|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ОБЩЕСТВЕННОЕ МНЕНИЕ И РАЗГОВОРМНЕНИЕ I Мнение для публики в наше время есть то же, что душа для тела, и изучение одной естественно ведет нас к другому. Мне возразят, что во все времена существовало общественное мнение, тогда как публика в смысле, установленном нами, довольно недавнего происхождения. Это верно, но мы сейчас увидим, к чему сводится значение этого возражения. Что такое общественное мнение? Как оно рождается? Каковы его личные источники? Каким образом в своем росте выражается оно и в своем выражении растет, как то показывают современные способы его выражения, всеобщая подача голосов и журнализм? Какова его плодотворность и его общественное значение? Как оно преобразуется? И к какому общему устью, если существует таковое, стремятся его многочисленные потоки? На все эти вопросы мы попытаемся по возможности ответить. Прежде всего следует заметить, что в слове мнение обыкновенно смешиваются два понятия, которые, правда, спутанны, но которые должен различать тщательный анализ: мнение в собственном смысле слова — совокупность суждений, и общая воля — совокупность желаний. Здесь мы займемся мнением, взятым преимущественно, но не исключительно в первом из этих двух значений. Как бы ни было велико значение общественного мнения, не нужно преувеличивать его роли, несмотря на то что в наше время оно является наводняющим потоком. Постараемся установить предел сферы его господства. Его не нужно смешивать с двумя другими фракциями общественного духа, которые одновременно питают и ограничивают его, которые находятся в беспрерывной борьбе с ним из-за этих пределов. Одна из них — это традиция, накопленный и сгущенный экстракт из того, что составляло мнение умерших, наследие необходимых и спасительных предубеждений, часто тягостных для живущих. Другая — это та, которую я позволю себе назвать собирательным и сокращенным именем — разумом. Я разумею под этим относительно рациональные, хотя часто безрассудные личные суждения избранных, которые изолируются, и мыслят, и выходят из общего потока, чтобы служить для него плотиной или направлять его. Священники в прежние времена, философы, ученые, правоведы, соборы, университеты, судебные учреждения — являются поочередно или одновременно воплощением этого устойчивого и направляющего разума, который редко отличается и от страстных и стадных увлечений масс, и от двигателей или вековых принципов, заложенных в глубине их сердца. Хотелось бы прибавить к этому перечню парламенты, палаты или сенаты. Не избраны ли их члены именно для того, чтобы решать дела в полной независимости и служить для обуздания общественного бега? Но действительный ход вещей далеко не соответствует идеалу. Прежде чем приобрести общее мнение и сознать его таковым, индивидуумы, составляющие нацию, сознают, что обладают общей традицией и сознательно подчиняются решениям разума, который считается высшим. Таким образом, из этих трех разветвлений общественного духа мнение начинает развиваться последним, но быстрее всего увеличивается, начиная с известного момента; и оно увеличивается в ущерб двум другим. Против его периодических приступов не устоит ни одно национальное установление; нет такого индивидуального разума, который бы не задрожал и не смутился перед его угрозами или требованиями. Которому же из этих двух соперников мнение делает больше зла? Это зависит от его главарей. Когда они принадлежат к разумным избранникам, им удается иногда сделать из мнения как бы таран, для того чтобы пробить брешь в традиционной стене и расширить ее, разрушая, что не лишено опасности. Но когда главенство в толпе предоставлено кому попало, им легче, опираясь на традицию, восстановить мнение против разума, который, однако, в конце концов торжествует. Все шло бы к лучшему, если бы мнение ограничивалось вульгаризацией разума, для того чтобы посвятить его в традицию. Сегодняшний разум, таким образом, становился бы завтрашним мнением и послезавтрашней традицией. Но мнение, вместо того чтобы служить связующим звеном между своими двумя соседями, любит принимать участие в их распрях и, то упиваясь новыми модными доктринами, разрушает привычные идеи и установления, прежде чем получит возможность заменить их, то под властью обычая изгоняет или угнетает разумных новаторов, или насильно принуждает их одеть традиционную ливрею, принуждает к лицемерному переодеванию. Эти три силы разнятся друг от друга сколько по своей природе, столько же и по своим причинам и следствиям. Они действуют все вместе, но слишком неравномерно и слишком изменчиво для того, чтобы составить ценность вещей; и ценность бывает совершенно иная, смотря по тому, будет ли она прежде всего делом привычки, или делом моды, или делом рассуждения. Дальше мы покажем, что разговор во все времена и главный источник разговора в наше