|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
РАЗГОВОР 3 страницаС точки зрения моральной, он борется беспрестанно, и чаще всего с успехом против эгоизма, против склонности преследовать в поступках чисто индивидуальные цели; он намечает и разрабатывает телеологию вполне социальную, противопоставляя ее этой индивидуальной телеологии; ради этой социальной телеологии он посредством похвал и порицаний, которые раздаются кстати и передаются заразительно, распространяет спасительные иллюзии или условную ложь. Благодаря взаимному проникновению умов и душ, он содействует зарождению и развитию психологии именно не индивидуальной, а прежде всего социальной и моральной. С точки зрения эстетической, он порождает вежливость при помощи любезности сперва односторонней, затем сделавшейся взаимной; он стремится согласовать между собой суждения вкуса, в конце концов достигает этого и вырабатывает таким образом поэтическое искусство, эстетический кодекс, имеющий верховное владычество в каждую эпоху и в каждой стране. Итак, он могущественно содействует делу цивилизации, первыми условиями которой являются вежливость и искусство. Гиддингс в своих Принципах социологии делает замечание относительно разговора, и замечание важное. По его мнению, когда два человека встречаются, то разговор, который они ведут друг с другом, есть только дополнение к их взаимным взглядам, которыми они окидывают друг друга и пытаются узнать, принадлежат ли они к одному и тому же общественному виду, к одной и той же общественной группе. «Мы лелеем, — говорит он, — иллюзию, которая заставляет нас верить, что мы болтаем, потому что интересуемся теми вещами, о которых говорим, точно так же, как мы лелеем самую сладостную из всех иллюзий, а именно веру в искусство для искусства. На самом же деле всякое выражение, вульгарное или художественное, и всякое общение, начиная с случайного разговора при первом вступлении в отношения и кончая самыми глубокими интимными разговорами настоящей любви, все это вытекает из источника элементарной страсти взаимно познакомиться друг с другом и установить сознание вида». Что первый разговор двух встретившихся незнакомых друг другу людей всегда имеет характер, указанный Гиддингсом, это уже оспоримо, хотя и верно во многих случаях. Но вероятно, что дальнейшие разговоры, происходящие между ними, после того как состоялось их взаимное знакомство, носят совершенно другой характер. Они стремятся соединить их в одно общество или укрепить это соединение, если они уже принадлежат к одному и тому же обществу. Они стремятся, следовательно, породить и подчеркнуть, расширить и углубить сознание вида, а не просто только определить его. Дело идет не о том, чтобы обнажить свои границы, но чтобы беспрестанно расширять их. Возвратимся к некоторым из этих общих последствий. Когда цивилизованный народ, благодаря вторичной утрате безопасности, поломке мостов, негодности дорог к употреблению, отсутствию писем, общественных связей, впадает в варварство, он становится относительно молчаливым. Там много говорили прозой и стихами, словесно и письменно; там теперь почти совсем не говорят. До какой степени любили разговаривать в момент перед падением империи, можно составить себе понятие по различным местам у Макробия, современника Феодосия Младшего. В его Сатурналиях (как известно, написанных в диалогах) один из собеседников говорит другому: «Обращайся кротко с твоим невольником, допускай его милостиво к разговору». Он порицает, по-видимому редкий в его эпоху, обычай тех, которые не позволяют своим невольникам разговаривать с ними, прислуживая им у стола. В другом месте одно из его действующих лиц говорит: «В течение всей моей жизни, Деций, для меня не было ничего лучше, как употреблять досуг, остающийся мне от защиты, на разговор в обществе образованных людей, вроде тебя например. Хорошо направленный ум не может найти отдохновения более благородного и полезного, как беседа, где вежливость украшает как вопрос, так и ответ». Правда, эта последняя фраза напоминает уже приближающееся варварское состояние, если только эта любовь к разговору, немного торжественному и многоречивому, который был осмеян Горацием, не объясняется ораторскими привычками этого адвоката. Изолированный крестьянин молчит; варвар в своем крепком жилище, в своем ущелье в скале не говорит ни слова. Когда он случайно заговорит, то для того, чтобы сказать речь. Не этим ли столь простым фактом следует объяснить разложение латинского языка и появление неолатинских языков? Если бы галло-романские селения продолжали существовать