шаги по каменному полу собора звонким эхом отдавались в ушах. Над головами в высоком куполе, точно живые, двигались волны ладана и таяли там, вверху, в неподвижных золотых лучах солнца. По церкви, вибрируя, неслись и мягкие дрожащие звуки протодиаконского баса, и стройное пение архиерейских певчих. В раскрытые окна заглядывал веселый, праздничный день, тихий, неподвижный, точно заглянул и притих, проникнутый торжественной службой. По временам лишь вдруг врывался звонкий треск мостовой или мягко шумела в окнах молодая, вся в белом цвету, листва акаций.

У алтаря, с левой стороны, ближе к решетке, стояла Аглаида Васильевна, спокойная, сосредоточенная, внимательная к службе; Зинаида Николаевна, сдержанная, строгая; Наташа, усталая, рассеянная; Анна Петровна Горенко, с живыми синими глазами, которые быстро пытливо, в контраст с безмятежными большими глазами Наташи, всматривались во все окружающее. Подальше стоял громадный "сам" - Павел Васильевич Корнев, с плотно сжатыми губами, со сложенными на животе руками, иногда вдруг всем туловищем поворачивавшийся назад и смотревший куда-то вдаль над головами молящихся. Позади него стояла Маня Корнева с дочерью хозяина того дома, где жили Корневы, нарядной, красивой бесцветной девушкой. Еще дальше в легких парусиновых костюмах, облокотившись о колонны, стояли Корнев и Карташев.

Карташева мучила все та же мысль о Мане Корневой. Сердце его тоскливо ныло. Он то смотрел, задумавшись, вперед, то, убегая от своих неприятных мыслей, исчезал взглядом в окне, следя, как нежный воздух в нем млел, рябил и уносился мелкими струйками вверх, в прозрачное небо. Там, в голубой дали, точно купался высоко-высоко орел! Счастливый орел! Ему нет преград: он прилетел из степей, видит теперь синее море и опять улетит назад в степи... куда захочет: может быть, в Крым, на Кавказ... увидит горы... снег на них... полетит в другие степи, ровные, гладкие, с болотистой рекой, высокими камышами, низким небом... Завывает камыш, качается над рекой. Мутная река бежит мимо: камыш машет ей вслед, точно хочет догнать ее и не может... Маня Корнева чужая ему и любит Рыльского... Близко стоит она, как и прежде, а чужая... Ее желтенькое барежевое платье... тоже чужое... В окно свежая волна воздуха несет аромат моря, жасмина, акаций и мучительно проникает в сердце. Нет, не чужая! - шепчет, точно просит, чей-то голос... Чужая! чужая! чужая! - упрямо твердит другой... А в голове точно поет кто-то тоскливо и сладко:

 

Любил я вас сердцем

И любил душою,

Вы же, как младенцем,

Забавлялись мною,

Вы не понимали

Ни моих страданий...

 

Не понимала!.. Слезы сверкали в глазах Карташева. Эх, забыть бы все и улететь туда в окно, где белая акация тонет в нежном голубом небе, где орел черной точкой только виднеется уже там, вдали. Глупая его любовь, глупый он сам... слава богу, никто не знает о его любви, и никогда не узнает... и она, что любил он ее... Наташа повернулась и смотрит на него, точно задумалась, жаль ей его. Неужели угадала? Нет, слава богу, не угадала; перевела спокойно глаза на Корнева и смотрит так, как будто и его о чем-то спрашивает. Счастливая Наташа! не мучится. И Анна Петровна оглянулась и смотрит на него ласково внимательно... синие-синие глаза, зубки белые, думает что-то и кусает губы... губы маленькие, красивые. Покраснела и отвернулась. Может быть, он неловко посмотрел?.. Отчего ему всегда кажется, что он вдруг сделает когда-нибудь что-то такое, чего уж и поправить нельзя будет?.. Рассеянным не надо быть, надо постоянно думать.

Карташев стряхнул с себя мысли и повернулся к алтарю: затворялись царские врата, певчие теснее обступили смуглого регента с черными усами, в расстегнутом сюртуке; подумал про него, что ему жарко; замер на мгновение над поднявшимся вверх камертоном и окончательно пришел в себя, когда воздух дрогнул, и полились, и зазвенели, и загудели трескучие залпы торжественного: "Тебе бога хвалим".

"Скоро конец", - подумал Карташев и устало посмотрел назад. Он весело встрепенулся: пробирались Семенов, Долба и Рыльский. Корнев, какой-то праздничный, настоящий именинник, причесанный с боковым пробором светлых густых волос, тоже повернулся, и из монгольских припухших прорезов смотрели его серо-зеленые пытливые глаза.

Семенов шел впереди, выпятив грудь, с сияющим выражением своего красного в веснушках лица. Он был доволен собой: успел отстоять обедню с родными и попал вовремя в собор. Из-за Семенова выглядывали большие карие глаза Долбы, а из-за Долбы смотрело беззаботно-веселое, насмешливое лицо Рыльского. Он с каким-то затаенным любопытством и некоторым страхом косился по сторонам, точно вот-вот узнают, что он католик, догадаются, зачем он пришел, и вдруг выведут его из церкви. Он усиленно обмахивал свою грудь каким-то полукатолическим, полуправославным крестом и еще веселее поглядывал вперед, где стояла знакомая публика.

Приблизившись, Семенов в упор нажал на Карташева и, сохраняя свой надутый вид, толкнул его слегка в бок кулаком. Корнева повернулась, весело скользнула глазами по прибывшим, на мгновение остановилась на Рыльском и, отвернувшись, уставилась в золотое сияние над алтарем.

