|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Часть Первая 2 страницаОн, при встречах с знакомыми, всегда обыкновенно поздравляет их с чем-нибудь, или с постом, или с весной, или с осенью; если после оттепели мороз наступит, так с морозом, наступит после морозу оттепель – с оттепелью… На этот раз ничего подобного не было, но он что-нибудь да выдумает. – Вам кланяются Александра Васильевна, Матрёна Михайловна, Пётр Сергеич, – сказал он. – Покорно благодарю, Антон Иваныч! Детки здоровы ли у них? – Слава богу. Я к вам веду благословение божие: за мной следом идёт батюшка. А слышали ли, сударыня: наш-то Семён Архипыч?.. – Что такое? – с испугом спросила Анна Павловна. – Ведь приказал долго жить! – Что вы! когда? – Вчера утром. Мне к вечеру же дали знать: прискакал парнишко; я и отправился, да всю ночь не спал. Все в слезах: и утешать-то надо, и распорядиться: там у всех руки опустились: слёзы да слёзы, – я один. – Господи, господи боже мой! – говорила Анна Павловна, качая головой, – жизнь-то наша! Да как же это могло случиться? он ещё на той неделе с вами же поклон прислал! – Да, матушка! ну, да он давненько прихварывал, старик старый: диво, как до сих пор ещё не свалился! – Что за старый! он годом только постарше моего покойника. Ну, царство ему небесное! – сказала, крестясь, Анна Павловна. – Жаль бедной Федосьи Петровны: осталась с деточками на руках. Шутка ли: пятеро, и все почти девочки! А когда похороны? – Завтра. – Видно, у всякого своё горе, Антон Иваныч; вот я так сына провожаю. – Что делать, Анна Павловна, все мы человеки! «Терпи», сказано в священном писании. – Уж не погневайтесь, что потревожила вас – вместе размыкать горе; вы нас так любите, как родной. – Эх, матушка Анна Павловна! да кого же мне и любить-то, как не вас? Много ли у нас таких, как вы? Вы цены себе не знаете. Хлопот полон рот: тут и своя стройка вертится на уме. Вчера ещё бился целое утро с подрядчиком, да всё как-то не сходимся… а как, думаю, не поехать?.. что она там, думаю, одна-то, без меня станет делать? человек не молодой: чай, голову растеряет. – Дай бог вам здоровья, Антон Иваныч, что не забываете нас! И подлинно сама не своя: такая пустота в голове, ничего не вижу! в горле совсем от слёз перегорело. Прошу закусить: вы и устали и, чай, проголодались. – Покорно благодарю-с. Признаться, мимоездом пропустил маленькую у Петра Сергеича да перехватил кусочек. Ну, да это не помешает. Батюшка подойдёт, пусть благословит! Да вот он и на крыльце! Пришёл священник. Приехала и Марья Карповна с дочерью, полной и румяной девушкой, с улыбкой и заплаканными глазами. Глаза и всё выражение лица Софьи явно говорили: «Я буду любить просто, без затей, буду ходить за мужем, как нянька, слушаться его во всём и никогда не казаться умнее его; да и как можно быть умнее мужа? это грех! Стану прилежно заниматься хозяйством, шить; рожу ему полдюжины детей, буду их сама кормить, нянчить, одевать и обшивать». Полнота и свежесть щёк её и пышность груди подтверждали обещание насчёт детей. Но слёзы на глазах и грустная улыбка придавали ей в эту минуту не такой прозаический интерес. Прежде всего отслужили молебен, причём Антон Иваныч созвал дворню, зажёг свечу и принял от священника книгу, когда тот перестал читать, и передал её дьячку, а потом отлил в скляночку святой воды, спрятал