и сообщаться между собой после падения императорского трона так же, как и прежде, то по, всей вероятности, никогда не перестали бы говорить по-латыни на всей территории империи. Но, за недостатком беспрестанного упражнения в слове на огромном пространстве и в самых изменчивых условиях, упражнения, которого требовало сохранение такого богатого и сложного языка, неизбежно должно было случиться, что большинство слов погибло, осталось без объекта, и что деликатное чувство нюансов склонения и спряжения утратилось и изгладилось среди земледельцев, пастухов, варваров, обреченных на одиночество за неимением хорошо содержащихся дорог и хорошо урегулированных отношений. Что же тогда случилось? Когда эти существа, обыкновенно молчаливые, чувствовали потребность сообщать друг другу какую-либо идею, всегда грубую, то их заржавленный язык отказывался доставить им точное выражение, и смутное выражение удовлетворяло их вполне; сужение их словаря влекло за собой упрощение их грамматики; латинские слова, латинские обороты и окончания приходили им на память только в искаженном и испорченном виде, и, для того чтобы быть понятыми, они должны были усиливать свою изобретательность, и тем в большей степени, чем больше они утратили привычку говорить правильно и легко. И человек оказался тогда почти в том же состоянии, в каком он находился в доисторические времена, когда, не владея еще даром слова, он должен был мало-помалу изобретать слово также при помощи изобретательных попыток, сосредоточивая на удовлетворении насущной потребности словесного общения все свои умственные способности. И таким образом из целой массы нововведений, придуманных людьми с VII до Х века для того чтобы легче понять друг друга, произошли романские языки. За отсутствием частых и разнообразных разговоров латинский язык разложился, и начал образовываться зародыш неолатинских языков, а позднее, благодаря возврату к общественной жизни, к обычным разговорам, неолатинские языки увеличились и расцвели. Не так ли же точно было со всяким разложением и зарождением языка? Если прекращение разговоров разлагает культивированные языки или же ослабляет их, то возврат к общественным отношениям и необходимо сопровождающим их разговорам есть первая причина образования новых языков. Точно так же этот процесс образования будет медленнее или быстрее, сообразно с тем, будет ли он происходить в стране, где население весьма редко и раздробленно, или же в области относительно густо заселенной и централизованной. Именно такой контраст представляет нам Англия в средние века по сравнению с неолатинскими народами. И не может ли этот контраст служить для объяснения того, почему французским диалектам понадобилось столько веков для того, чтобы образоваться, и диалекту Иль-де-Франса для того, чтобы утвердиться во всех французских провинциях, в то время как английский язык возник и распространился с быстротой, поражающей лингвистов? Это потому, что, как указал Бутми вместе с другими историками, централизация власти утвердилась в Великобритании гораздо раньше, чем у нас, и благодаря заключению жителей на острове могущественно содействовала их более быстрому объединению. Ассимилирующее подражание действовало там, переходя от группы к группе, с большей силой, нежели во Франции, и уже начиная с средних веков. Представьте себе все, что предполагает умножение разговоров между индивидуумами и между людьми различных рангов, классов, разных графств, постепенное исчезновение многочисленных наречий или только двух различных языков, каковы англосаксонский и романские, перед одним языком, который создается и развивается в то время, как распространяется, который даже своим образованием обязан своему распространению. И действительно, характерная черта английской жизни в средние века та, что это — общая жизнь всех классов в беспрерывном столкновении и обмене примеров. Прибавим мимоходом, что там, как и везде, подражание особенно распространялось от высших к низшим[42], начиная с столь блестящих дворов, где разговор был уже так благороден и утончен; и нужно искать объяснения этой столь быстрой и глубокой ассимиляции в установлении английской иерархии, в сближении ее последовательных ступеней, достаточно различных для того, чтобы существовал престиж высшей ступени, и недостаточно разделенных для того, чтобы отнять охоту к соревнованию. Политическая роль разговора не менее значительна, нежели лингвистическая. Существует тесная связь между функционированием разговора и изменениями общественного мнения, от чего зависит переменчивость власти. Если где-нибудь