Компания оживленно зашушукала, послышался сдержанный тихий смех. Корнева, опять повернувшись и сдвинув брови, старалась строго смотреть на шумевших. В ответ Рыльский быстро закрестился, закланялся, не спуская с нее глаз. Она тоже смотрела на него своими влажными карими глазками и уже не строго, но с какою-то вызывающею пренебрежительною гримасою; смотрела ему в глаза, на крестившуюся руку и опять в глаза. Что-то точно кольнуло ее в сердце, в глазах ее сверкнул огонек, и, не выдержав, она отвернулась к алтарю. Только видны были ее красные ушки да аккуратно высоко вверх подобранные волосы. Карташев видел все. Не было сомнения. Растерянный, сконфуженный, он старался забыть и о Корневой и о Рыльском, старался думать о постороннем и был рад, когда служба кончилась и все начали здороваться между собою. Он тоже потянулся, поздоровался с Маней, торопливо избегая ее взгляда, подошел к Наташе и Горенко.

- Приезжайте же сегодня с сестрой к нам на дачу, - сказала Анна Петровна ласково.

Карташев рассеянно поклонился.

- У нас хорошо: море близко, купанье отличное, вечером такая прелесть... так бы и не ложился спать.

- Ах, как жалко, что мы едем в деревню! - с огорчением сказала Наташа, - я так люблю море.

- В деревне тоже хорошо, - упавшим голосом ответил Карташев, грустно следя, как Корнева пошла к выходу.

- Послушай, - дернул его Семенов, - Марья Павловна поручила тебе сказать, чтобы ты пришел на бульвар, когда проводишь сестер.

Карташев вспыхнул, а Семенов, попрощавшись, быстро зашагал вдогонку за скрывавшимися Корневой, Рыльским и Долбой.

- Вы к нам в деревню приезжайте, - повеселел вдруг Карташев, обращаясь к Анне Петровне.

- Я не могу: у меня брат больной.

Она встревоженно отвела глаза, без интереса скользнула ими по проходящим и начала прощаться. Наташа крепко поцеловалась с нею.

- Ах, как я ее люблю! - говорила Наташа брату, идя с ним из церкви. - Она ужасно гордая... не гордая, а самолюбивая... и добрая: все готова отдать... Как она любит брата! Брат тоже симпатичный... Жаль его! - он, наверно, умрет: у него чахотка.

- Она очень симпатичная, - согласился Карташев.

- Сегодня как раз восемнадцать лет, - говорила Аглаида Васильевна, сходя с паперти и ровняясь с сыном, - как мы переехали из Петербурга сюда. Я еще маленькой мечтала всегда о юге, и мне кажется, если б мне пришлось возвратиться в Петербург, я умерла бы там... Без солнца, без воздуха, без моря нельзя жить...

Она вошла в аллею.

- А я люблю север, зиму, - ответил сын.

- Ни того, ни другого ты не видел. А если придется тебе жить на севере, ты никогда его не будешь любить: север - бледная тень юга, слабая копия плохими красками... А особенно ты... Когда я ждала тебя на свет, я по целым часам просиживала на берегу моря, читала Вальтера Скотта, "Консуэло" Жорж Занд, Диккенса, постоянно смотрела на портрет Пушкина... Целую галерею портретов устроила.

- Ну, ни на Пушкина, ни на Диккенса, ни на Вальтера Скотта я, кажется, не похож.

- Мальчик ты еще...

- Не совсем и мальчик, - ответил сын, косясь на свои пробивающиеся усы.

- Для меня всегда мальчик.

- Удобная позиция, - усмехнулся он, - по крайней мере, надежды никогда не потеряете, что из меня выйдет что-нибудь.

Мать улыбалась и удовлетворенно провожала глазами обгонявших их пешеходов.

Подходя к дому, Карташев нетерпеливо прибавлял ходу.

- Тёма совсем уже перестал дома сидеть, - сказала Зина.

Карташев покосился на мать.

- Налюбуемся еще друг на друга за лето в деревне, - ответил он угрюмо.

- А пока Маней... Спеши... - пренебрежительно кончила Зина.

Тёма почувствовал какой-то намек на Рыльского, сверкнул глазами, но, овладев собой, принял равнодушно спокойный вид.

- Я не мешаюсь в твои дела, - прошу и в мои не мешаться.

- Во-первых, у меня никаких дел нет, - обиделась Зина.

- Очень жаль.

- Ну, уж это не твое дело.

- Тёма, Зина, что это такое? - вмешалась Аглаида Васильевна. - Право, чем больше вы растете, тем у вас хуже манеры.

- Я никогда с Тёмой больше не буду разговаривать. Он каждое мое слово перевирает.

- Да и не разговаривай, пожалуйста. Воображает, что кончила курс...

- Стыдно, Тёма, - оборвала Аглаида Васильевна. И, понизив голос, хотя Зина и ушла, Аглаида Васильевна добавила: - Сестра курс кончила: вместо того чтоб сделать ей что-нибудь приятное, ты точно такой же чужой ей, как какой-нибудь Долба, который только и рад, когда подметит что-нибудь... Стыдно. В этом отношении с Корнева бери пример, никогда против сестры...

- Ну, уж и никогда.

- Никогда... так пошутит, но он любит и, смотри, как горой встанет, чуть что... Кстати, что ж он, едет?

- Он хочет... мать, кажется... поедет!

- Мы во вторник вещи отправляем.

- Я сегодня спрошу его... Наташа, не опоздай к Корневым.

Мать вошла в дом, а Карташев пошел назад, расстроенный и огорченный. Дойдя до перекрестка, он остановился, подумал и вместо бульвара повернул к квартире Корневых.

