|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Аннотация 17 страницаВсе эти недели Власов не проявляет себя как полководец, но обретается в потерянности, безвыходной зажатости. Он не направляет 1-ю дивизию в Пражской операции, оставляет в неопределённости 2-ю и мелкие части, – и в убегающем времени никто не находит сил для задуманного соединения с казаками. Власов последовательно отказывается только от единоличного бегства (ждал самолёт в Испанию) и, видимо в параличе воли, отдаётся концу. Единственная возможность его все последние недели – посылка тайных делегаций и поиск контактов с англо-американцами. И другие члены штаба (генералы Трухин, Меандров, Боярский) делают то же.
Только тем смыслом, чтобы теперь, при конце, пригодиться союзникам, и освещалось для власовцев их долгое висение в немецкой петле. Всё теплилась – нет, горела такая надежда: вот конец войны, вот и приходит время могучим англо-американцам потребовать от Сталина изменения внутренней политики – вот сближаются армии с Запада и Востока и над раздавленным Гитлером столкнутся! – так тут-то и выгодно Западу сохранить и использовать нас? Ведь понимают же они, что большевизм – враг всего человечества? Нет, и близко не понимали! О, западная демократическая тупость: как? Вы говорите, что вы – политическая оппозиция? Да разве у вас есть оппозиция? А почему ж она никогда не заявляла о себе публично? Если вы недовольны Сталиным – возвращайтесь на родину и в первой же избирательной кампании переизберите его, вот это будет честный путь. А зачем же было брать в руки оружие, да ещё немецкое? Нет, теперь мы обязаны вас выдать, иначе неприлично, да испортим отношения с доблестным союзником. Во Второй мировой войне Запад отстаивал свою свободу и отстоял её для себя, а нас (и Восточную Европу) вгонял в рабство ещё на две глубины. Последней попыткой Власова было заявление, что руководство РОА готово предстать перед международным судом, но выдача армии советским властям на верную смерть противоречит международному праву как выдача оппозиционного движения, – никто того писка и не услышал, да большинство американских военачальников даже с изумлением узнавало о существовании ещё каких-то русских, а не советских, естественно было передавать их по советской принадлежности. РОА не просто капитулировала перед американцами, но молила принять капитуляцию и только дать гарантию невыдачи Советам. И средние американские офицеры, кто не охватывал большой политики, иногда по простоте и обещали. (Все обещания эти были нарушены потом, пленных обманули.) Но всю 1-ю дивизию (11 мая, под Пильзеном) да почти и всю 2-ю американцы встретили вооружённой стеной: отказались брать в плен, отказались впустить в свою зону: в Ялте Черчилль и Рузвельт подписали обязательную репатриацию всех советских граждан, особенно военнослужащих, а добровольность или насильственность репатриации не была при том помянута, ибо где ж ещё на земле, в какую ещё родину её сыны не желают возвращаться добровольно? Вся близорукость Запада сгустилась в ялтинских перьях.
Американцы не приняли капитулирующих, а советские танки проходили последние километры. Оставалось – или дать последний бой, или… Буняченко и Зверев (2-я дивизия) распорядились сходно: боя не было. (Это – тоже русский характер: а вдруг?… всё ж – свои… По тюремным рассказам много знаю таких случаев безоглядной или пьяной сдачи – своим.) 12 мая вооружённая полносоставная 1-я дивизия получила приказ в лесу: "Разойдись!" Одевались в штатское, спарывали отличия, сжигали документы, стрелялись. Ночью началась облава советских войск. Около 10 тысяч было убито и взято в плен, остальные прорвались в американскую зону, но и из них большая часть была выдана советским войскам, как и из 2-й дивизии, авиации, отдельных отрядов. Для иных сидение в американских лагерях затянулось на многие месяцы (группа Меандрова). То ли это было американское пренебрежение, то ли намёк "разбегайтесь сами", но содержали и в голоде, как прежде немцы, и пинали и били прикладами – а охраняли слабо. И кое-кто бежал, но большая часть – осталась! Доверие к Америке? Невозможность ожидать от американцев предательства? – остались ждать своей страшной судьбы, уже разлагаемые и советскими агитаторами, и самообвинениями и падением духа, – и группа за группою, генералы, офицеры, солдаты, в 45-м году и в 46-м, выданы на расправу в Советский Союз. (2 августа 1946 советские газеты опубликовали сообщение о приговоре Военной Коллегии Верховного Суда над Власовым и одиннадцатью его ближайшими: казнь через