|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Ольга МалиноваДругой взгляд на "транзит", или о пользе и вреде повествовательных схем Мир предстает нам в сложной череде событий. Стремясь упорядочить их пестрый поток, мы пытаемся вписать информацию о происходящем в различные повествования, в рамках которых она обретает понятный смысл. Чем меньше событие связано с нашим непосредственным опытом, тем в большей мере мы нуждаемся в подобных нарративах, помогающих объяснить сущность процессов и объединить разрозненные факты. Подобные повествовательные схемы присутствуют и в медийных, и в научных дискурсах. Время от времени происходят события, которые не укладываются в привычные схемы, и тогда вырабатываются новые повествования, новые концептуальные системы. Крах коммунистических режимов в Восточной Европе и в СССР стал в этом смысле одним из самых серьезных интеллектуальных вызовов ХХ века: после него потребовалось абсолютно заново (в отсутствие каких-либо предварительных проектов) решать не только практические задачи, связанные с трансформацией посткоммунистических обществ, но и теоретическую проблему объяснения смысла этой трансформации. Несмотря на то, что многое решалось ad hoc, первое было тесно связано со вторым. Наиболее популярная повествовательная схема, задававшая восприятие происходившего в 1990-х годах, опиралась на объяснение, подсказанное риторикой "холодной войны": поскольку борьба закончилась победой капиталистической системы, основные институты проигравшего социализма должны быть демонтированы и перестроены в соответствии с дизайном, характерным для системы-победительницы. При этом, как всегда бывает в подобных противоборствах, в имиджах сторон превалировали черты различия - а потому задача трансформации воспринималась как необходимость сделать все наоборот (1). Эта схема варьировалась в разных вариантах: крах тоталитаризма и торжество демократии, возвращение на "столбовую дорогу" цивилизации и др., - но все эти варианты подразумевали необходимость движения к новому состоянию, которое описывалось в терминах демократии, рыночной экономики, прав и свобод личности и т.п. Историю последнего десятилетия в посткоммунистических странах принято излагать, взяв за основу нарратив "транзита" (внутри данного нарратива существуют различные объясняющие концепции). Необходимость подобных нарративов не вызывает сомнений: они оформляют дискурсы о происходящем (на разных уровнях, от обыденного до научного), позволяют ориентироваться в потоке событий, наконец, выполняют терапевтическую функцию - указывают на свет в конце туннеля, помогают справляться с тяготами неизбежного социального хаоса. Важно, однако, осознавать и ограничения, налагаемые такого рода схемами: ориентируясь на встроенную в них телеологию, исследователь рискует не заметить "несущественные", с точки зрения именно этой самой телеологии, факты или дать им неверную интерпретацию. Поэтому критику доминирующих описательных схем, а тем более - попытки предложить им альтернативы - следует всячески приветствовать.
В отечественной литературе, посвященной оценке событий последнего десятилетия, сосуществуют разные повествования: от истории о перипетиях пресловутого транзита до трагического рассказа о временном поражении социалистического государства в неравной борьбе с мировой закулисой и интерпретации новой реальности как варианта постмодерна (2). Западный научный дискурс в этом отношении гораздо более однообразен: в нем безусловно доминирует схема перехода (не обязательно успешного) посткоммунистических обществ к рынку и демократии (3). И потому появление в одном из ведущих американских журналов, освещающих проблемы Восточной Европы - East European Politics and Societies, - подборки статей, предлагающих отличную от общепринятой схему описания процессов 1990-х годов, - событие, заслуживающее внимание. Название подборки - "Транзит и его диссиденты", - содержит явную отсылку к известным реалиям "закрытых обществ". Разумеется у "диссидентов транзита" не возникает проблем с властями и свободой слова, однако они чувствуют себя инакомыслящими в хотя и свободном, но все же играющем по определенным правилам американском академическом сообществе, и с грустью сетуют на политкорректность, обязывающую считать восточноевропейский транзит успешным. Впрочем, считать их тексты революцией было бы большим преувеличением. Они скорее критикуют телеологию, встроенную