время, пресса, являются важными факторами мнения, не считая, разумеется, традиции и разума, которые никогда не перестают принимать в нем участие и оставлять на нем свой отпечаток. Факторы[15] традиции, кроме самого мнения, — суть семейное воспитание, профессиональное обучение и школьное преподавание, по крайней мере в том, что в них есть элементарного. Разум в тех обществах, где он культивируется, юридических, философских, научных и даже экклезиастических, имеет своими характеристическими источниками наблюдение, опыт, расследование или, во всяком случае, рассуждение, вывод, основанный на текстах. Борьба или союз этих трех сил, их столкновение, их взаимное овладение друг другом, их взаимное действие, их многочисленные и разнообразные отношения — все это представляет собой один из самых жгучих вопросов истории. В социальной жизни нет ничего столь органического, плодотворного, как эта продолжительная работа противодействия и приспособления, часто носящих кровавый характер. Традиция, остающаяся всегда национальной, более сжата в неподвижных границах, но бесконечно глубже и устойчивей, нежели мнение; она легка и скоропреходяща, как ветер, и, как ветер, способна к расширению, всегда стремится стать интернациональной, так же как и разум. Можно сказать вообще, что утесы традиции беспрестанно подтачиваются приливами мнения этого моря без отливов. Мнение тем сильнее, чем менее сильна традиция, но это не значит, что в этом случае разум еще менее силен. В средние века разум, представленный университетами, соборами и судами, обладал гораздо большей, нежели в настоящее время, силой сопротивления общему мнению и был способнее отвергать его; правда, у него было гораздо меньше сил бороться с традицией и реформировать ее. Беда в том, что современное мнение стало всемогущим не только против традиции, элемента, который сам по себе весьма важен, но также и против разума, разума судебного, научного, законодательного, или разума государственного для известного случая. Если оно не наводняет лаборатории ученых — единственное до сих пор неприкосновенное убежище, то оно заливает судилища, потопляет парламенты, и нет ничего тревожнее этого потопа, близкого конца которого ничто не заставляет предвидеть. Очертив его границы, постараемся точнее определить его. Мнение, скажем мы, есть кратковременная и более или менее логическая группа суждений, которые, отвечая задачам, поставленным современностью, воспроизведены в многочисленных экземплярах, в лицах одной и той же страны, одного и того же времени, одного и того же общества. Все эти условия существенно необходимы. Существенно необходимо также и то, чтобы каждое из этих лиц имело более или менее определенное сознание относительно тождественности суждений, которых оно придерживается, с суждениями, которых придерживаются другие; если бы каждое из них считало себя изолированным в своей оценке, то ни одно из них не чувствовало бы себя и не было бы сжато в более тесной ассоциации с подобными себе, бессознательно подобными. Для того же, чтобы это сознание сходства идей могло существовать среди членов какого-нибудь общества, не нужно ли, чтобы причиной этого сходства было провозглашение словесное или письменное, или при помощи прессы, какой-нибудь идеи, сначала индивидуальной, а потом превратившейся постепенно в общее достояние? Превращением индивидуального мнения в мнение общественное, в «мнение», общество обязано было в древности и в средние века публичному слову, в наше время — прессе, но во все времена и прежде всего — частным разговорам, о которых мы вскоре будем говорить. Говорят — мнение, но бывает всегда два мнения одновременно по поводу каждой возникающей задачи. Только одному из них довольно быстро удается затмить другое своим более стремительным и более ярким сиянием или же тем, что оно, несмотря на свое меньшее распространение, бывает более шумным[16]. Во всякую эпоху, даже наиболее варварскую, существовало мнение, но оно глубоко разнится от того, что мы называем этим именем. В клане, в трибе, в древнем городе, даже и в городе средних веков все люди знали лично друг друга, и когда, благодаря частным разговорам или речам ораторов, какая-нибудь идея утверждалась в умах, она не представлялась чем-то вроде свалившегося с неба камня безличного происхождения и вследствие этого еще более обаятельной; каждый представлял её себе связанной с тем тембром голоса, с тем лицом, с той знакомой личностью, откуда она к нему пришла, и это придавало ей живую физиономию. В силу той же причины она служила связью только между теми людьми, которые, ежедневно видясь и разговаривая друг с другом, не заблуждались одни насчет других. Пока протяженность государств не переходила через стены города или, по крайней мере, через границы маленького кантона, мнение, образовавшееся таким образом, оригинальное и сильное, сильное иногда