в карман и сказал: «Это Агафье Никитишне». Сели за стол. Кроме Антона Иваныча и священника, никто по обыкновению не дотронулся ни до чего, но зато Антон Иваныч сделал полную честь этому гомерическому завтраку. Анна Павловна всё плакала и украдкой утирала слёзы. – Полно вам, матушка Анна Павловна, слёзы-то тратить! – сказал Антон Иваныч с притворной досадой, наполнив рюмку наливкой. – Что вы его, на убой, что ли, отправляете? – Потом, выпив до, половины рюмку, почавкал губами. – Что за наливка! какой аромат пошёл! Этакой, матушка, у нас и по губернии-то не найдёшь! – сказал он с выражением большого удовольствия. – Это тре… те… годнич… ная! – проговорила, всхлипывая, Анна Павловна, – нынче для вас… только… откупорила. – Эх, Анна Павловна, и смотреть-то на вас тошно, – начал опять Антон Иваныч, – вот некому бить-то вас; бил бы да бил! – Сами посудите, Антон Иваныч, один сын, и тот с глаз долой: умру – некому и похоронить. – А мы-то на что? что я вам, чужой, что ли? Да куда ещё торопитесь умирать? того гляди, замуж бы не вышли! вот бы поплясал на свадьбе! Да полноте плакать-то! – Не могу, Антон Иваныч, право не могу; не знаю сама, откуда слёзы берутся. – Этакого молодца взаперти держать! Дайте-ка ему волю, он расправит крылышки, да вот каких чудес наделает: нахватает там чинов! – Вашими бы устами да мёд пить! Да что вы мало взяли пирожка? возьмите ещё! – Возьму-с: вот только этот кусок съем. – За ваше здоровье, Александр Федорыч! счастливого пути! да возвращайтесь скорее; да женитесь-ка! Что вы, Софья Васильевна, вспыхнули? – Я ничего… я так… – Ох, молодёжь, молодёжь! хе, хе, хе! – С вами горя не чувствуешь, Антон Иваныч, – сказала Анна Павловна, – так умеете утешить; дай бог вам здоровья! Да выкушайте ещё наливочки. – Выпью, матушка, выпью, как не выпить на прощанье! Кончился завтрак. Ямщик уже давно заложил повозку. Её подвезли к крыльцу. Люди выбегали один за другим. Тот нёс чемодан, другой – узел, третий – мешок, и опять уходил за чем-нибудь Как мухи сладкую каплю, люди облепили повозку, и всякий совался туда с руками. – Вот так лучше положить чемодан, – говорил один, – а тут бы коробок с провизией. – А куда же они ноги денут? – отвечал другой, – лучше чемодан вдоль, а коробок можно сбоку поставить. – Так тогда перина будет скатываться, коли чемодан вдоль: лучше поперёк. Что ещё? уклали ли сапоги-то? – Я не знаю. Кто укладывал? – Я не укладывал. Поди-ка погляди – нет ли там наверху? – Да поди ты. – А ты что? мне, видишь, некогда! – Вот ещё, вот это не забудьте! – кричала девка, просовывая мимо голов руку с узелком. – Давай сюда! – Суньте и это как-нибудь в чемодан; давеча забыли, – говорила другая, привставая на подножку и подавая щёточку и гребёнку. – Куда теперь совать? – сердито закричал на неё дородный лакей, – пошла ты прочь! видишь, чемодан под самым низом! – Барыня велела; мне что за дело, хоть брось! вишь, черти какие! – Ну, давай, что ли, сюда скорее; это можно вот тут сбоку в карман положить. Коренная беспрестанно поднимала и трясла голову. Колокольчик издавал всякий раз при этом резкий звук, напоминавший о разлуке, а пристяжные стояли задумчиво, опустив головы, как будто понимая всю прелесть предстоящего им путешествия, и изредка обмахивались хвостами или протягивали нижнюю губу к коренной лошади. Наконец настала