в нарратив транзита, нежели предлагают кардинально иную "картину мира". По признанию автора вступительной статьи, профессора Вашингтонского университета Казимиржа Познанского, у посткоммунистического транзита в Восточной Европе "нет оппонентов…, но есть диссиденты. Они согласны с тем, что от коммунизма необходимо уходить, ибо это - система, имеющая множество недостатков, однако критически относятся к реальному ходу реформ. Они считают, что последние во многих отношениях ухудшили условия в сравнении с ситуацией накануне реформ" (4). "Диссиденты" предлагают оценить события 1990-х годов с точки зрения критериев, отличных от доминирующих транзитологических схем. В центре их внимания - в большей степени экономическая и социальная, чем политическая трансформация. Две из пяти статей подборки посвящены России, и они, вероятно, наименее неожиданны: представление о неудаче (если не полном провале) транзита к рыночной экономике и демократии на постсоветском пространстве разделяют многие специалисты, как отечественные, так и зарубежные. Профессор Колумбийского университета Ричард Эриксон полагает, что процессы, происходившие в 1990-х годах в России, вообще некорректно описывать в категориях демократического транзита. Согласно его наблюдениям, "особенности российской экономики скорее вызывают ряд поразительных параллелей со средневековой феодальной экономикой" (5). В России, как и в феодальной Европе, существует множество децентрализованных иерархических структур, осуществляющих политическую, экономическую власть и юрисдикцию над собственными доменами. Персонализированная власть осуществляется через скрещивающиеся системы личных связей и обязательств, которые в значительной степени воспроизводят традиционно-советские шаблоны координации и контроля. Значительная часть промышленных, сельскохозяйственных, коммерческих и финансовых структур легитимизирована не столько формальными нормами, сколько личными связями и привычками, восходящими к советским временам. Новую же форму легитимации институтов - выборы - Эриксон называет формальной и уподобляет благословению церкви в Средние века, ибо этот институт оказывается уязвим к манипуляционным воздействиям со стороны элиты и СМИ, страхующим власть от каких-либо серьезных изменений. Хотя рыночные отношения играют в современной России более важную роль, чем в средневековой Европе, однако, по оценке американского профессора, институт рынка доминирует лишь в отношениях с явными аутсайдерами, т.е. иностранными фирмами, а также в сферах, которые находятся за рамками интересов главных институтов, сохранившихся с советских времен. При этом рынки регулируются местными властями и нередко монопольное положение на них имеют неформальные, юридически не узаконенные организации. Институты собственности и права, основанные на договоре, также как и при феодализме, отягощены в России конфликтными притязаниями многочисленных заинтересованных сторон, сохраняющимся влиянием советских традиций, а потому их защита, определенная легальными юридическими процедурами, оказывается весьма проблематичной. Как и в средневековой Европе, значение инвестиций сводится к воспроизведению статус-кво, что снижает общий уровень деловой активности (к этому можно было бы добавить, что значительная часть населения России перешла на почти натуральный тип хозяйства). Отдельные крупные компании и регионы, проводящие "реформистскую политику", выполняют роль "средневековых городов", осуществляя посредничество во взаимоотношениях с остальным миром. Несмотря на свою рыночную активность, эти анклавы должны приспосабливаться к экономической и политической системам РФ, обрастая личными связями со "знатью" и "дворянством". С учетом всех этих обстоятельств, диагноз профессора Колумбийского университета гласит: хотя командная экономика в России разрушена, структура и способы функционирования нынешнего российского хозяйства несовместимы с рынком. Видимо, телеология транзита в данном случае дает сбой: в действительности свершившаяся масштабная трансформация оказалась переходом не к рынку, а "новому (пост?)