АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Зэки на воле

 

В этой книге была глава "Арест". Нужна ли теперь глава - "Освобождение"?

Ведь из тех, над кем когда-то грянул арест (будем говорить только о Пятьдесят Восьмой), вряд ли пятая часть, еще хорошо, если восьмая, отведала это "освобождение".

И потом - освобождение! - кто ж этого не знает? Это столько описано в мировой литературе, это столько показано в кино: отворите мне темницу, солнечный день, ликующая толпа, объятия родственников.

Но - проклято "освобождение" под безрадостным небом Архипелага, и только еще хмурей станет небо над тобою на воле. Только растянутостью своей, неторопливостью (теперь куда спешить закону?), как удлиненным хвостом букв, отличается освобождение от молнии ареста. А в остальном освобождение - такой же арест, такой же казнящий переход из состояния в состояние, такой же разламывающий всю грудь твою, весь строй твоей жизни, твоих понятий - и ничего не обещающий взамен.

Если арест - удар мороза по жидкости, то освобождение - робкое оттаивание между двумя морозами. Между двумя арестами.

Потому что в этой стране за каждым освобождением где-то должен следовать арест.

Между двумя арестами - вот что такое было освобождение все сорок дохрущевских лет.

Между двумя островами брошенный спасательный круг - побарахтайся от зоны до зоны!..

От звонка до звонка - вот что такое срок. От зоны до зоны - вот что такое освобождение.

Твой оливково-мутный паспорт, которому так призывал завидовать поэт - он изгажен черною тушью 39-й паспортной статьи. По ней ни в одном городке не прописывают, ни на одну хорошую работу не принимают. В лагере зато пайку давали, а здесь - нет.

И вместе с тем - обманчивая свобода передвижения...

Не освобожденные, нет - лишенные ссылки, вот как должны называться несчастные эти люди. Лишенные благодетельной фатальной ссылки, они не могут заставить себя поехать в красноярскую тайгу, или в казахскую пустыню, где живет вокруг много своих, бывших! Нет, они едут в гущу замордованной воли, там все отшатываются от них, и там они становятся мечеными кандидатами на новую посадку.

Наталья Ивановна Столярова освободилась из Карлага 27 апреля 45 года. Уехать сразу нельзя - надо паспорт получать, хлебной карточки - нет, жилья - нет, работу предлагают - дрова заготовлять. Проев несколько рублей, собранных лагерными друзьями, Столярова вернулась к зоне, соврала охране, что идет за вещами (порядки у них были патриархальные), и - в свой барак! То-то радость! Подруги окружили, принесли с кухни баланды (ох, вкусная!), смеются, слушают о бесприютности на воле: нет уж, у нас спокойнее. Поверка. Одна лишняя!.. Дежурный пристыдил, но разрешил до утра 1 мая переночевать в зоне, а с утра - чтобы топала!

Столярова в лагере трудилась - не разгибалась (она молоденькой приехала из Парижа в Союз, посажена была вскоре, и вот хотелось ей скорей на волю, рассмотреть Родину!). "За хорошую работу" была она освобождена льготно: без точного направления в какую-либо местность. Те, кто имели точное назначение, как-то все-таки устраивались: не могла их милиция никуда прогнать. Но Столярова со своей справкой о "чистом" освобождении стала гонимой собакой. Милиция не давала прописки нигде. В хорошо знакомых московских семьях поили чаем, но никто не предлагал остаться ночевать. И ночевала она на вокзалах. (И не в том одном беда, что милиция ночью ходит и будит, чтоб не спали, да перед рассветом всех гонят на улицу, чтобы подмести, - а кто из освобождавшихся зэков, чья дорога лежала через крупный вокзал, не помнит своего замирающего сердца при подходе каждого милиционера - как строго он смотрит! Он, конечно, чует в тебе бывшего зэка! Сейчас спросит: "Ваш документ!" Заберет твою справку об освобождении - и все, и ты опять зэк. У нас ведь права нет, закона нет, да и человека нет - есть документ! Вот заберет сейчас справку - и все... Мы ощущаем - так...) В Луге Столярова хотела устроиться вязальщицей перчаток - да не для трудящихся даже, а для военнопленных немцев! - но не только ее не приняли, а еще начальник при всех срамил: "Хотела пролезть в нашу организацию! Знаем мы их тонкие приемы! Читали Шейнина!" (О, этот жирный Шейнин! - ведь не подавится!)

Круг порочный: на работу не принимают без прописки, а не прописывают без работы. А работы нет - и хлебной карточки нет. Не знали бывшие зэки порядка, что МВД обязано их трудоустраивать. Да кто и знал - тот обратиться боялся: не посадили бы...

Находишься по воле - наплачешься вдоволе.

В ростовском университете, когда я еще был студентом, странный был такой профессор Н. А. Трифонов - постоянно вобранная в плечи голова, постоянная напряженность, пугливость, в коридоре его не окликни. Потом-то узнали мы: он уже посидел, - и каждый оклик в коридоре мог ему быть от оперативников.

А в ростовском мединституте после войны один освободившийся врач, считая свою вторую посадку неизбежной, не стал ждать, покончил с собой. И тот, кто уже отведал лагерей, кто знает их - вполне может так выбрать. Не тяжелей.

