|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. При виде юноши – своего соучастника, которого она сама поощрила, ибо намеревалась вручить ему на глазах бабушки секретное послание
При виде юноши – своего соучастника, которого она сама поощрила, ибо намеревалась вручить ему на глазах бабушки секретное послание, – Валентина почувствовала укоры совести. Она невольно покраснела, и отблеск ее румянца как бы пал на щеки Бенедикта. – Ах, это ты, мой мальчик! – произнесла маркиза, положив на софу свою коротенькую пухлую ножку жестом жеманницы времен Людовика XV. – Входи, будешь гостем. Ну, как у вас на ферме дела? Как тетушка Лери и твоя миленькая кузина? Как все прочие? Потом, не удостоив выслушать ответ, она погрузила руку в ягдташ, который Бенедикт скинул с плеча. – О, действительно, дичь чудесная! Ты сам ее подстрелил? Я слыхала, что с твоего соизволения Триго браконьерствует потихоньку на наших землях? Но за такую добычу ты заслуживаешь полного отпущения грехов… – А вот эта случайно попалась в мои силки, – сказал Бенедикт, вынимая из-за пазухи живую синичку. – Так как это очень редкая разновидность синицы, я подумал было, что мадемуазель присоединит ее к своей коллекции, поскольку она занимается естественной историей. Передавая птичку Валентине и делая вид, будто боится упустить свою пленницу, он действовал с наигранной осторожностью и медлительностью. А сам, воспользовавшись благоприятным моментом, сумел передать ей письмо, Валентина отошла к окну, как бы намереваясь получше разглядеть синичку, и незаметно спрятала письмо в карман. – Но тебе, должно быть, жарко, милый? – сказала маркиза. – Поди в буфетную, выпей там чего-нибудь, освежись. Валентина заметила, что на губах Бенедикта промелькнула высокомерная улыбка. – Может быть, вы предпочитаете выпить воды с гранатовым соком? – живо спросила она. И, взяв графин, стоявший на столике за спиной маркизы, она налила воду в стакан, чтобы собственноручно попотчевать гостя. Поблагодарив ее взглядом, Бенедикт обогнул софу и взял стакан, счастливый уже тем, что может притронуться к хрусталю, которого коснулась белоснежная ручка Валентины. Маркиза вдруг закашлялась, и Бенедикт быстро спросил Валентину: – Что ответить на просьбу, заключающуюся в этом письме? – Какова бы ни была эта просьба, ответьте «да», – сказала Валентина, испуганная подобной смелостью. Бенедикт обвел внимательным взглядом богато и изящно убранный салон, ясные, как родниковая вода, зеркала, натертый до блеска паркет, все эти изысканные и роскошные вещицы, о назначении которых на ферме не имели еще представления. Не впервые попадал он в богатый дом, и сердце его не сжала зависть при виде всех этих безделушек, даруемых фортуной, что непременно случилось бы с Атенаис. Тем не менее ему невольно пришла в голову мысль, ранее никогда его не посещавшая: общество воздвигло между ним и мадемуазель де Рембо неодолимую преграду. «К счастью, – подумал он, – встречи с ней не сулят мне ни опасностей, ни страданий. Никогда я не влюблюсь в нее». – Ну что ж, девочка, сядь за фортепьяно и спой опять тот же романс, который ты не успела мне давеча допеть. Старуха маркиза прибегла к этой ловкой выдумке, желая дать понять Бенедикту, что тому пора идти в людскую. – Дорогая бабушка, – возразила Валентина, – вы же знаете, что я не пою; но если вы любите хорошую музыку, если хотите получить истинное удовольствие, попросите спеть нашего гостя. – Вот как? – удивилась маркиза. – Но откуда ты это знаешь, дочка? – Мне говорила Атенаис, – ответила Валентина, потупив взор. – Что же, если это верно, мой мальчик, доставь мне это удовольствие, – сказала маркиза, – попотчуй меня деревенской песенкой. Пусть уши мои отдохнут от этого Россини, в котором я ровно ничего не смыслю. Бенедикт слегка смутился при мысли, что на звук его голоса в гостиной может появиться гордячка графиня, но он был тронут стараниями Валентины, стремившейся удержать его здесь подольше и даже усадившей в кресло, ибо маркиза, при всей своей снисходительности к простому люду, ни за что на свете не решилась бы предложить племяннику своего