АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Зубчик шестеренки

Читайте также:
  1. Акведук
  2. АКУШЕРСКО-ГИНЕКОЛОГИЧЕСКИЕ ИНСТРУМЕНТЫ
  3. Ботаніка
  4. Буженина из говядины
  5. Буженина из индейки
  6. Ветчина с тмином (сухой посол)
  7. Ветчина холодного копчения в рассоле
  8. Глава 13
  9. Глава 18
  10. Глава вторая
  11. Горельеф - высокий рельеф, некоторые части которого выступают по сравнению с основной поверхностью более чем на половину своего объема.
  12. ГОРЯЧИЙ БУТЕРБРОД В ДУХОВКЕ

 

Представление началось вскоре после ланча. Коллеги-судьи, и судебные приставы, и репортеры, и даже стенографистки уже обсуждали новость, словно та относилась к обычным происшествиям, иногда оживляющим этот город. Будто настал один из тех выходящих-за-рамки дней, которые позволяют хоть иногда вырваться из трясины дней обыкновенных, ничем не примечательных. Так уж заведено в Нью-Йорке. Время от времени город вытрясает из себя душу. Бросает в лицо своим жителям гротескную перчатку в виде образа, или ситуации, или преступления — что-то до такой степени кошмарное или прекрасное, что человеку не под силу полностью осознать событие, остается только недоверчиво качать головой.

На этот счет у него имелась собственная теория. Все это случалось, а затем повторялось снова, поскольку город не интересовался историей. Подобные странные вещи происходили именно потому, что город не испытывал должного пиетета к прошлому. Существовал в некоем ежедневном настоящем. Город не покоился на вере в славное прошлое, в отличие от Лондона или Афин, и не считал себя форпостом Нового Мира, вроде Сиднея или Лос-Анджелеса. Нет, этот город плевать хотел на свои корни. Однажды ему попалась на глаза футболка с надписью: Город бля Нью-Йорк. Будто других городов, кроме него, не было и не будет.

Нью-Йорк продолжал двигаться вперед исключительно потому, что чихать ему хотелось на оставленное позади. Он был подобен городу, покинутому Лотом: он рассыплется в прах, стоит только оглянуться. Два соляных столпа, Лонг-Айленд и Нью-Джерси.

Он часто повторял жене, что в этом городе прошлое не задерживается. Вот почему здесь не так уж много памятников. Нью-Йорк не похож на Лондон, где на каждом углу то военный мемориал, то вырезанный в камне исторический деятель. Во всем Нью-Йорке он смог бы отыскать всего около десятка настоящих статуй, и большинство — в Сентрал-парке, вдоль Аллеи литераторов, хотя кому в наши дни охота в Сентрал-парк? Потребуется поддержка танковой дивизии, только чтобы пройти мимо сэра Вальтера Скотта. На других известных перекрестках, вдоль по Бродвею или Уолл-стрит, по диаметру Грейси-сквер, например, никто не удосужился позаботиться о сохранении исторической памяти. К чему старания? Статую не съешь. Памятник не трахнешь. Выжать миллион долларов из куска меди тоже не получится.

Даже здесь, на Сентер-стрит, практически не осталось памятных знаков, которые бросались бы в глаза. Ни фигуры Правосудия с повязкой на глазах. Ни великих мыслителей, завернутых в тоги. Ни даже вырезанной над гранитными колоннами уголовного суда надписи: Не слышу зла, не вижу зла, не говорю зла. [134]

В частности, поэтому судья Содерберг посчитал выступление канатоходца над городом шагом поистине гениальным. Живой памятник. Своим поступком этот человек превратил себя в статую, только в типично нью-йоркскую, на краткий миг явившуюся высоко в небе и затем пропавшую. В статую, которой не было дела до истории. Циркач поднялся на башни Всемирного торгового центра, самые высокие в мире, и натянул между ними свой канат. Башни-близнецы. Каков выбор! Такие дерзкие. Такие зеркальные. Устремленные вперед. Само собой, чтобы расчистить место для башен, Рокфеллерам пришлось снести парочку зданий в неоклассическом стиле, равно как и несколько других исторических строений, — Клэр возмутилась, прочтя о таком вандализме, — но по большей части в них размещались затрапезные магазины электротоваров да дешевые лавчонки, где люди с хорошо подвешенными языками сбывали прохожим всевозможную дребедень: картофелечистки, фонарики со встроенным радио да музыкальные «снежные шары». Там, где прежде орудовали эти мошенники. Портовое управление поставило два высящихся над городом, доставших до неба маяка. Их стеклянные грани отразили небо, ночь, многоцветие; прогресс, идеал красоты, капитализм.

Содерберг был не из тех, кто сидит сложа руки, стеная об ушедших временах. Город же — больше, чем все его здания и люди, их населяющие. У него немало своих нюансов. Город с готовностью принимал все, что уготовила судьба: преступность, и насилие, и редкие проблески добра, сквозившие из повседневности.

Он заключил, что канатоходец, по всей видимости, задолго обдумал свое выступление. Не просто так погулять вышел. Канатоходец делал заявление собственным телом, и если б он упал… ну что ж, значит, упал бы, — но, выжив, делался памятником, не изваянным в камне или отлитым в бронзе, одним из тех нью-йоркских монументов, которые заставляют людей переспрашивать друг у друга: Представляете? И непременно с бранным присловьем. В настоящей нью-йоркской фразе без такого никак не обойтись. Даже в устах судьи. Сам Содерберг не был любителем соленых выражений, но мог оценить их по достоинству, когда те приходились к месту. Человек идет по канату в ста десяти этажах от земли, вы себе, бля, представляете?

 

* * *

 

Содерберг едва разминулся с канатоходцем. Его эта мысль сильно расстроила, но так уж вышло: он пропустил выступление, опоздал на считанные минуты, секунды даже. Прибыл в центр города на такси. Водителем был угрюмый чернокожий, которого не веселил даже грохот музыки в колонках. Запах марихуаны в салоне. Если вдуматься, омерзительно — приличные нью-йоркские таксисты, видимо, перевелись. Опрятность и предупредительность ушли в прошлое. Растафарианская музыка в восьмиканальнике. Таксист высадил его у заднего фасада дома номер 100 по Сентер-стрит. Содерберг прошел мимо офиса окружного прокурора, остановился у запертой металлической дверцы сбоку — единственной уступки их положению, отдельного входа в здание, устроенного специально, чтобы судьям не приходилось пробиваться через толпу посетителей на парадной лестнице. Дверь не слишком потайная, да, в сущности, и не такая уж это привилегия. Отдельный вход требовался судьям, чтобы какому-нибудь идиоту не взбрело в голову разобраться по-свойски. Впрочем, дверца нравилась Содербергу: тайный проход в храм правосудия.

У двери он быстро оглянулся по сторонам. В окнах верхних ярусов соседнего здания несколько человек глазели на запад, указывая на что-то пальцами, но судья не придал значения: ну и что, очередная авария или другое утреннее происшествие. Отпер дверь своим личным ключом. Ему стоило только обернуться и хорошенько вглядеться в фигуры зевак, тогда, возможно, любопытство заставило бы его по прибытии наверх самому выглянуть в окно и стать свидетелем далекого спектакля. Но он лишь вошел, вновь запер замок, вызвал лифт, подождал, пока не раздвинутся аккордеонные мехи его дверей, и поднялся на четвертый этаж.

Прошел по коридору, аккуратно ступая черными туфлями «на каждый день». Темные стены с глубоко въевшимся запахом грибка. Скрип подметок в тишине. Вокруг витала летняя меланхолия. Его кабинет в дальнем конце коридора — комната с высоким потолком. Когда он впервые надел судейскую мантию, пришлось делить с коллегой закопченную коробку, которая не подошла бы и чистильщику обуви. Он был в смятении от того, как обращались с ним и с его коллегами. Мышиный помет в ящиках стола. Стены, отчаянно нуждавшиеся в покраске. Шуршавшие на подоконнике тараканы — так, словно им тоже не терпелось вырваться отсюда. Но прошло пять лет, и его перевели в новое помещение. Нынешний кабинет не настолько убог, да и к нему самому начали проявлять чуточку больше уважения. Рабочий стол красного дерева. Хрустальная чернильница. Фотография в рамке — Клэр и Джошуа на морском берегу во Флориде. Намагниченный держатель для канцелярских скрепок. На высоком древке за спиной судьи, у окна, звездно-полосатое полотнище, которое иногда шевелилось на ветерке. Не самый роскошный кабинет в мире, но ему хватало. Кроме того, Содерберг не из тех, кто станет жаловаться на подобные мелочи, этот порох он держал сухим на случай, если тот действительно потребуется.