повешение.) В том же мае 1945 в Австрии такой же лояльный союзнический шаг (из обычной скромности у нас не оглашённый) совершила и Англия: она передала советскому командованию казачий корпус (40–45 тысяч человек), пробившийся из Югославии. Передача эта носила коварный характер в духе традиционной английской дипломатии. Дело в том, что казаки были настроены биться насмерть или уезжать за океан, хоть в Парагвай, хоть в Индокитай, только не сдаваться живыми. Англичане же поставили казаков на усиленный армейский паёк, выдавали превосходное английское обмундирование, обещали службу в английской армии, уже устраивали смотры. Поэтому не вызвало подозрения, когда они предложили казакам сдать оружие под предлогом его унификации. 28 мая всех офицеров от эскадронных и выше (более 2000 человек) вызвали отдельно от солдат в город Юденбург якобы на совещание с фельдмаршалом Александером о судьбах армии. В пути офицеры были обмануты, поставлены под сильную охрану (англичане избивали их в кровь), затем автомобильная колонна постепенно была передана в охват советских танков, затем в Юденбурге въехала в полуокружие воронков, около которых уже стоял конвой со списками. И даже нечем было застрелиться, заколоться – всё оружие отобрано. Бросались с высокого виадука на камни и в реку. Среди выданных генералов большинство были – эмигранты, союзники этих самых англичан по 1-й мировой войне. В гражданскую войну англичане не успели их отблагодарить, возвращали долг теперь. В последующие дни так же обманно англичане передавали и рядовых – поездами, оплетёнными колючей проволокой. (17 января 1947 советские газеты опубликовали сообщение о повешении казачьих генералов Петра Краснова, Шкуро и ещё нескольких.) Тем временем пришёл из Италии 35-тысячный обоз "Казачий Стан" и остановился в долине Лиенца на Драве. Там были и боевые казаки, но много старых, малых и баб – и все не желали возвращаться на родные казачьи реки. Однако не дрогнули сердца англичан и не затмился их демократический разум. Английский комендант майор Девис, чьё имя уж верно войдёт теперь по крайней мере в русскую историю, когда нужно рассыпчато приветливый, когда нужно безжалостный, – после обманного изъятия офицеров открыто объявил о насильственной выдаче 1 июня. Ему ответили тысячеголосыми криками: "Не пойдём!" Над лагерем беженцев появились чёрные флаги, в походной церкви шли непрерывные богослужения: живые служили панихиду по самим себе!.. Пришли английские танки и солдаты. Через громкоговорители распорядились садиться в грузовики. Толпа пела панихиду, священники подняли кресты, молодые составили цепь вокруг стариков, женщин и детей. Англичане избивали прикладами и дубинками, выхватывали людей, бросали их и раненых тюками в грузовики. Под напором отступавших сломался помост для священников, затем и лагерный забор, масса кинулась по мосту через Драву, английские танки отрезали путь, иные казаки семьями бросались в реку на погибель, по окрестностям английская армия ловила и стреляла беглецов. (Кладбище убитых и растоптанных – сохраняется в Лиенце.) В тех же днях так же коварно и беспощадно англичане выдали и югославским коммунистам тысячи врагов их режима (своих же союзников 1941 года!) – на бессудные расстрелы и уничтожение. И в свободной Великобритании с её независимой прессой до сих пор никто за 25 лет не пожелал рассказать об этом предательстве, не поднял тревогу в обществе. (В своих странах Рузвельт и Черчилль почитаются как эталоны государственной мудрости, и памятниками великому мужу со временем может покрыться Англия. Нам же, в русских тюремных обсуждениях, выступала разительно-очевидно систематическая близорукость и даже глупость обоих. Как могли они, сползая от 41-го года к 45-му, не обеспечить никаких гарантий независимости Восточной Европы? Как могли они за смехотворную игрушку четырёхзонного Берлина, свою же будущую ахиллесову пяту, отдать обширные области Саксонии и Тюрингии? И какой военный и политический резон для них имела сдача на смерть в руки Сталина нескольких сот тысяч вооружённых советских граждан, решительно не хотевших сдаваться? Говорят, что тем они платили за непременное участие Сталина в японской войне. Уже имея в руках атомную бомбу, платили Сталину за то, чтоб он не отказался оккупировать Маньчжурию, укрепить в Китае Мао Цзе-дуна, а в половине Кореи – Ким Ир Сена!.. Разве не убожество политического расчёта? Когда потом вытесняли Миколайчика, кончались Бенеш и Масарик, был обложен блокадой Берлин, пылал и глох Будапешт, дымилась Корея, а консерваторы