фермера присесть в ее присутствии. Крышку фортепьяно открыли. Валентина села, поставив рядом со своим складным стулом второй для Бенедикта. Но Бенедикт, стремясь показать ей, что не заметил обиды, предпочел петь стоя. С первых же нот Валентина покраснела, затем побледнела, слезы навернулись ей на глаза; но мало-помалу она успокоилась, пальцы ее заскользили по клавишам в такт песни, а ухо радостно внимало ей. Сначала маркиза слушала певца с удовольствием. Но так как дух праздности не позволял ей долго сидеть на одном месте, она вышла из гостиной, потом вошла, потом снова вышла. – Эту песню, – проговорила Валентина, оставшись в одну из этих отлучек наедине с Бенедиктом, – особенно часто пела мне сестра, когда я была еще ребенком, и я нарочно просила Луизу сесть на самую вершину холма, чтобы послушать, как эхо повторяет ее голос. Я запомнила эту песню навсегда, и сейчас, когда вы начали ее, я чуть было не заплакала. – Я запел ее с умыслом, – ответил Бенедикт, – я как бы говорил с вами от имени Луизы… Но имя это замерло на губах Бенедикта, так как в гостиную вошла графиня. При виде дочери в обществе незнакомого юноши она уставилась на молодую пару светлыми удивленными глазами. Сначала она не узнала Бенедикта, на которого даже не взглянула во время праздника, и от неожиданности застыла на месте. Потом, признав своего дерзкого вассала, осмелившегося запечатлеть поцелуй на щеках ее дочери, она, бледная и трепещущая, шагнула вперед, попыталась было заговорить, но внезапная спазма сдавила ей горло. К счастью, комический случай уберег Бенедикта от ее гневной вспышки. Серая борзая графини дерзко приблизилась к охотничьему псу Бенедикта, пыльному, тяжело дышавшему от жары и без церемоний разлегшемуся под фортепьяно. Этот рассудительный и спокойный пес по кличке Перепел дал обнюхать себя с головы до ног и в ответ на все оскорбительные действия хозяина только молча ощерил свои длинные белые клыки. Но когда высокомерная и неучтивая борзая решила перейти к оскорблению действием, Перепел, не спускавший никому обиды, только что отбившийся во дворе замка от нападения трех догов, поднялся и повалил своего изящного противника на пол. Борзая с жалобным визгом бросилась к хозяйке, ища защиты. Это происшествие дало Бенедикту возможность ретироваться, под благовидным предлогом увести с глаз растерявшейся графини дерзкого Перепела, якобы затем, чтобы задать ему трепку, хотя в душе юноша благодарил пса за его неприличное поведение. Когда Бенедикт вышел, сопровождаемый обиженным визгом борзой, глухим рычанием Перепела и трагическими восклицаниями графини, он наткнулся на маркизу, которая, дивясь всему этому гаму, спросила, что случилось. – Мой пес чуть не задавил борзую графини, – ответил Бенедикт притворно печальным голосом и скрылся. Он возвращался домой с немалым запасом ненависти, смешанной с иронией по адресу знати, и не без горечи посмеивался над своим утренним происшествием. Вместе с тем он показался себе жалким, особенно когда припомнил, что предвидел оскорбления куда более страшные и что, прощаясь с Луизой несколько часов тому назад, кичился своим язвительным хладнокровием. В конце концов он решил, что самым смешным персонажем во всем этом приключении все же оказалась графиня, и вернулся на ферму в веселом расположении духа. Слушая его рассказы, Атенаис хохотала до слез, Луиза плакала, услышав о том, как Валентина приняла ее письмо и сразу узнала ту песенку, что спел ей Бенедикт. Но Бенедикт не осмелился похвастаться своим визитом в присутствии дядюшки Лери. Не такой тот был человек, чтобы радоваться шутке, из-за которой можно лишиться тысячи экю ежегодного дохода. – Что все это означает? – спросила маркиза, входя в гостиную. – Надеюсь, вы мне это объясните, – ответила графиня. – Разве вас не было здесь, когда пришел этот человек? – Какой человек? – удивилась маркиза. – Господин Бенедикт, – сконфуженно вмешалась Валентина, стараясь приободриться. – Матушка, он принес вам дичь, бабушка просила его спеть, а я ему аккомпанировала… – Значит, он пел для вас, мадам? – обратилась графиня к свекрови. – Но, если