Зина, уйдя от брата, вошла первой в гостиную, остановилась посреди комнаты спиной к входившей Наташе и проговорила:

- Тёма дурак: не видит, что его Корнева по уши влюблена в Рыльского... Никакого самолюбия нет. Рыльский так ухаживает явно...

- Рыльский же в тебя влюблен, - пустила булавку сестра.

- Что ж из этого? Можно ухаживать за кем угодно. Да мне решительно, впрочем, все равно, в кого влюблен Рыльский. Мальчишка...

- А ты что за маменька?

- Я сегодня выйду замуж, у меня через год дети, а он мальчишка...

- Тоже может жениться... Сын Акима таких же лет, а собирается же жениться.

Сестра та возмутилась, что даже не сразу ответила.

- Какие ты глупости говоришь.

- Почему глупости?

- Да потому, что глупости. Там животная жизнь, а им надо учиться и учиться.

- В таком случае выходит, что ты старше их только тем, что перестала учиться.

Зина вместо ответа села на стул и, как была в шляпке, расплакалась.

Наташа смущенно смотрела на сестру.

- Я вовсе тебя не хотела обидеть, - растерянно проговорила она.

- Да я вовсе не оттого и плачу, - ответила Зина, вытирая слезы и отворачиваясь к окну. - Лезут, лезут... пристают... Точно преступление какое сделала, что курс кончила... Я в монастырь уйду...

- Зачем же в монастырь? - растерялась совсем Наташа.

Зина не ответила и, вытерев слезы, смотрела своими черными строгими глазами на улицу, по которой один за другим мчались нарядные экипажи, уносившие сидевших в них на дачи.

Вошла Аглаида Васильевна, оглядела дочерей, поцеловала выскочивших к ней Маню и Асю, спросила, где Сережа, скользнула взглядом по Зине, подошла к ней и, обняв ее голову двумя руками, наклонилась и, ласково поцеловав ее, проговорила:

- Умница моя.

Зина молча поцеловала руку матери.

- Все придет в свое время...

Аглаида Васильевна точно подслушала разговор сестер.

- И я в твои годы, когда кончила курс, так же не знала, что с собой делать. Все идут одной и той же дорогой: только кажется, что с нами вот именно и происходит что-то особенное... Вот приедем из деревни, я знакомства возобновлю...

- Да я и не хочу их, - огорченно перебила дочь.

- Ну, не хочешь, ложу в театр возьмем... К тете в Петербург поедешь... Только не плачь: это портит цвет лица, будешь бледная, со вздутыми глазами. Ты что ж, поедешь сегодня на дачу к Елищевым?

- Кажется, поеду.

- Если бы Тёма был свободен, - сказала мать, - ему бы тоже поехать надо было.

- Страшно занят, - не утерпела Зина, - для всех время есть, кроме сестер.

- Рожденье Корнева, - заступилась Наташа.

- С сестрой за брата отпразднует...

- Ну, ну, - заметила Аглаида Васильевна, - уж ты сегодня расходилась.

- Вы, мама, всегда за Тёму заступаетесь...

- Ах, скажите пожалуйста, - рассмеялась Аглаида Васильевна, гладя волосы дочери, - вы, кажется, и до мамы добираетесь.

Зина встала и горячо поцеловала мать.

- Надо, детки, мягче относиться друг к другу, - говорила мать, целуя, в свою очередь, дочь.

 

 

Павел Васильевич Корнев шел от обедни, выступая по улице как-то боком, размахивая правой рукой так же свободно, как будто он шагал не по улице, а по своему кабинету. Он сдвинул легкую соломенную шляпу на затылок, отдувался, пускал свое "фу" и по временам обмахивался большим полотняным платком, который за два конца держал в правой руке.

Обгоняя его, прошли его сын и племянник, студент местного университета. Оба шли возбужденно и быстро.

Корнев сосредоточенно слушал и, по обыкновению, обгрызал свои и без того обглоданные ногти.

- Я прочитал твою статью, - говорил студент. - Видишь ли... Да брось, - нетерпеливо ударил он по руке Корнева. - Скверная привычка какая... главное, хочешь быть медиком: трупное заражение готово.

- Скверная привычка, - ответил вскользь Корнев и принялся опять за ногти.

- Да... так вот я говорю... - поймал свою мысль студент, всматриваясь большими близорукими глазами в проходившего господина. - Если смотреть на жизнь, как на удовольствие, тогда, конечно, отчего и не прикрасить ее для большего еще, что ли, удовольствия... Но если жизнь...

Студент поискал глазами, оглянулся для чего-то назад и, точно поймав нужное слово, продолжал:

-...но если жизнь серьезный труд, решение весьма важной задачи, на которую полагается весьма ограниченное время, именно наша жизнь - время, из которого мы не имеем права терять ни одной секунды.

Студент на мгновение нервно открыл глаза, еще раз оглянулся.

- Тогда все то, что понимается под словом "художественно"...

- Понятно, - озабоченно произнес Корнев, прибавляя шагу.

Они почти бежали по улице. Опередив немного Корнева, ухватив его за пуговицу парусинового пиджака, студент продолжал:

- Не только потеря времени, но и вред!

Последнее слово крикнул он на всю улицу.

- И вот почему! Человек с самой серьезной физиономией говорит:

 

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен.