даже против самой традиции, в особенности же против индивидуального разума, играло в управлении людей преобладающую роль, роль хора в греческой трагедии, ту роль, которую современное мнение совершенно другого происхождения стремится в свою очередь завоевать в наших больших государствах или в наших огромных все растущих федерациях. Но в тот необыкновенно длинный промежуток, который разделяет эти две исторические фазы, значение мнения страшно падает, что объясняется его дроблением на местные мнения, не связанные между собой обычной соединительной чертой и игнорирующие друг друга. В феодальном государстве, каковы Англия или Франция в средние века, каждый город, каждое местечко имело свои внутренние разногласия, свою отдельную политику и потоки идей или же, скорее, вихри идей, которые кружились на одном месте в этих закрытых местах, столько же разнились друг от друга, сколько были чужды и безразличны друг для друга, по крайней мере в обыкновенное время. Не только в этих отдельных местностях местная политика поглощала все внимание, но даже когда в слабой степени интересовались национальной политикой, ею занимались только между собой, составляли себе только смутное представление о том, каким образом разрешались одни и те же вопросы в соседних городах. Не было «мнения», но были тысячи отдельных мнений, не имеющих никакой постоянной связи между собой. Эту связь могли образовать только: сперва книга, а затем — с гораздо большей силой — газета. Периодическая пресса позволила этим первоначальным группам единомышленных индивидуумов образовать второстепенный, и вместе с тем высшего порядка агрегат, единицы которого входят в тесное общение между собою, никогда не видев и не знав друг друга. Отсюда вытекают важные различия, и между прочими следующее: в первоначальных группах голоса больше ponderantur, чем numerantur, тогда как в второстепенной и более обширной группе, которую люди образуют, не видя друг друга, заочно, голоса могут только считаться, но не взвешиваться. Пресса, таким образом, бессознательно способствовала созданию силы количества и сокращению силы характера, если не разума. Этим же самым ударом она уничтожила те условия, которые делали возможной абсолютную власть правителей. Действительно, этой последней в большой мере благоприятствовало дробление мнения по местам. Больше того, она находила в этом свое право на существование и свое оправдание. Что такое представляет из себя страна, различные области которой, города, местечки не объединены коллективным сознанием единства их взглядов? Действительно ли это нация? Не будет ли это только географическое или, в лучшем случае, политическое выражение? Да, это нация, но только в том смысле, что политическое подчинение различных частей государства одному и тому же главе есть уже начало национализации. Например, во Франции времен Филиппа Красивого, за исключением нескольких редких случаев, когда общая опасность выдвигала на первый план раньше всех забот во всех городах, во всех уделах один предмет общей тревоги, совсем не было общественного духа, существовал только в разных местах местный дух, движимый отдельно от других своей определенной идеей или своей определенной страстью. Но король посредством своих чиновников имел понятие обо всех этих столь различных душевных состояниях и, соединяя их в себе, объединял их в этом общем знакомстве с ними, служившем основанием для его намерений. Но это объединение было весьма хрупко, весьма несовершенно; оно давало только одному королю смутное понятие о том, что было общего во всех местных заботах. Его я было единственным полем их взаимного проникновения. Когда были собраны генеральные штаты, этим был сделан новый шаг к национализации мнений отдельных областей и кантонов. Эти мнения встречались в мозгу каждого из депутатов, признавали свое сходство или несходство друг с другом, и вся страна, с глазами, обращенными на своих представителей, в слабой степени интересуясь их работами, бес конечно меньше, чем в наши дни, представляла тогда, в виде исключения, зрелище нации, сознающей себя. Но это сознание, временное и исключительное, было весьма смутно, весьма медлительно и темно. Заседания штатов не были публичными. Во всяком случае, за неимением прессы речи не опубликовывались, а за неимением почты даже письма не могли заменить этого отсутствия газет. Словом, из новостей, более или менее обезображенных, переносимых из уст в уста по прошествии недель и даже месяцев пешими или конными путешественниками, бродячими монахами, купцами, было известно, что штаты собрались и что они заняты таким-то и таким-то предметом — вот и все. Заметим, что члены этих собраний в продолжении коротких и редких моментов своего общения сами образовали местную группу, очаг интенсивного местного мнения, порожденного заражением одного человека от другого, личными