мазали пятки от Суэца – неужели и тогда самые памятливые из них не припомнили ну хотя бы эпизода с казаками?) И даже это было ещё только начало. Весь 1946 и 1947 годы верные Сталину западные союзники продолжали и продолжали выдавать ему на расправу советских граждан против их воли – и бывших военных и чисто гражданских, лишь бы с рук скачать эту человеческую неразбериху. Выдавали из Австрии, Германии, Италии, Франции, Дании, Норвегии, Швеции, из американских зон. В английских зонах эти годы содержались и концлагеря, пожалуй не уступающие гитлеровским. (Например, лагерь Вольфсберг в Австрии: женщинам велят, согнувшись, но не присев, срезбть маленькими ножницами по одной травинке, каждые одиннадцать обвязывать двенадцатою в «сноп», и так многими часами.[71] Что это мыслимо при британской парламентской традиции, заставляет сильно задуматься над толщиною корки нашей цивилизации.) Многие русские много послевоенных лет жили на Западе с подложными документами под гнетущим страхом выдачи в СССР, опасаясь англо-американской администрации, как когда-то НКВД. А где не выдавали – там беспрепятственно сновали советские агенты во множестве и без помех, средь бела дня, выкрадывали живых людей, даже с улиц западных столиц.
Помимо создававшейся РОА немало русских подразделений к 1945 году продолжало закисать в глуби немецкой армии, под неотличимыми немецкими мундирами. Они кончали войну на разных участках и по-разному. За несколько дней до моего ареста попал под власовские пули и я. Русские были и в окружённом нами восточно-прусском котле. В одну из ночей в конце января их часть пошла на прорыв на запад через наше расположение без артподготовки, молча. Сплошного фронта не было, они быстро углубились, взяли в клещи мою высунутую вперёд звукобатарею, так что я едва успел вытянуть её по последней оставшейся дороге. Но потом я вернулся за подбитой машиной и перед рассветом видел, как, накопясь в маскхалатах на снегу, они внезапно поднялись, бросились с «ура» на огневые позиции 152-миллиметрового дивизиона у Адлиг Швенкиттен и забросали двенадцать тяжёлых пушек гранатами, не дав сделать ни выстрела. Под их трассирующими пулями наша последняя кучка бежала три километра снежною целиной до моста через речушку Пассарге. Там их остановили. Вскоре я был арестован, и вот перед парадом Победы мы теперь все вместе сидели на бутырских нарах, я докуривал после них и они после меня, и вдвоём с кем-нибудь мы выносили жестяную шестиведерную парашу. Многие «власовцы», как и "шпионы на час", были молодые люди, этак между 1915 и 1922 годами рождения, то самое "племя младое незнакомое", которое от имени Пушкина поспешил приветствовать суетливый Луначарский. Большинство их попало в военные формирования той же волной случайности, какою в соседнем лагере их товарищи попадали в шпионы – зависело от приехавшего вербовщика. Вербовщики глумливо разъясняли им – глумливо, если б то не было истиной! – "Сталин от вас отказался!", "Сталину на вас наплевать!" Советский закон поставил их вне себя ещё прежде, чем они поставили себя вне советского закона. И они – записывались… Одни – чтоб только вырваться из смертного лагеря. Другие – в расчёте перейти к партизанам (и переходили! и воевали потом за партизан! – но по сталинской мерке это нисколько не смягчало их приговора). Однако в ком-то же и заныл позорный Сорок Первый год, ошеломляющее поражение после многолетнего хвастовства; и кто-то же счёл первым виновником вот этих нечеловеческих лагерей – Сталина. И вот они тоже потянулись заявить о себе, о своём грозном опыте; что они – тоже частицы России и хотят влиять на её будущее, а не быть игрушкой чужих ошибок. Слово «власовец» у нас звучит подобно слову «нечистоты», кажется мы оскверняем рот одним только этим звучанием и поэтому никто не дерзнёт вымолвить двух-трёх фраз с подлежащим "власовец". Но так не пишется история. Сейчас четверть века спустя, когда большинство их погибло в лагерях, а уцелевшие доживают на крайнем Севере, я хотел страницами этими напомнить, что для мировой истории это явление довольно небывалое: чтобы несколько сот тысяч молодых людей в возрасте от двадцати до тридцати подняли оружие на своё Отечество в союзе со злейшим его врагом. Что, может, задуматься надо: кто ж больше виноват – эта молодёжь или седое Отечество? Что биологическим предательством этого не объяснить, а должны быть причины общественные. Потому что, как старая пословица говорит: от корма кони не рыщут. Вот так представить: поле – и рыщут в нём неухоженные оголодалые обезумелые кони.