общественное мнение изменяется мало, медленно, остается почти неподвижным, это значит, что разговоры там редки, скромны, вращаются в узком круге сплетен. Если же общественное мнение подвижно, если оно переходит от одной крайности к другой, это значит, что разговоры там часты, смелы, свободны. Где мнение слабо, там, значит, говорят без одушевления; где оно сильно, там, значит, сильно спорят; где оно яростно, там, значит, разгораются страсти во время спора; где оно бывает исключительным, требовательным, тираническим, это значит, что разговаривающие находятся во власти коллективного безумия, в роде пресловутого «дела»; где оно носит либеральный характер, там, значит, разговоры разнообразны, свободны, питаются общими идеями. Эта связь между мнением и разговором так тесна, что позволяет нам восстановить разговор в известных случаях, когда у нас нет документов относительно последнего, но нам известно первое. У нас мало сведений относительно разговоров прошедших лет; но у нас есть некоторые сведения касательно того, в какой мере мнение имело решающее влияние здесь или там, в той или другой нации, в таком-то и таком-то классе на решение политической или судебной власти. Например, мы знаем, что правительства Афин в гораздо большей степени, нежели правительства Спарты, были созданы мнением; отсюда мы были бы в праве сделать заключение, если бы не имели сведений из других источников, что афиняне были гораздо говорливее лакедемонян. Во время Людовика XIV мнение двора имело большое влияние, гораздо большее, чем думают, на решение монарха, который бессознательно подчинялся ему; мнение города не шло в счет, а мнение провинций вовсе игнорировалось. Это означает, что при дворе разговаривали много об общественных делах, в городе говорили мало и еще меньше во всей остальной Франции. Но в момент революции эти пропорции были разрушены, потому что пример политического разговора, данный высшими сферами, мало-помалу спустился до самой глубины деревень. Итак, эволюция власти объясняется эволюцией мнения, которое само объясняется эволюцией разговора, а этот в свою очередь объясняется целым рядом различных источников: воспитанием в семье, школой, обучением, проповедями, политическими речами, книгами, газетами. И периодическая пресса питается сведениями из целого света, которые касаются всего, что происходит исключительного, гениального, изобретательного, нового. Газеты бывают более или менее интересны, оказывают влияние в том или ином смысле сообразно с характером и окраской новостей, которые появляются и подчеркиваются газетами. И среди этих новшеств, которыми питается пресса, нужно поставить на первом плане действия власти, ряд фактов политических. Таким образом, в конце концов получается, что сами действия власти, размельченные прессой и пережеванные разговором, в широкой степени содействуют преобразованию власти. Но власть могла бы действовать как угодно; она не претерпевала бы эволюции, если бы ее действия не были разглашены прессой и не подверглись обсуждению при разговоре; она оставалась бы в том же состоянии, несмотря на изменения, усилия или ослабления, которые приходили бы от новшеств другого рода, а именно религиозных и экономических, если бы они получили широкое и всеобщее распространение. Там, где власть осталась очень устойчивой, мы можем вообще быть уверены, что разговор был очень скромен и замкнут[43]. Итак, для того, чтобы возвратить власти ее прежнюю устойчивость, устойчивость первобытных времен, когда люди не разговаривали вне узкого круга своей семьи, нужно было бы начать с установления всеобщей немоты. При такой гипотезе сама всеобщая подача голосов была бы бессильна что-нибудь изменить. В смысле политическом нужно считаться не столько с разговорами и спорами в парламенте, сколько с разговорами и спорами частными. Именно там вырабатывается власть, в то время как в палатах депутатов и в кулуарах власть изнашивается и часто лишается значения. Когда решения парламентов остаются без отголоска, в том случае если пресса не разглашает их, они не имеют почти никакого влияния на политическую ценность представителя власти. То, что происходит в этих закрытых местах, имеет отношение только к перемене власти, но отнюдь не к ее силе и к ее настоящему авторитету. Кафе, клубы, салоны, лавки, какие-либо места, где ведутся разговоры — вот настоящие фабрики власти. Не надо, однако, забывать, что эти фабрики не могли бы функционировать, если бы не существовало первого материала, который они обрабатывают, а именно — привычки к послушанию и доверию, созданной семейной