отношениями, взаимными влияниями. И именно благодаря этой высшей местной группе, временной, избираемой, низшие местные группы, постоянные, наследственные, состоящие из родственников или друзей по традиции в городах и уделах, чувствовали себя соединенными временной связью. II Развитие почтовых сношений, увеличившее сначала публичную, а затем частную корреспонденцию; развитие путей сообщения, давшее возможность более частого соприкосновения для людей; развитие постоянных войск, позволяющее солдатам из различных провинций знакомиться и братски объединяться на одних и тех же полях сражений; наконец, развитие придворной жизни, призывавшее в монархический центр нации отборную знать со всех пунктов государства, — все это в значительной степени содействовало развитие общественного духа. Но довести это великое дело до высшей степени развития досталось на долю печатного станка. Пресса, раз дошедшая до фазиса газеты, делает национальным, европейским, космическим все местное, все, что в прежние времена, каково бы ни было его внутреннее значение, оставалось бы неизвестным за пределами весьма ограниченного района. «Видное преступление» совершено где-нибудь; тотчас же пресса завладевает им, и в продолжение некоторого времени публика Франции, Европы, всего мира только и занята Габриель Бонпаром, Бранцини, или Панамой. Дело Лафаржа относительно «женоубийства», совершенного в глубине одного замка в Лимузене, было одним из первых судебных процессов, получивших благодаря периодической печати, тогда уже возмужалой или, по крайней мере, взрослой, национальное распространение. Полтора века тому назад кто стал бы говорить о подобном деле вне границ Лимузена? Если нам укажут на дело Каласа и другие дела в этом роде, то в них большую роль сыграли широкая известность Вольтера и тот внесудебный интерес, который возбуждал страсти того времени по поводу этих знаменитых процессов: это интерес отнюдь не местный; наоборот, как нельзя более общий, потому что речь шла, справедливо или нет, о судебных ошибках, в которых обвинялись наши учреждения, вся наша магистратура. Можно сказать тоже и о национальном возбуждении, вызванном в другое время делом тамплиеров. Можно утверждать, что до французской революции не было такого видного преступления против общественного права, которое возбудило бы страстное отношение к себе всей Франции, если оно не носило политического характера и не эксплуатировалось сектантами. Судебная хроника, — такая, какой мы ее знаем, элемент, к сожалению, столь важный в наши дни для коллективного сознания, для мнения, — судебная хроника приковывает без всякого беспокойства, исключительно вследствие совершенно бескорыстной нескромности или театрального любопытства, в продолжение целых недель все взгляды бесчисленных рассеянных зрителей этого огромного и невидимого Колизея к одной той же судебной драме. Это кровавое зрелище, наиболее неизбежное и наиболее возбуждающее страсти современных народов, было незнакомо нашим предкам. Наши деды первые начали знакомиться с ним. Постараемся быть более точными. В большом обществе, разделенном на национальности и подразделенном на провинции, на области, на города, существовало всегда, даже до прессы, интернациональное мнение, пробуждавшееся время от времени; под ним — мнения национальные, также перемежающиеся, но уже более частые; под ними — мнения областные и местные, почти постоянные. Это — слои общественного духа, наложенные один на другой. Только пропорция этих различных пластов в смысле важности, в смысле толщины значительно изменялась, и легко заметить, в каком смысле. Чем более мы углубляемся в прошлое, тем более преобладающее значение имеет местное мнение. Национализировать мало-помалу и даже постепенно интернационализировать общественный дух — такова была работа журнализма. Журнализм — это всасывающий и нагнетательный насос сведений, которые, будучи получаемы каждое утро со всех пунктов земного шара, в тот же день распространяются по всем пунктам земного шара, поскольку они интересны или кажутся интересными для журналиста, принимая в расчет ту цель, которую он преследует, и ту партию, голосом которой он является. Его сведения, действительно, мало-помалу становятся неотразимым внушением. Газеты начали с того, что выражали мнение, сперва чисто местное, мнение привилегированных групп, двора, парламента, столицы, воспроизводя их толки, их разговоры, их ссоры; они кончили тем, что почти по своему произволу стали направлять и изменять мнение, навязывая речам и разговорам большинство своих ежедневных сюжетов. III Никто не знает, никто не может никогда себе вообразить, насколько газета видоизменила, обогатила и вместе с тем сравняла, объединила в пространстве и придала разнообразие во времени разговорам индивидуумов, даже тех, которые не читают газет, но которые, болтая с читателями газет, принуждены придерживаться