* * *
А ещё в ту весну много сидело в камерах русских эмигрантов. Это выглядело почти как во сне: возвращение канувшей истории. Давно были дописаны и запахнуты тома гражданской войны, решены её дела, внесены в хронологию учебников её события. Деятели белого движения уже были не современники наши на земле, а призраки растаявшего прошлого. Русская эмиграция, рассеянная жесточе колен израилевых, в нашем советском представлении если и тянула ещё где свой век, – то тапёрами в поганеньких ресторанах, лакеями, прачками, нищими, морфинистами, кокаинистами, домирающими трупами. До войны 1941 года ни по каким признакам из наших газет, из высокой беллетристики, из художественной критики нельзя было представить (и наши сытые мастера не помогали нам узнать), что русское Зарубежье – это большой духовный мир, что там развивается русская философия, там Булгаков, Бердяев, Лосский, что русское искусство полонит мир, там Рахманинов, Шаляпин, Бенуа, Дягилев, Павлова, казачий хор Жарова, там ведутся глубокие исследования Достоевского (в ту пору у нас и вовсе пруклятого), что существует небывалый писатель Набоков-Сирин, что ещё жив Бунин и что-то же пишет эти двадцать лет, издаются художественные журналы, ставятся спектакли, собираются съезды землячеств, где звучит русская речь, и что эмигранты-мужчины не утеряли способности брать в жёны эмигранток-женщин, а те рожать им детей, значит наших ровесников. Представление об эмигрантах было выработано в нашей стране настолько ложное, что советские люди никогда поверить бы не могли: были эмигранты, воевавшие в Испании не за Франко, а за республиканцев; а во Франции среди русской эмиграции в отчуждённом одиночестве оказались Мережковский и Гиппиус после того, что не отшатнулись от Гитлера. В виде анекдота и даже не в виде его: порывался Деникин идти воевать за Советский Союз против Гитлера, и Сталин одно время едва не намеревался вернуть его на родину (не как боевую силу, очевидно, а как символ национального объединения). Как и Западу целиком, так и русской эмиграции за 25 лет отрыва уже не хватало живого подсоветского опыта, чтобы трезво понимать события. Оттого и возникло в эмиграции смущение умов, вроде: "можно ли подавать власовцам руку?" (одни – потому что "всегда за Россию", другие – потому что "всегда за демократию"). Между прежними эмигрантами и новыми подсоветскими возникло немало раздоров, непонимания – и во время войны, у немцев, и потом после войны, в союзнических лагерях. Правда, составился эмигрантский добровольный стрелковый корпус для отправки на Восточный фронт (15 тысяч человек) – да немцы послали его против Тито, и войны не было, нейтральное невмешательство. Во время оккупации Франции множество русских эмигрантов, старых и молодых, примкнули к движению Сопротивления, а после освобождения Парижа валом валили в советское посольство подавать заявления на родину. Какая б Россия ни была – но Россия! – вот был их лозунг, и так они доказали, что и раньше не лгали о любви к ней. (В тюрьмах 45–46 годов они были едва ли не счастливы, что эти решётки и эти надзиратели – свои, русские; они с удивлением смотрели, как советские мальчишки чешут затылки: "И на чёрта мы вернулись? Что нам, в Европе было тесно?") Но по той самой сталинской логике, по которой должен был сажаться в лагерь всякий советский человек, поживший за границей, – как же могли эту участь обминуть эмигранты? С Балкан, из центральной Европы, из Харбина их арестовывали тотчас по приходу советских войск, брали с квартир и на улицах, как своих. Брали пока только мужчин и то пока не всех, а заявивших как-то о себе в политическом смысле. (Их семьи позже этапировали на места российских ссылок, а чьи и так оставили в Болгарии, в Чехословакии.) Из Франции их с почётом, с цветами принимали в советские граждане, с комфортом доставляли на родину, а загребали уже тут. Более затяжно получилось с эмигрантами шанхайскими – туда руки не дотягивались в 45-м году. Но туда приехал уполномоченный от советского правительства и огласил Указ Президиума Верховного Совета: прощение всем эмигрантам! Ну, как