Несчастны те, кто освободился слишком рано! Авениру Борисову выпало - в 1946 году. Приехал он не в какой-то город большой, а в свой родной поселок. Все его старые приятели, однокашники, старались не встретиться с ним на улице, не остановиться (а ведь это - недавние бесстрашные фронтовики!), если же никак было не обминуть разговора, то изыскивали уклончивые слова и бочком отходили. Никто не спросил его - как он прожил эти годы (хотя, ведь, кажется, мы знаем об Архипелаге меньше, чем о Центральной Африке!) (Поймут ли когда-нибудь потомки дрессированность нашей воли!) - Но вот один старый друг студенческих лет пригласил его все-таки вечерком, когда стемнело, к чаю. Как сдружливо! как тепло! Ведь для оттаяния - для него и нужна скрытая теплота! Авенир попросил посмотреть старые фото, друг достал ему альбомы. Друг сам забыл - и удивился, что Авенир вдруг поднялся и ушел, не дождавшись самовара. А что было Авениру, если увидел он на всех фотографиях свое лицо замазанным чернилами?! <Через 5 лет друг свалил это на жену: она замазала. А еще через десять (1961) жена и сама пришла к Авениру в райком профсоюза - просить путевку в Сочи. Он дал ей. Она рассыпалась в воспоминаниях о прошлой дружбе.>

Авенир потом приподнялся - он стал директором детдома. У него росли сироты фронтовиков, и они плакали от обиды, когда дети состоятельных родителей звали их директора "тюремЩиком". (У нас ведь и разъяснить некому: тюремЩиками скорей были их родители, а Авенир уж тогда тюремНиком. Никогда не мог бы русский народ в прошлом веке так потерять чувство своего языка!)

А Картель в 1943 году, хотя и по 58-й, был из лагеря сактирован с туберкулезом легких. Паспорт - волчий, ни в одном городе жить нельзя, и работы получить нельзя, медленная смерть - и все оттолкнулись. А тут - военная комиссия, спешат, нужны бойцы. С открытой формой туберкулеза Картель объявил себя здоровым: пропадать так враз, да среди равных! И провоевал почти до конца войны. Только в госпитале досмотрелось око Третьей Части, что этот самоотверженный солдат - враг народа. В 1949 году он был намечен к аресту как повторник, да помогли хорошие люди из военкомата.

В сталинские годы лучшим освобождением было - выйти за ворота лагеря и тут же остаться. Этих на производстве уже знали и брали работать. И энкаведешники, встретясь на улице, смотрели как на проверенного.

Ну, не вполне так. В 1938 г. Прохоров-Пустовер при освобождении оставался вольнонаемным инженером Бамлага. Начальник оперчасти Розенблит сказал ему: "Вы освобождены, но помните, что будете ходить по канату. Малейший промах - и вы снова окажетесь зэ-ка. Для этого даже и суда не потребуется. Так что - оглядывайтесь, и не воображайте, что вы свободный гражданин".

Таких оставшихся при лагере благоразумных зэков, добровольно избравших тюрьму как разновидность свободы, и сейчас еще по всем глухоманям, в каких-нибудь Ныробских или Нарымских районах - сотни тысяч. Им и садиться опять - вроде легче: все рядом.

Да на Колыме особенного и выбора не было: там ведь народ держали. Освобождаясь, зэк тут же подписывал добровольное обязательство: работать в Дальстрое и дальше (разрешение выехать "на материк" было на Колыме еще трудней получить, чем освобождение). Вот на беду свою кончила срок Н. В. Суровцева. Еще вчера она работала в детгородке - тепло и сытно, сегодня гонят ее на полевые работы, нет другого ничего. Еще вчера она имела гарантированную койку и пайку - сегодня пайки нет, крыши над головой нет, и бредет она в развалившийся дом с прогнившиии полами (это на Колыме!). Спасибо подругам из детгородка: они еще долго "подбрасывают" ей на волю пайки. "Гнет вольного состояния" - вот как назвала она свои новые ощущения. Лишь постепенно утверждается она на ногах и даже становится... домовладелицей! Вот стоит она (фото 6) гордо около своей хибарки, которую не всякая бы собака одобрила.

(Чтоб не думал читатель, что дело здесь в заклятой Колыме, перенесемся на Воркуту и посмотрим на типичный барак ВГС (Временное Гражданское Строительство), в котором живут благоустроенные вольные - ну, из бывших зэков, разумеется (фото 7).

Так что не самой плохой формой освобождения было и освобождение М. П. Якубовича: под Карагандою переоборудовали тюрьму в инвалидный дом (Тихоновский дом) - и вот в этот инвалидный дом, под надзор и без права выезжать, его и "освободили".

Рудковский, никуда не принятый ("пережил не меньше, чем в лагерях"), поехал на кустанайскую целину ("там можно было встретить кого угодно"). - И. В. Швед оглох, составляя поезда в Норильске при любой вьюге; потом работал кочегаром по 12 часов в сутки. Но справок-то нет! В собесе пожимают плечами: "представьте свидетелей". Моржи нам свидетели... - И. С. Карпунич отбыл двадцать на Колыме, измучен и болен. Но к 60 годам у него нет "двадцати пяти лет работы по найму" - и пенсии нет. Чем дольше сидел человек в лагере, тем он больней, и тем меньше стажа, тем меньше надежды на пенсию.

Ведь нет же у нас, как в Англии, "общества помощи бывшим заключенным". Даже и вообразить такую ересь страшно. <Сегодня и бытовикам приходится так же. А. И. Бурлаке в ананьевском райкоме ответили: "У нас не отдел кадров", в прокуратуре: "Этим не занимаемся", в горсовете: "Ждите". Был без работы 5 месяцев (1964 г.). С П. К. Егорова в Новороссийске (1965) сразу же взяли подписку о выезде в 24 часа. Показал в горисполкоме лагерную грамоту "за отличную работу" - посмеялись. Секретарь горкома просто выгнал. Тогда пошел, дал взятку - и остался в Новороссийске.>

Пишут так: "в лагере был один день Ивана Денисовича, а на воле - второй".

Но позвольте! Но кажется же, с тех пор восходило солнце свободы? И простирались руки к обездоленным: " Это не повторится "! И даже, кажется, слезы капали на съездовские трибуны?

Жуков (из Коврова): "Я стал не на ноги, а хоть немного на колени". Но: "Ярлык лагерника висит на нас и под первое же сокращение попадаем мы". - П. Г. Тихонов: "Реабилитирован, работаю в научно-исследовательском институте, а все же лагерь как бы продолжается. Те самые олухи, которые были начальниками лагерей," опять в силе над ним. - Г. Ф. Попов: "Что бы ни говорилось, что бы ни писалось, а стоит моим коллегам узнать, что я сидел, и как бы нечаянно отворачиваются".