не ошибаюсь, вы слушали его из соседней комнаты. – Во-первых, его попросила не я, а Валентина, – ответила старуха. – Странно, – бросила графиня, устремив на дочь проницательный взгляд. – Матушка, – вся вспыхнув, проговорила Валентина, – я сейчас вам все объясню. Мое фортепьяно ужасно расстроено, вы сами знаете, а настройщика в округе нет; молодой человек – музыкант и, кроме того, умеет настраивать фортепьяно… Мне сказала об этом Атенаис, у нее тоже есть фортепьяно, и она часто прибегает к помощи своего кузена. – У Атенаис есть фортепьяно! Молодой человек – музыкант! Что за странные истории вы мне рассказываете? – Но это чистая правда, – подтвердила маркиза. – Вы просто не желаете понять, что сейчас во Франции все получают образование! Лери – люди богатые, они хотят развивать таланты своих детей. И хорошо делают, нынче это в моде; и смешно против этого возражать. Этот мальчик и впрямь прекрасно поет. Я слушала его из прихожей и получила удовольствие. Что, в сущности, произошло?.. Неужели вы думаете, что Валентине грозила опасность, когда я находилась всего в двух шагах? – О мадам, – ответила графиня, – вы всегда самым неожиданным образом перетолковываете мои мысли. – Что поделаешь, если они у вас такие странные! Возьмите хоть сейчас, ну чего вы так перепугались, застав свою дочь за фортепьяно в обществе мужчины? Разве заниматься пением такой уж грех? Вы меня упрекаете в том, что я оставила их на минуту одних, будто… О боже мой, неужели вы не разглядели этого мальчика? Не заметили, что он страшен, как смертный грех? – Мадам, – возразила графиня, и в голосе ее прозвучало глубочайшее презрение, – легче всего истолковать таким образом мое неудовольствие, но коль скоро мы все равно не можем сговориться по многим вопросам, я обращаюсь к своей дочери. Валентина, надеюсь, вы сами понимаете, что эти вульгарные мысли мне просто приписаны. Я достаточно хорошо изучила вас, дочь моя, и знаю, что человек подобного рода не мужчина в ваших глазах и что не в его власти скомпрометировать вас. Но я ненавижу даже малейшее нарушение приличий и считаю, что вы недостаточно их блюдете. Поймите же, самое страшное на свете – это попасть в смешное положение. У вас в характере чересчур много благожелательности, вы ведете себя чересчур непринужденно с низшими. Помните, что они вам за это ничуть не признательны, они лишь будут злоупотреблять вашими слабостями, и чем лучше с ними обращаешься, тем они становятся неблагодарнее. Поверьте опытности вашей матери и впредь следите за собой. Уже не в первый раз я делаю вам подобный упрек: вам следует вести себя с большим достоинством. И рано или поздно вы почувствуете последствия этого. Чернь не понимает, до какой грани ей дозволено дойти и где следует остановиться. Эта девочка Атенаис ведет себя с вами возмутительно фамильярно. Я терплю это, ибо в конце концов она женщина. Но я была бы не слишком польщена, если бы ее жених в публичном месте обратился к вам развязным тоном. Этот юноша весьма дурно воспитан, как и все люди его класса, и ему совершенно не хватает такта. Господин де Лансак, который любит иной раз разыграть либерала, чересчур переоценил его, когда говорил с ним как с человеком умным. Другой на его месте не пошел бы танцевать, а он предерзко поцеловал вас, дочь моя… Я не упрекаю вас за это, – добавила графиня, видя, что Валентина растерянно вспыхнула, – я знаю, что вам самой была неприятна подобная дерзость, и если я ныне напоминаю вам об этом случае, то лишь затем, чтобы показать, как важно держать на почтительном расстоянии всех этих людишек. Во время этой речи маркиза, сидевшая в уголку, только плечами пожимала. Валентина, подавленная неумолимостью материнской логики, пробормотала в ответ: – Матушка, ведь только из-за фортепьяно я решила, что… Я не подумала, что это неприлично… – Если вести себя как подобает, – ответила графиня, обезоруженная покорностью дочери, – то можно и позвать его, не нарушая приличий. Вы говорили с ним о настройке? – Я хотела, но… – В таком случае пусть его вернут. Графиня позвонила и велела привести Бенедикта, но ей сказали, что