 

Мне представляется такая картина: сидит чучело с длинными волосами, сидит и ждет, пока его потребуют и поволочат в широкошумные дубравы. А так как сидеть скучно, то он и погружается малодушно и делается между сынами земли самым ничтожным... Вот к чему это приводит: патент на бездельничанье. Напрягся и потек, потек и изнемог. Та же мысль, только красивее передана. А в погоне за этой красотой гибнет знание. Человек, вместо того чтобы учиться и с этим знанием, как анатом со скальпелем, идти в жизнь, развертывать ее не в фотографическом изображении, в каком мы ее и без того все видим, но осмыслить не можем, а в систематичном изложении постоянно накопляющегося, неотразимого вывода, - человек сидит болваном и ждет, пока его идиот Аполлон потащит в широкошумные дубравы... пакость! Уж если этакому болвану охота время свое тратить, так и пусть его, ну, а читать его ерунду прямо уж преступление... В этом и зло этого принципа искусства для искусства.

- Да, конечно...

- А вот ты в своей статье и не подчеркнул этого... Есть и еще очень скверная сторона здесь. Художественная форма очень капризная вещь: удается не то, что хочешь, а то, что выходит; ведет, следовательно, форма, а не суть. И еще: художественно ты можешь воспроизвести то, что видел; положим, но то, что ты слышал, например, тебе не удается облечь в художественные формы, - ты бросаешь, а между тем, может быть, слышанное по содержанию гораздо важнее наблюденного. Опять содержание гибнет из-за формы. А между тем жизнь не форма, и за каждое предпочтение формы перед сутью приходится дорого платить. Вся задача людей, все их развитие сосредоточено на том, чтобы по возможности расширять формы жизни, - это мерило цивилизации: у китайца под формой все протухло, тина, болото... У американца жизнь бьет ключом. Больше можно сказать: форма - мерило силы народной, и преобладание ее над сутью - бессилие народа. Литература и должна разбивать эти мешающие жить формы. И что ж? Она же сама, этот, так сказать, таран рутины сам превратился в такую рутину, что современному русскому живому, умному человеку, не обладающему этой формой, приходится, не раскрывши, что называется, рта, являться и сходить с подмостков жизни... А между тем это живое слово необходимо. В прежнее время без пара, электричества, без этих страшных рычагов цивилизации там, может быть, и можно было дожидаться сочетания и содержания и формы, а теперь... когда выпячивает и с боков и снизу... когда чуть не караул впору кричать, сидеть и ждать златокудрого Аполлона может только какая-нибудь Коробочка или идиот, довольный тем, что он освободил себя от обязанности давать отчет за свои благоглупости. Наше время машин и механики, время прозы, ремесленное время, время усиленной грязной работы с засученными рукавами, время ума, а не время тонкостей маркизов и помпадурш, и литература должна быть на высоте. Не форма ее задача, а простым человеческим языком объяснение смысла этой работы, направление к цели, ободрение работников, подготовка и воспитание этих работников, которые бы полюбили свою работу, умели бы умирать за нее, а не придумывать разные отговорки в пользу сытого брюха... "семья, семья...". Так не женись, черт тебя побери, если нельзя найти другой семьи!

- Видишь ты, я указал...

- Бледно!! Это должно выпятиться так, чтобы слова из бумаги лезли.

- Да, пожалуй...

Последнюю фразу Корнев проговорил уже во дворе, в том углу его, где стоял стол, застланный чистой скатертью. Он снял фуражку и, положив ее на стол, сам сел в кресло.

- Сам идет? - спросила озабоченно Анна Степановна, показавшаяся в дверях.

- Идет, - рассеянно ответил сын. - Зайдет, вероятно, к приятелю своему Жану. - Корнев раздраженно кончил: - Да что вы, маменька, пугаете сами себя; точно в самом деле зверь какой идет. Человек никогда вам резкого слова не сказал, а вы его боитесь, точно вот он схватит сейчас палку и пойдет бить посуду.

- Ох, боюсь, - ответила Анна Степановна и, комично сморщившись, посмотрела на сына и племянника и весело рассмеялась. - До смерти боюсь... Так затрепыхается, заколотится в середке, ноги подкосятся... Ей-богу.

Калитка скрипнула, и вошел Карташев.

- О-о! Мой! - просияла Анна Степановна, и, когда Карташев подошел, она обняла его и, подмигивая, проговорила: - Ось як.

Карташев присел к столу и был рад, когда на него перестали обращать внимание. Облокотившись на локоть, он под разговор Корнева с братом задумался, и его сердце тревожно билось, что Корнева теперь с Рыльским и, вероятно, не скоро заглянет сюда: лучше было бы пойти прямо на бульвар. Может быть, она обрадовалась бы его приходу. Карташев вздохнул.

- Ох, тяжко жить! - ласково заметила Анна Степановна, кладя руку на мягкие волнистые волосы Карташева.

Корнев уже несколько раз поглядывал на приятеля. За последнее время он начинал чувствовать какую-то особенную симпатию к Карташеву.

- Ты что это в самом деле? - спросил он.

- Устал, - ответил смущенно Карташев и, отгоняя от себя свои мысли, спросил: - Ну что? решил ехать с нами?

- Куда это? - поинтересовался двоюродный брат Корнева.

- К ним... в деревню, - ответил Корнев.

- Ты что ж, едешь?

Корнев озабоченно посмотрел на мать. Анна Степановна только вздохнула.

- Не решил еще.

- Отчего ж тебе не ехать? - спросил его брат. - Деревня...

Но Карташев перебил его:

- В деревне так интересно.

Студент ждал, что он еще скажет.

- Наши хохлы такие симпатичные, оригинальные... Когда узнаешь их - их нельзя не полюбить. А степи наши... Сначала они никакого впечатления не производят, но постепенно так привязываешься к ним, как к человеку. Знаешь, этот простор, одиночество степи... и ты один...

"Один!" - охватило Карташева с щемящей болью и сильнее потянуло в степь.

Он вздохнул всей грудью.