роковая минута. Помолились ещё. – Сядьте, сядьте все! – повелевал Антон Иваныч, – извольте сесть, Александр Федорыч! и ты, Евсей, сядь. Сядь же, сядь! – И сам боком, на секунду, едва присел на стул. – Ну, теперь с богом! Вот тут-то Анна Павловна заревела и повисла на шею Александру. – Прощай, прощай, мой друг! – слышалось среди рыданий, – увижу ли я тебя?.. Дальше ничего нельзя было разобрать. В эту минуту послышался звук другого колокольчика: на двор влетела телега, запряжённая тройкой. С телеги соскочил, весь в пыли, какой-то молодой человек, вбежал в комнату и бросился на шею Александру. – Поспелов!.. – Адуев!.. – воскликнули они враз, тиская друг друга в объятиях. – Откуда ты, как? – Из дому, нарочно скакал целые сутки, чтоб проститься с тобой. – Друг! друг! истинный друг! – говорил Адуев со слезами на глазах. – За сто шестьдесят вёрст прискакать, чтоб сказать прости! О, есть дружба в мире! навек, не правда ли? – говорил пылко Александр, стискивая руку друга и наскакивая на него. – До гробовой доски! – отвечал тот, тиская руку ещё сильнее и наскакивая на Александра. – Пиши ко мне! – Да, да, и ты пиши! Анна Павловна не знала, как и обласкать Поспелова. Отъезд замедлился на полчаса. Наконец собрались. Все пошли до рощи пешком. Софья и Александр в то время, когда переходили тёмные сени, бросились друг к другу. – Саша! Милый Саша!.. – Сонечка! – шептали они, и слова замерли в поцелуе. – Вы забудете меня там? – сказала она слезливо. – О, как вы меня мало знаете! я ворочусь, поверьте, и никогда другая… – Вот возьмите скорей: это мои волосы и колечко. Он проворно спрятал и то и другое в карман. Впереди пошли Анна Павловна с сыном и с Поспеловым, потом Марья Карловна с дочерью, наконец священник с Антоном Иванычем В некотором отдалении ехала повозка. Ямщик едва сдерживал лошадей. Дворня окружила в воротах Евсея. – Прощай, Евсей Иваныч, прощай, голубчик, не забывай нас! – слышалось со всех сторон. – Прощайте, братцы, прощайте, не поминайте лихом! – Прощай, Евсеюшка, прощай, мой ненаглядный! – говорила мать, обнимая его, – вот тебе образок; это моё благословение. Помни веру, Евсей, не уйди там у меня в бусурманы! а не то прокляну! Не пьянствуй, не воруй; служи барину верой и правдой. Прощай, прощай!.. Она закрыла лицо фартуком и отошла. – Прощай, матушка! – лениво проворчал Евсей. К нему бросилась девчонка лет двенадцати. – Простись с сестрёнкой-то! – сказала одна баба. – И ты туда же! – говорил Евсей, целуя её, – ну, прощай, прощай! пошла теперь, босоногая, в избу! Отдельно от всех, последняя стояла Аграфена. Лицо у неё позеленело. – Прощайте, Аграфена Ивановна! – сказал протяжно, возвысив голос, Евсей и протянул к ней руки. Она дала себя обнять, но не отвечала на объятие; только лицо её искривилось. – На вот тебе! – сказала она, вынув из-под передника и сунув ему мешок с чем-то. – То-то, чай, там с петербургскими-то загуляешь! – прибавила она, поглядев на него искоса. И в этом взгляде выразилась вся тоска её и вся ревность. – Я загуляю, я? – начал Евсей. – Да разрази меня на этом месте господь, лопни мои глаза! чтоб мне сквозь землю провалиться, коли я там что-нибудь этакое… – Ладно! ладно! – недоверчиво бормотала Аграфена, – а сам-то – у! – Ах, чуть не забыл! – сказал Евсей и достал из кармана засаленную колоду карт. – Нате, Аграфена