|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
УКРЫТИЕ, ИСКУПЛЕНИЕ
а) Противоположностью нуминозной ценности является нуминозная неценность или противоценность. Только с переносом характера этой нуминозной неценности на нравственное упущение, в которое он внедряется и которое сублимирует, простое «правонарушение» делается «грехом», anomia становится hamartia, «гнусностью» и «святотатством». И только из-за того, что оно становится «грехом» для души, на совесть ложится такая ужасная тяжесть, что своими силами ее не снять. «Естественный» человек, так же как только моральный человек, не знает, что такое «грех». Догматическая установка, согласно которой нравственное требование как таковое ведет человека к «крушению» и «тяжкой нужде» и заставляет его потом искать избавления, — очевидно неправильная. Существует немало нравственных, честных и дельных людей, которые это просто не понимают и, пожав плечами, отвергают. Они прекрасно знают, что не лишены недостатков, однако имеют в своем распоряжении средства самоконтроля, и каждый на свой лад идут своим путем. Нравственно безупречный рационализм былых времен не имел недостатка ни в почитании нравственного закона, ни в искреннем стремлении ему соответствовать, ни в признании собственных недостатков. Он был чуток к «несправедливости», сурово ее осуждал, направляя свои проповеди на честное признание собственных недостатков, серьезное отношение к ним на смелую борьбу с ними. Но для него не было никаких «крушений» и «потребности в избавлении», поскольку он просто не понимал, что такое «грех»,— это верно замечали его противники. Можно привести в качестве примера свидетельство далеко не самой загрубевшей души, а именно Теодора Паркера:
Я не раз совершал в жизни дурные поступки, я совершаю их и теперь. Не попавши в цель, я вновь натягиваю тетиву моего лука и делаю новую попытку... Древние хорошо знали, что такое гнев, жестокость, скупость, опьянение, чувственность, леность, трусость и другие пороки; они боролись с ними и старались от них освободиться. Но у них не было сознания своей «враждебности Богу»; и они не воздыхали над несуществующим злом4.
В этих словах нет никакой душевной грубости, но они плоски. Нужно добраться до глубин иррационального, чтобы вместе с Ансельмом сказать: «quanti ponderis sit peccatum». На одной лишь моральной почве не вырастет ни потребность в «избавлении», ни столь удивительные плоды, как «раскаяние», «воздаяние» или «искупление». Такие вещи на самом деле — глубочайшие таинства самой религии, но для рационалистов и моралистов они могут быть лишь какими-то мифологическими окаменелостями. Тот, кто без чувства afflatio numinis все же обращается к библейским идеям и пытается их интерпретировать, тот ставит на их место какую-то бутафорию5. Право на подобное толкование христианского вероучения не вызывало бы особых споров, если бы в мистериального на рационально-этическое и сведение к моральным понятиям. Подлинное и необходимое в своей области делается апокрифическим в другой.
_______________________ 4Джеймс У. Многообразие религиозного опыта. С. 70-71. 5Ср. с вышедшим недавно исследованием: Wolf E. Irrationales und Rationales in Goethes Lebensgefuhl» // Deutsche Vierteljahrsschrift fur Literaturwissenschaft und Geistesgeschichte. Bd 4. Heft 3. Вольф использует эти термины в точно таком же, как и нас, смысле. Момент сокрытия, укрытия особенно ясно виден в религии Яхве, в ее ритуалах и чувствах. В более затемненном виде он содержится и в других религиях. В нем проявляется прежде всего «боязнь», а именно чувство того, что нечестивый может слишком близко приблизиться к numen, потребность непременно укрыть и защитить свой «orge» от него. Такое «укрытие» поэтому есть «освящение», т. е. способ, который делает возможным общение с tremenda majestas. Но средство освящения, «святые тайны» в подлинном смысле слова, предоставляются, производятся или вкладываются, устанавливаются самим numen. b) «Искупление» тем самым оказывается таким же «укрытием», но в более глубокой форме. Оно происходит из только что развитой нами идеи нуминозно ценного и неценного. Просто «боязнь», просто потребность в укрытии перед лицом tremendum возвышаются здесь до чувства того, что как нечестивый человек, он недостоин стоять близко к augustum, даже что его собственная полнейшая неценность сделала бы «нечистым» само священное. Это хорошо видно в видениях Исайи. В более мягкой форме, но вполне ощутимо это возвращается в словах сотника из Капернаума:
Господи! я не достоин, чтобы Ты вошел под кров мой.