- А осенью в степи!.. Небо синее, синее... воздух прозрачный, неподвижный... видно на десятки верст: только скирды да где-нибудь стадо овец, да орел на скирде... спокойно... тихо... так и кажется, что степь спит... дышит...

- Не храпит? - добродушно улыбнулся Корнев и посмотрел на брата. Карташев сконфуженно провел рукой по лицу и тоже улыбнулся.

- Смейся, а если бы поехал...

- В деревне есть что посмотреть, - сосредоточенно, избегая Карташева, заговорил студент. - Как разворачивают "Отечественные записки" эту деревню... Успенский, Златовратский - какая прелесть!

- Немножко скучно только, - вставил Корнев. - У Успенского и Златовратского хоть талантливо, а у других уж так серо...

- Ну можно ли так говорить? - вспыхнул студент. - Тебе серо читать, а им жить в этом сером надо. Что ж, оно само посветлеет, если мы от него отворачиваться станем? Разве удовольствия искать в таком чтении? Материал здесь важен, и всякий хорош, лишь бы верный был. В этом отношении "Отечественные записки" и ставят вопрос в том смысле, в каком я выше говорил, - никакой формы не надо, суть давай, - потому что речь здесь идет о решении самой насущной в жизни государства задачи. Здесь нечего разводить эстетику: нужно знание... Для человека с хорошими мозгами в деревне первая пища.

- Да нет... что ж? я, собственно, поехал бы, - согласился Корнев и покосился на вошедшую мать.

Анна Степановна покачала головой.

- Да уж поезжай, - вздохнула она и, обратившись к Карташеву, спросила: - Где-то моя коза? Вы не бачили часом?

Сердце Карташева екнуло, и он ответил, стараясь придать своему голосу свободный тон:

- Она на бульвар ушла.

- Вертит тому Рыльскому голову, - покачала головой Анна Степановна. - И в кого она уродилась.

- Не в вас? - спросил племянник.

- Не знаю, я и молодой не була...

Анна Степановна скользнула взглядом по сыну и закончила:

- Так сразу на своего наскочила.

- А за ним уж и весь свет пропал?

Анна Степановна только подняла подбородок и добродушно махнула рукой.

 

 

Корнева с Рыльским возвращались с бульвара, пропустив далеко вперед Семенова с хозяйской дочкой. Долба еще на бульваре отстал, встретив какого-то знакомого.

- Слушайте, Рыльский, как вам нравится Аглаида Васильевна? - спрашивала своего спутника Корнева.

- Умная баба, ловко за нос водит своего сына.

- Знаете, я не понимаю Карташева: в нем какая-то смесь взрослого и мальчика.

- Я думаю, в этом и выражается ее влияние: она давит его и умом, и сильным характером.

Корнева весело рассмеялась и проговорила:

- Посмотрите на Семенова, как он тает.

Смеялась ли Корнева, сердилась - все у нее выходило неожиданно, всегда искренне и непринужденно.

Рыльский взглянул на Семенова и усмехнулся.

- Семенов! - позвала Корнева.

Семенов оглянулся, сразу собрался и деловито зашагал к отставшим.

- Вам нравится ваша дама? - тихо спросила Корнева, когда он подошел к ней.

- Вот дурища! - весело, по секрету сообщил Семенов. Все трое фыркнули. - Я".

- Идите, идите...

Семенов зашагал назад к своей даме.

Корнева и Рыльский опять пошли вдвоем.

- Слушайте, отчего мне так весело? А вам весело?

Рыльский ответил сначала глазами и потом прибавил:

- Весело.

Корнева пытливо заглянула в его глаза и произнесла с набежавшим вдруг огорчением:

- Мне все кажется, что вы шутите, а на самом деле думаете совсем другое.

- Я говорю, что думаю.

Корнева наблюдала Рыльского. Рыльский делал вид, что не замечает, и серьезно провожал глазами встречавшихся гуляющих.

- Отчего, когда я хочу на вас сердиться, - я не могу. Пожалуйста, не думайте: я ужасно чувствую вашу самонадеянность и презренье ко всем. Иногда так рассержусь, вот взяла бы вас и побила.

Она рассмеялась.

- А посмотрю на вас... и все пропадет. Ведь это не хорошо... правда?

- Что не хорошо? - спросил Рыльский.

Они вошли под тень акаций.

На них пахнуло сильным ароматом цветов.

- Ах, как хорошо пахнет, - сказала Корнева.

Рыльский подпрыгнул и сорвал белую кисть цветка.

- Дайте...

Она оглянулась и, пропустив свидетелей, прикрепила цветок у себя на груди. Она прикрепляла и смотрела на цветок, а Рыльский смотрел на нее, пока их взгляды не встретились, и в ее душе загорелось вдруг что-то. Она закрыла и открыла глаза. Ее сердце сжалось так, будто он, этот красавец с золотистыми волосами и серыми глазами, сжал ее в своих объятиях.

Она пошла дальше, потеряв ощущение всего; что-то веселое, легкое точно уносило ее на своих крыльях.

- Ах, я хотела бы... - вздохнула она всей грудью и замерла.

Нет, нельзя передать ему, что хотела бы она унестись с ним вместе далеко, далеко... в волшебную сторону вечной молодости... Хотела бы вечно смотреть в его глаза, вечно гладить и целовать золотистые волосы.

- Нет, ничего я не хочу... Я хотела бы только, чтобы вечно продолжалась эта прогулка...

Но они уже стояли у зеленой калитки их дома. Сквозь ажурную решетку увидала она брата, спину уныло облокотившегося о стол Карташева и, оглянувшись назад, произнесла упавшим голосом:

- Уже?