Ивановна, вам на память; ведь вам здесь негде взять. Она протянула руку. – Подари мне, Евсей Иваныч! – закричал из толпы Прошка. – Тебе! да лучше сожгу, чем тебе подарю! – и он спрятал карты в карман. – Да мне-то отдай, дурачина! – сказала Аграфена. – Нет, Аграфена Ивановна, что хотите делайте, а не отдам; вы с ним станете играть. Прощайте! Он, не оглянувшись, махнул рукой и лениво пошёл вслед за повозкой, которую бы, кажется, вместе с Александром, ямщиком и лошадьми мог унести на своих плечах. – Проклятый! – говорила Аграфена, глядя ему вслед и утирая концом платка капавшие слёзы. У рощи остановились. Пока Анна Павловна рыдала и прощалась с сыном, Антон Иваныч потрепал одну лошадь по шее, потом взял её за ноздри и потряс в обе стороны, чем та, казалось, вовсе была недовольна, потому что оскалила зубы и тотчас же фыркнула. – Подтяни подпругу у коренной-то, – сказал он ямщику, – вишь, седёлка-то на боку! Ямщик посмотрел на седёлку и, увидев, что она на своём месте, не тронулся с козел, а только кнутом поправил немного шлею. – Ну, пора, бог с вами! – говорил Антон Иваныч, – полно, Анна Павловна, вам мучить-то себя! А вы садитесь, Александр Федорыч; вам надо засветло добраться до Шишкова. Прощайте, прощайте, дай бог вам счастья, чинов, крестов, всего доброго и хорошего, всякого добра и имущества!!! Ну, с богом, трогай лошадей, да смотри там косогором-то легче поезжай! – прибавил он, обращаясь к ямщику. Александр сел, весь расплаканный, в повозку, а Евсей подошёл к барыне, поклонился ей в ноги и поцеловал у ней руку. Она дала ему пятирублёвую ассигнацию. – Смотри же, Евсей, помни: будешь хорошо служить, женю на Аграфене, а не то… Она не могла говорить дальше. Евсей взобрался на козлы. Ямщик, наскучивший долгим ожиданием, как будто ожил; он прижал шапку, поправился на месте и поднял вожжи; лошади тронулись сначала лёгкой рысью. Он хлестнул пристяжных разом одну за другой, они скакнули, вытянулись, и тройка ринулась по дороге в лес. Толпа провожавших осталась в облаке пыли безмолвна и неподвижна, пока повозка не скрылась совсем из глаз. Антон Иваныч опомнился первый. – Ну, теперь по домам! – сказал он. Александр смотрел, пока можно было, из повозки назад, потом упал на подушки лицом вниз. – Не оставьте вы меня, горемычную, Антон Иваныч! – оказала Анна Павловна, – отобедайте здесь! – Хорошо, матушка, я готов: пожалуй, и отужинаю. – Да вы бы уж и ночевали. – Как же: завтра похороны! – Ах, да! Ну, я вас не неволю. Кланяйтесь Федосье Петровне от меня, – скажите, что я душевно огорчена её печалью и сама бы навестила, да вот бог, дескать, и мне послал горе – сына проводила. – Скажу-с, скажу, не забуду. – Голубчик ты мой, Сашенька! – шептала она, оглядываясь, – и нет уж его, скрылся из глаз! Адуева просидела целый день молча, не обедала и не ужинала. Зато говорил, обедал и ужинал Антон Иваныч. – Где-то он теперь, мой голубчик? – скажет только она иногда. – Уж теперь должен быть в Неплюеве. Нет, что я вру? ещё не в Неплюеве, а подъезжает; там чай будет пить, – отвечает Антон Иваныч. – Нет, он в это время никогда не пьёт. И так Анна Павловна мысленно ехала с ним. Потом, когда он, по расчётам её, должен был уже приехать в Петербург, она то молилась, то гадала в карты, то разговаривала о нём с Марьей Карповной. А он? С ним мы встретимся в Петербурге.