индустриальному феодализму" (6). Впрочем, предложенная Р. Эриксоном остроумная аналогия остается всего лишь метафорой, ибо в дебри закономерностей исторической эволюции автор не углубляется и описанный выше зигзаг развития оставляет без методологического объяснения. Версию о движении России вспять поддерживает и социолог из Калифорнийского университета Михаил Буравой, по мнению которого, "вместо ожидаемого неолиберального революционного разрыва с прошлым или неоинституциональной тенденции эволюционного движения к будущему капитализму Россия переживает… инволюционную (регрессивную) деградацию, вызванную расширением сферы обмена за счет производства" (7). В результате получился "транзит без трансформации" - феномен, который еще предстоит изучать. В качестве первого шага к его осмыслению Буравой предлагает гипотезу, подсказанную классическим трудом Карла Поланьи "Великая трансформация" (1944), описывающим процессы, имевшие место в XVIII - середине ХХ в. в Англии, как зигзагообразное движение, в ходе которого сначала происходила экспансия рыночных институтов, затем - реакция на нее и возвращение к ограниченному государственному регулированию и протекционизму. По мысли Буравого, в России 1990-х годов имел место аналогичный процесс, однако происходил он в других формах, гораздо более быстрыми темпами и с другими последствиями. Главная причина различий заключалась в отсутствии сопутствующей этому процессу перестройки социальных, политических и экономических институтов, которая осталась незамеченной Поланьи и современными неолибералами. В посткоммунистических обществах данная перестройка не могла осуществиться сама собой (ибо рынок не обеспечивает ее в согласии с законами "невидимой руки"); она должна была быть предметом осознанной заботы государства. На постсоветском пространстве и в Восточной Европе, где происходило догматически запрограммированное разрушение государственно-административной экономики, подобной перестройки не произошло. Единственный пример успешной трансформации, по мнению Буравого - это Китай. Калифорнийский социолог вносит свою лепту в общее дело "диссидентов", заключая, что транзит не обязательно ведет к трансформации - он может стимулировать и инволюцию (8). Пессимистические оценки, вполне ожидаемые применительно к постсоветскому пространству, критики транзитологического мейнстрима относят и к Восточной Европе. При этом главным основанием для пессимизма служит состояние экономики восточноевропейских стран. Наиболее категоричен диагноз Казимержа Познанского, полагающего, что посткоммунистические реформы полностью провалились. Основанием для столь резкого утверждения служит возникшая в результате состоявшихся преобразований структура собственности: большая часть промышленного и банковского капитала восточноевропейских стран, по оценкам вашингтонского профессора, попала в руки иностранцев, будучи приватизированной за бесценок. Это означает не только то, что доходы от производимого в Восточной Европе ушли за границу, но и то, что местные власти потеряли деньги, которые могли бы пойти на создание новых рабочих мест и увеличение зарплат. Познанский хотя и признает, что продажа имущества иностранцам - нормальная практика в либеральных рыночных экономиках, тем не менее, утверждает, что, когда речь идет о большей части национального имущества, ситуация требует иной оценки. Причина такого рода деформации, по мнению автора статьи, коренится в генезисе капитализма в Восточной Европе, который был построен с помощью коммунистических "орудий труда" и потому оказался лишен важных черт нормальных капиталистических систем. Критик восточноевропейского транзита предлагает подойти к анализу этого процесса, рассматривая в качестве системы координат не капитализм, но коммунизм.
Именно "коммунистическая метафора" позволяет, по его мнению, увидеть "тропы зависимости", предопределившие влияние использовавшихся средств на конечный результат - в частности, на то, как была осуществлена приватизация. Автор достаточно убедительно показывает, какое влияние на этот процесс оказывали практики и способы мышления, характерные для "коммунизма" (распределяющая роль государства, ничейность собственности, привитый обществу моральный релятивизм, склонность к полному отрицанию традиции и др.), однако не обозначает внятной ему альтернативы. Остается неясным, можно ли было в принципе в этих обстоятельствах строить капитализм некоммунистическими средствами, и откуда последние могли бы взяться. Профессор истории Калифорнийского университета Иван Беренд считает, что корни современных экономических проблем лежат гораздо глубже. Он обращает внимание на то, что Центральная и Восточная Европа была "кризисной зоной" задолго до начала социалистических