Нет, силен бес! Отчизна наша такова: чтоб на сажень толкнуть ее к тирании - довольно только брови нахмурить, только кашлянуть. Чтоб на вершок перетянуть ее к свободе - надо впрячь сто волов и каждого своим батогом донимать: "Понимай, куда тянешь! понимай, куда тянешь!"

А форма реабилитации? Старухе Ч-ной приходит грубая повестка: "явиться завтра в милицию к 10 часам утра". Больше ничего! Дочь ее бежит с повесткой накануне вечером: "Я боюсь за ее жизнь. О чем это? Как мне ее подготовить?" "Не бойтесь, это - приятная вещь, реабилитация покойного мужа". (А может быть - полынная? Благодетелям в голову не приходит.)

Если таковы формы нашего милосердия - догадайтесь о формах нашей жестокости!

Какая была лавина реабилитаций! - но и она не расколола каменного лба непогрешимого общества! - ведь лавина падала не туда, куда надо бровь нахмурить, а куда впрягать тысячу волов.

"Реабилитация - это тухта!" - говорят партийные начальники откровенно. " Слишком многих нареабилитировали! "

Вольдемар Зарин (Ростов Н/Д) отсидел 15 лет и с тех пор еще 8 лет смирно молчал. А в 1960-м решился рассказать сослуживцам, как худо было в лагерях. Так возбудили на него следственное дело, и майор КГБ сказал Зарину: Реабилитация - не значит невиновность, а только: что преступления были невелики. Но что-то остается всегда!

А в Риге в том же 1960-м дружный служебный коллектив три месяца кряду травил Петропавловского за то, что он скрыл расстрел своего отца... в 1937 году!

И недоумевает Комогор: "Кто ж ходит сегодня в правых и кто в виноватых? Куда деваться, когда мурло вдруг заговорит о равенстве и братстве?"

Маркелов после реабилитации стал не много, не мало - председатель промстрахсовета, а проще - месткома артели. Так председатель артели не рискует этого народного избранника оставить на минуту одного в своем кабинете! А секретарь партбюро Баев, одновременно сидящий на кадрах, перехватывает на всякий случай всю месткомовскую переписку Маркелова. "Да не попала ль к вам бумага насчет перевыборов месткомов?" - "Да было что-то месяц назад". - "Мне ж нужна она!" - "Ну нате читайте, только побыстрей, рабочий день кончается!" - "Так она ж адресована мне! Ну, завтра утром вам верну!" - "Что вы, что вы, - это документ ". - Вот залезьте в шкуру этого Маркелова, сядьте под такое мурло, под Баева, да чтоб вся ваша зарплата и прописка зависели от этого Баева, - и вдыхайте грудью воздух свободного века!

Учительница Деева уволена "за моральное разложение": она уронила престиж учителя, выйдя замуж за... освободившегося заключенного (которому в лагере преподавала)!

Это уже не при Сталине, это - при Хрущеве. И одна только реальность ото всего прошлого осталась - СПРАВКА. Небольшой листок, сантиметров 12 на 18. Живому - о реабилитации. Мертвому - о смерти. Дата смерти - ее не проверишь. Место смерти - крупный большой Зет. Диагноз - сто штук пролистай, у всех один, дежурный. <Молодая Ч-на попросила простодушную девицу показачь ей все сорок карточек из пачки. Во всех сорока одним и тем же почерком было вписано одно и тоже заболевание печени!.. А то и так: "Ваш муж (Александр Петрович Малявко-Высоцкий) умер до суда и следствия, и поэтому реабилитирован быть не может".>огда - фамилии свидетелей (выдуманных).

А свидетели истинные - все молчат.

Мы - молчим.

И откуда же следующим поколениям что узнать? Закрыто, забито, зачищено.

"Даже и молодежь, - жалуется Вербовский, - смотрит на реабилитированных с подозрением и презрением".

Ну, молодежь-то не вся. Большей части молодежи просто наплевать - реабилитировали нас или не реабилитировали, сидит сейчас двенадцать миллионов или уже не сидит, они тут связи не видят. Лишь бы сами они были на свободе с магнитофонами и лохмокудрыми девушками.

Рыба ведь не борется против рыболовства, она только старается проскочить в ячею.

 

***

 

Как одно и то же широко известное заболевание протекает у разных людей по-разному, так и освобождение, если рассматривать ближе, очень по-разному переживается нами.

И - телесно. Одни положили слишком много напряжения для того, чтобы выжить свой лагерный срок. Они перенесли его как стальные: десять лет не потребляя и доли того, что телу надо, гнулись и работали; полуодетые, камень долбили в мороз - и не простуживались. Но вот - срок окончен, отпало внешнее нечеловеческое давление, расслабло и внутреннее напряжение. И таких людей перепад давлений губит. Гигант Чульпенев, за 7 лет лесоповала не имевший ни одного насморка, на воле разболелся многими болезнями. - Г. А. Сорокин "после реабилитации неуклонно терял то душевное здоровье, которому завидовали мои лагерные товарищи. Пошли неврозы, психозы..." - Игорь Каминов: "На свободе я ослаб и опустился, и кажется, что на свободе мне тяжелей намного".

Как давно говорилось: в черный день перемогусь, в красный сопьюсь. У кого все зубы выпали за один год. Тот - стариком стал сразу. Тот - едва домой добрался, ослаб, сгорел и умер.