Здесь присутствуют как тихая трепетная робость перед tremendum нуминозного и перед его «совершеннейшей неприступностью», так и —и даже еще больше — чувство этой своеобразной неценности, которую нечестивый ощущает в присутствии numen и вследствие которой он может нанести ущерб и запятнать само numen. И здесь выступает затем необходимость и желание «искупления». Оно тем сильнее, чем больше любят и желают близкого общения и длительного обладания numen как блага и как высшего блага. То есть желание снять, упразднить эту разъединяющую, данную самим наличным бытием неценность как тварное и как нечестивое природное существо. Этот момент не исчезает вместе с углублением религиозного чувства, вместе с достижением религией своих высших ступеней. Напротив, он становится все сильнее, все отчетливее. Поскольку этот момент принадлежит иррациональной стороне религии, он может стать латентным, когда получает сильное развитие рациональная сторона; в рационалистическую эпоху он может совсем скрыться за другими моментами, но лишь затем, чтобы впоследствии еще могущественнее и настоятельнее опять выйти на первый план. с) Ни в одной другой религии таинство искупления не явлено с такой глубиной и мощью, как в христианстве. В этом, и особенно в этом, видно его превосходство над другими формами набожности, причем не только с чисто религиозной точки зрения. Христианство — религия по преимуществу, и она более совершенная религия, чем прочие, поскольку то, что заложено в религии вообще, в христианстве становится actus purus. Господствующее ныне недоверие к этой тончайшей из его мистерий объясняется привычкой смотреть на религию только с рациональной стороны. Вина за это лежит прежде всего на наших ученых, проповедниках, священниках и учителях. Но христианское вероучение не может отказаться от этого момента, если оно желает представлять христианскую и библейскую религиозность. Вероучение проясняется посредством раскрытия христиански-благочестивого чувства, ибо numen уже вестью о себе становится здесь средством искупления. Когда речь идет о таком вероучении, не так уж много зависит от решений интерпретаторов, от того, писали ли и что писали Петр, Павел или псевдо-Петр — о покаянии и искуплении, да и было ли это вообще «написано». Не будь это написано тогда, то могло бы оказаться написанным сегодня; уди-вительным в таком случае было бы лишь то, что это не было уже давно написано. Новозаветный Бог не менее, а более священен, чем ветхозаветный, дистанция между ним и творением не уменьшилась, но стала абсолютной, обесцененность мирского по отношению к нему не ослабла, но возросла. То, что священное здесь все же приблизилось, не является чем-то само собой разумеющимся, как полагают затронутые оптимизмом настроения «милого Бога» — это результат непостижимой благодати. Отнять у христианства это чувство, значит до неузнаваемости его опошлить. Но именно тогда становится настоятельной потребность в «укрытии» и в «искуплении. А средства откровения и опосредования высшего Sanctum — «слово», «дух», «promissio», сама «личность Христа» становятся тем, в чем человек «ищет убежища», благодаря чему он «освящен» и «искуплен» для того, что бы приблизится к самому священному. d) Эти предметы лежат исключительно в сфере ир- рационально-нуминозного оценивания и обесценивания, которые изначально понятны лишь тому, кто их видит, вернее, не закрывает на них свои глаза. Недоверие к ним имеет две причины. Во-первых, это односторонняя теоретическая рационализация того момента, который принадлежит чисто нуминозной сфере. На почве одного лишь Ratio и по отношению к Богу, который, в сущности, понят как олицетворение нравственного миропорядка, да еще наделяемый любовью или вообще понятый как просто персонифицированное «притязание» (не понимая полнейшего своеобразия священного притязания), все эти предметы, действительно, не встречаются, и тут они только мешают. Но речь идет о религиозном видении, о правомочности которого трудно спорить с морально, а не религиозно одаренным человеком — он просто не в состоянии его оценить. Но тот, кто становится на почву собственно религиозной оценки и сохраняет ее в себе пробужденной, тот может ее переживать в ее истине. Во-вторых, причиной является то, что в догматике эти предметы — по сути своей иррациональные, необходимо, несущие на себе печать атеоретического, печать не понятия, а чувства, уклоняющиеся от «понятийного анализа», пытаются вместить в отвлеченные теории и сделать предметом умозрения, так что они в конце-концов превращаются в чуть ли не математическое исчисление, в «учение о вменении», да еще попадают в ученые штудии о том, высказывает ли Бог при этом «аналитические или синтетические суждения».
Глава десятая
ЧТО ТАКОЕ ИРРАЦИОНАЛЬНОЕ?