Клэр купила ему новенькое вращающееся кресло, с глубокими ямами в коже отделки, и он полюбил этот момент — каждое утро, первым делом, — когда усаживался и крутился в нем. Длинные ряды книг на полках. Сборники решений комиссии по апелляциям, отчеты апелляционного суда, нью-йоркские приложения. На отдельной полке — полное собрание Уоллеса Стивенса, подписанное автором. Выпускной фотоальбом Йельского университета. На восточной стене — копии всех дипломов. У двери — карикатура из «Нью-Йоркера» в аккуратной рамочке: Моисей на горе, с десятью заповедями, а в толпе внизу два юриста. Нам повезло, Сэм! Ни слова об обратном действии!

Он включил кофеварку, развернул на столе свежий номер «Нью-Йорк таймс», вытряс из пакета пару порций сливок. Полицейские сирены. Их вой неслышно преследовал Содерберга на протяжении всего рабочего дня.

Деловой раздел он успел просмотреть уже до середины, когда дверь со скрипом отворилась, впуская еще одну сияющую лысину. Едва ли справедливо, но в коридорах юстиции ощущалась заметная нехватка волосяного покрова. И это не просто тенденция, это факт. Все вместе — плешивая команда. С самого начала судебной практики их преследовала эта фантомная боль: линия волос на голове каждого неуклонно отступала назад. Оракулам не хватало фолликул.

— Здорово, старина.

Широкое лицо судьи Поллака горело. Глаза — блестящие металлические шайбы. Смахивает на рыбу-молот. Поллак бубнил о каком-то человеке, подвесившем веревку между башнями. Содерберг сначала решил, что речь идет о суициде, кто-то повесился, спрыгнув со строительного крана или какой-то подобной конструкции. В ответ кивнул и лишь перевернул газетную страницу; сплошь Уотергейтский скандал, и где же тот Мальчик-с-Пальцем,[135]когда он так нужен? Он даже не замедлил отпустить сомнительную, если вдуматься, шутку: на этот раз Дж. Гордон Лидди[136]заткнул пальцем не ту дырку, — вот только шутка вылетела у Поллака в другое ухо. Ох уж этот Поллак, кусочек сыра на манишке черной судейской мантии, изо рта — белые брызги слюны. Воздушный десант. Содерберг откинулся на спинку кресла и уже собирался указать коллеге на беглые остатки завтрака, когда тот упомянул вдруг шест-балансир и натянутый канат. Картина начала проясняться.

— Как, как?

Человек, о котором рассказывал Поллак, отнюдь не повесился; напротив, он прошел между башнями. Мало того, он ложился на канат. Подпрыгивал. Танцевал на нем. Он буквально перебежал по нему над пропастью между зданиями.

Содерберг повернулся вместе с креслом на решительные девяносто градусов, распахнул занавески и попытался что-то разглядеть. Взгляд зацепил уголок Северной башни, но остальная картина оказалась блокирована другими домами.

— Короче, ты все пропустил, — поставил точку Поллак, завершая рассказ.

— Делалось официально, так ведь?

— Что, прости?

— С разрешения властей? Реклама?

— Нет, конечно. Этот малый забрался туда еще ночью. Натянул проволоку и вышел прогуляться, а мы смотрели с верхнего этажа. Нам охранник сказал.

— Он вломился во Всемирный торговый центр?

— Псих, по-моему. А ты как считаешь? Ему самое место в Белвью.

— Как ему удалось натянуть канат?

— Без понятия.

— Арестован? Его арестовали?

— Разумеется, — фыркнул Поллак.

— Номер участка?

— Первый, старина. Интересно, кому он достанется?

— Сегодня я слушаю предъявление обвинений.

— Везунчик, — вздохнул Поллак. — Проникновение на режимный объект.

— Злонамеренное нарушение общественного порядка.

— Самовозвышение, — заулыбался Поллак.

— Глядишь, денек задастся.

— Заряди щелкоперов.

— Борзости хватит.

Содерберг и сам не был уверен, что в точности подразумевает под словом борзость — удаль или скудоумие. Подмигнув, Поллак по-сенаторски махнул ему рукой, громко хлопнул дверью.

— Удаль, — сказал Содерберг закрытой двери.

Но просвет и верно намечается, подумалось ему. Лето стояло жаркое и напряженное, и столько было смертей, предательств, поножовщины, и ему необходимо слегка развлечься.

Заседания по предъявлению обвинений шли только в двух залах, — стало быть, у Содерберга был пятидесятипроцентный шанс получить дело. Обвиняемого требовалось доставить в срок. Могли протащить канатоходца по-быстрому — если, конечно, сочтут всю историю заслуживающей освещения в печати. В таком случае могут сделать все, что захотят. Утрясти все в считанные часы. Снять отпечатки пальцев, допросить, олбанизировать[137]— и с рук на руки. Приведут прямо сюда, где обвинят в совершении мелкого правонарушения. Возможно, и сообщников вместе с ним. Что заставило Содерберга задуматься — как, черт возьми, канатоходец умудрился протянуть кабель с одной крыши на другую? Канат-то должен быть стальным, ну? Как он его перекинул-то? Не веревка же, точно? Веревка не удержала бы человека на таком расстоянии. Как тогда тяжелый железный канат оказался натянут между башнями? Вертолетом? Краном? Может, как-то через окна? Или он спустил один конец вниз, чтобы затем подтянуть с другой стороны? Содерберг просто дрожал от радостного предвкушения. Время от времени ему доставалось отменное дело, заряд на весь день. Изюминка. Нечто, достойное обсуждения в городских кулуарах. Но что, если дело окажется по другую сторону коридора? Если он его не получит? Пожалуй, стоило бы переговорить с окружным прокурором и судебными секретарями — потихоньку, разумеется. В судебных палатах существовала целая система взаимных услуг. Уступи канатоходца, за мной не заржавеет.

Он забросил ноги на стол и допил кофе, размышляя о предстоящем дне, с перспективой в кои-то веки выслушать обвинение, которое не покажется тоской смертной.

Надо признать, большинство дней были губительны. Приливная волна билась о его судейский стол, а затем откатывалась к дверям. И все эти люди оставляли после себя наносные отложения. Теперь он уже был готов воспользоваться словом отбросы. А ведь в прежние времена и в голову бы не пришло. Но увы, как правило, именно таковы они и были, как ни горько признать. Отбросы. Грязный прибой, наступающий на берега и оставляющий после себя шприцы, пластиковые пакетики, окровавленные майки, кондомы и сопливых, неумытых детей. Он имел дело с худшими из худших. Многие знакомые считали, что он живет в некоем подобии лоснящегося полировкой рая, занимает идеальную позицию с прекрасными перспективами, хотя, по сути дела, не считая репутации, работа была так себе. Она изредка могла обеспечить неплохой столик в дорогом ресторане, чему семейство Клэр радовалось несказанно. На вечеринках гости оживлялись. Выпрямляли спины, расправляли плечи в его присутствии. Начинали выбирать слова. Не повод торжествовать, но все же лучше, чем ничего. Время от времени вырисовывалась возможность получить повышение, одолеть несколько ступеней до палат Верховного суда, но пока — никаких серьезных подвижек. В конечном итоге многое сводилось к приземленности, к рутине. К бюрократическим играм.

В Йельском университете, когда Содерберг был еще молод и упрям, не приходилось сомневаться, что он станет осью вращения мира, оставит неизгладимый след. Подобные мысли свойственны юным. Это почти определение молодости — вера в свое предназначение. В след, который обязательно оставишь в истории. Впрочем, рано или поздно каждый становится умнее. Занимает небольшую нишу, обустраивается в ней. Хорошенько использует отведенное время. Приходит домой к любящей жене и помогает ей успокоить нервы. Усаживаясь, непременно хвалит расстановку столовых приборов. Благодарит судьбу за полученное супругой наследство. Выкуривает хорошую сигару и надеется время от времени покататься вместе с любимой в шелковых простынях. Покупает ей красивые украшения в «Де Наталес» и целует в лифте, потому что она по-прежнему прекрасна, хорошо сохранилась, несмотря на бегущие мимо годы, чистая правда. И каждый день целует ее снова, уходя на работу, и вскоре понимает, что боль утраты далеко не так остра, как у всех окружающих. Скорбит по погибшему сыну и просыпается среди ночи рядом с плачущей женой, идет на кухню, делает себе сэндвич с сыром и думает: ну что ж, по крайней мере, это сэндвич с сыром на Парк-авеню, могло быть и хуже, все могло кончиться значительно хуже. И вздох облегчения служит ему наградой.