А другие - только с освобождения и воспряли. Только тут-то помолодели и расправились. (Я, например, и сейчас еще выгляжу моложе, чем на своей первой ссыльной фотокарточке.) Вдруг выясняется: да ведь как же легко жить на воле! Там, на Архипелаге, совсем другая сила тяжести, там свои ноги тяжелы как у слона, здесь перебирают как воробьиные. Все, что кажется вольняшкам неразрешимо-мучительным, мы разрешаем, единожды щелкнув языком. Ведь у нас какая бодрая мерка: "было хуже!" Было хуже, а значит, сейчас совсем легко. И никак не приедается нам повторять: было хуже! было хуже!

Но еще определеннее прочерчивает новую судьбу человека тот душевный перелом, который испытан им при освобождении. Этот перелом бывает разный очень. Ты только на пороге лагерной вахты начинаешь ощущать, что каторгу-родину покидаешь за плечами. Ты родился духовно здесь, и сокровенная часть души твоей останется здесь навсегда, - а ноги плетут куда-то в безгласное безотзывное пространство воли.

Выявляются человеческие характеры в лагере - но выявляются ж и при освобождении! Вот как расставалась с Особлагом в 1951-м Вера Алексеевна Корнеева, которую мы уже в этой книге встречали: "Закрылись за мной пятиметровые ворота, и я сама себе не поверила, что, выходя на волю, плачу. О чем?.. А такое чувство, будто сердце оторвала от самого дорогого и любимого, от товарищей по несчастью. Закрылись ворота - и все кончено. Никогда я этих людей не увижу, не получу от них никакой весточки. Точно на тот свет ушла..."

На тот свет!... Освобождение как вид смерти. Разве мы освободились? - мы умерли для какой-то совсем новой загробной жизни. Немного призрачной. Где осторожно нащупываем предметы, стараясь их опознать.

Освобождение на этот свет мыслилось ведь не таким. Оно рисовалось нам по пушкинскому варианту: "И братья меч вам отдадут". Но такое счастье суждено редким арестантским поколениям.

А это было - украденное освобождение, не подлинное. И кто чувствовал так - тот с кусочком этой ворованной свободы спешил бежать в одиночество. Еще в лагере "почти каждый из нас, мои близкие товарищи и я, думали, что если Бог приведет выйти на свободу живым, то будем жить не в городах и даже не в селах, а где-нибудь в лесной глуши. Устроимся на работу лесником, объездчиком, наконец пастухом и будем подальше от людей, от политики, от всего этого бренного мира" (В. В. Поспелов). Авенир Борисов первое время на воле все держался от людей в стороне, убегал в природу. "Я готов был обнимать и целовать каждую березку, каждый тополь. Шелест опавших листьев (я освободился осенью) казался мне музыкой, и слезы находили на глаза. Мне было наплевать, что я получал 500 грамм хлеба - ведь я мог часами слушать тишину да еще и книги читать. Вся работа казалась на воле легкой, простой, сутки летели как часы, жажда жизни была ненасытной. Если есть вообще в мире счастье, то оно обязательно находит каждого зэка в первый год его жизни на свободе!"

Такие люди долго ничего не хотят иметь: они помнят, что имущество легко теряется, как сгорает. Они почти суеверно избегают новых вещей, донашивают старое, досиживают на ломаном. У одного моего друга мебель такая: ни сесть, ни опереться ни на что, все шатается. "Так и живем, - смеются, - от зоны до зоны". (Жена - тоже сидела.)

Л. Копелев вернулся в 1955 году в Москву и обнаружил: "Трудно с благополучными людьми! Встречаюсь только с теми из прежних друзей, кто хоть как-то неблагополучен".

Да ведь по-человечески только те и интересны, кто отказались лепить карьеру. А кто лепит - скучны ужасно.

Однако люди - разны. И многие ощутили переход на волю совсем иначе (особенно в пору, когда ЧКГБ как будто чуть смежало веки): ура! свободен! теперь один зарок: больше не попадаться! теперь - нагонять и нагонять упущенное!

Кто нагоняет в должностях, кто в званиях (ученых или военных), кто - в заработках и сберегательной книжке (у нас говорить об этом - тон дурной, но тишком-то считают...) Кто - в детях. Кто... Валентин М. клялся нам в тюрьме, что на воле будет нагонять по части девиц, и верно: несколько лет подряд он днем - на работе, а вечера, даже будние, - с девицами, и все новыми; спал по 4-5 часов, осунулся, постарел. Кто нагоняет в еде, в мебели, в одежде (забыто, как обрезались пуговицы, как гибли лучшие вещи в предбанниках). Опять приятнейшим занятием становится покупать.

И как упрекнуть их, если, правда, столько упущено? Если вырезано из жизни - столько?

Соответственно двум разным восприятиям воли - и два разных отношения к прошлому.

Вот ты пережил страшные годы. Кажется, ты ведь не черный убийца, ты не грязный обманщик, - так зачем бы тебе стараться забыть тюрьму и лагерь? Чего тебе стыдиться в них? Не дороже ли считать, что они обогатили тебя? Не вернее ли ими гордиться?

Но сколь же многие (и такие не слабые, такие не глупые, от которых совсем не ждешь!) стараются - забыть! Забыть как можно скорей! Забыть все начисто! Забыть, как его и не было!

Ю. Г. Вендельштейн: "Обычно стараешься не вспоминать, защитная реакция". Пронман: "Честно скажу: видеться с бывшими лагерниками не хотел, чтобы не вспоминать". С. А. Лесовик: "Вернувшись из лагеря, старалась не вспоминать прошлого. И, знаете, почти удалось!" (до повести "Один день"). С. А. Бондарин (мне давно известно, что в 1945 году он сидел в той же лубянской камере передо мною; я берусь ему назвать не только наших сокамерников, но и с кем он сидел до нашей камеры, кого я отнюдь не знал никогда, - и получаю в ответ): "А я постарался всех забыть, с кем там сидел". (После этого я ему, конечно, даже не отвечаю.)