жизнью, домашним воспитанием. Власть выходит оттуда, как богатство выходит из мануфактур и фабрик, как наука выходит из лабораторий, из музеев и библиотек, как вера выходит из изучения катехизиса и материнских наставлений, как военная сила выходит из пушечных заводов и казарменных упражнений. Вообразите французских граждан, запертых в одиночные тюрьмы и предоставленных собственным размышлениям без малейшего взаимного влияния, и после этого идущих вотировать... Но они не могли бы вотировать! Действительно, они или, по крайней мере, большинство из них не могли бы отдать предпочтения Петру или Павлу, той программе или иной. Или же, если бы у каждого из них была своя собственная идея, то получилась бы настоящая выборная кутерьма. Конечно, если бы какой-нибудь государственный человек, вроде Мирабо или Наполеона, мог бы быть лично известен всем французам, то не нужно было бы разговора, для того чтобы основать его авторитет, и французы могли бы быть немыми, и все-таки они в огромном большинстве были бы не меньше очарованы им. Но так как это невозможно, то необходимо, как только протяжение государства переходит границы маленького города, чтобы люди болтали между собой для того, чтобы создать над собой престиж, который должен управлять ими. В сущности, на три четверти повинуются какому-нибудь человеку потому, что видят, как другие повинуются ему. Первые, которые начали повиноваться этому человеку, имели или полагали, что имеют на это свои причины: они поверили в его покровительственную и руководящую силу вследствие его преклонного возраста, или же его знатного происхождения, или его телесной силы, или его красноречия, или его гения. Но эта вера, зародившаяся у них самопроизвольно, была передана ими посредством разговоров другим, которые после них в свою очередь также стали верить. Именно разговаривая о деяниях человека, делают его известным, знаменитым, славным; и раз он благодаря славе достиг власти, то именно благодаря разговорам относительно его планов кампании или его декретов, его могущество или увеличивается, или уменьшается. Особенно в экономической жизни, разговор имеет большое значение, которого экономисты, по-видимому, не заметили. Разговор, обмен идей, — или, скорее, взаимный или односторонний дар идей — не является ли он вступлением к обмену услуг? Именно при помощи слова, сначала во время разговора, люди одного общества сообщают друг другу свои нужды, свои желания потребления или же производства. Чрезвычайно редко случается, чтобы желание купить новый предмет зарождалось при виде его, без того чтобы разговор заранее возбудил это желание. Такой случай происходит, например, тогда, когда мореплаватель пристает к незнакомому острову; его окружают дикари, которые, не говоря с ним, так как ни они не знают его языка, ни он их, ослепляются стекляшками, привезенными им, и приобретают их, отдавая пищу и меха. За исключением таких случаев, разговор имеет большое влияние на зарождение, а еще более на распространение потребностей, и без него никогда не могло бы быть точной и одинаковой цены, первого условия всякой немного развитой торговли, всякой немного успешной промышленности. Отношение разговора к психологии социальной и моральной очевидно в XVII веке во Франции, но оно явно сказывается не только там. Гораций в одной из своих сатир хвалит ту жизнь, которую он ведет в своем деревенском доме. Там он часто принимает к столу своих друзей. «Каждый гость, свободный от законов этикета, осушает по своему выбору малые или большие чаши. Тут завязывается разговор, но не о соседях с целью позлословить, не об их имениях с целью позавидовать, не о таланте Лепоса в танцевальном искусстве; мы разговариваем о предметах, которые больше интересуют нас, и которые стыдно игнорировать: что делает человека счастливым, добродетель или богатства? Нужно ли в своих связях сообразоваться с тем, что полезно, или с тем, что честно? Какова природа добра? В чем состоит высшее благо? Между тем иногда, кстати, Сервий примешивает к этим серьезным разговорам и «старушечьи сказки». Из этого мы видим, что модные разговоры среди выдающихся людей времен Августа походили одной важной чертой на разговоры «порядочных людей» нашего века: они также вращались около моральных обобщений, когда они не касались литературных суждений. Только мораль, обсуждаемая современниками Горация, эпикурейцами с окраской стоицизма, это — мораль более индивидуальная, нежели общественная, так как последователи Зенона точно также, как и последователи Эпикура, ставили своей задачей укреплять, оздоровлять индивидуум, взятый в