1. Бросим взгляд назад на все ранее сказанное. В подзаголовке нашей книги говорится об иррациональном в идее божественного. С этим словом сегодня играют, как в спорте. «Иррациональное» ищут в самых разных областях. При этом по большей части не затрудняют себя точно указать, что же под ним подразумевают и нередко понимают под этим самые различные вещи или делают его таким туманно всеобщим, что подвести под него можно все, что угодно. Здесь мы встречаемся и с чисто фактическим, и с закономерным; с эмпирическим и рациональным; со случайным и необходимым; с психологическим и трансцендентальным; с познаваемым апостериори и определяемым априори; с властью, волей и произволом —и с разумом, познанием и с ценностью; с влечением, инстинктом и темными силами подсознательного — и с рассудительностью, рефлексией и разумными планами; с мистическими глубинами, волнениями души — и с человечностью, вдохновением, предчувствием, проницательностью, пророчеством и, наконец, также с «оккультными» силами. Либо говорят вообще о беспокойно стремлении и общем брожении времени, о прикосновении к неслыханному и невиданному в поэзии и изобразительных искусствах. Все это и даже еще большеможет быть «иррациональным» и делается им в современном «иррационализме», независимо от того, хвалят его или проклинают. Тот, кто сегодня употребляет это слово, обязан сказать, что он тем самым подразумевает. Мы уже сделали это в первой главе. Мы подразумеваем под «иррациональным» не смутное и тупое, еще не вошедшее в Ratio, нечто препятствующее рационализации в инстинктивной жизни или в сцеплениях космического механизма. Мы придерживаемся такого словоупотребления, при котором можно, например, сказать: «В этом есть что-то иррациональное», когда сталкиваемся со странным, не поддающимся в силу своей глубины разумному истолкованию событием. Мы понимаем под «рациональным» в идее божественного то, что в своей данности доступно нашей способности понятийного познания, что входит в область заслуживающих доверия и определимых понятий. Мы утверждаем затем, что вокруг этой области понятийной ясности лежит таинственно-затемненная сфера, которая уклоняется не от нашего чувства, а от нашего понятийного мышления, и которую мы поэтому называем «иррациональным». 2. Это можно пояснить следующим образом. Нашу душу может заполнять, скажем, чувство глубокой радости, причем так, что нам не сразу видны причины этого чувства или тот объект, с которым оно связано. (Ибо радость всегда соотнесена с каким-нибудь объектом, мы всегда радуемся чему-либо от чего-то.) Причины этой радости на протяжении какого-то времени нам неясны. Но если мы обратим на них внимание, начнем размышлять, то они проясняются. Теперь мы можем определен-но назвать ранее темный объект нашей радости, ясно его разглядеть, можем сказать, что он из себя представляет и каково то, что наполняет нас радостью. Такой объект мы уже не будем считать иррациональным, хотя какое-то время он был невнятным, был дан не ясному понятийному пониманию, а только чувству. Но совершенно иначе происходит с блаженством в связи с fascinans нуминозного. Даже при максимальном напряжении нашего внимания здесь не удается выявить «Что» и «Как» предмета, доставляющего блаженство из темноты чувства в область понятийного понимания. Он остается в неизбывной темноте чисто чувственного непонятийного опыта, и нотное письмо идеограмм нами даже не интерпретируется, оно нам только на что-то намекает. Именно это мы называем иррациональным. То же самое относится ко всем прочим моментам ну- минозного. А очевиднее всего —к моменту mirum. Будучи «совершено иным», mirum не сказуемо. То же самое можно сказать об «ужасе». При обычном страхе я могу изложить в понятиях, могу сказать, что есть то, чего я боюсь — например, ущерба или смерти. При моральном благоговении я тоже могу сказать, что его вызывает, например, геройство или сила характера. Но о том, что меня страшит в «ужасе» или что я восхваляю как Augustum — этого не скажет ни одно понятие. Это столь же «иррационально», как иррациональна «красота» композиции, которая точно так же лежит за пределами всякого понйтийного рационального анализа. 3. Тем самым иррациональное ставит перед нами проблему. Постановка ее нас не успокаивает и не открывает окон и дверей для какой угодно мечтательной болтовни. Мы должны самым точным образом установить ближайшие идеограмматические значения моментов иррационального, чтобы закрепить в постоянных «знаках» колеблющиеся чувственные явления, чтобы прийти так к однозначности и общезначимости того, что нам открылось, к формированию «здорового учения», имеющего прочные скрепы и стремящегося к объективности, даже если работает оно не с адекватными понятиями, а лишь с понятиями-символами. Речь тут идет не о невозможной рационализации иррационального, но о четком установлении этих моментов, и благодаря этому противиться «иррационализму» и произволу мечтательной болтовни. В этом смысле справедливо требование Гете: Есть большая разница, стремлюсь ли я из света во тьму или от тьмы к свету; или, если ясность мне больше не по вкусу, готов ли я окутаться в какие-то сумерки, либо убежден в том, что ясность покоится на глубоком, труднодостижимом основании, и хочу как можно больше воспринять из этого нелегко выразимого основания1.