Мне понятно, когда старых лагерных знакомств избегают ортодоксы: им надоело лаяться одному против ста, слишком тяжелы воспоминания. Да и вообще - зачем им эта нечистая, не идейная публика? Да какие ж они благонамеренные, если им не забыть, не простить, не вернуться в прежнее состояние? Ведь об этом же и слали они четырежды в год челобитья: верните меня! верните меня! я был хороший и буду хороший! <С этим они и повалили в 1956 г.: как из затхлого сундука, принесли воздух 30-х годов и хотели продолжать с того дня, когда их арестовали.> В чем для них возврат? Прежде всего в восстановлении партийной книжечки. Формуляров. Стажа. Заслуг.

 

И повеет теплом партбилета

Над оправданной головой.

 

А лагерный опыт - это та зараза, от которой надо поскорее отлипнуть. Разве в лагерном опыте, если даже встряхнуть его и промыть - найдется хоть одна крупинка благородного металла?

Вот старый ленинградский большевик Васильев. Отсидел две десятки (всякий раз еще имея и пять намордника). Получил республиканскую персональную пенсию. "Вполне обеспечен. Славлю свою партию и свой народ". (Это замечательно! Ведь только Бога славил так Иов библейский: за язвы, за мор, за голод, за смерти, за унижения - слава Тебе, слава Тебе!) Но не бездельник этот Васильев, не потребитель просто: "состою в комиссии по борьбе с тунеядцами". То есть, кропает по мере старческих сил одно из главных беззаконий сегодняшнего дня! Вот это и есть - лицо Благомысла!..

Понятно и почему стукачи не желают воспоминаний и встреч: боятся упреков и разоблачений.

Но у остальных? Не слишком ли это глубокое рабство? Добровольный зарок, чтоб не попасть второй раз? "Забыть, как сон, забыть, забыть видения проклятого лагерного прошлого," - сжимает виски кулаками Настенька В., попавшая в тюрьму не как-нибудь, а с огнестрельной раной. Почему филолог-классик А. Д., по роду занятий своих умственно взвешивающий сцены древней истории, - почему и он велит себе "все забыть"? Что ж поймет он тогда во всей человеческой истории?

Евгения Д., рассказывая мне в 1965 году о своей посадке на Лубянку в 1921-м, еще до замужества, добавила: "А мужу покойному я про это так и не рассказывала, забыла ". Забыла?? Самому близкому человеку, с которым жизнь прожила? Так мало нас еще сажают!!

А может быть не надо так строго судить? Может быть, в этом - средняя человечность? Ведь о ком-то же составлены пословицы:

 

Час в добре пробудешь - все горе забудешь.

Дело-то забывчиво, тело-то заплывчиво.

 

Заплывчивое тело! - вот что такое человек!..

Мой друг и одноделец Николай В., с кем общими мальчишескими усилиями мы закатились за решетку, - воспринял все пережитое как проклятье, как постыдную неудачу глупца. И устремился в науку - наиболее безопасное предприятие, чтобы подняться на ней. В 1959 году, когда Пастернак еще был жив, но плотно обложен травлей, - я стал говорить ему о Пастернаке. Он отмахнулся: "Что говорить об этих старых галошах! Слушай лучше, как я борюсь у себя на кафедре!" (Он все время с кем-нибудь борется, чтобы возвыситься в должности.) А ведь трибунал оценил его в 10 лет лагерей. Не довольно ли было один раз высечь?..

А вот освободился и Григорий М-з, освободился, снята судимость, вот реабилитирован, вот вернули партбилет (ведь не спрашивают, не поверил ли ты за это время в Иегову или Магомета? ведь не прикидывают, что частицы, может быть, твоих прежних мыслей не осталось за это время, - а на тебе партбилет!) И он возвращается из Казахстана в свой Ж*, проезжает мой город, я выхожу к поезду. О чем же мысли его теперь? Э-э, да не метит ли он вернуться в Секретный или Особый или Спецотдел! Что-то рассеян наш разговор. Больше он не пишет мне ни строки...

Вот Ф. Ретц. Он сегодня - начальник жилконторы, он еще и дружинник. Очень важно рассказывает о своей сегодняшней жизни. И хотя старой он не забыл - как забыть 18 лет на Колыме? - о Колыме он рассказывает как-то суше и недоуменно: да действительно ли это все было? Как это могло быть?.. Старое сошло с него. Он гладок и всем доволен.

Как вор завязывает, так забывает и эрзац-политический. И для этих завязавших становится мир снова удобным, нигде не колющим, не жмущим. Как раньше казалось им, что все сидят, так теперь им кажется - никто не сидит. Осеняет их и прежний приятный смысл Первого Мая и Октябрьской годовщины - это уже не те суровые дни, когда нас особенно глумливо обыскивали на холоде и особенно плотно набивали нами камеры лагерной тюрьмы. Да зачем так высоко брать? - если днем на работе главу семьи похвалит начальство - вот за обедом и праздник, вот и торжество.

Только в семье иногда бывший мученик разрешает себе побрюзжать. Только тут он иногда помнит, чтоб его больше ласкали и ценили. А выходя за порог, он - забыл.

Однако не будем так беспреклонны. Ведь это общечеловеческое свойство: от опыта враждебного вернуться в свое "я", ко многим своим прежним (пусть и не лучшим) чертам и привычкам. В этом остойчивость нашей личности, наших генов. Вероятно, иначе человек тоже не был бы человеком. Тот же Тарас Шевченко, чьи растерянные строки уже были приведены <Часть III, гл. 19.>, через 10 лет пишет обрадованно: "ни одна черта в моем внутреннем о5бразе не изменилась. От всей души благодарю моего всемогущего Создателя, что Он не допустил ужасному опыту коснуться железными когтями моих убеждений".

Но как это - забывают? Где б научиться?..

"Нет! - пишет М. И. Калинина, - ничто не забывается и ничто в жизни не устраивается. И сама я не рада, что я такая. И на работе можно быть на хорошем счету, и в быту бы все гладко, - но в сердце точит и точит что-то, и бесконечная усталость. Я надеюсь, вы не напишете о людях, которые освободились, что они все забыли и счастливы?"