II
Пётр Иванович Адуев, дядя нашего героя, так же как и этот, двадцати лет был отправлен в Петербург старшим своим братом, отцом Александра, и жил там безвыездно семнадцать лет. Он не переписывался с родными после смерти брата, и Анна Павловна ничего не знала о нём с тех пор, как он продал своё небольшое имение, бывшее недалеко от её деревни. В Петербурге он слыл за человека с деньгами, и, может быть, не без причины; служил при каком-то важном лице чиновником особых поручений и носил несколько ленточек в петлице фрака; жил на большой улице, занимал хорошую квартиру, держал троих людей и столько же лошадей. Он был не стар, а что называется «мужчина в самой поре» – между тридцатью пятью и сорока годами. Впрочем, он не любил распространяться о своих летах, не по мелкому самолюбию, а вследствие какого-то обдуманного расчёта, как будто он намеревался застраховать свою жизнь подороже. По крайней мере в его манере скрывать настоящие лета не видно было суетной претензии нравиться прекрасному полу. Он был высокий, пропорционально сложённый мужчина, с крупными, правильными чертами смугло-матового лица, с ровной, красивой походкой, с сдержанными, но приятными манерами. Таких мужчин обыкновенно называют bel homme[1]. В лице замечалась также сдержанность, то есть уменье владеть собою, не давать лицу быть зеркалом души. Он был того мнения, что это неудобно – и для себя и для других. Таков он был в свете. Нельзя, однако ж, было назвать лица его деревянным: нет, оно было только покойно. Иногда лишь видны были на нём следы усталости – должно быть, от усиленных занятий. Он слыл за деятельного и делового человека. Одевался он всегда тщательно, даже щеголевато, но не чересчур, а только со вкусом; бельё носил отличное; руки у него были полны и белы, ногти длинные и прозрачные. Однажды утром, когда он проснулся и позвонил, человек, вместе с чаем, принёс ему три письма и доложил, что приходил какой-то молодой барин, который называл себя Александром Федорычем Адуевым, а его – Петра Иваныча – дядей, и обещался зайти часу в двенадцатом. Пётр Иваныч по обыкновению выслушал это известие покойно, только немного навострил уши и поднял брови. – Хорошо, поди, – сказал он слуге. Потом взял одно письмо, хотел распечатать, но остановился и задумался. – Племянник из провинции – вот сюрприз! – ворчал он, – а я надеялся, что меня забыли в том краю! Впрочем, что с ними церемониться! отделаюсь… Он опять позвонил. – Скажи этому господину, как придёт, что я, вставши, тотчас уехал на завод и ворочусь через три месяца. – Слушаю-с, – отвечал слуга, – а с гостинцами что прикажете делать? – С какими гостинцами? – Привёз их человек: барыня, говорит, деревенских гостинцев прислала. – Гостинцев? – Да-с: кадочка мёду, мешок сушёной малины… Пётр Иваныч пожал плечами. – Ещё два куска полотна, да варенье… – Воображаю, хорошо должно быть полотно… – Полотно хорошее и варенье сахарное. – Ну, поди, я посмотрю сейчас. Он взял одно письмо, распечатал и окинул взглядам страницу. Точно крупная славянская грамота: букву в заменяли две перечёркнутые сверху и снизу палочки, а букву к просто две палочки; писано без знаков препинания. Адуев стал читать вполголоса:
«М. г. Пётр Иваныч! Будучи с покойным вашим родителем коротко знакомы и приятели, да и вас самих в детстве тешил немало и в доме вашем частенько хлеба и соли отведывал, потому и питаю уверительную надежду на ваше усердие и благорасположение, что не забыли старика, Василья Тихоныча, а мы вас здесь и родителей ваших всячески добром поминаем и бога молим…»
– Что за дичь? От кого это? – сказал Пётр Иваныч, поглядев на подпись. – Василий Заезжалов! Заезжалов – хоть убей – не помню. Чего он хочет от меня? И стал читать дальше.