Адвокаты и прокуроры знали истину. Судебные приставы тоже. И другие судьи, разумеется. Здание суда на Центр-стрит было деревенским сортиром. Они так его и называли: сортир. Когда случайно сталкивались по работе. Как там сегодня сортир, Эрл? Я оставил портфель в сортире. Они даже превратили это прозвище в глагол: Ты завтра сортирничаешь, Томас? Как бы ни претило признавать это, даже мысленно, но такова истина. Себя он представлял стоящим на перекладине деревянной лестницы: хорошо одетый мужчина, привилегированная персона, обладающая безупречными манерами и обширными знаниями, в черной мантии, во дворце правосудия, голыми руками тащит гниющие листья и ветки из недр выгребной ямы.

Это уже не так беспокоило его, как прежде. Дело в том, что он был частью системы. Теперь он уверен. Крошечным кусочком шкуры громадного, сложного существа. Зубчиком шестеренки, приводившим в движение целый набор других рычагов. Может статься, это просто подступающая старость. Перемены оставляешь поколениям, идущим на смену. Вот только следующие поколения разлетаются в клочья во вьетнамском кафе, а ты тянешь свою лямку, обязательно надо тянуть, потому что, даже если их больше нет с нами, о них все еще можно помнить.

В молодости Содерберг примерялся к позиции бунтаря-одиночки, порвавшего с традиционным укладом жизни еврея, и, хотя давно перестал быть бунтарем, отказывался сдаваться на милость победителя. Признав поражение, прекратив борьбу и тем самым погрешив против истины, он не смог бы и дальше уважать себя.

Когда, давно минувшим летом шестьдесят седьмого, ему предложили место судьи, он решил, что на новой должности будет являть собой образец добродетели. Нет, он не станет просиживать штаны, на новом поприще он добьется успеха и признания. Он свернул прежнюю работу и не дрогнул от уменьшения заработка на пятьдесят пять процентов. Они с Клэр уже отложили немалую сумму, их текущие счета были в полном порядке, наследство оказалось значительным, а Джошуа успел обустроиться в Пало-Альто. Даже если сама мысль о том, чтобы стать судьей, явилась полной неожиданностью, она пришлась ему по сердцу. В начале карьеры он провел несколько лет в офисе федерального прокурора и от работы отнюдь не увиливал, трудился и в государственной налоговой комиссии, где приобрел репутацию и продвинулся, сойдясь с нужными людьми. В свое время занимался сложными делами, твердо отстаивал позицию, нащупывал баланс. Написал передовицу для «Нью-Йорк таймс», в которой исследовал правовой статус призывников-уклонистов и аспекты психологии страны, где военная служба осуществляется по призыву. Изучив предметы морали и конституционных прав, в итоге твердо высказался в поддержку военных. На вечеринках, что устраивались на Парк-авеню, Содерберг встречал мэра Линдсея,[138]но знакомство оставалось шапочным, и, когда речь зашла о назначении, он решил, что его разыгрывают. Повесил трубку. От души посмеялся. Телефон зазвонил снова. Вы хотите, чтобы я сделал что? Разговор зашел и о дальнейшем повышении: сначала на пост исполняющего обязанности судьи в Верховном суде Нью-Йорка, а потом — кто знает? Оттуда все дороги по-прежнему открыты. Многие из назначений буксовали, пока перед городом брезжила перспектива банкротства, но Содерберга это не смутило, как-нибудь выкрутимся. Он был человеком, свято верившим в абсолютную власть закона. Ему будет дано взвешивать и рассекать, размышлять и проводить изменения, он наконец сможет хоть что-то вернуть городу, в котором родился. Содербергу всегда казалось, что свой город он обходит стороной, чиркает по самому краю, и вот теперь он был готов принять урезанную чуть ли не вдвое плату, чтобы отважно броситься в самые недра, в самую сердцевину городской жизни. Дух закона впрямую подвластен чтению его буквы; всем нам свойственно совершать порой глупейшие ошибки. Содерберг верил утверждению, гласившему: даже если закон выбит в камне, это еще не означает, что его ни в коем случае не следует менять. Закон станет его работой. Предметом исследования. Содерберга не столько интересовали возможные способы прочтения буквы закона, сколько единственно верный вариант. Он спустится в этот угольный рудник. Он станет одним из самых уважаемых горняков, разрабатывающих жилу морали. Достопочтенный Соломон Содерберг.

Даже имя звучало весомо. Пускай его использовали как пушечное мясо юстиции, как замазку для зияющих щелей системы, Содерберга это не особенно беспокоило: нет худа без добра. Как мудрый раввин, он станет руководствоваться соображениями блага, будет внимателен и заботлив. И потом, всякого юриста только пальцем ковырни — и найдешь судью.

В свой первый рабочий день он вступил во дворец правосудия с пылающим в груди сердцем. Через парадный вход. Хотел насладиться величием момента. Он явился в новом, пошитом у модного портного с Мэдисон-авеню костюме. В галстуке от «Гуччи». В кожаных ботинках с кисточками. Подходя к зданию суда, был исполнен предвкушения. Над широкими позолоченными дверьми виднелись выбитые слова: Народ есть фундамент власти. Задержавшись на миг, он вдохнул в себя все это. Холл внутри был наполнен движением. Осведомители, репортеры и адвокаты в поисках клиентов. Мужчины в малиновых ботинках на «манной каше». Женщины, тянущие за собою детей. Бродяги, похрапывающие в альковах окон. С каждым новым шагом Содерберг ощущал, как сердце опускалось все ниже. На какую-то минуту могло показаться, что здание еще способно удерживать надлежащую атмосферу — высокие потолки, старые деревянные перила, мраморный пол, — но чем больше он осваивался в нем, тем сильнее падал духом. Залы судебных заседаний были даже хуже, чем ему помнилось. Бродил по этажам, потерянный и разочарованный. На стенах коридоров красовались граффити. Люди покуривали на задних скамьях прямо по ходу судебного процесса. В уборных обсуждались сомнительные сделки. На локтях обвинителей зияли дыры. Всюду шныряли продажные полицейские в поисках наживы. Подростки обменивались замысловатыми рукопожатиями. Отцы рядом с дочерьми-героинщицами. Рыдающие матери с длинноволосыми сыновьями. Красная кожаная обивка дверей крупнейшего зала заседаний изрезана бритвой. Адвокаты бегали по коридорам с истрепанными портфелями в руках. Содерберг невидимкой проскользнул мимо всего этого люда, на лифте поднялся наверх, придвинул стул к новому рабочему месту. И сразу наткнулся на засохший комок жевательной резинки, прилепленный к ящику стола.

Только спокойствие, сказал он себе. Очень скоро он все это изменит. Справится. Повернет реку вспять.

Однажды вечером он упомянул о своем намерении при всех, на вечеринке в честь выхода Кеммерера на пенсию. По комнате прокатилась волна смешков. Так говорит Соломон, заметил кто-то из унылых законников. Рубите младенца, ребята. Общий смех и звон бокалов. Другие судьи уверили его, что когда-нибудь он свыкнется, узрит свет в тоннеле, — и не в конце его, а в самом тоннеле, не имеющем выхода. В служении закону главное — терпимость. Дураков следует принимать такими, какие они есть. Это в порядке вещей. Время от времени требуется прикрывать глаза шорами. Ничего, он еще научится проигрывать. Такова цена успеха. Поди попробуй, убеждали они. Попрешь против системы, Содерберг, и кончишь в дешевой пиццерии где-нибудь в Бронксе. Будь осмотрителен. Играй по правилам. Держись поближе к нам. И если он считает, что в Манхэттене плохо живется, пусть отправляется туда, где пылают настоящие костры, в пресловутый «американский Ханой» в конце 4-го маршрута, где каждый божий день в своем соку варятся отвратнейшие персонажи городских низов.

Долгие месяцы он отказывался верить, но постепенно к нему пришло понимание их правоты: он угодил в расставленные системой силки, стал ее частью, вернее говоря, деталью ее всесильного Механизма.