Раиса Лазутина: "Не надо вспоминать плохого? А если нечего вспомнить хорошего?.."

Тамара Прыткова: "сидела я двенадцать лет, но с тех пор уже на воле одиннадцать (!), а никак не пойму - для чего жить? И где справедливость?"

Два века Европа толкует о равенстве - а мы все разные до чего ж! Какие разные борозды на наших душах от жизни! - одиннадцать лет ничего не забыть - и все забыть на другой день...

Иван Добряк: "Все осталось позади, да не все. Реабилитирован, а покою нет. Редкая неделя, чтобы сон прошел спокойно, а то все зона снится. Вскакиваешь в слезах или будят тебя в испуге".

Ансу Бернштейну и через 11 лет снятся только лагерные сны. Я тоже лет пять видел себя во сне только заключенным, никогда - вольным. Л. Копелев через 14 лет после освобождения заболел - и сразу же бредит тюрьмой. А уж "каюту" и "палату" никак наш язык не проговорит, всегда - "камера".

Шавирин: "На овчарок и до сих пор не могу смотреть спокойно".

Чульпенев идет по лесу; но уже не может просто дышать, наслаждаться: "смотрю - сосны хорошие: сучков мало, порубочных остатков почти не сжигать, это чистые кубики пойдут..."

Как забыть, если ты поселяешься в деревне Мильцево, а там едва ли не половина жителей прошла через лагеря, правда за воровство больше. Ты приходишь на рязанский вокзал и видишь три выломанных прута в ограде. Их никто никогда не заделывает, как будто так и надо. Потому что именно против этого места останавливаются Столыпины - и сегодня, и сегодня они останавливаются! - а к пролому подгоняют задом воронок, и зэков перегоняют в эту дырку (так удобней, чтобы зэков не вести через людный перрон). - Выписывают тебе путевку на лекцию (1957) из всесоюзного общества по распространению невежества, и путевка оказывается в ИТК-2 - женскую колонию при тюрьме. И ты идешь на вахту, и в волчок выглядывает знакомая фуражка. Вот с гражданином воспитателем ты проходишь по двору тюрьмы, и понурые дурно одетые женщины все первые здороваются с вами заискивающе. Вот ты сидишь в кабинете начальника политчасти, и пока он тебя тут развлекает, ты знаешь: там сейчас выгоняют из камер, подымают спящих, на индивидуальной кухне котелки вырывают из рук - а ну-ка, лекцию слушать, быстро! И вот согнали их полный зал. И зал сыр, и коридоры сыры, и еще сырее наверно камеры - и несчастные женщины-работяги всю мою лекцию кашляют застарелым, глубоким, гулким, то сухим, то раздирающим кашлем. Одеты они не как женщины, а как карикатуры на женщин, молодые - угловаты, костлявы, как старухи, все измучены и ждут конца моей лекции. Мне стыдно. Как хотел бы я раствориться в дым и исчезнуть. Как хотел бы я вместо этих "достижений науки и техники" крикнуть им: "Женщины! до каких же пор это будет?.." Мой глаз сразу отличает несколько свежих, хорошо одетых, даже в джемперах. Это - придурки. Вот на них остановиться взглядом и, не слушая кашля, можно очень гладко прочесть всю лекцию. Они глаз не спускают, так слушают... Но знаю я, не словам они внемлют, не космос им нужен, а - редко видят мужчин, вот и рассматривают... И я воображаю: сейчас отнимут у меня пропуск, и я останусь тут. И эти стены, всего в нескольких метрах от известной мне улицы, от известной троллейбусной остановки, перегородят всю жизнь, они станут не стенами, а годами... Нет, нет, я сейчас уйду! я за сорок копеек доеду в троллейбусе и дома буду вкусно обедать. Но хоть не забыть: они-то здесь все останутся. Вот так же будут кашлять. Годами кашлять.

В годовщины своего ареста я устраиваю себе "день зэка": отрезаю утром 650 хлеба, кладу два кусочка сахара, наливаю незаваренного кипятка. А на обед прошу сварить мне баланды и черпачок жидкой кашицы. И как быстро я вхожу в старую форму: уже к концу дня собираю в рот крошки, вылизываю миску. Возощущения встают во мне живо!

А еще вывез и храню свои лоскуты-номера. Да только ли я? Как святыню, покажут тебе их - в одном доме, и в другом.

Иду как-то по Новослободской - Бутырская тюрьма! "Приемная передач". Вхожу. Полно женщин, есть и мужчины. Кто сдает передачи, кто разговаривает. Это отсюда, значит, шли нам передачи! Как интересно. С самым невинным видом подхожу читать правила приема. Но сметив меня орлиным взглядом, ко мне быстро идет мордатый старшина. "А вам что, гражданин?" Учуял, что не передача тут, а подвох. Значит, пахну я все-таки зэком!

А - посетить умерших? Тех, своих, где должен был и ты лежать, проколотый штыком? А. Я. Оленев, уже старичок, поехал в 1965 году. С рюкзаком и палочкой добрался до бывшего сангородка, оттуда - на гору (близ поселка Керки), где хоронили. Гора полна костей и черепов, и жители сегодня зовут ее костяной.

В далеком северном городе, где полгода ночь, а полгода день, живет Галя В. Никого у нее в целом мире нет, а то, что "домом" называется - шумный гадкий угол. И отдых ее: с книгой пойти в ресторан, взять вина, то отпить, то покурить, то "погрустить о России". Любимые ее друзья - оркестранты и швейцары. "Многие, вернувшись оттуда, скрывают прошлое. А я своей биографией горжусь".

То там, то здесь собираются в год раз товарищества бывших зэков, пьют и вспоминают. "И странно, - говорит В. П. Голицын, - что картины прошлого встают далеко не только мрачные и тяжелые, а многое вспоминается с теплым хорошим чувством".