«А моя покорнейшая просьба и докука к вам – не откажите, батюшка, вам в Петербурге не то, что нам, здешним, чай, всё известно и всё своё да родное. Навязалось на меня проклятое тяжебное дело, да вот седьмой год и с шеи не могу спихнуть: изволите помнить лесишко, что в двух верстах от моей деревушки? Палата сделала ошибку в купчей, а противник мой, Медведев, и упёрся на неё: пункт, говорит, фальшивый, да и только. Медведев тот самый, что в ваших дачах всё без спросу рыбу ловил; покойник батюшка ваш гонял его и срамил, хотел на своеволие и губернатору жаловаться, да по доброте, дай бог ему царствие небесное, спускал, а не надо бы щадить этакого злодея. Помогите, батюшка, Пётр Иваныч; дело теперь в Правительствующем сенате; не знаю там, в каком департаменте и у кого, да вам, чай, сейчас покажут. Съездите к секретарям и сенаторам, склоните их в мою пользу, скажите, что от ошибки, истинно от ошибки в купчей страдаю: для вас всё сделают. Там же уж кстати выхлопочите мне патенты на три чина да пришлите ко мне. Ещё, батюшка, Пётр Иваныч, есть дельце до вас крайней потребности: взойдите в сердечное участие к безвинно-угнетённому страдальцу и помогите советом и делом. Есть у нас в губернском правлении советник Дрожжов, золото, а не человек; умрёт, а своего не выдаст; в городе другой квартиры не знаю, как у него, – как приеду, прямо к нему, живу по неделям – и боже сохрани – и подумать у другого остановиться, закормит, запоит; а бостончик от обеда до глубокой ночи. И этакого-то человека обнесли и ныне нудят подать просьбу об отставке. Побывайте, отец родной, у всех вельмож там, внушите им, какой человек Афанасий Иваныч; дело ли делать – так и кипит в руках; скажите, что донос, дескать, на него сделан фальшиво, по проискам губернаторского секретаря, – вас послушают, и отпишите с первой почтой ко мне. Да повидайтесь со старинным моим сослуживцем, Костяковым. Я слышал от одного приезжего, Студеницына, вашего же петербургского – чай, изволите знать, – что он живёт на Песках; там ребятишки укажут дом; отпишите с той же почтой, не поленитесь, жив ли он, здоров ли, что делает, помнит ли меня? Познакомьтесь и подружитесь с ним: прекрасный человек – душа нараспашку, и балагур такой. Кончаю письмецо ещё просьбицей…»
Адуев перестал читать, медленно разорвал письмо на четыре части и бросил под стол в корзинку, потом потянулся и зевнул. Он взял другое письмо и начал читать также вполголоса.
«Любезный братец, милостивый государь, Пётр Иваныч!»
– Это что за сестрица! – сказал Адуев, глядя на подпись: – Марья Горбатова… – Он обратил лицо к потолку, припоминая что-то… – Что бишь это такое? что-то знакомое… ба, вот прекрасно – ведь брат женат был на Горбатовой; это её сестра, это та… а! помню… Он нахмурился и стал читать.
«Хотя рок разлучил нас, может быть, навеки и бездна лежит между нами; прошли года…»
Он пропустил несколько строчек и читал далее:
«По гроб жизни буду помнить, как мы вместе, гуляючи около нашего озера, вы, с опасностию жизни и здоровья, влезли по колено в воду и достали для меня в тростнике большой жёлтый цветок, как из стебелька оного тёк какой-то сок и перемарал нам руки, а вы почерпнули картузом воды, дабы мы могли их вымыть; мы очень много тогда этому смеялись. Как я была тогда счастлива! Сей цветок и ныне хранится в книжке…»
Адуев остановился. Видно было, что это обстоятельство ему очень не нравилось; он даже недоверчиво покачал головой.
«А цела ли у вас та ленточка (продолжал он читать), что вы вытащили из моего комода, несмотря на все мои крики и моления…»
– Я вытащил ленточку! – сказал он вслух, сильно нахмурившись. Помолчав, пропустил ещё несколько строк и читал:
«А я обрекла себя на незамужнюю жизнь и чувствую себя весьма счастливою; никто не запретит воспоминать сии блаженные времена…»
«А, старая девка! – подумал Пётр Иваныч. – Немудрёно, что у ней ещё жёлтые цветы на уме! Что там ещё?»
«Женаты ли вы, любезнейший братец, и на ком? Кто та милая подруга, украсившая собой путь вашего бытия, назовите мне её; я буду её любить, как родную сестру, и в мечтах соединять образ её с вашим, буду молиться. А если не женаты, то по какой причине – напишите откровенно: ваших тайн никто у меня не прочтёт, я буду хранить их на своей груди, их вырвут у меня вместе с сердцем. Не медлите; сгораю нетерпением читать ваши неизъяснимые строки…»
«Нет, вот твои так неизъяснимые строки!» – подумал Пётр Иваныч.