Эхо повторило ее вздох в веселом дне, в залитой солнцем улице и понесло назад в ароматную тень белых акаций, в безмятежное синее море, в искристый воздух яркого летнего дня.

 

 

После обеда компания отправилась кататься на лодках. Поехал и Моисеенко, соблазненный заездом на дачу Горенко, с которой он был знаком и которой интересовался. По поводу приглашения дочери хозяина Корнев было запротестовал, но Семенов энергично обратился к нему:

- Ты молчи... понимаешь?

Так как Семенова поддержала и Корнева, то Корнев только рукой махнул.

Вервицкий тоже ехал и, сбегав домой, захватил на всякий случай с собой гитару и удочки. А Берендя принес скрипку.

В гавани Вервицкий, вынув из кармана карандаш и книжку, как признанный уже писатель, приготовился записывать свои путевые впечатления.

Это очень занимало и веселило компанию, пока приготовляли лодки.

- Ты что же будешь записывать? - спросил Долба.

- Так, что придется.

- А уж написал что-нибудь?

- Чистая...

Наняли две лодки, так как одной, достаточно поместительной, не оказалось. Вопрос - кто где сядет - решился как-то сам собой. Карташев, избегая Корневой, как только она вступила в лодку, прыгнул в другую, за ним прыгнула Наташа, за ней Корнев, а за Корневым Моисеенко.

- Ну-с, держитесь, только и видели нас! - крикнул весело Долба с своей лодки.

Карташев сделал презрительную гримасу. Как опытный моряк, он сразу увидел, что их лодка ходче и парус больше. Но, чтоб найти себе в чем-нибудь утешение, он взял рифы, вследствие чего лодка Долбы обогнала его, Карташев сам сидел на руле.

- Не подвезти ли? - раскланялись из первой лодки.

Карташев молча злорадно посмотрел волнуясь от нетерпения. Пропустив первую лодку, выехав уже в море, он с отданными рифами, с подтянутыми кливер и фокашкотами направил лодку в сторону от ехавших впереди. Лодка понеслась стрелой, сильно накренившись на левый бок, только не черпая воду, ныряя и описывая громадный полукруг.

- Куда это они? - спросила Корнева, сидевшая рядом с Рыльским.

Лодка Карташева на мгновение качнулась, круто стала против ветра, болтнулись паруса, и уже правым галсом понеслась наперерез второй лодке.

- А красиво, - заметил Вервицкий.

- Записывай скорей, - крикнул Рыльский.

Лодка неслась и была совсем близко. Шум воды, точно кипевшей у ее носа, угрожающе усиливался.

- Что ж это они, прямо на нас? - взволновался Вервицкий.

Он схватился за борт и принялся делать отчаянные взмахи рукой, долженствовавшие указать Карташеву истинный путь.

- Да, ей-богу, он опроки...

Лодка Карташева пронеслась у самого носа их лодки: то, что называется у моряков, нос обрезала.

- Ну, разошелся Карташев, - сердился Рыльский, - он теперь не успокоится, пока или нас, или их не перетопит.

- Ей-богу, шалый какой-то, - сказал Долба, - не может, как люди.

- Ну его к черту, поедем, господа, назад, - предложил Семенов.

Карташев уже успел повернуть свою лодку и опять резал воду, направляясь на противников.

- Послушай, мы не потопим друг друга? - спросил Корнев.

- Ну!.. я ведь собаку съел...

- Ну, съел так съел, - согласился Корнев и, оставив всякую заботу, продолжал разговор с Наташей и братом.

Разговор вертелся на Горенко. Говорила больше Наташа, а кавалеры слушали: Моисеенко - потому, что речь шла о Горенко, Корнев - потому, что говорила Наташа.

Карташев, почти налетев опять на лодку, круто повернул было, чтобы плыть рядом, но не рассчитал расстояния, и кончилось тем, что чужим парусом чуть было не выбросило Семенова в воду.

Семенов, взбешенный, еще бледный от избегнутой опасности, властно закричал Карташеву:

- Сумасшедший ты... Отнимите от него руль!

И Семенов, красный, решительный, своими маленькими горящими, как угли, глазами впился в Карташева. На мгновение все поддались его команде. Только Наташа, сконфуженная, улыбалась и ласково смотрела на брата.

- Ну, ты, отец командир, сокращайся, - пренебрежительно крикнул Корнев Семенову, - не утопили... Чего петушишься?

- Садись, садись, - дернул Семенова Долба.

- Да это черт знает что такое, - волновался Семенов, усаживаясь, - сумасшедшее нахальство какое-то... Надоело жить - топи себя...

Намек Семенова вызвал улыбку у всех. Семенов успокоился.

Только Берендя ничего не понял и, довольный, что все благополучно кончилось, пробормотал:

- Че-черт побери... если б опрокинули, я... я утонул бы.

Он так глубокомысленно и серьезно вник в миновавшую опасность, лучистые глаза его так раскрылись и уставились, что все покатились со смеху.

- Ти... ти... ти... отчего ж бы утонул? - спросил Вервицкий.

- Ду... дурак, - обиделся Берендя, - я плавать не умею.

И лодка опять задрожала от смеха.

Неудача Карташева кончилась тем, что он должен был уступить руль лодочнику-греку, который, воспользовавшись удобным моментом и чувствуя за собой большинство, решительно отнял у него руль.

Окончательно развенчанный, Карташев с горя полез на нос и, устроившись там за кливером так, чтобы его никто не видел, придумывал план мести всем: коварной изменнице и отныне своему заклятому врагу, Рыльскому, и Семенову, и даже лодочнику. Относительно Мани у него уж не было теперь никаких сомнений, теперь они сидели рядом, и это убеждало его, что он в отставке.