Тоже свойство человека! И не худшее.

"А буква у меня в лагере была - Ы, - восхищенно сообщает В. Л. Гинзбург. - А паспорт мне выдали серии "ЗК"!

Прочтешь - и тепло становится. Нет, честное слово, как выделяются среди многих писем - письма бывших зэков! Какая незаурядная жизнестойкость! А при ясности целей - какой бывает напор! В наше время, если получишь письмо совсем без нытья, настоящее оптимистическое - то только от бывшего зэка. Ко всему на свете привыкшие, ни от чего они не унывают.

Горжусь я принадлежать к могучему этому племени! Мы не были племенем - нас сделали им! Нас так спаяли, как сами мы, в сумерках и разброде воли, где каждый друг друга трусит, никогда не могли бы спаяться. Ортодоксы и стукачи как-то автоматически выключились из нас на воле. Нам не надо сговариваться поддерживать друг друга. Нам не надо уже испытывать друг друга. Мы встречаемся, смотрим в глаза, два слова - и что ж еще объяснить? Мы готовы к выручке. У нашего брата везде свои ребята. И нас миллионы!

Дала нам решетка новую меру вещей и людей. Сняла с наших глаз ту будничную замазку, которой постоянно залеплены глаза ничем не потрясенного человека. И какие же неожиданные выводы!

Н. Столярова, доброй волей приехавшая в 1934-м из Парижа в этот капкан, выхвативший всю середину ее жизни, не только не терзается, не проклинает свой приезд, но: "Я была права, когда вопреки своей среде и голосу разума ехала в Россию! Совсем не зная России, я нутром угадала ее".

Когда-то горячий, удачливый, нетерпеливый комбриг гражданской войны И. С. Карпунич-Бравен не вникал в списки, подносимые начальником Особого Отдела, и не вверху листа, а внизу, не прописными буквами, а строчными, как безделицу, помечал тупым карандашом без точек: в м (это значило: Высшая Мера! всем!). Потом были ромбы в петлицах, потом двадцать с половиною лет Колымы - и вот он живет средь леса на одиноком хуторе, поливает огород, кормит кур, мастерит в столярке, не подает просьбы о реабилитации, матом кроет Ворошилова, сердито пишет в тетрадках свои ответы, ответы и ответы на каждую радиопередачу и каждую газетную статью. Но еще проходят годы - и хуторной философ со значением выписывает из книги афоризм:

"Мало любить человечество, надо уметь переносить людей".

А перед смертью - своими словами, да такими, что вздрогнешь, - не мистика ли? не старик ли Толстой:

"Я жил и судил все по себе. Но теперь я другой человек и уже не сужу по себе".

Удивительный В. П. Тарновский так и остался после срока на Колыме. Он пишет стихи, которые не посылает никому. Размышляя, он вывел:

 

А досталась мне эта окраина,

Осудил на молчание Бог,

Потому что я видел Каина,

А убить его - не мог.

<Для справедливости добавлю позднее: с Колымы уехал, несчастно женился - и потерян высокий строй души и не знает, как шею высвободить.>

 

Жаль только: мы умрем все постепенно, не совершив достойного ничего.

 

***

 

А еще предстоят на воле бывшим зэкам - встречи. Отцов - с сыновьями. Мужей - с женами. И от этих встреч нечасто бывает доброе. За десять, за пятнадцать лет без нас не могли сыновья вырасти в лад с нами: иногда просто чужие, иногда и враги. И женщины лишь немногие вознаграждены за верное ожидание мужей: столько прожито порознь, все сменилось в человеке, только фамилия прежняя. Слишком разный опыт жизни у него и у нее - и снова сойтись им уже невозможно.

Тут - на фильмы и на романы кому-то, а в эту книгу не помещается.

Тут пусть будет один рассказ Марии Кадацкой (фото 8 - они юные, фото 9 - она сейчас).

"За первые 10 лет муж написал мне 600 писем. За следующие 10 - одно, и такое, что не хотелось жить. - После 19 лет в свой первый отпуск он поехал не к нам, а к родственникам, к нам же с сыном заехал проездом на 4 дня. Поезд, с которым мы его ждали, в этот день был отменен. И после бессонной ночи я легла отдохнуть. Слышу звонок. Незнакомый голос: "Мне Марию Бенедиктовну". Открываю. Входит полный пожилой мужчина в плаще и шляпе. Ничего не говоря, проходит смело. Я спросонья как будто забыла, что ждала мужа. Стоим. "Не узнала?" - "Нет". А сама все думаю, что это - кто-то из родственников, которых

у меня много и с которыми я тоже не виделась много лет. Потом посмотрела на его сжатые губы - вспомнила, что мужа жду! - и потеряла сознание. - Тут пришел сын, да еще заболевшим. И вот все трое, не выходя из единственной комнаты, мы четыре дня сидели. И с сыном они были очень сдержаны, и мне с мужем говорить почти не пришлось, разговор был общий. Он рассказывал о своей жизни и ничуть не интересовался, как мы без него. Уезжал опять в Сибирь, в глаза не смотрел при прощании. Я сказала ему, что муж мой погиб в Альпах (он был в Италии, его освободили союзники)".

А бывают другого рода встречи, веселей. Можно встретить надзирателя или лагерного начальника. Вдруг в Тебердинской турбазе узнаешь в физинструкторе Славе - норильского вертухая. Или в ленинградском "Гастрономе" Миша Бакст видит - лицо знакомое, и тот его заметил. Капитан Гусак, начальник лаготделения, сейчас в гражданском. "Слушай, подожди-подожди! Где ты у меня сидел?.. А, помню, мы тебя посылки лишили за плохую работу!" (Ведь помнит! Но все это им естественно кажется, будто поставлены они над нами навечно, и только перерыв сейчас небольшой!)