не поверить? Не может же правительство лгать! (Был ли такой указ на самом деле, не был, – Органов он во всяком случае не связывал.) Шанхайцы выразили восторг. Предложено им было брать столько вещей и такие, какие хотят (они поехали и с автомобилями, это родине пригодится), селиться в Союзе там, где хотят; и работать, конечно, по любой специальности. Из Шанхая их брали пароходами. Уже судьба пароходов была разная: на некоторых почему-то совсем не кормили. Разная судьба была и от порта Находки (одного из главных перевалочных пунктов ГУЛАГа). Почти всех грузили в эшелоны из товарных вагонов, как заключённых, только ещё не было строгого конвоя и собак. Иных довозили до каких-то обжитых мест, до городов, и действительно на 2–3 года пускали пожить. Других сразу привозили эшелоном в лагерь, где-нибудь в Заволжьи разгружали в лесу с высокого откоса вместе с белыми роялями и жардиньерками. В 48–49 годах ещё уцелевших дальневосточных ре-эмигрантов досаживали наподскрёб. Девятилетним мальчиком я охотнее, чем Жюля Верна, читал синенькие книжечки В. В. Шульгина, мирно продававшиеся тогда в наших книжных киосках. Это был голос из мира, настолько решительно канувшего, что с самой дивной фантазией нельзя было предположить: не пройдёт и двадцати лет, как шаги автора и мои шаги невидимым пунктиром пересекутся в беззвучных коридорах Большой Лубянки. Правда, с ним самим мы встретились не тогда, ещё на двадцать лет позже, но ко многим эмигрантам, старым и молодым, я имел время присмотреться весной 45-го года. С ротмистром Борщом и полковником Мариюшкиным мне пришлось вместе побывать на медосмотре, и жалкий вид их голых сморщенных тёмно-жёлтых уже не тел, а мощей, так и остался перед моими глазами. Их арестовали в пяти минутах перед гробом, привезли в Москву за несколько тысяч километров и тут в 1945 году серьёзнейшим способом провели следствие об… их борьбе против советской власти в 1919 году! Мы настолько уже привыкли к нагромождению следственно-судебных несправедливостей, что перестали различать их ступени. Этот ротмистр и этот полковник были кадровыми военными царской русской армии. Им было уже обоим лет за сорок, и в армии они уже отслужили лет по двадцать, когда телеграф принёс сообщение, что в Петрограде свергли императора. Двадцать лет они прослужили под царской присягой, теперь скрепя сердце (и, может быть, внутренне бормоча: "сгинь, рассыпься!"), присягнули ещё Временному правительству. Больше никто им не предлагал никому присягать, потому что всякая армия развалилась. Им не понравились порядки, когда срывали погоны, и офицеров убивали, и естественно, что они объединились с другими офицерами, чтобы против этих порядков сражаться. Естественно было Красной армии биться с ними и сталкивать их в море. Но в стране, где есть хоть зачатки юридической мысли – какие же основания судить их, да ещё через четверть века? (Всё это время они жили как частные лица: Мариюшкин до самого ареста, Борщ правда оказался в казачьем обозе в Австрии, но именно не в вооружённой части, а в обозе среди стариков и баб.) Однако в 1945 году в центре нашей юрисдикции их обвинили: в действиях, направленных к свержению власти рабоче-крестьянских советов; в вооружённом вторжении на советскую территорию (то есть, в том, что они не уехали немедленно из России, которая была из Петрограда объявлена советской); в оказании помощи международной буржуазии (которой они сном и духом не видели); в службе у контрреволюционных правительств (то есть у своих генералов, которым они всю жизнь подчинялись). И все эти пункты (1-2-4-13) 58-й статьи принадлежали уголовному кодексу, принятому… в 1926 году, то есть через 6–7 лет после окончания гражданской войны! (Классический и бессовестный пример обратного действия закона!) Кроме того статья 2-я кодекса указывала, что он распространяется лишь на граждан, задержанных на территории РСФСР. Но десница ГБ выдергивала совсем не-граждан и изо всех стран Европы и Азии![72] А уж о давности мы и не говорим: о давности гибко было предусмотрено, что к 58-й она не применяется. Давность применяется только к своим доморощенным палачам ("Зачем старое ворошить?