колеи их заимствованных мыслей. Достаточно одного пера для того, чтобы привести в движение миллионы языков. Парламенты до прессы так глубоко разнились от парламентов после появления прессы, что кажется, будто у тех и других есть только общее название. Они разнятся по своему происхождению, по характеру своих полномочий, по своим функциям, по району и силе своего действия. До прессы депутаты кортесов, сеймов, генеральных штатов не могли выражать мнения, которое еще не существовало; они выражали только местные мнения, имеющие, как мы знаем, совершенно другой характер, или национальные традиции. В этих собраниях совершалось не что иное, как простое, без всякой связи сопоставление разнородных мнений, которые касались частных, ничего общего не имеющих между собой вопросов; здесь впервые научались сознавать, возможно или невозможно согласование этих мнений. К этим местным мнениям примешивалось, таким образом, представление друг о друге опять таки чисто местное, заключенное в тесные рамки или проявляющее некоторую интенсивность только в том городе, где происходили эти собрания. Когда этим городом была столица, как Лондон или Париж, его муниципальный совет мог считать себя в праве соперничать в значении с палатой национальных депутатов; этим объясняются даже чудовищные притязания парижской коммуны во время французской революции, когда она нападала или пыталась подчинить себе учредительное собранье, национальное собрание, конвент. Причина заключалась в том, что пресса того времени, лишенная огромных крыльев, прикрепленных к ней позднее железными дорогами и телеграфом, могла привести парламент в быстрое и интенсивное общение только с парижским мнением. В настоящее время всякий европейский парламент благодаря возмужалости прессы имеет возможность постоянно и моментально соприкасаться и находиться в живом взаимном отношении действия и обратного действия с мнением не только одного какого-нибудь большого города, но и всей страны; по отношению к этой последней он служит одновременно одним из главных элементов проявления и возбуждения, является зеркалом выпуклым и зеркалом зажигательным. Вместо того чтобы помещать рядом местные и несходные между собою проявления духа, он заставляет проникать друг в друга многочисленные выражения, изменчивые грани одного и того же национального духа. Прежние парламенты представляли собою группы разнородных полномочий, относящихся к различным интересам, правам, принципам; новейшие парламенты представляют собою группы однородных полномочий даже и тогда, когда они противоречат одно другому, потому что они имеют отношение к заботам тождественным и сознающим свое тождество. Кроме того, прежние депутаты не походили друг на друга по своеобразным особенностям способов их избрания, целиком основанных на принципе избирательного неравенства и несходства различных индивидуумов, на чисто личном характере права голоса. Власть количества еще не родилась или не была признана законной; по этой именно причине в совещаниях собраний, избранных таким путем, простое численное большинство никто не считал законной силой. В государствах наиболее «отсталых» единогласие было обязательным, и волю всех депутатов кроме одного останавливала оппозиция этого единственного несогласного лица. Таким образом, ни при наборе представителей, ни при исполнении ими своих функций закон большинства не был и не мог быть понятен до расцвета прессы и до национализации мнения. После же ее расцвета всякий другой закон кажется немыслимым; всеобщее право голоса, вопреки всем опасностям и нелепостям, которые оно носит в себе, принимается всюду шаг за шагом, в надежде, что оно само в себе заключает способность к реформе; и, несмотря на убедительные возражения, принято, что все должны склоняться перед очень важным решением, вотированным большинством в один только голос. Всеобщая подача голосов и всемогущество большинства в парламентах сделались возможными только благодаря продолжительному и неуклонному действию прессы, условию sine qua non великой нивелирующей демократии, я не говорю о маленькой ограниченной демократии в стенах греческого города или швейцарского кантона. Теми различиями, которые я только что отметил, объясняется также и суверенитет парламентов, возникший со времени появления прессы — суверенитет, на который парламенты до существования прессы не думали даже и претендовать. Они могли стать равными королю, затем выше его только тогда, когда они настолько же хорошо, как король, а затем лучше его воплотили национальное сознание, подчеркнули уже народившееся общее мнение и общую волю, выражая их, приобщая их, так сказать, к своим решениям, и стали жить с ними настолько в тесном единении, что монарх не мог настаивать на том, чтобы называться их единственным или наиболее совершенным представителем. Пока эти условия не были выполнены — а они