отдельности, оторванный от своей группы. Наоборот, вопросы, поднимаемые светскими христианами и моралистами времен Людовика XIV, имеют прежде всего отношение к общественной морали. Мадам де Лафайет пишет мадам де Севинье, что однажды после обеда весь разговор с мадам Скаррон, аббатом Тестю и другими собеседниками вращался вокруг «личностей, вкус которых стоит выше или ниже их ума». «Мы пускались, — говорит она, — в такие тонкости, что не могли больше ничего понять». В наши дни спросят, какой интерес может заключаться в трактовании таких темных сюжетов? Но не нужно забывать, что в эту эпоху в аристократических сферах общественность достигала своей высшей точки развития, и не было ничего более кстати, как осветить, точно определить, разобраться насколько возможно в социальной психологии, еще не получившей имени. XVII век, в разговорах между порядочными людьми, по-видимому, никогда очень не занимался индивидуальной психологией. Какой-нибудь роман Бурже заставил бы зевать мадам де Лафайет и Ларошфуко. То, что их интересовало и должно было наиболее интересовать, это изучение отношений интерспиритуальных, и они бессознательно создавали интерпсихологию. Прочтите Лабрюйера, прочтите начерченные Бюсси-Рабютэном портреты его современников или прочтите какого-либо другого писателя: они никогда не характеризуют человека с точки зрения его отношений к природе или к себе самому, но исключительно с точки зрения его социальных отношений к другим людям, согласия или несогласия его суждений относительно прекрасного с их суждениями (вкус), его способности нравиться им при рассказывании пикантного анекдота или при написании остроумного письма (ум) и т. д. Естественно, что люди, начиная заниматься психологией, создавали общественную психологию, и точно так же понятно, что они делали это бессознательно, потому что они не могли иметь о ней точного представления, как только противопоставляя ее психологии индивидуальной. Эта последняя развила в XVII веке только одну свою сторону — впрочем, важную и оригинальную, — а именно мистицизм. Следует при этом заметить, что сладостные или томительные состояния души, изображенные такими живыми штрихами в полных одухотворения письмах Фенелона и многих других мистиков того времени, ощущаются ими как глухой и внутренний разговор с божественным собеседником, с невыразимым утешителем, скрытым в душе. Говоря правду, мистическая жизнь при старом режиме отчасти создана по образцу «света». Бог делает там визиты душе. Он говорит ей, она Ему отвечает. Милость, не есть ли это радость и сила, которую дает вам любимый голос, говорящий внутри вас и подкрепляющий вас? Периоды злости и томления, на которые жалуются «спиритуалы», — это интервалы, иногда очень долгие, между визитами и разговорами неизреченного гостя. Другая ветвь, совершенно отдельная от социальной психологии и тесно связанная с индивидуальной, — это психология половая, которой специально посвятили себя драматурги и романисты, и которая играет в разговорах тем более захватывающую роль, чем они цивилизованный. Она имеет также некоторую связь с мистической психологией. Разговор есть родоначальник вежливости. Это справедливо даже тогда, когда вежливость заключается в том, чтобы не разговаривать. Провинциалу, только что проехавшему в Париж, ничего не кажется более странным, более противоречащим его натуре, как вид омнибусов, наполненных людьми, которые тщательно воздерживаются от разговоров друг с другом. Молчание между незнакомыми, которые встречаются, естественно, кажется неприличием, как молчание между знакомыми есть признак раздора между ними. Каждый хорошо воспитанный крестьянин считает своим долгом «составить компанию» тем, с кем он совершает путь. В действительности же это происходит не потому, что потребность разговора в маленьких городах или в деревнях сильнее, нежели в больших. Наоборот, эта потребность, по-видимому, возрастает в прямой зависимости от большей густоты населения и высшей степени цивилизации. Но именно вследствие силы этой потребности, в больших городах пришлось устроить плотины против опасности быть потопленными под волнами нескромных слов. Нужно достигнуть высокой степени сердечной близости для того, чтобы позволить себе долго молчать, когда двое друзей находятся вместе. Между друзьями, которые не очень близки, между людьми безразличными, встречающимися в салоне, слово служит единственной социальной связью, и как только эта единственная связь порвалась, тотчас же является большая опасность, опасность увидеть проявление лжи вежливости, полное отсутствие глубокой