4. В связи с таким употреблением термина «иррациональное» по отношению к ratio как понятийной способности рассудка мы можем сослаться на человека, которого никто не заподозрит в «мечтательности», — на Клауса Хармса и его тезисы 1817 года. То, что мы именуем рациональным, он называет разумом; то, что мы именуем иррациональным, он называет мистическим. В тезисах 36 и 37 он говорит так: 36. Кто желает своим разумом овладеть первой буквой религии, а именно «священным» — пусть позовет меня к себе! 37. Мне ведомо религиозное слово, которым разум наполовину владеет, а наполовину нет —это «праздник». Разум тут говорит: «праздновать», значит «не работать» и т.п. Но стоит слову обратиться в «празднество», и разум тотчас отступает, это для него слишком удивительно и высоко. Так же и с «освящением*, «благословением». Язык так богат, а жизнь так полна вещей, которые так удалены и от разума, и от телесных чувств2. Общей для всех этих вещей областью является «мистическое». Религия есть часть этой области — terra incognita для разума.
_______________________ 1 Схематизация иррационального посредством рационального. 2Это и есть наше «иррациональное». Глава одиннадцатая
СРЕДСТВА ВЫРАЖЕНИЯ НУМИН03Н0Г0
ПРЯМЫЕ Прояснению сущности нуминозного чувства служат размышления над тем, какое внешнее выражение оно получает, как это чувство передается и переходит от души к душе. Правда, в собственном смысле слова, оно вовсе не «переносится»: ему нельзя «научиться», его можно лишь пробудить из духа. То же самое иной раз утверждают относительно религии вообще и в целом. Это неверно. В религии есть очень многое, чему можно научиться, т.е. передаваемое посредством понятий, и даже на школьных уроках. Не передается подобным образом только эта подпочва, эта подоснова религии. Она может только пробуждаться внешним воздействием. Меньше всего этого можно достичь с помощью одних только слов, но можно так, как обычно передаются чувства и душевные состояния — посредством сочувствия и вчувствования в то, что происходит в душе другого человека. Поза, жест, интонация, выражение лица, свидетельствующие об особой значимости дела, торжественность собрания и благоговение молящейся общины передают это чувство куда лучше, чем все слова или те негативные наименования, которые были найдены для этого нами самими. Позитивно этот предмет никогда ими непередать. Они помогают лишь постольку, поскольку желают обозначить некий предмет вообще и одновременно противопоставить его другому, от которого он отличается и в то же время превосходит его. Примерами такого обозначения являются незримое, вечное (= вневременное), сверхъестественное, потустороннее. Либо эти слова—просто идеограммы тех своеобразных содержаний чувств, понять которые можно лишь в том случае, если они ранее переживались. Наилучшим средством тут будут сами «священные» ситуации, передаваемые наглядным образом. Тот, кто внутренне не переживает нуминозного, читая шестую главу книги Исайи, тому не помогут никакие «песни и речи». Даже проповедь, когда ее не слышат, незаметно становится теорией. Ни одна другая составная часть религии так не нуждается в viva vox, как эта, равно как в живом соучастии общины и личностном общении. Сузо говорит о такой передаче: Одно следует знать: подобно тому, как слушать саму сладостную музыку не то же, что слушать только разговор о ней, так не сравнятся друг с другом слова, воспринятые с истинной благосклонностью, слова, проистекающие из живого сердца и произнесенные живыми устами, с теми же словами, когда они ложатся на мертвый пергамент... Не знаю, как это происходит, но они застывают и блекнут, словно сорванные розы. Так угасает то, что красотой своей трогало сердце. А потому и воспринимаются слова в сухости сухого сердца1.
Но и в форме viva vox слово само по себе бессильно, если нет идущего навстречу «духа в сердце» — без конгениальности воспринимающего, без «conformem esse verbo», как говорил Лютер. И наилучшим образом содействовать этому должен именно этот дух. Там же, где он есть, очень часто достаточно малейшего раздражения, отдаленнейшего внешнего побуждения.
_______________ 1Seuse's deutsche Werke, hrg. Denifle. S. 309. Удивительно, как мало иной раз надо от речи — причем зачастую очень неуклюжей и запутанной, — чтобы привести дух в сильнейшее, непременнейшее возбуждение. И там, где он «веет», там имеются и рациональные словесные выражения—по большей части означающие лишь нечто общее для всякой душевной жизни, — достаточно сильные для того, чтобы вызвать отзвук в душе. Пробуждение того, что было выражено ими лишь схематически, происходит тут же и едва ли нуждается в подмоге. Тот, кто читает Писание «в духе», живет в нуминозном, даже если он о нем не имеет ни малейшего понятия и не слыхал этого названия, даже если сам он не способен проанализировать свое собственное чувство и выделить его оттенки.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.008 сек.) |