Можно встретить (Бельский) командира части полковника Рудыко, который дал поспешное согласие на твой арест, чтоб только не иметь неприятностей. Тоже в штатском и в боярской шапочке, вид ученого, уважаемый человек!

Можно встретить и следователя - того, который тебя бил или сажал в клопов. Он теперь на хорошей пенсии, как например. Хват, следователь и убийца великого Вавилова, живет на улице Горького. Уж избави Бог от этой встречи - ведь удар опять по твоему сердцу, не по его.

А еще можно встретить твоего доносчика - того, кто посадил тебя, и вот преуспевает. И не карают его небесные молнии. Те, кто возвращаются в родные места, те-то обязательно и видят своих стукачей. "Слушайте, - уговаривает кто погорячее, - подавайте на них в суд! Хотя бы для общественного разоблачения!" (Уж - не больше, уж понимают все...) "Да нет уж.. да ладно уж.." - отвечают реабилитированные.

Потому что этот суд был бы в ту сторону, куда волами тянуть.

"Пусть их жизнь наказывает!" - отмахивается Авенир Борисов. Только и остается.

Композитор X. сказал Шостаковичу: "Вот эта дама, Л., член нашего Союза, когда-то посадила меня". "Напишите заявление, - сгоряча предложил Шостакович, - мы ее из Союза исключим!" (Как бы не так!) X. и руками замахал: "Нет уж, спасибо, меня вот за эту бороду по полу тягали, больше не хочу".

Да уж о возмездии ли речь? Жалуется Г. Полев: "Та сволочь, которая меня посадила, при выходе чуть снова не спрятала - и спрятала бы! - если б я не бросил семью и не уехал из родного города".

Вот это - по- нашему! вот это - по-советски!

Что же сон, что же мираж болотный - прошлое? или настоящее?..

В 1955 году пришел Эфроимсон к зам. главного прокурора Салину и принес ему том уголовных обвинений против Лысенко. Салин сказал: "Мы не компетентны это разбирать, обращайтесь в ЦК".

С каких это пор они стали некомпетентными? Или отчего уж они на тридцать лет раньше не стали такими?

Процветают оба лжесвидетеля, посадившие Чульпенева в монгольскую яму, - Лозовский и Серегин. С общим знакомым по части пошел Чульпенев к Серегину в его контору бытового обслуживания при Моссовете. "Знакомьтесь. Наш халхинголец, не помните?" - "Нет, не помню". - "А Чульпенева - не помните такого?" - "Нет, не помню, война раскидала". - "А судьбу его не знаете?" - "Понятия не имею". - "Ах, подлец ты, подлец!"

Только и скажешь. В райкоме партии, где Серегин на учете: "Не может быть! Он так добросовестно работает".

Добросовестно работает!..

Все на местах и все на местах. Погромыхали громы - и ушли почти без дождя.

До того все на местах, что Ю. А. Крейнович, знаток языков Севера <О нем метко сказано: если раньше народовольцы становились знаменитыми языковедами благодаря вольной ссылке, то Крейнович сохранился им, несмотря на сталинский лагерь: даже на Колыме он пытался заниматься юкагирским языком.> вернулся - в тот же институт, и в тот же сектор, с теми же, кто заложил его, кто ненавидит его - с теми же самыми он каждый день шубу снимает и заседает.

Ну, как если бы жертвы Освенцима вкупе с бывшими комендантами образовали бы общую галантерейную фирму.

Есть обергруппен-стукачи и в литературном мире. Сколько душ погубили Я. Эльсберг? Лесючевский? Все знают их - и никто не смеет тронуть. Затевали изгнать из Союза писателей - напрасно! Ни тем более - с работы. Ни уж, конечно, из партии.

Когда создавался наш кодекс (1926), сочтено было, что убийство клеветою в пять раз легче и извинительней, чем убийство ножом. (Да ведь и нельзя ж было предполагать, что при диктатуре пролетариата кто-то воспользуется этим буржуазным средством - клеветой!) По статье 95-й - заведомо ложный донос, показания, соединенные: а) с обвинением в тяжком преступлении; б) с корыстными мотивами; в) с искусственным созданием доказательств обвинения - караются лишением свободы до... двух лет. А то и - шесть месяцев.

Либо полные дурачки эту статью составляли, либо очень уж дальновидные. Я так полагаю, что - дальновидные.

И с тех пор в каждую амнистию (сталинскую 45-го, "ворошиловскую" 53-го) эту статейку не забывали включить, заботились о своем активе.

Да еще ведь и давность. Если тебя ложно обвинили (по 58-й), то давности нет. А если ты ложно обвинил - то давность, мы тебя обережем.

Дело семьи Анны Чеботар-Ткач все сляпано из ложных показаний. В 1944 г. она, ее отец и два брата арестованы за якобы политическое и якобы убийство невестки. Все трое мужчин забиты в тюрьме (не сознавались), Анна отбыла десять лет. А невестка оказалась вообще невредима! Но еще десять лет Анна тщетно просила реабилитации! Даже в 1964 г. прокуратура ответила: "Вы осуждены правильно и оснований для пересмотра нет". Когда же все-таки реабилитировали, то неутомимая Скрипникова написала за Анну жалобу: привлечь лжесвидетелей. Прокурор СССР Г. Терехов <Тот, который проведет процесс Галанскова-Гинзбурга.> ответил: невозможно за давностью...

В 20-е годы раскопали, притащили и расстреляли темных мужиков, за сорок лет перед тем казнивших народовольцев по приговору царского суда. Но те мужики были не свои. А доносчики эти - плоть от плоти.

Вот та воля, на которую выпущены бывшие зэки. Есть ли еще в истории пример, чтобы столько всем известного злодейства было неподсудно, ненаказуемо?

И чего же доброго ждать? Что может вырасти из этого зловония?

Как великолепно оправдалась злодейская затея Архипелага!

 


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | 15 | 16 | 17 | 18 | 19 | 20 | 21 | 22 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.032 сек.)