…"), уничтожавшим соотечественников многократно больше, чем вся гражданская война. Мариюшкин хоть ясно всё помнил, рассказывал подробности об эвакуации из Новороссийска. А Борщ впал как бы в детство и простодушно лепетал, как вот он Пасху праздновал на Лубянке: всю Вербную и всю Страстную ел только по полпайки, другую откладывая и постепенно подменяя чёрствые свежими. И так на разговление скопилось у него семь паек, и три дня Пасхи он пировал. Что их сегодня следовали и судили – никак не доказывает их реальной виновности даже в прошлом, а лишь месть советского государства: за то, что они сопротивлялись коммунизму четверть столетия назад, хотя с тех пор тянули жизнь неустроенных бездомных изгнанников. От этих беспомощных эмигрантских мумий отличался полковник Константин Константинович Ясевич. Вот для него с концом гражданской войны борьба против большевизма не кончилась. Уж чем он там мог бороться, где и как – мне он не рассказывал. Но ощущение, что он и посейчас в строю – у него было, кажется, и в камере. Среди неразберихи понятий, расплывшихся и изломанных линий зрения, как было в головах большинства из нас, у него, очевидно, был чёткий ясный взгляд на окружающее, а от отчётливой жизненной позиции – и в теле постоянная крепость, упругость, деятельность. Было ему не меньше шестидесяти, голова совершенно лыса, без волоска, уж он пережил следствие (ждет приговора, как все мы), и помощи, конечно, ниоткуда никакой – а сохранил молодую, даже розоватую кожу, из всей камеры один делал утреннюю зарядку и оплескивался под краном (мы же все берегли калории от тюремной пайки). Он не пропускал времени, когда между нарами освобождался проход – и эти пять-шесть метров выхаживал, выхаживал чеканной походкой, с чеканным профилем, скрестив руки на груди и ясными молодыми глазами глядя мимо стен. И именно потому, что мы все изумлялись происходящему с нами, а для него ничто из окружающего не противоречило его ожиданиям, – он в камере был совершенно одинок. Его поведение в тюрьме я соразмерил через год: снова я был в Бутырках и в одной из тех же 70-х камер встретил молодых однодельцев Ясевича уже с приговорами по десять и пятнадцать лет. На папиросной бумажке был отпечатан приговор всей их группе, почему-то у них на руках. Первый в списке был Ясевич, а приговор ему – расстрел. Так вот чту он видел, предвидел сквозь стены непостаревшими глазами, выхаживая от стола к двери и обратно! Но безраскаянное сознание верности жизненного пути давало ему необыкновенную силу. Среди эмигрантов оказался и мой ровесник Игорь Тронько. Мы с ним сдружились. Оба ослабелые, высохшие, жёлто-серая кожа на костях (почему, правда, мы так поддавались? я думаю, от душевной растерянности), оба худые, долговатые, колеблемые порывами летнего ветра в бутырских прогулочных дворах, мы ходили всё рядом осторожной поступью стариков и обсуждали параллели наших жизней. В один и тот же год мы родились с ним на юге России. Ещё сосали мы оба молоко, когда судьба полезла в свою затасканную сумку и вытянула мне короткую соломинку, а ему долгую. И вот колобок его закатился за море, хотя «белогвардеец» его отец был такой: рядовой неимущий телеграфист. Для меня было остро-интересно через его жизнь представить всё моё поколение соотечественников, очутившихся там. Они росли при хорошем семейном надзоре при очень скромных или даже скудных достатках. Они были все прекрасно воспитаны и по возможности хорошо образованы. Они росли, не зная страха и подавления, хотя некоторый гнёт авторитета белых организаций был над ними, пока они не окрепли. Они выросли так, что пороки века, охватившие всю европейскую молодёжь (лёгкое отношение к жизни, бездумность, прожигание, высокая преступность) их не коснулись – это потому, что они росли как бы под сенью неизгладимого несчастья их семей. Во всех странах, где они росли, – только Россию они чли своей родиной. Духовное воспитание их шло на русской литературе, тем более любимой, что на ней и обрывалась их родина, что первичная