«Я не знала (читал он), что милый наш Сашенька вдруг вздумает посетить великолепную столицу, – счастливец! увидит прекрасные домы и магазины, будет наслаждаться роскошью и прижмёт к своей груди обожаемого дядю, – а я, я в то время буду лить слёзы, вспоминая счастливое время. Если бы я знала о его отъезде, дни и ночи сидела бы и вышила бы для вас подушку: арап с двумя собаками; вы не поверите, как я много раз плакала, глядя на сей узор: что может быть святее дружбы и верности?.. Теперь меня занимает сия одна мысль; ей посвящу дни свои, но не имею здесь хорошей шерсти, и потому покорнейше прошу, любезнейший братец, выслать. вот по этим образчикам, что я тут вложила, что ни есть наилучшей английской шерсти, в самом скором времени, из первого магазина. Но что я говорю? какая ужасная мысль останавливает перо моё! может быть, уже вы забыли нас, и где вам помнить бедную страдалицу, которая удалилась от света и льёт слёзы? Но нет! я не могу подумать, чтоб вы могли быть извергом, как все мужчины: нет! мне сердце говорит, что вы сохранили к нам ко всем прежние чувствования среди роскоши и удовольствий великолепной столицы. Сия мысль служит бальзамом для моего страждущего сердца. Простите, не могу более продолжать, рука моя дрожит… Остаюсь по гроб ваша Марья Горбатова. P. S. Нет ли, братец, у вас хорошеньких книжек? пришлите, если вам не нужно: я бы на каждой странице вспоминала вас, плакала бы, или возьмите в лавке новых, коли недорого. Говорят, очень хороши сочинения господина Загоскина[2] и господина Марлинского[3], – хоть их; а то я ещё видела в газетах заглавие – «О Предрассудках», соч. г-на Пузины, – пришлите – я терпеть не могу предрассудков».
Прочитав, Адуев хотел отправить туда же и это письмо, но остановился. «Нет, – подумал он, – сберегу: есть охотники до таких писем; иные собирают целые коллекции, – может быть, случится одолжить кого-нибудь». Он бросил письмо в бисерную корзинку, висевшую на стене, потом взял третье письмо и начал читать:
«Любезнейший мой деверёк Пётр Иваныч! Помните ли, как семнадцать годков тому назад мы справляли ваш отъезд? Вот привёл бог благословить на дальний путь и собственное чадо. Полюбуйтесь, батюшка, на него да вспомните покойника, нашего голубчика Фёдора Иваныча: ведь Сашенька весь в него. Бог один знает, что вытерпело моё материнское сердце, отпускаючи его на чужую сторону. Отправляю его, моего друга, прямо к вам: не велела нигде приставать, окроме вас…»
Адуев опять покачал головой. – Глупая старуха! – проворчал он и читал:
«Он, пожалуй, по неопытности, остановился бы на постоялом дворе, но я знаю, как это может огорчить родного дядю, и внушила взъехать прямо к вам. То-то будет у вас радости при свидании! Не оставьте его, любезный деверёк, вашими советами и возьмите на своё попечение; передаю его вам с рук на руки».
Пётр Иваныч опять остановился.