были выполнены в эпоху великих государств только со времени появления журнализма — собрания, носившие в наивысшей степени народный характер даже во время революции, не дошли до того, чтобы убедить народы или убедить самих себя в том, что они располагают верховной властью, и при виде безоружного, ими же побежденного короля они почтительно вступали с ним в мирное соглашение, считали за счастье получить от него, от какого-нибудь, например, Иоанна Безземельного, хартию вольностей, признавая таким образом не в силу предубеждения, а в силу разума, в силу разумности глубокой и скрытой социальной логики необходимость его прерогативы. Монархии до прессы могли и должны были быть более или менее абсолютными, неприкосновенными и священными, потому что они представляли собою все национальное единство; с появлением прессы они уже не могут быть таковыми, потому что национальное единство достигается вне их и лучше, чем посредством их. Между тем они могут существовать, но настолько же отличаясь от прежних монархий, насколько современные парламенты отличаются от парламентов прошлого. Высшей заслугой прежнего монарха было то, что он устанавливал единство и сознание нации; теперешний монарх имеет право на существование только в том смысле, что он выражает это единство, установленное вне его при помощи постоянного национального мнения, сознающего само себя, и применяется или приспособляется к нему, без того чтобы покоряться ему. Чтобы покончить с социальной ролью прессы, заметим, что великому прогрессу периодической прессы мы преимущественно обязаны более ясным и более обширным размежеванием, новым и сильнее выраженным чувством национальностей, что характеризует в смысле политическом нашу современную эпоху. Не печать ли взрастила наравне с нашим интернационализмом наш национализм, который представляется его отрицанием и мог бы быть только его дополнением? Если возрастающий национализм вместо уменьшающегося лоялизма сделался новой формой нашего патриотизма, не следует ли приписать это явление той же самой страшной и плодотворной силе? Нельзя не подивиться при виде того, что, по мере того как государства смешиваются друг с другом, подражают друг другу, ассимилируются и морально объединяются друг с другом, разграничение национальностей углубляется, и их противоречия кажутся непримиримы. На первый взгляд нельзя понять этого контраста националистического XIX века с космополитизмом предыдущего века. Но этот результат, на вид парадоксальный, является наиболее логическим. В то время как ускорялся и умножался обмен товарами, идеями, всякого рода примерами между соседними или удаленными друг от друга народами, обмен идеями, в частности, прогрессировал еще быстрее, благодаря газетам, среди индивидуумов каждого народа, говорящих на одном и том же языке. Насколько уменьшилось от этого абсолютное различие между нациями, настолько увеличилось от этого их относительное и сознательное различие. Заметим, что географические границы национальностей в наше время стремятся все более и более слиться с границами главных языков. Есть государства, где борьба языков и борьба национальностей слились воедино. Причина этого та, что национальное чувство оживилось, благодаря журнализму, и сила света газет прекращается на границах того наречия, на котором они написаны. Влияние книги, которое предшествовало влиянию газеты, и которое в XVIII, как и в XVII веках было преобладающим, не могло произвести тех же последствий: если книга так же давала почувствовать всем, кто читал её на одном и том же языке их филологическое тождество, то здесь дело шло не о злободневных вопросах, одновременно возбуждающих общие страсти. Национальное существование в большой степени засвидетельствовано литературой, но только газеты зажигают национальную жизнь, поднимают совокупные движения умов и желаний своим ежедневным грандиозным течением. Вместо того, чтобы подобно газете исчерпывать свой интерес в конкретной злободневности своих сообщений, книга пытается заинтересовать прежде всего общим и отвлеченным характером тех идей, которые она предлагает. Значит, она, как сделала наша литература XVIII века, более способна вызвать общечеловеческое, чем национальное или даже интернациональное течение. Интернациональный и общечеловеческий — две вещи разные: европейская федерация, в том виде, в каком наши интернационалисты могут составить о ней себе определенное представление, не имеет ничего общего с «человечеством», обожествленным энциклопедистами, идеи которых по этому вопросу догматизировал Огюст Конт. Следовательно, мы имеем основание думать, что космополитический и отвлеченный характер тенденций общественного духа в момент, когда разразилась революция 1789 г., связан с перевесом книги над газетой в качестве воспитателя общественного мнения. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.007 сек.) |