Стольким обвиняемым удавалось уйти от ответа! Их вытаскивала защита, или же он сам назначал им наказание в виде уже отбытого под стражей срока — просто чтобы разгрести завалы. Приходилось выполнять норму. Нести ответственность перед надзирающими инспекторами в кабинетах этажом выше. Тяжкие преступления списывались как мелкие проступки. Еще один вид сноса — хочешь не хочешь, а кто-то должен сидеть в кабине бульдозера. Его судили по тому, как судил он сам: чем меньше работы подбрасывал своим коллегам наверху, тем чаще они улыбались при встрече. От девяноста процентов дел — даже если речь шла о серьезных правонарушениях — следовало избавляться. Содербергу хотелось добиться обещанного повышения, о да, но даже эта мысль не могла избавить его от чувства, что весь идеализм, какой у него только был когда-то, оказался скомкан и запрятан в недра черной судейской мантии; теперь, и перерыв ее всю, он не сумел бы найти пропажу, даже за подкладкой.

Пять раз в неделю он прибывал в дом 100 по Сентер-стрит, надевал мантию и блестящие от ваксы ботинки, подтягивал носки на икрах и по мере сил пытался вносить свою лепту в дело справедливости. Тут все сводилось, как он понимал, к верному выбору соперника. При желании он мог бы вести в день десяток решительных сражений или даже больше, стоило только захотеть. Он мог бы стронуть с места всю систему. Он мог бы выписывать людям, уродующим стены граффити, по тысяче долларов штрафа, чтобы те никогда не рассчитались за причиненный ущерб. Или мог бы приговаривать юных бездельников, жгущих костры на Мотт-стрит, к полугодичному тюремному сроку. Наркоманов мог бы отправлять за решетку хоть на год. Сковывать их по рукам и ногам жесткими условиями поручительства. Но, как он прекрасно знал, бумеранг вернулся бы к бросавшему. Все эти люди отказались бы признать себя виновными. И тогда в зачинщика закупорки судебной системы полетел бы увесистый том свода законов. Магазинные воришки, чистильщики обуви, попрошайки у гостиниц, наперсточники — все они в итоге заявили бы: Невиновен, ваша честь. И тогда город бы захлебнулся. Сточные канавы вспенились бы. Тротуары сделались бы непроходимым болотом. А кто виноват? Судья Содерберг.

В худшие минуты он думал: я рабочий-ремонтник, я привратник, я никуда не годный вышибала. Сидя в одном из залов суда, он наблюдал за парадом преступников, шагавших внутрь и наружу, поражаясь тому, до чего дошел город под его надзором, какими отвратительными стали его повадки. Этот город поднимал младенцев за волосы, он насиловал семидесятилетних старух, он поджигал скамейки, на которых спали влюбленные, и еще — он совал за пазуху шоколадки, он безжалостно крошил ребра, он позволял демонстрантам-пацифистам плевать в лица копов, а профсоюзам — помыкать собственным начальством, да еще мафия захватила власть над набережными, отцы тушат сигареты о дочерей, драки в барах окончательно выходят из-под контроля, и вот уже бизнесмены в дорогих костюмах мочатся на стену Вулворт-билдинга, а вооруженные грабители стригут мелочь с убогих закусочных, и людей убивают целыми семьями, и пациенты дробят черепа санитарам «скорой помощи», и наркоманы колют героин под языки, и мошенники проворачивают аферы, в которых старики теряют все сбережения, и продавцы никак не научатся отсчитывать верную сдачу, и мэр врет напропалую и ни разу не поморщится, в то время как целый город уже догорает, готовясь к собственным скромным похоронам: дымящееся пепелище и преступность, преступность, преступность…

Судья Содерберг стоял дозором над своей сточной канавой, и ни одна мерзость, случившаяся в городе, не ускользала от его глаз. Все равно что бороться с липкими отложениями на стенках: если наблюдать достаточно долго, слив забьется грязью, сколько бы ты ни чистил, как бы ни старался.

Все эти тупицы без перебоя доставлялись в Могильники из своих круглосуточных варьете, стриптиз-баров, шоу уродцев, магазинов приколов, мотелей-клоповников — и время, проведенное за решеткой, лишь закаляло их. Однажды, сидя за судейским столом, Содерберг своими глазами видел, как таракан в буквальном смысле выбрался из кармана обвиняемого, заполз ему на плечо и побежал по шее. Осознав, что происходит, обвиняемый просто стряхнул насекомое и как ни в чем не бывало продолжил свой монолог о раскаянии. Виновен, виновен, виновен. Практически все они объявляли себя виновными и в награду получали приговор, с которым могли ужиться, довольствовались уже отбытым сроком, сплевывали мизерный штраф, чтобы преспокойно вернуться к привычному разгулу. Самодовольным, кичливым шагом они удалялись за двери, чтобы не вспоминать о раскаянии и, вновь совершив прежнюю глупость, оказаться в суде всего неделю или две спустя. Это ввергало Содерберга в состояние непрерывного смятения. Он купил себе эспандер для разработки пальцев, который умещался в кармане. Он просовывал руку в прорезь на мантии и доставал его из кармана пиджака: две деревянные ручки на пружинах, которые он незаметно сжимал под своим одеянием. Оставалось только надеяться, что никто не видит. Конечно, эту лихорадочную активность можно было понять неверно: судья копошится под мантией! Но она успокаивала его по мере рассмотрения все новых дел, помогала выполнить дневную норму. Система считала героями судей, которым удавалось избавиться от большинства рассматриваемых дел за считанные секунды. Открыть шлюзы! Пусть убираются вон.

Всякий, кто крутился поблизости, кто так или иначе был задействован в системе, получал свою порцию. Тяжкие преступления направлялись к обвинителям — изнасилования, убийства, поножовщина, грабежи. Молодые, неопытные заместители окружного прокурора бывали потрясены списками чудовищных актов насилия, которые им вручались. Приговоры направлялись к судебным приставам; те были похожи на разочарованных копов и порой позволяли себе неодобрительно свистеть сквозь зубы, если судья не проявлял должной строгости. Невнятное бормотание обвиняемых ловили судебные репортеры. Очевидная тяжесть ложилась на плечи бесплатных защитников. Условиями освобождения занимались надзирающие инспекторы. Вульгарные выходки недоумков исследовали судебные психологи. Оформление бумаг поручалось копам. Штрафы — сколь бы ничтожны те ни были — выписывались осужденным. Небольшими суммами залога занимались профессиональные поручители. Все эти люди кружились в одном водовороте, и работой Содерберга было сидеть в самом центре, раздавая каждому свое и нащупывая справедливый баланс между добром и злом.

Добро и зло. Лево и право. Верх и низ. Он представлял себя замершим в вышине, на краю зияющей пропасти, чувствующим слабость и дурноту, безотчетно глядящим вверх.

Одним полновесным глотком Содерберг прикончил кофе. Сливки придавали напитку дешевый привкус.

Сегодняшний канатоходец должен достаться ему — ни тени сомнения.

Он набрал номер кабинета окружного прокурора, но никто не спешил снять трубку. Взглянув на маленькие настольные часы, он понял, что час утренней чистки конюшен уже пробил.

Содерберг устало поднялся с кресла, но заулыбался, направляясь к двери по вышарканной на полу прямой линии.

 

* * *

 

Ему нравилось носить летом тонкую черную мантию. Та была немного потерта на локтях, но ничего, зато она дышала и не тяготила. Он подобрал регистрационные книги, сунул их под мышку, бегло оглядел свои раздавшиеся черты в зеркале: сеточка кровяных сосудов на лице, запавшие глазницы. Пригладил несколько последних волосков на макушке и степенно прошел по коридору мимо лифта. Пружинистым шагом сошел по лестнице. Мимо стайки надзирателей и чиновников службы пробации, в задний вестибюль зала судебных слушаний по предъявлению обвинения «1-А». Худшая часть всего путешествия. В задней части здания располагались камеры, где держали заключенных под стражу. Чистилище, как тут их называли. Верхние камеры предварительного заключения растянулись на полквартала. Решетки, выкрашенные кремово-желтой краской. Воздух, спертый из-за телесных запахов. Судебные приставы распыляли за день по четыре баллончика с освежителями.

Вдоль ряда камер располагалось предостаточно полицейских и судебных приставов, и преступникам хватало ума держать язык за зубами, когда он проходил мимо. Шел быстро, с опущенной головой, и служители закона расступались перед ним.