физическая родина не стояла за ней. Современное печатное слово было доступно им гораздо шире и объёмнее, чем нам, но именно советские издания до них доходили мало, и этот изъян они чувствовали всего острее, им казалось, что именно поэтому они не могут понять главного, самого высокого и прекрасного о Советской России, а то, что доходит до них, есть искажение, ложь, неполнота. Представления о нашей подлинной жизни у них были самые бледные, но тоска по родине такая, что если бы в 41-м году их кликнули – они бы все повалили в Красную армию, и слаще даже для того, чтобы умереть, чем выжить. В двадцать пять – двадцать семь лет эта молодёжь уже представила и твёрдо отстояла свою точку зрения. Так, группа Игоря была «непредрешенцы». Они декларировали, что, не разделив с родиной всей сложной тяжести прошедших десятилетий, никто не имеет права ничего решать о будущем России, ни даже что-либо предлагать, а только идти и силы свои отдать на то, что решит народ. Много мы пролежали рядом на нарах. Я охватил, сколько мог, его мир, и эта встреча открыла мне (а потом другие встречи подтвердили) представление, что отток значительной части духовных сил, происшедший в гражданскую войну, увёл от нас большую и важную ветвь русской культуры. И каждый, кто истинно любит её, будет стремиться к воссоединению обеих ветвей – метрополии и зарубежья. Лишь тогда она достигнет полноты, лишь тогда обнаружит способность к неущербному развитию. Я мечтаю дожить до того дня.
* * *
Слаб человек, слаб. В конце концов и самые упрямые из нас хотели в ту весну прощения. Ходил такой анекдот: "Ваше последнее слово, обвиняемый!" – "Прошу послать меня куда угодно, лишь бы там была советская власть! И – солнце…" Советской-то власти нам не грозило лишиться, грозило лишиться солнца… Никому не хотелось в крайнее Заполярье, на цынгу, на дистрофию. И особенно почему-то цвела в камерах легенда об Алтае. Те редкие, кто когда-то там был, а особенно – кто там и не был, навевали сокамерникам певучие сны: что за страна Алтай! И сибирское раздолье, и мягкий климат. Пшеничные берега и медовые реки. Степь и горы. Стада овец, дичь, рыба. Многолюдные богатые деревни… Арестантские мечты об Алтае – не продолжают ли старую крестьянскую мечту о нём же? На Алтае были так называемые земли Кабинета Его Величества, из-за этого он был долго закрытее для переселения, чем остальная Сибирь, – но именно туда крестьяне более всего и стремились (и переселялись). Не оттуда ли такая устойчивая легенда? Ах, спрятаться бы в эту тишину! Услышать чистое звонкое пение петуха в незамутнённом воздухе! Погладить добрую серьёзную морду лошади! И будьте вы прокляты, все великие проблемы, пусть колотится о вас кто-нибудь другой, поглупей. Отдохнуть там от следовательской матерщины и нудного разматывания всей твоей жизни, от грохота тюремных замков, от спёртой камерной духоты. Одна жизнь нам дана, одна маленькая, короткая! – а мы преступно суём её под чьи-то пулемёты или лезем с ней, непорочной, в грязную свалку политики. Там, на Алтае, кажется жил бы в самой низкой и тёмной избушке на краю деревни, подле леса. Не за хворостом и не за грибами – так бы просто вот пошёл в лес, обнял бы два ствола: милые мои! ничего мне не надо больше!.. И сама та весна призывала к милосердию: весна окончания такой огромной войны! Мы видели, что нас, арестантов, текут миллионы, что ещё большие миллионы встретят нас в лагерях. Не может же быть, чтобы стольких людей оставили в тюрьме после величайшей мировой победы! Это просто для острастки нас сейчас держат, чтобы помнили лучше. Конечно, будет великая амнистия, и всех нас распустят скоро. Кто-то клялся даже, что сам читал в газете, как Сталин, отвечая некоему американскому корреспонденту (а фамилия? – не помню…) сказал, что будет у нас после войны такая амнистия, какой не видел свет. А кому-то и следователь сам верно говорил, что будет скоро всеобщая амнистия. (Следствию были выгодны эти слухи, они ослабляли нашу волю: чёрт с ним, подпишем, всё равно не надолго.) Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.008 сек.) |