привязанности наперекор внешним проявлениям дружбы. Это ледяное молчание действует подавляющим образом, оно производит впечатление, будто разорвали целомудренные покровы, и люди делают все, чтобы избежать его. В угасающее пламя разговора бросают все, что только придет на ум; свои самые дорогие тайны, не высказывать которые было прямым интересом, точно так же, как в момент кораблекрушения бросают в море свои самые драгоценные товары для того, чтобы задержать потопление. Молчание среди салонного разговора — это потопление корабля среди океана. Из разговора родились комплименты, точно так же, как и злословие. Разговаривая друг с другом, люди заметили, что их хорошее мнение о них самих не разделяется другими, и обратно. Тщеславную иллюзию другого, когда дело шло о равном, можно было высмеять, резко напасть на нее, порицая противника; да и то опыт научил избегать конфликтов, вызванных такими порывами откровенности. Но когда дело шло о высшем, о хозяине, то осторожность подсказывала поддерживать эту химеру. Отсюда получились комплименты, которые, мало-помалу ослабляясь, и вместе делаясь взаимными, и под этой обоюдной формой становясь общим достоянием, сделались основанием городской жизни. Вначале они всегда бывают корыстными и только постепенно делаются бескорыстными. Я спрашиваю себя, не объясняется ли то, что индусы сказали относительно всемогущества молитвы, опьяняющей властью похвалы над наивными душами. Молитва, прежде всего, есть гиперболическая похвала. — Характер комплиментов изменяется. В Китае, чтобы сказать приятное кому-нибудь, ему говорят, что он выглядит старым; у нас говорят, что он помолодел. В средние века сказать молодому монаху, позировавшему при священном умерщвлении плоти, что он был худ и истощен, это значило сказать ему самую деликатную похвалу. Можно ли уловить смысл как в эволюции комплиментов, так и в эволюции оскорблений? Сравнивая ругательства героев Гомера с ругательствами диффаматорских газет, мы сказали бы, что словарь бранных слов скорее обогатился, нежели видоизменился. Ко всем физическим недостаткам, болезням, уродствам, которые приписывались некогда врагам, прибавились просто пороки цивилизации, утонченная испорченность, интеллектуальные аномалии, которые также щедро навязываются им. Но эти публичные оскорбления прессы, как и эти похвалы, представляют собою нечто отдельное, весьма отличное от оскорблений и похвал, употребляющихся в частных случаях, и они должны были сохранить отчасти свой первобытный гиперболизм. Все, что обращается к публике, этому грубому персонажу, требует также кричащих и грубых красок: объявлений, расклеенных на стенах, выборных программ, газетных полемик. Не менее справедливо и то, что по сравнению с полемиками между учеными XVI века, полемики наших самых ярых газет, хранилищ всяческой брани, кажутся весьма подслащенными. Что же касается частных оскорблений, то они приняли смягченный характер еще значительно скорее, они перешли от гомерической грубости к самой скромной иронии, и вместо того, чтобы особенно упирать на физическое недостатки, они все более и более упирают на интеллектуальные недостатки или на моральную грубость. Этот двойной прогресс, конечно, бесповоротен. Эти же самые две характерные черты замечаются в эволюции похвалы, и одинаково имеют вид бесповоротности. Без сомнения, ни один монарх, ни один великий человек в наши дни не вынес бы чрезмерных похвал, подобных тем, какие обращались жрецами к фараонам по их приказанию, или какие Пиндар целыми потоками проливал на увенченные головы атлетов. Тон посвящений на книгах, написанных всего два века назад, возбуждает у нас улыбку. Если мы сравним частные разговоры и споры с разговорами и спорами прошлого, ХVIII-го, ХVII-го, ХVI-го веков, от которых нам остались образцы, мы без труда можем констатировать, что доля как прямого комплимента, так и откровенной брани в них постепенно уменьшалась; эти тяжелые монеты разделились и подразделились на меньшие, очень тонкие монеты. С другой стороны, сущность этих прикрытых комплиментов изменилась не менее, чем сущность этих замаскированных любезностей. Люди начали с того, что прежде всего хвалили физическую силу божества (см. книгу Иова), потом его мудрость, наконец его доброту. Возврата назад не может случиться. Точно так же, вначале хвалили прежде всего могущество королей, затем их ловкость, их организационный гений, наконец их заботы о народе. К кому обращался весь лиризм поэтов восхвалителей в самые древние времена в Греции? Больше к атлетам, нежели к артистам. В наши дни бывает наоборот, и, несмотря на