— Доброе утро, судья.

— Отличные ботинки, ваша честь.

— Рад встрече, сэр.

Короткий кивок каждому, кто приветствовал его. Поддерживать демократичную прохладцу, без каких-либо исключений, было крайне важно. Отдельные судьи болтали, смеялись, отпускали шуточки и сходились с этими людьми накоротко, но только не Содерберг. Он быстрым шагом миновал камеры и вышел за деревянные двери — в объятия цивилизации или ее жалких останков, к своей темной деревянной кафедре, микрофону и лампам дневного света, взбежал по ступенькам к своему возвышенному рабочему месту.

На Бога уповаем.[139]

Утро спешило своим чередом. Сетка слушаний забита до отказа. Весь обычный набор. Вождение с просроченными правами. Оскорбление и угрозы в адрес полицейского при исполнении. Непристойное поведение в общественном месте. Одна женщина хватила ножом по руке своей тетки, потянувшейся за социальными талонами на продовольствие. Одного тупоголового парня удалось склонить сознаться в угоне машины. Один мужчина получил срок общественных работ за глазок, который он встроил в половицы, чтобы наблюдать за соседкой снизу. Чего не знал Любопытный Том,[140]так это того, что дамочка развлекалась тем же и давно соорудила собственный глазок: она подглядывала за тем, как этот тип подглядывал за ней. Бармен повздорил с клиентом, дошло до рукоприкладства. Убийство в Чайна-тауне немедленно отправилось выше — условия залога установлены, и делу конец.

Все утро напролет он уговаривал и негодовал, высмеивал и заискивал.

— Так имеется ли у вас на руках непогашенный ордер?

— Скажите напрямик, вы ходатайствуете или нет?

— Просьба о снятии обвинения удовлетворена. Отныне будьте друг с другом повежливей.

— Срок заключения отбыт!

— Переходите же к сути заявления, с вами с ума сойдешь!

— Офицер, вы можете сказать толком, что произошло? Чем он там занимался, на тротуаре? Жарил курицу?! Вы издеваетесь надо мной?

— Устанавливается общая сумма залога в две тысячи долларов. Тысяча двести пятьдесят долларов наличными.

— Какая встреча, мистер Феррарио! В чей карман вы залезли на сей раз?

— Вы на предъявлении обвинения, защитник, а не в Шангри-Ла.[141]

— Освободить обвиняемую под собственное поручительство.

— Эти жалобы не указывают на состав преступления. Дело закрыто!

— Кто-нибудь здесь слышал о приоритете очередности выступлений?

— Не возражаю против домашнего ареста.

— Ввиду раскаяния обвиняемого суд снижает степень тяжести совершенного проступка.

— Срок заключения отбыт!

— Думаю, самолюбование клиента целиком на вашей совести, защитник!

— Я хочу услышать от вас нечто более существенное, уж будьте любезны.

— Вы собираетесь растянуть свою речь до пятницы?

— Срок заключения отбыт!

— Срок заключения отбыт!

— Срок заключения отбыт!

Стольким тонкостям нужно было научиться. Пореже смотреть в глаза обвиняемому. Улыбаться еще реже. Делать вид, будто страдаешь геморроем, — это придает лицу сосредоточенное, неприкасаемое выражение. Сидеть под слегка неудобным углом — во всяком случае, чтобы со стороны угол казался неудобным. Постоянно что-нибудь царапать на бумаге. Выглядеть раввином, согнувшимся над рукописью. Время от времени потирать седеющие виски. Когда не знаешь, как поступить, оглаживать темечко. Оценивать личность обвиняемого по списку его прошлых проступков. Убедиться в отсутствии в зале суда репортеров. Если они есть, дважды подчеркнуть правила поведения. Прислушиваться к голосам. Вина и невиновность — в нюансах эмоций. Не давать послаблений адвокатам. Не позволять им разыгрывать еврейскую карту. Никогда не отвечать на обращения, произнесенные на идише. Немедленно давать отповедь льстецам. Аккуратнее работать эспандером. Быть начеку в отношении шуток о мастурбации. Никогда не смотреть на зад сидящей впереди стенографистки. Отправляясь на ланч, быть осторожным в выборе. Всегда носить при себе мятные леденцы. Неизменно видеть в своих каракулях шедевры графики. Заранее убедиться, что воду в графине поменяли. Влажные отпечатки на стакане — государственная измена. Покупать рубашки шире в воротнике как минимум на размер, чтобы потом не задохнуться.

Слушания начинались и заканчивались, дела текли своим чередом.

К концу утренней сессии он провел двадцать девять слушаний и лишь тогда поинтересовался у секретаря — судебного пристава в безупречно накрахмаленной блузке, — не слышно ли новостей о деле канатоходца. Секретарь ответила, что все только о нем и говорят, канатоходец быстро движется в недрах системы и к позднему вечеру, по-видимому, появится на слушании. Она не знала, какие в точности обвинения будут предъявлены, скорее всего, проникновение на охраняемую территорию и беспечность, угрожавшая здоровью окружающих. Окружной прокурор лично ведет с ним переговоры, сказала она. По-видимому, канатоходец покается во всем, в чем его обвинят, если предложить достаточно выгодные условия. По всему выходило, что окружной прокурор вознамерился раздуть из этой истории как можно больше шуму. Старался, чтобы все прошло легко и гладко. Единственная заминка случится, если система не успеет совладать с волокитой до сессии ночного суда.[142]

— Значит, у нас есть шанс?

— Я бы сказала, даже неплохой. Если его протолкнут достаточно быстро.

— Великолепно. Стало быть, ланч?

— Да, ваша честь.

— Объявляется перерыв до четырнадцати пятнадцати!

 

* * *

 

Всегда можно было перекусить у Форлини, или у Сэла, или у Кармине, или у Суита, или у Неряхи Луи, или в «Дельмонико» у Оскара, но заведение Гарри казалось ему уютнее. От Сентер-стрит оно располагалось дальше всех прочих, однако расстояние не играло роли: короткая поездка на такси позволяла Содербергу расслабиться. Он вышел на Уотер-стрит, дошел до Ганновер-сквер, встал у окон ресторана и сказал себе: Здесь я свой! И дело не в брокерах. Или в банкирах. Или в торговцах. Дело в самом Гарри, греке до мозга костей, с приятными манерами и неохватным радушием. Гарри одолел весь долгий путь «американской мечты» и пришел в итоге к выводу, что вся мечта состояла в достойном ланче и темно-красном вине, от которого взлетаешь. Но Гарри также мог заставить запеть и обычный стейк, выложить духовую партию завитками спагетти. Обычно он пропадал в кухне, укрощая огонь, но затем снимал передник, надевал пиджак, приглаживал волосы и выплывал в зал ресторана — стильно, с достоинством. Особенно теплые отношения у него сложились именно с Содербергом, хотя оба не могли бы сказать почему. Гарри чуть дольше задерживался с ним в баре или выуживал великолепную бутылку, чтобы вдвоем посидеть под фигурами монахов на стенной фреске, провести немного времени вместе. Потому, возможно, что во всем заведении лишь они двое не особенно интересовались биржевыми сводками. Они оба были чужаками в мире колокольного звона финансовых потоков.[143]О состоянии дел на рынке оба давно научились судить по уровню окружавшего их шума.

К одной из стен ресторана Гарри брокерские дома подтянули связку отдельных телефонных линий. Телефоны для парней из «Киддер», «Пибоди» — там; для «Диллон» и «Рид» — здесь; «Первый бостонский» — отдельно; за ним, в углу бара, «Бер Стернс»; у самой стены с росписями ютится «Л. Ф. Ротшильд». Тут постоянно прокручивались круглые суммы, но все это делалось элегантно, с учтивостью по отношению к окружающим. Ресторан Гарри был привилегированным клубом. Но пообедать здесь не стоило целое состояние. Человек мог войти, не опасаясь за свою бессмертную душу.

Он уселся на табурет у бара, подозвал Гарри поближе и рассказал ему о канатоходце, как этим утром он разминулся с ним, так и не видел выступления, зато молодчик арестован, и уже очень скоро система подаст его на блюде.

— Он тайком пробрался в башни, Гар.

— Значит… Умница.

— А если бы упал?

— Соломки бы никто не подстелил, Сол.

Содерберг пригубил красного вина; глубокий цельный букет поднялся по нёбу к ноздрям.