«Ведь вы там один у него (читал он потом). Присмотрите за ним, не балуйте уж слишком-то, да и не взыскивайте очень строго: взыскать-то будет кому, взыщут и чужие, а приласкать некому, кроме своего; он же сам такой ласковый: вы только увидите его, так и не отойдёте. И начальнику-то, у которого он будет служить, скажите, чтоб берёг моего Сашеньку и обращался бы с ним понежнее пуще всего: он у меня был нежненький. Остерегайте его от вина и от карт. Ночью, – ведь вы, я чай, в одной комнате будете спать, – Сашенька привык лежать на спине: от этого, сердечный, больно стонет и мечется; вы тихонько разбудите его да перекрестите: сейчас и пройдёт, а летом покрывайте ему рот платочком: он его разевает во сне, а проклятые мухи так туда и лезут под утро. Не оставьте его также в случае нужды и деньгами…»
Адуев нахмурился, но вскоре лицо его опять прояснилось, когда он прочёл далее:
«А я вышлю, что понадобится, да и ему в руки дала теперь тысячу рублей, только чтоб он не тратил их на пустяки, да чтоб у него подлипалы не выманили, ведь там у вас, в столице, слышь, много мошенников и всяких бессовестных людей. А затем простите, дорогой деверь, – совсем отвыкла писать. Остаюсь душевно почитающая вас невестка А. Адуева. P. S. Посылаю при этом наших деревенских гостинцев – малинки из своего сада, белого медку – чистый, как слеза, – полотна голландского на две дюжины рубашек да домашнего вареньица. Кушайте и носите на здоровье, а выйдут – ещё пришлю. Присмотрите и за Евсеем; он смирный и не пьющий, да, пожалуй там, в столице, избалуется, – тогда можно и посечь».
Пётр Иваныч медленно положил письмо на стол, ещё медленнее достал сигару и, покатав её в руках, начал курить. Долго обдумывал он эту штуку, как он называл её мысленно, которую сыграла с ним его невестка. Он строго разобрал в уме и то, что сделали с ним, и то, что надо было делать ему самому. Вот на какие посылки разложил он весь этот случай. Племянника своего он не знает, следовательно и не любит, а поэтому сердце его не возлагает на него никаких обязанностей: надо решать дело по законам рассудка и справедливости. Брат его женился, наслаждался супружеской жизнию, – за что же он, Пётр Иваныч, обременит себя заботливостию о братнем сыне, он, не наслаждавшийся выгодами супружества? Конечно, не за что. Но, с другой стороны, представлялось вот что: мать отправила сына прямо к нему, на его руки, не зная, захочет ли он взять на себя эту обузу, даже не зная, жив ли он и в состоянии ли сделать что-нибудь для племянника. Конечно, это глупо; но если дело уже сделано и племянник в Петербурге, без помощи, без знакомых, даже без рекомендательных писем, молодой, без всякой опытности… вправе ли он оставить его на произвол судьбы, бросить в толпе, без наставлений, без совета, и если с ним случится что-нибудь недоброе – не будет ли он отвечать перед совестью?.. Тут кстати Адуев вспомнил, как, семнадцать лет назад, покойный брат и та же Анна Павловна отправляли его самого. Они, конечно, не могли ничего сделать для него в Петербурге, он сам нашёл себе дорогу… но он вспомнил её слёзы при прощанье, её благословения, как матери, её ласки, её пироги и, наконец, её последние слова: «Вот, когда вырастет Сашенька – тогда ещё трёхлетний ребёнок, – может быть, и вы, братец, приласкаете его…» Тут Пётр Иваныч встал и скорыми шагами пошёл в переднюю… – Василий! – сказал он, – когда придёт мой племянник, то не отказывай. Да поди узнай, занята ли здесь вверху комната, что отдавалась недавно, и если не занята, так скажи, что я оставляю её за собой. А! это гостинцы! Ну что мы станем с ними делать? – Давеча наш лавочник видел, как несли их вверх; он спрашивал, не уступим ли ему мёд: «Я, говорит, хорошую цену дам», и малину берёт… – Прекрасно! отдай ему. Ну, а полотно куда девать? разве не годится ли на чехлы?.. Так спрячь полотно и варенье спрячь – его можно есть: кажется, порядочное. Только что Пётр Иваныч расположился бриться, как явился Александр Федорыч. Он было бросился на шею к дяде, но тот, пожимая мощной рукой его нежную, юношескую руку, держал его в некотором отдалении от себя, как будто для того, чтобы наглядеться на него, а более, кажется, затем, чтобы остановить этот порыв и ограничиться пожатием. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.023 сек.) |