экспериментов и посткоммунистического транзита, и главные причины ее проблем - неудачи модернизации. Относительная отсталость экономики стран региона не позволяла им успешно справляться с вызовами индустриально-технологических революций и структурными кризисами. Положение усугублялось политической нестабильностью, вызванной неоднократным перекраиванием границ, этническими чистками, нерешенными проблемами меньшинств. Отчасти навязанный, отчасти добровольно введенный после Второй мировой войны государственный социализм был в сущности новой попыткой модернизации. Впрочем, и эту попытку трудно назвать успешной в силу дефектов новой системы, которая позволяла осуществлять форсированную аккумуляцию капитала и индустриализацию, но была нечувствительна к рыночным сигналам и новым технологическим требованиям. По мнению И. Беренда, было бы ошибкой рассматривать экономические перипетии конца 1980-х - начала 1990-х годов - спад и долго не начинавшийся подъем, - только как "кризис трансформации", а восстановление после спада - как знак успешного приспособления к международной экономике. По его оценкам, "возврат к рынку, частной собственности и капитализму… не может отменить исторически сложившегося несовершенства экономики региона, которая вновь и вновь демонстрирует неспособность реагировать позитивно на структурные кризисы" (9). Отсталость Восточной Европы возникла не при социализме: на протяжении XIX и ХХ вв. страны этого региона так и не смогли войти в клуб обществ с развитой экономикой, разными путями пытаясь достичь этой цели. Анализируя причины неудачи, И. Беренд апеллирует к примеру Ирландии и стран Средиземноморья, которые по своим исходным показателям были очень близки к Восточной Европе. По мнению ученого, реальное окно возможностей для Ирландии, Испании, Португалии и Греции открылось в связи с массовыми инвестициями извне. Секрет ирландского и испанского успеха заключался в транснационализации экономики, предпосылками которой несомненно были приватизация и развитие рынка. Его определяющими факторами стали иностранные инвестиции и политика ЕС, перераспределявшего часть ВНП сообщества в качестве помощи отсталым регионам. Развивая современные технологии и ориентируясь на конкурентные секторы, новые члены ЕС приспособили свои экономики к требованиям технологических революций. Проблемой Восточной Европы, где задача структурно-технологической адаптации остается на повестке дня, является то, что экономические факторы, способствовавшие успехам Ирландии и стран Средиземноморья (т.е. транснационализация и иностранные инвестиции), здесь могут привести к подчинению региона более развитым странам Запада. Скупая ключевые ресурсы и компании, западные страны легко могут занять лидирующие позиции в этом отсталом регионе. Значительная часть инвестиций служит интересам иностранных компаний и не способствует реструктуризации: сети розничной продажи, супермаркеты, кинотеатры создаются западными инвесторами для продажи их собственной продукции на местных рынках. Другая тенденция, более характерная для стран постсоветского пространства - инвестирование иностранных капиталов в добывающую промышленность. В этом случае международный капитал создает дуалистическую экономику, в которой экспортные секторы становятся динамичными, а обрабатывающая промышленность остается неконкурентной, способной работать лишь на внутренний рынок. В результате прогноз на преодоление отсталости региона остается неоднозначным. Он безусловно оптимистичен для тех, кто присоединится к ЕС и включится в европейское разделение труда и движения капитала: используя в качестве преимущества дешевый труд, эти страны получат историческую возможность переориентировать свои экономики на внешние рынки, хотя этот процесс, видимо, займет не меньше трети века. Оставшимся предстоит более долгий и сложный путь: они надолго могут остаться периферией современной интегрирующейся Европы. Неизбежное в связи с этим обострение социальных и этнических проблем обрекает зону отсталости на продолжительные политические кризисы. В целом прогноз профессора Беренда звучит неутешительно: "На континенте создается новая конфигурация, и в лучшем случае лишь часть центрально- и восточноевропейской периферии имеет потенциальную возможность присоединиться к его основной части. Другая, причем большая часть Центральной и Восточной Европы, имеет шансы не разделить этого пути и остаться