пристрастие к триумфаторам велодромов или foot-ball’a, нечего бояться, что положение вещей вернется к прежнему порядку. Между тем нужно отметить, что похвалы, обращенные к женщинам, претерпевали эволюцию обратную предыдущим. Сперва хвалили добродетель женщин, их дух порядка и экономии, их таланты как ткачих, затем как музыкантш; все это прежде, чем хвалить, по крайней мере публично, их физическую красоту; теперь же, когда их хвалят, то скорее за красоту, чем за добродетель, или, далее, за ум; но похвала их красоте имела свою особенную маленькую эволюцию, которая сводится к общей тенденции: раньше хвалили их формы больше, чем их грацию, теперь хвалят грацию больше форм. Посмотрите на двух людей, мужчин или женщин, которые наносят друг другу визиты вежливости и разговаривают между собой. Они тщательно избегают таких сюжетов, относительно которых они рискуют иметь различные мнения; или если они не могут избежать необходимости коснуться их, они как можно тщательнее скрывают свое противоречие; чаще всего они доходят даже до того, что жертвуют частью своих идей, для того чтобы иметь вид согласия. Вежливый разговор, таким образом, может считаться за постоянное и универсальное упражнение в общественности, за единодушное и заразительное усилие согласовать умы и сердца, изгладить или прикрыть их дисгармонию. Собеседники одушевлены очевидным желанием во всем гармонировать друг с другом; и действительно, они бессознательно внушают друг другу, с большой силой, согласованные чувства и идеи. Взаимный характер этого внушения между тем никогда не бываете вполне выдержан; обыкновенно действие, оказываемое одним из собеседников на другого или на других, бывает преобладающим и сводит до незначительных размеров действие этих последних. Как бы то ни было, достоверно то, что обычаи вежливости, поддерживаемые разговорами во время визитов, возделывают довольно глубоко ту почву, где должно расцвести общественное единодушие, и служат для него неизбежным подготовлением. Разговор был колыбелью литературной критики[44]. В XVII веке, как мы можем усмотреть из корреспонденции Бюсси-Рабютэна со своей любезной кузиной, длинного разговора в письмах, разговоры порядочного общества имели большей частью отношение к сравнительному достоинству книг и авторов. Там обменивались суждениями и спорили о последних трагедиях Расина, о сказке Лафонтена, о послании Буало, о янсенистском произведении; и если приглядеться поближе ко всем этим разговорам, то можно увидеть, что они всегда стремились после спора согласоваться на одной и той же точке зрения. Так было во всякое время независимо от того, каков был господствующий сюжет разговоров. Именно везде, где в известной среде люди много говорили о литературе, они бессознательно содействовали коллективной выработке поэтической науки, литературного кодекса, принятого всеми, и способного доставлять готовые суждения, всегда согласные между собой, относительно всех родов умственного творчества. Также, когда мы видим где-нибудь автора, формулирующего такого рода эстетический закон, будь то Аристотель, или Гораций, или Буало, мы можем быть уверены, что ему предшествовал длинный период разговора, сильная общественная жизнь. Итак, мы можем быть уверены, что говорилось много о литературе до Аристотеля и в его время, со времен софистов как в Афинах, так и в остальной Греции; что в Риме много говорили о том же со времен Сципионов, и в Париже со времени prйcieuses и до них. Эпоха реставрации также кончила тем, что выработала свою романтическую поэтику, не менее деспотическую, для того чтобы быть анонимной. В наши дни таковой еще не утвердилось, но элементы для нее уже приготовляются, и нужно заметить, что — так как область разговора, даже литературного, а не только политического и общественного, сильно расширилась благодаря увеличению числа собеседников — выработка кодекса будет более продолжительна, нежели в прежние эпохи, на том основании, что чем больше чан, тем больше брожение. Посредством спора, как и посредством обмена идей, посредством конкуренции и войны, как и посредством работы, мы содействуем все и всегда созданию высшей гармонии мыслей, слов и действий, устойчивого равновесия суждений, сформулированных в догмы литературные, артистические, научные, философские, религиозные или созданию устойчивого равновесия действий под формой законов и нравственных принципов. Действительно, социальная логика действует во всех речах и во всех поступках людей и неизбежно приводит к своим конечным выводам. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.006 сек.) |