Было из-за чего залезть за парус, страдать, сознавая глупость страдания, и поздно жалеть, что поехал.

На лодке, где сидела Корнева, послышалось пение. Пел Долба. Его приятный, сильный и характерный голос хохла мелодично несся по воде.

Все притихли и отдались очарованию пения и тихого, безмятежного вечера. Было часов восемь. Ветер совсем стихал. Солнце садилось и золотило своими лучами синюю даль моря. Море точно вздыхало от избытка безмятежного покоя. И воздух, и море, и небо там, на далеком западе, точно засыпали, утомленные, сладким сном. Запад как загорелся, так и горел, залитый огненной массой. Только ближе к горизонту, точно зажатый, сквозил клочок прозрачного золотисто-зеленого неба; точно вход туда, за пределы земли.

Корнев засмотрелся в эту точку. Неожиданной волной вдруг хлынуло на него далекое прошлое. Точно какие-то таинственные двери этого далекого, милого детства вдруг отворились в этом клочке золотисто-зеленого неба и мягко звали в свою вечную даль. Прильнув к стеклу окна своей детской, он, опять мальчик, смотрит на это заходящее солнце, смотрит на сад, на целый лес других садов. Далеко за ними ярко горят в заходящих лучах окна какой-то башни. Что это за башня? Кто в ней живет? Давно зашло солнце, потухли окна волшебной башни, едва догорает розовая полоска на далеком западе, а он все не может оторваться от чарующего вида. Уже сонного укладывает его няня в кровать, но и в кровати долго еще мучит он свою старую няню трудными для нее вопросами, куда делась башня, и куда солнце ушло, и что за полоска там далеко, далеко так тоскливо светится в надвигающейся темной, пока еще прозрачной в вечернем сумраке, ночи.

И старушка няня, как умеет, отвечает на трудные для нее вопросы: солнце спать ушло, полоска оттого, что солнышко дверь забыло затворить, принцессу заколдовал злой волшебник и посадил в башню. Он вырастет, убьет волшебника и уедет с принцессой в ту сторону, куда ушло солнышко, где так хорошо, что и сказать нельзя. Теперь и не помнит он, и что это за башня, и где это все было, и няни уже нет. А стоит, как живая, будто стоит там за дверьми его вечной детской, тихо возится и ждет, когда он приведет к ней заколдованную принцессу.

Корнев вдруг очнулся, недовольно сдвинул брови и покосился на своего двоюродного брата.

Ветер совсем стих. Паруса сердито хлопнули и опустились. Лодочники перебросились между собою несколькими греческими фразами и стали убирать паруса. Карташеву хотелось принять участие в уборке, но он был сердит на лодочника. Он равнодушным недружелюбным взглядом наблюдал, как тот возился, и не двинул пальцем. Когда лодочник, забравшись на нос, задевал его, он брезгливо, так, что лодочник замечал, сторонился от его загорелых, засученных рук, от его черной бороды, обветренных глаз и красной фески.

Долба продолжал петь.

Когда он кончил, Берендя заметил:

- За... замечательно мелодичны малороссийские песни.

- Типично... именно с оттенками хохла, - поддержал Рыльский.

- Что? - спросил его с подъехавшей в это время лодки Корнев.

Лодки поехали рядом.

- Я говорю, типично поет он.

- Да, - согласился Корнев.

- И голос у вас выразительный какой, - сказала Наташа. - Спойте еще.

- Еще? Что ж еще? Я принимаю похвалу только оттенку. Наши песни только тот споет так... чтоб передать душу хохляцкую... а наша душа в степи, в тоске по степи, когда ее нет... в удали казацкой... в любви, - есть дивчина, любит ее, сколько пустит, - нет - потопит свое горе и душу без думки, с размаху, так - только чтоб дух захватило в славном деле... Спеть так может только тот, кто рос в степи, кто кормился в ней подпаском, плакал, когда били его, радовался, когда дивчина-сердце по той степи шла да светилась на весь божий мир. О! такой запоет про степь; запоет, як про мамку свою рыдну, затоскует и заплачет, как про дивчину, от которой оторвали люди, а сердце не забыло...

 

Ой, мамо, мамо,

Сердце не божае,

Кого раз полюбит -

С тем и помирае.

 

Он оборвался и раздраженно проговорил?

- Это не та хохлушка поет, что полурусский костюм надела, да и думает, что она хохлуша. Это не в три яруса перевязанная кацапка поет, которой хоть в очи наплюй... кисель какой-то... тесто: облепит своего мужа так, что и застрял и скис... Это поет дивчина, без которой и Сечи и воли не было бы у казака... та, которая не боится искать, а уж "знайдет", так сумеет взять то, что ей бог, а не люди дали, спрашивать не станет... даст свое счастье, кому захочет.

- Ну, однако, жена Тараса Бульбы не похожа на ту, которая тебе снится, - заметил Корнев.

- Мне или Гоголю снится? Была бы Сечь, если б бабы не гоняли их туда? Вся история наша не с бою? А кацапы всё киселем: закиселили татар, закиселили французов... Та-а-рас! Посмотрел бы я на твоего Тараса, если б ему русская трехъярусная попалась.

- Слушайте, Долба, я хохлуша? - спросила Корнева.

Долба поднял голову и, облокотившись локтями о колени, ловя губой свои подстриженные усы, смотрел ей в глаза и загадочно щурился.

Корнева не выдержала. В глазах ее мелькнуло что-то.

- Ведьма! - быстро наклонился к ней Долба и залился веселым смехом.

- Благодарю, - обиделась Корнева.