неспокойной, причиняющей постоянные хлопоты периферией Европы" (10). Профессор политологии Калифорнийского университета Эндрю Яноша предлагает посмотреть на происходящее в этом регионе с точки зрения транзита не от социализма к капитализму, а от одного международного режима "императивной координации" к другому. С его точки зрения, такой подход позволяет избавиться от телеологических конструкций транзита "в заданном направлении" и более непредвзято оценить источники конфликта и причины отступлений от казалось бы избранного пути. По мысли Яноша, между режимами 1940-1980-х и 1990-х годов, при всех их различиях, есть одно несомненное сходство - это та роль, которую внешние акторы играют по отношению к странам Восточной Европы, навязывая им определенные политические программы. Поскольку проекты гегемонов каждый раз сталкиваются с сопротивлением "местного материала", результат определяется соотношением двух групп факторов: с одной стороны, целей и ресурсов гегемона, с другой - степенью "эластичности" местных структур, которая варьируется от страны к стране. По мнению профессора Яноша, особенности советской гегемонии определялись комбинацией амбициозных планов изменения мира на основе универсалистской идеологии с ограниченностью ресурсов. СССР стремился, с одной стороны, перекроить Восточную Европу по своему образу и подобию, с другой - создать систему вертикальной интеграции, позволяющую эффективнее эксплуатировать ресурсы братских стран. Полнота реализации этих программ зависела от местных условий, и прежде всего - от уровня экономического развития, достигнутого при прежних режимах, а также характера политической культуры. Менее развитые экономики юго-востока оказались более совместимыми с системой бюрократической мобилизации и распределения, чем относительно развитые экономики северо-запада. Что же касается культурных различий, они определялись как религиозными факторами, так и принадлежностью в прошлом к разным империям. Таким образом, корреляцию культурной конфигурации с уровнем экономического развития следует считать скорее случайной, нежели закономерной. Так или иначе, реакция на коммунистический режим в Польше, Венгрии, Чехословакии и ГДР, где имели место не только восстания, но и активное диссидентское движение, - заметно отличалась от ситуации Болгарии, Румынии и Албании. Положение дел в Югославии, где на культурные и экономические факторы накладывались еще и этнические разломы, было еще сложнее. С распадом социалистической системы гегемония в регионе переходит к странам Запада, располагающим гораздо более существенными ресурсами и в то же время - испытывающим более жесткое давление со стороны собственного населения в отношении распоряжения этими ресурсами. Мотивы нового гегемона также имеют смешанный характер: это и соображения безопасности, и идеологическая самолегитимация. Янош обращает внимание на двойственное содержания западного проекта: с одной стороны, он консервативно защищает статус-кво, обеспечивающий условия экономического роста, с другой - легитимирует культурные инновации - радикальную реконцептуализацию социальных ролей и отношений, мультикультурализм и др. Именно особенностями этого проекта определяются условия, которыми обставляется программа постепенного включения Восточной Европы в институциональную систему либерального содружества: от бывших соцстран требуют, с одной стороны, экономической либерализации, демократизации и изменения правовой системы, с другой - изменения социальных отношений, пересмотра прав этнических меньшинств и статуса большинства, с третьей - признания моральной вины за отступление от либеральных ценностей и сотрудничество с тоталитарными режимами.
Разумеется, эта программа не может не вызывать сопротивление "местного материала". Страны Восточной Европы столкнулись не только с серьезными экономическими проблемами. Постмодернистская культурная программа вызывает сопротивление в обществах, где крестьянский традиционализм на протяжении последних десятилетий подкреплялся коммунистическим неовикторианством. Защищаемый новым "гегемоном" мультикультурализм побуждает этнические меньшинства более агрессивно заявлять о своих правах, в то же время лишая большинство права на выражение собственной идентичности. Наконец, новая система "императивной координации", подобно прежней, потребовала от государств Восточной Европы ограничения своих национальных суверенитетов. Однако