— Тут такое дело, Гар, он мог убить кого-то. Не только себя. Два человека разбились бы в лепешку…

— Эй, а мне ведь нужен хороший метрдотель. Положим, я мог бы нанять его?

— Вполне возможно, его обвинят по дюжине статей, а то и больше.

— Тем паче. Я мог бы сделать его помощником. Он встал бы за пароварки. Лущил бы чечевицу. Мог бы нырнуть с высоты прямо в кастрюлю с супом.

Гарри глубоко затянулся сигарой и выдул облачко дыма к потолку.

— Я даже не уверен, что буду слушать дело, — сказал Содерберг. — Если не повезет, его придержат до ночной сессии.

— Ну, если его судьбой займешься ты, выдай ему мою визитку. Скажи, я угощу стейком. И подарю бутылку «Шато Кло-де-Сарпе», «Гран-Кру» шестьдесят четвертого.

— После такого он вряд ли сможет ходить по канату.

Лицо Гарри расцвело морщинками — карта возможного будущего: полнота, живость, великодушие.

— Что такого есть в вине, Гарри?

— Ты о чем?

— Как ему удается лечить нас?

— Его делают, чтобы прославить богов и устыдить олухов. Давай-ка еще.

Они сдвинули бокалы в косом луче света, бьющего из верхнего ряда окон. Могло показаться, стоит только голову поднять — и высоко в небе увидишь нового канатоходца. В конце концов, это Америка. То самое место, где дозволяется ходить так высоко, как пожелаешь. Но что, если внизу тоже идет человек? Если канатоходец действительно упал бы? Вероятно, он мог погибнуть сам, заодно прихватив с собой добрый десяток зевак. Опасная небрежность и свобода — когда они слились в единый коктейль? Этот вопрос всегда мучил Содерберга. Закон вставал на защиту слабых и устанавливал пределы произволу власть имущих. А если слабые не заслуживают того, чтобы ходить внизу? Что, если их защита вредит всем, включая их самих? Иногда, раздумывая об этом, он чувствовал, что встает на сторону Джошуа. Такой ход мыслей не был ему приятен, он не хотел думать о сыне. Ни за что, только не об утрате, о своей страшной утрате. Боль этой потери разрывала ему сердце. Пронизывала существо. Следовало бы привыкнуть к мысли о том, что сын ушел навсегда. К этому все сводилось. По сути дела, Джошуа был стражем, хранителем истины. Он влился в армейский строй, чтобы представлять свою страну, и Клэр слегла от горя, когда он не вернулся. Да и сам Содерберг слег. Только не показывал вида. Никогда. Не было такой привычки. Он разрешал себе поплакать только в ванне, и то лишь когда бегущая вода заглушала всхлипы. Соломон, премудрый Соломон, само хладнокровие. Бывали вечера, когда он вынимал пробку и позволял воде бежать без конца.

Порядок нарушен. Содерберг сделался сыном собственного сына — он остался жить, Джошуа опередил его.

Давно забытые мелочи обрели особую важность. Мицва[144] маакех. Огради крышу дома своего, дабы никто не упал с нее. Он спрашивал себя, к чему, столько лет назад, было дарить сыну игрушечных солдатиков? Он изводил себя, вспоминая, что сам заставил Джошуа разучить на рояле «Знамя, усыпанное звездами».[145]Раздумывал, не привил ли сыну, когда учил того играть в шахматы, военный склад ума. Проводи атаку по диагонали, сынок. Никогда не позволяй загнать себя в угол. Не иначе, он сам когда-то внушил мальчику подобные мысли. И все же эта война была справедливой, верной, правильной. Соломон принимал ее как есть, она несла благо. Она оберегала краеугольные камни свободного мира. Стояла за те самые идеалы, которые каждый день подвергались нападкам в его суде. Только так Америка могла защитить себя, коротко и ясно. Время убивать и время врачевать.[146]Но порой что-то подталкивало согласиться с Клэр: война — лишь бесконечная фабрика смерти. Кто-то набивал карманы, и их сына, пусть из богатой семьи, просто-напросто послали открыть ворота, впустить денежный поток. Однако Содерберг никак не мог позволить себе подобные мысли. Ему следовало оставаться твердым, крепким, неколебимым. Он редко говорил с кем-либо о Джошуа, даже с Клэр. Если и захочет поговорить, то только с Гарри, который кое-что понимал в причастии и причастности. Впрочем, сейчас говорить об этом не стоило. Он был осторожен, Содерберг, всегда осторожен. Быть может, даже слишком, — подумалось вдруг. Порой ему хотелось сказать это вслух: Я сын своего сына, Гарри, и моего мальчика уже нет.

Он поднял бокал к лицу, вдохнул насыщенный, земной аромат вина. Краткий миг легкости, пусть даже легкомыслия, — вот и все, что требовалось. Минутка спокойствия и тишины. В обстановке тепла, вдали от шума. Скоротать час-другой в компании со старым другом. Или, быть может, даже позвонить в суд и сказаться больным, отправиться домой и провести остаток дня с Клэр, один из тех вечеров, когда можно просто сидеть рядом и читать, один из тех чистых моментов, которые они с женой все чаще разделяли по мере течения их брака. Он был счастлив, плюс-минус. Ему повезло, плюс-минус. Он не имел всего, чего желал, но хватало и этого. Да. Все, что нужно, это тихий вечер небытия. Тридцать с лишком лет брака не сделали сердце каменным, нет.

Еще чуточку молчания. Легкий жест в сторону дома. Положить руку на запястье Гарри и шепнуть ему на ухо всего пару слов: Мой сын. Только это и требовалось сказать, но зачем все усложнять?

Он поднял бокал и чокнулся с Гарри.

— Твое здоровье.

— Чтобы не падать, — сказал Гарри.

— Чтобы, упав, суметь подняться.

Содерберг перестал предвкушать появление канатоходца в суде: слишком много сил оно потребует, к чему так напрягаться. Он бы предпочел провести эти часы за длинной барной стойкой рядом с дорогим ему другом, наблюдая, как гаснет день.

 

* * *

 

— Открывается слушание о предъявлении обвинения, зал судебных заседаний «1-А». Прошу всех встать.

Голос судебного секретаря напоминал Содербергу о криках чаек. Эдакие всхлипы, окончания слов будто сносило ветром куда-то в сторону. Но слова эти призывали к молчанию, и гул в конце зала постепенно затих.

— Прошу тишины. Слушанием руководит достопочтенный судья Содерберг.

Он немедленно понял, что дело канатоходца досталось именно ему. В рядах, отведенных для зрителей, виднелись репортеры. Об их профессии сообщали характерные черты: отвисшие подбородки, другие следы неумеренности. Рубахи с открытым воротом, мешковатые брюки. Щетина на лицах, всклокоченные волосы. Более очевидной подсказкой служили блокноты с желтыми обложками, торчащие из карманов пиджаков. Все они вытягивали шеи, ожидая, кто же покажется из расположенной за спиной судьи двери. На передних рядах устроились несколько свободных полицейских. Кое-кто из незанятых на слушании приставов. Какие-то бизнесмены, возможно, даже шишки из Портового управления. Еще какие-то люди, может, несколько охранников. Содерберг заметил рыжеволосого, долговязого судебного художника. И это могло означать только одно: за порогом судебного зала ждут телекамеры.

Он чувствовал вино в кончиках пальцев ног. Нет, он вовсе не был пьян, ничего подобного, просто вино проникло в тело, даже в дальние его уголки.

— Порядок в зале суда. Тишина! Слушание открыто.

За спиной скрипнула дверь, и появились ссутулившиеся обвиняемые, зашаркавшие к скамьям вдоль боковой стены. Обычная шпана: пара жуликов, мужчина с рассеченной бровью, две потрепанные шлюхи, а вслед за всеми прочими, с улыбкой от уха до уха, пружинящим шагом двигался молодой белый мужчина в необычной одежде; это мог быть только канатоходец.

Люди на галерке задвигались, зашаркали ногами. Репортеры достали авторучки. Всплеск шума, будто всех их окатили водой.

Гениальный циркач оказался даже меньше ростом, чем Содерберг мог вообразить. Озорник. Черная рубашка и брюки клеш в обтяжку. Странные, тонкие балетные тапочки на ногах. В нем даже можно было различить какую-то изможденность. Русые волосы, двадцать с чем-то лет, тот типаж, который подойдет на роль официанта где-нибудь в театральном квартале. И все же он излучал некую уверенность, в нем ощущалась внутренняя сила, которая пришлась Содербергу по вкусу. Канатоходец был похож на уменьшенную, сжатую копию его собственного сына: манера держаться выдавала блестящие способности, словно внедренные в его тело извне, запрограммированные кем-то вроде Джошуа, так что исполнительское искусство теперь сделалось единственным доступным ему образом жизни.