- Нет, так сразу нельзя ответить... Вы знаете, у нас, у хохлов, как паробки дивчат узнают: кохаются.

- Что значит кохаются?

- Кахаются?.. Воля полная... у нас девушка до свадьбы совершенно вольная, и критики на нее нет: хочет - с одним жартуется, с другим, - пока не подберутся друг к другу.

- Что ж, это разврат... - заметил Семенов.

- Нет, разврата нет: воля. Разврат, где воли нет, а здесь воля полная... И дело до разврата не доходит.

- Ну... - кивнул головой Семенов.

- Под устав не подходит, - в тон ему сказал Рыльский.

- Под устав нравственности не подходит, - ответил с ударением Семенов и уставился в глаза Рыльскому.

Рыльский понял, на что хотел намекнуть Семенов, и спросил, слегка прищуриваясь:

- Чувствуешь себя хорошо?

- Очень хорошо.

- Ну, и проповедуй своей невесте...

- Я надеюсь, что моя невеста сама это будет знать, - ответил многозначительно Семенов.

Наступило общее неловкое молчание.

- Описать тебе твою невесту? - предложил Долба Семенову.

- Опиши, - вызывающе протянул Семенов.

- Красивая, - начал Долба, отсчитывая по пальцам, - конечно, с хорошими манерами, - словом, то, что называется воспитанная.

- Надеюсь.

- Будете играть; ты на скрипке, она на рояле.

- Обязательно.

- Ну, что ж еще? По утрам станете играть, под вечер гулять ходить будете... Ты будешь затягиваться с двойным наслаждением против теперешнего и будешь ей всё объяснять: "Вот это, моя милая, хороший человек, а это дурной, а по сторонам, когда я говорю, не смотри, а то я обижусь. А если я обижусь, я не скрипку, а тебя пилить стану. А если ты не образумишься, я тебя попру своим презреньем и понятием о чувстве собственного достоинства вообще и о том, что такое порядочная, воспитанная женщина в особенности..."

- Ну, потрудитесь теперь свою невесту описать.

- Моя? моя будет или из деревни, или одного со мной ума и развития, которую бы учить не пришлось, потому что все равно не научишь, а сам засосешься в ее киселе. Ну, вольная будет, умная...

- Все умных возьмут, а дуры куда же денутся? - спросил Вервицкий.

Долба весело посмотрел на него.

- Выбирать-то мы с тобой будем...

- Ну что же? кому ж нибудь все-таки достанется глупая, - сказал Вервицкий.

Долба оглянул всех и ответил, почесывая затылок:

- Не сообразил. Ты что не пишешь?

- Не пишется, - пожал плечами Вервицкий.

Все рассмеялись, и даже Карташев не удержался, фыркнул за парусом.

На горе из-за сада показалась дача Горенки. Лодки пристали к мягкому песчанистому берегу.

Пока соображали, как подтянуться к сухому месту, Долба, проговорив: "Эх вы!" - прыгнул и по колени в воде потащил за канат лодку.

- Постой, и я, - предложил было Берендя. Но, пока он собирался, носы лодок уже лежали на сухом берегу.

Один за другим попрыгали все, за исключением Карташева.

- Обиделся, - тихо махнул рукой Рыльский.

Еще подождали, и, наконец, Долба спросил Карташева.

- Ты что ж?

- Я не пойду, - ответил Карташев.

- Пойдем, Тёма, - попросила было сестра.

- Не пойду, - отрезал Карташев и отвернулся.

Переглянулись все и стали медленно подниматься в гору.

- Что с ним сегодня? - спросила Корнева.

Рыльский молча пожал плечами.

- Ну, что ж? не хочет, и бог с ним, - сказал Семенов.

Карташев лежал в лодке так плотно, точно прирос, злорадно провожая глазами исчезавшую между деревьями компанию.

Горенко сидела на ступеньках террасы и, увидев многочисленное общество, пошла к ним навстречу.

- Наташа! - радостно бросилась она.

Она быстро поцеловала Наташу, посмотрела на дорожку, откуда пришли все, и спросила:

- А брат твой?

- Капризничает... в лодке лежит, - ответила Корнева.

- Просто не в духе, - сказала Наташа, - с утра он еще... там дома у него вышла одна история неприятная.

По лицу Горенки пробежала тень.

- Что ж, он боится, что при виде меня ему еще неприятнее станет?

Анна Петровна обиженно улыбнулась, пожала плечами и повернулась к остальным:

- Милости просим на террасу.

Моисеенко как поздоровался, так и стоял, продолжая смотреть на нее.

- Вы как попали? - спросила его Горенко.

- Только под одним условием и поехал, чтобы к вам на дачу, - выдала его Корнева.

Горенко покраснела и, по привычке кусая губы, пошла за другими рядом с Моисеенко.

- Как брат?

- Ничего... сегодня лучше.

Манера говорить Анны Петровны была оригинальная и своеобразная: она отвечала не сразу, как будто ее отделяла от говорившего какая-то изолирующая среда, звук чрез которую проходил не сразу, а нужно было время. Иногда казалось, что она не слышала, но проходило время, и она отвечала так, как будто отвечала себе, но могли слушать и другие. Эта манера на Моисеенко действовала в смысле усиления того особенного и впечатления, и уважения, и обояния, какое он чувствовал к ней.

Брат Горенко, Сергей Петрович, стройный, худой, с темным лицом, тусклыми черными небольшими глазами, с черной, окаймлявшей лицо бородкой, смотрел подавленно, вопросительно протягивал свою худую руку и старался приветливо улыбаться.

- Любуетесь? - спросил его Долба и показал на море.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.111 сек.)