ответная реакция оказалась неодинаковой. Экономический спад имел место везде, но его глубина варьировалась в зависимости от доли предприятий, созданных в "коммунистический" период, в валовом национальном доходе. Секторам экономики, складывавшимся до войны в расчете на мировой рынок, оказалось легче перестроиться в условиях конкуренции, чем гигантским металлургическим заводам и предприятиям тяжелой промышленности, построенным исключительно для нужд советского блока. Чехия, Венгрия и Польша, доля промышленности в национальном доходе которых за 1940-1980-е гг. увеличилась соответственно на 7,3; 11,3 и 14,3%, в 1994 г. демонстрировали спад в 8,9 - 19%. В то же время в Болгарии, Румынии и Словакии - странах, в которых до войны уровень развития промышленности был очень низким, а при коммунистическом режиме благодаря индустриальному строительству ее доля возросла соответственно на 32,6; 28,7 и 25,9%, - спад достигал от 22,1 до 27,7% (4, с.238-239). Соответственно варьируются и уровень адаптации политической культуры, и степень остроты этнических проблем. Комбинация этих трех факторов определила и различное отношение стран региона к программе нового "гегемона": если Чехия, Венгрия, Польша и Словения сплотились вокруг западного проекта или, по крайней мере, выступающие против него антисистемные партии не нашли в них существенной поддержки, то в Словакии, Хорватии, Болгарии и Румынии (условно - также Сербии, где политическая ситуация менее однозначна) в силу экономических, этнополитических и культурных причин граждане оказались резко разделены на оппозиционные лагеря, поддерживающие "гегемона" или выступающие против него. Наконец, в Албании, Боснии и Герцеговине, Македонии и Косово местные импульсы к демократизации были насколько слабы, что реализация западного проекта основывалась здесь исключительно на иностранной военной силе. По мнению профессора Яноша, преимущество западного проекта - в том, что идеал, на который он нацелен, более осязаем. Однако его реализация тоже требует жертв. До сих пор удавалось поддерживать его легитимацию за счет ожиданий. Но в дальнейшем все будет зависеть от готовности Запада подкреплять свою гегемонию в Восточной Европе реальными материальными ресурсами. А это, в свою очередь, будет определяться динамикой экономической конъюнктуры, настроениями европейского электората и другими неустойчивыми факторами. "В любом случае, - констатирует автор статьи, - Западной Европе предстоит стратегический выбор. Она либо может поступить, как Соединенные Штаты накануне холодной войны и мобилизовать ресурсы, достаточные для решения поставленных задач. Либо ей придется сомкнуть ряды вокруг стран, непосредственно примыкающих к ее собственным границам, рискуя снизить уровень их лояльности. Если так, Центральная Европа может быть снова разделена на конкурирующие сферы влияния с разными наборами политических и экономических институтов" (11). Схемы, предложенные "диссидентами транзита", любопытны, но не бесспорны. Они несомненно полезны, ибо напоминают, что история многовариантна и не предопределена заранее, а потому все повествовательные схемы условны. События конца 1980-х годов произошли "вне плана" и без предварительно разработанной идеологии. В апреле 1990 г. Ральф Дарендорф, радуясь этому обстоятельству, писал: "Впервые за 150 лет революция не предложила альтернативного тотального взгляда на общество. Это означает…, что мы можем наконец приступить к реальному историческому делу, состоящему в развитии сферы жизненных возможностей человека. Дорога к свободе не является переходом от одной системы к другой; она ведет в открытые пространства бесконечных возможных состояний будущего, иногда соперничающих друг с другом. Их соперничество и образует историю. Видение мира как борьбы систем есть извращение идеи либерализма" (12). Немецкий философ все-таки отчасти ошибался: интерпретация мира как борьбы систем оказалась удивительно живучей, и стереотипы, порожденные былым противоборством, продолжают оказывать влияние на наше восприятие посткоммунистического развития. Хотелось бы однако верить, что список "возможных состояний будущего" остается открытым. А потому, используя те или иные повествовательные схемы, не следует забывать об их неизбежной ограниченности. И уж тем более не следует считать выносимые ими приговоры окончательными.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.006 сек.) |