Сразу было ясно: канатоходцу еще никто и никогда не предъявлял обвинений. По первому разу все бывали ошеломлены. Все они входили сбитые с толку, с распахнутыми глазами, потрясенные происходящим.

Канатоходец замер и оглядел зал суда одним широким взглядом, от стены до стены. Мимолетные испуг и удивление. Словно слишком многие здесь говорили на чужих языках. Он был строен и гибок, нечто кошачье во всем облике. И еще проницателен: оглядев зал, он воззрился на судейскую кафедру на помосте впереди.

На краткий миг Содерберг позволил их взглядам пересечься. Нарушил собственное правило, и что с того? Канатоходец все понял и коротко кивнул. В глазах его пряталось какое-то бесшабашное веселье. Что Содерберг мог с ним поделать? Какой подход испробовать? Все его манипуляции разобьются о факты. В конце концов, речь идет как минимум об опасной ситуации, созданной по неосторожности, и дело вполне может угодить наверх: тяжкое преступление с наказанием в виде лишения свободы на срок до семи лет. Как насчет мелкого хулиганства? В глубине души Содерберг понимал, что в эту сторону и смотреть бессмысленно. Проступок окажется сведен к нарушению общественного порядка, и ему придется обсудить это с окружным прокурором. Надо помозговать, разыграть карту по всем правилам. Вытащить из шляпы что-нибудь необычное. В придачу за каждым его движением следят репортеры. Художник со своими карандашами. Телекамеры — по другую сторону дверей.

Он позвал секретаря и шепнул ей на ухо: Кто у нас первый? Такая вот маленькая шутка, Эбботт и Костелло[147]в зале суда. Она показала расписание, и он бегло просмотрел список дел, заглянул в перечень грехов, тяжко вздохнул. Он не был обязан рассматривать дела в предусмотренном порядке, вполне мог перемешать весь список, но постучал кончиком карандаша по первому же указанному в списке делу.

Секретарь сошла со ступеней и громко прокашлялась.

— Слушается дело за номером, оканчивающимся на шесть-восемь-семь, — возгласила она. — «Народ против Тилли Хендерсон и Джаззлин Хендерсон». Обвиняемые, встаньте.

Заместитель окружного прокурора, Пол Конкромби, одернул рукава пиджака. По другую сторону от него общественный защитник закинул назад длинные волосы и подался вперед, разворачивая на столе папку. Когда обе женщины поднялись с мест, в дальних рядах зала кто-то из репортеров издал еле слышный стон. Проститутка помоложе была высока, темная кожа словно разбавлена молоком; ярко-желтые туфли на шпильках, неонового цвета купальник под расстегнутой черной рубашкой, нитка крупных бус. На той, что постарше, был мужской пиджак поверх купальника да серебристые туфли на высоком каблуке, лицо в разводах туши для ресниц. Она выглядела бывалой сидельщицей, не раз и не два проходившей прежним маршрутом.

— Ограбление с отягчающими обстоятельствами, второй степени. Обвинение представлено на основании действующего ордера на арест от 19 ноября 1973 года.

Проститутка постарше, обернувшись, послала кому-то воздушный поцелуй. Белый мужчина на галерке покраснел и опустил голову.

— Здесь вам не ночной клуб, дамочка.

— Простите, ваша честь… Я б вас тоже расцеловала, да целовалка устала.

Зал суда облетел быстрый залп смешков.

— Попрошу соблюдать порядок, мисс Хендерсон.

Содерберг был вполне уверен, что у нее из-под языка выползло словечко говнюк. Никогда не мог взять в толк, отчего они так старательно роют себе яму, эти шлюхи. Он уставился на списки старых приводов. Две блистательные карьеры. За годы та, что постарше, накопила не менее шести десятков обвинительных актов. Вторая едва успела приступить к скоростному этапу спуска: ее аресты как раз приобрели регулярность, со временем девушка наберет обороты. Все равно что кран открыть.

Содерберг поправил на переносице очки для чтения, откинулся на спинку кресла и с измученным видом воззрился на заместителя окружного прокурора:

— Итак. Откуда такая заминка, мистер Конкромби? Все это случилось почти год назад.

— В данном деле прорыв наметился совсем недавно, ваша честь. Обвиняемые были арестованы в Бронксе, и…

— Жалоба потерпевшего не отозвана?

— Нет, ваша честь.

— И заместитель окружного прокурора намерен вывести дело на уровень уголовного судопроизводства?

— Да, ваша честь.

— Стало быть, ордер аннулирован?

— Да, ваша честь.

Содерберг шел по накатанной, в этом он мастер. Вроде трюка фокусника. Плавный жест, черный цилиндр. Пассы затянутой в белую перчатку рукой. Кролик исчез прямо на ваших глазах, леди и джентльмены. Он видел, как, подхваченные общим потоком, согласно закивали головы на скамьях публики, как они уловили заданный ритм. Он надеялся, что от внимания репортеров не ускользнет та степень контроля, какой он распоряжается в своем судебном зале, несмотря даже на вино по краям сознания.

— Тогда чем мы сейчас заняты, мистер Конкромби?

— Ваша честь, я говорил с присутствующим здесь общественным защитником, мистером Федерсом, и мы пришли к единому мнению: в интересах правосудия, приняв во внимание все детали, Народ намерен просить об освобождении дочери от ответственности по данному делу.

— Дочери?

— Джаззлин Хендерсон. Прошу прощения, ваша честь, мы имеем дело с семейным бизнесом.

Содерберг бросил быстрый взгляд на списки приводов. И был удивлен, узнав, что матери всего тридцать восемь лет.

— Итак, вы двое родня.

— Семья есть семья, ваш-честь!

— Мисс, я попросил бы вас впредь помолчать.

— Так вы ж сами хотели…

— Мистер Федерс, предупредите своего клиента, пожалуйста.

— Но вы спросили…

— Молчите, не то просить придется вам. Все ясно, юная леди?

— Ох, — только и сказала она.

— Отлично. Мисс… Хендерсон. Держите рот на замке, понятно? На замке. Итак. Мистер Конкромби. Продолжайте.

— Так вот, ваша честь. Изучив материалы дела, мы не считаем, что Народ сумеет представить необходимые доказательства. При отсутствии разумных оснований для сомнения.

— По какой же причине?

— Что ж, установление личности в данном случае проблематично.

— Да? Я жду продолжения.

— Следствие установило, что здесь имело место ошибочное опознание.

— И кто же ошибся?

— Э, ваша честь, в деле имеется чистосердечное признание.

— Так и быть. Только не надо давить на меня, мистер Конкромби. Значит, вы ходатайствуете о прекращении судебного преследования мисс… э-э… мисс Джаззлин Хендерсон?

— Да, сэр.

— При взаимном согласии всех сторон?

Присутствующие дружно закивали.

— Хорошо, дело прекращается.

— Дело прекращается?

— Вы чё, серьезно? — изумилась молодая проститутка. — Это все?

— Это все.

— Было и прошло? Он меня отпускает?

Содерберг вроде бы услышал, как девица тихо ахнула: Едрить твою налево!

— Что вы только что произнесли, юная леди?

— Ничё.

Потянувшись к ней, общественный адвокат что-то яростно зашептал ей в ухо.

— Ничего, ваша честь. Простите. Я ничего не говорила. Спасибо.

— Проводите ее на выход.

— Поднять веревку! Один человек выходит!

Молодая проститутка обернулась к матери, чмокнула точно в бровь. Странный выбор. Мать, усталая и измученная, приняла поцелуй, погладила дочь по щеке, притянула к себе. Содерберг наблюдал за их объятием. Как измерить ту бездну жестокости, думал он, которая допускает существование подобных семей?

Тем не менее его всегда поражало, какой любовью эти людишки способны оделять друг друга. Мало что до сих пор волновало Содерберга в собственном зале суда, кроме этой вот обнажавшейся, саднящей кромки жизни: влюбленные раскрывают друг другу объятия после жестокой драки, семья радостно принимает в свое лоно блудного сына, мелкого воришку, нежданное прощение изредка озаряет стены этого зала. Редко, но бывало такое, и сама эта редкость — необходима.

Молодая проститутка шепнула что-то матери, и та, рассмеявшись, снова помахала через плечо белому мужчине в рядах зрителей.

Судебный пристав не поднял веревки. Молодая проститутка сделала это сама. Она прошлась по залу, развязно качая бедрами, будто уже выставляя себя на продажу. Вразвалочку нахалка двинулась между рядами скамей для посетителей, прямиком к белому мужчине с сединой на висках. Подходя к нему, она стянула с плеч черную рубашку и осталась в одном купальнике.

Содерберг почувствовал, как пальцы у него на ногах подогнулись от неловкости при одном только виде этого бесстыдства.

— Наденьте рубашку, сейчас же!

— Это свободная страна, разве нет? Вы меня освободили. Это его рубашка.

— Наденьте, — сквозь зубы выдавил Содерберг, придвинувшись вплотную к микрофону.

— Он хотел, чтобы я прилично выглядела на суде. Так ведь, Корри? Он передал ее мне прямо в Могильники.

Белый мужчина пытался притянуть ее за локоть, что-то быстро говорил на ухо.

— Накиньте на себя рубашку — или я привлеку вас за неуважение к суду… Сэр, вы приходитесь этой юной особе родственником?

— Не совсем, — ответил мужчина.

— И что означает это ваше «не совсем»?

— Я ее друг.

У него был ирландский акцент, у этого седеющего сутенера. Он упрямо задрал подбородок, словно боксер старой гвардии. Худое лицо с запавшими щеками.

— Друг, значит? Тогда проследите за тем, чтоб она оставалась в рубашке.

— Да, ваша честь. Разрешите только, ваша честь…

— Делайте, что вам говорят.

— Но, ваша честь…

Содерберг хлопнул молотком о стол:

— Хватит!

И наблюдал, как молодая проститутка целует ирландца в щеку. Мужчина было отвернулся, но затем с нежностью охватил ее лицо обеими ладонями. Даже на сутенера не похож. Неординарный типаж. Впрочем, неважно. Они бывают всех видов и расцветок. Правда состоит в том, что эти женщины — жертвы мужчин, и так будет всегда. Если разобраться, в тюрьму следует сажать таких вот мерзавцев, вроде этого сутенера. Содерберг испустил долгий вздох и вновь повернулся к заместителю окружного прокурора.

Одна вздернутая бровь говорила больше, чем любые слова. Осталось разобраться с матерью проститутки — и переходим к главному номеру программы.

Он метнул один быстрый взгляд на канатоходца, сидевшего в стороне со сконфуженным видом. Его преступление было настолько уникальным, что он явно не мог сообразить, зачем его вообще сюда привели.

Содерберг постучал по микрофону, и публика в зале встрепенулась.

— Насколько я понимаю, оставшаяся у нас обвиняемая, которая приходится матерью…

— Тилли, ваш-честь.

— Я не с вами говорю, мисс Хендерсон. Насколько я понимаю, господа, преступление все же имело место. Следует ли суду квалифицировать его как малозначительное?

— Ваша честь, мы уже достигли согласия. Я обсудил этот вопрос с мистером Федерсом…

— И что же?

— Народ готов ходатайствовать об изменении формулировки обвинения: «ограбление» станет «мелкой кражей» в случае, если обвиняемая признает себя виновной.

— Вы намерены пойти на эту сделку, мисс Хендерсон?

— А?

— Вы готовы сознаться в совершении этого преступления?

— Он говорил, мне дадут не больше полугода.

— Для вас — не больше года, мисс Хендерсон.

— Если только я смогу видеть моих крошек…

— Прошу прощения?

— Я согласна, — объявила она.

— Великолепно. Если я удовлетворю ходатайство, обвинение получит формулировку «мелкая кража». Понимаете ли вы, что в том случае, если я услышу от вас признание, оговоренное условиями ходатайства, у меня будет возможность приговорить вас к тюремному сроку протяженностью до года?

Она быстро развернулась к общественному защитнику, который кивнул, успокаивающе положил ладонь на ее запястье и растянул уголки губ.

— Да, я все понимаю.

— Вы понимаете также, что признаете себя виновной в мелкой краже?

— Да, сладкий.

— Что, простите?

Содерберг ощутил болезненный укол где-то в переносице и в глотке. Как удар хлыстом. Она что, в самом деле назвала его сладким? Быть того не может. Она стояла, глядя на него во все глаза, почти усмехаясь. Может, сделать вид, что не расслышал? Спустить ей с рук? Или оштрафовать за неуважение? Если проявить жесткость, что тогда случится?

В тишине зал заседаний, казалось, уменьшился в размерах. Адвокат рядом с проституткой выглядел так, словно готов ухо ей откусить. Пожав плечами, она заулыбалась и снова помахала рукой над плечом, посылая привет в задние ряды.

— Я уверен, вы не это имели в виду, мисс Хендерсон.

— Имела что, ваш-честь?

— Слушание продолжается.

— Как скажете, ваш-честь.

— Впредь выбирайте выражения.

— Заметано, — кивнула она.

— А иначе…

— По рукам.

— Итак, понимаете ли вы, что тем самым отказываетесь от права на рассмотрение дела в судебном порядке?

— Ага.

Общественный защитник брезгливо осклабился, случайно задев губой ухо женщины.

— То есть да, сэр.

— Вы обсудили перспективу признания виновности со своим адвокатом и полностью удовлетворены его разъяснениями? Вы признаете свою вину по собственной воле?

— Да, сэр.

— Вы понимаете, что тем самым отказываетесь от права на слушание дела в суде?

— Да, сэр. Еще как.

— Итак, мисс Хендерсон, что вы скажете в ответ на предъявленное вам обвинение в мелкой краже?

— Виновна.

— Великолепно, а теперь расскажите мне, как было дело.

— А?

— Опишите, что произошло, мисс Хендерсон.

Содерберг смотрел, как судебные приставы перекладывают бумаги из желтой папки в голубую, соответствующую мелким правонарушениям. На скамьях зрителей репортеры, скучая, теребили спирали на корешках блокнотов. Содерберг понял, что должен поспешить, если намерен устроить им хорошее представление с участием канатоходца.

Проститутка подняла голову. Уже по тому, как она стояла, Содерберг совершенно ясно осознал ее виновность. По одной только позе. Никогда не ошибался.

— Это давно уже было. Ну, типа, я не хотела ехать в Адскую Кухню, но у нас с Джаззлин, то есть нет, только у меня была там забита стрелка, и этот мужик, он вечно болтал про меня всякое дерьмо.

— Достаточно, мисс Хендерсон.

— Дескать, я и старая, и всякое такое. Дерьмо, короче.

— Следите за языком, мисс Хендерсон.

— И тут его бумажник выскочил, ну прямо передо мной.

— Благодарю вас.

— Я еще не закончила.

— Этого достаточно.

— Я не такая уж плохая. Вы небось думаете, я совсем пропащая.

— Этого мне вполне достаточно, леди.

— О’кей, папаша.

Содерберг видел, как хмыкнул один из приставов. Щеки вспыхнули. Подняв очки на лоб, он пригвоздил проститутку испытующим взглядом. Ее глаза внезапно показались ему очень большими, она смотрела на него умоляюще, и он на миг вдруг понял, как эта женщина может казаться кому-то привлекательной, даже в худшие свои дни, разглядел под наносными слоями некую внутреннюю красоту, различил целую повесть о любви.

— Итак, вы сознаете, что, признавая себя виновной, действуете без принуждения?

Качнувшись к защитнику, она обратила на Содерберга усталый взгляд.

— Да-да, — сказала она. — Никто меня не принуждал.

— Мистер Федерс, даете ли вы свое согласие на немедленное оглашение приговора и отказываетесь ли от того, чтобы рассказать суду о личности и жизненных обстоятельствах обвиняемой?

— Да, ваша честь.

— Итак, мисс Хендерсон, желаете ли вы выступить с заявлением прежде, чем я вынесу приговор по вашему делу?

— Я хочу попасть в «Райкерс».

— Видите ли, мисс Хендерсон, настоящий суд не выносит решений о месте вашего будущего заключения.

— Но мне говорили, я попаду в «Райкерс». Мне пообещали.

— И отчего же, скажите на милость, вам хочется туда попасть? Как хоть кому-то может захотеться…

— Из-за деток.

— На вашем попечении есть малолетние дети?

— У Джаззлин есть.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.085 сек.)