он уже далеко. – Ничего не подсыхаешь, – проговорила графиня, когда слуга вышел из комнаты. – Самое главное вести себя так, чтобы он не вбил себе в голову, будто мы зовем его сюда ради его прекрасного голоса. Я настаивала и буду настаивать, чтобы его принимали здесь соответственно его положению, и ручаюсь – когда он явится сюда еще раз, я сама позабочусь об этом. Дайте мне письменный прибор. Сейчас я ему объясню, чего мы от него хотим. – По крайней мере будьте хоть любезны, – заметила маркиза, у которой боязнь заменяла разум. – Я знаю, как принято вести себя, мадам, – возразила графиня. Она набросала наспех несколько строк и протянула их Валентине со словами: – Прочитайте и велите отнести на ферму. Валентина пробежала глазами записочку. Она гласила: «Господин Бенедикт, не согласитесь ли вы настроить фортепьяно моей дочери? Вы доставите мне этим удовольствие. Имею честь приветствовать вас. Графиня де Рембо». Валентина взяла в руки палочку сургуча и, сделав вид, что запечатывает листок, поспешно вышла из комнаты, неся раскрытую материнскую записку. Нет, она не пошлет этого дерзкого приказа! Разве так должно отплатить Бенедикту за всю его преданность? Можно ли третировать как лакея юношу, на челе которого она без боязни запечатлела сестринский поцелуй? Порыв сердца одержал верх над благоразумием: вытащив из кармана карандаш и притаившись между дверей пустой прихожей, она начертала несколько слов под запиской матери: «О, простите, простите! Потом я объясню вам, чем вызвано это приглашение. Приходите, не отказывайтесь прийти к нам. Во имя Луизы, простите!» Она запечатлела записку и вручила ее слуге.
Валентине удалось прочесть письмо Луизы только вечером. Это было длинное рассуждение по поводу тех немногих слов, которыми они сумели, к общей их радости, обменяться на ферме. Письмо дышало радостью и надеждой, выражало всю глубину чувств экспансивной, романтичной женщины, ее дружбу – этого двойника любви, привязанности, полной милой ребячливости и возвышенного пыла. Оканчивалось оно следующими строками: «Случайно мне стало известно, что твоя мать завтра отправляется с визитом к соседям. Из-за жары она выйдет из дома только к вечеру. Попытайся отказаться ехать с ней и, как только стемнеет, приходи на большой луг, ближе к опушке Ваврейского леса. Луна встает не раньше полуночи, и в тех краях никогда не бывает ни души». На следующий день графиня около шести часов вечера отправилась в гости, велев Валентине лечь в постель и наказав маркизе проследить за тем, чтобы внучка приняла горячую ножную ванну. Но старуха, заявив, что она, слава богу, воспитала семерых детей и умеет лечить мигрень, тут же забыла о приказе невестки, как забывала обо всем, что не касалось ее самой. Верная своим давним привычкам к неге, она вместо внучки сама приняла ванну и, кликнув компаньонку, велела той читать себе вслух роман Кребийона-сына. Когда сумерки окутали окрестные холмы, Валентина украдкой ушла из дома. Она надела коричневое платье, чтобы не выделяться на фоне темной зелени, повязала косыночкой свои роскошные белокурые волосы, которыми свободно играл теплый вечерний ветерок, и быстро пересекла луг. Луговина простиралась в длину примерно на полулье, местами ее прорезали широкие ручьи, стволы поваленных деревьев заменяли мостики. В темноте Валентина несколько раз чуть было не упала в воду. То подол ее платья цеплялся за невидимые колючки, то нога уходила в обманчивую с виду тину, затягивавшую ручеек. Легкая ее поступь будила рои ночных бабочек; болтушка цикада замолкала при ее приближении, иной раз со старой ивы шумно срывался проснувшийся филин, и Валентина вздрагивала всем телом, ощутив на своем лбу прикосновение мягкого мохнатого крыла. Впервые в жизни девушка рискнула одна, без спросу покинуть ночью родительский кров. Хотя нравственный подъем придавал ей силу, страх порою овладевал ею, и она, как на крыльях, неслась по лугу, перепрыгивая через ручейки. В указанном месте она увидела Луизу, с нетерпением ее поджидавшую. После нежных объятий, длившихся с минуту, сестры уселись на краю рва и завели беседу. – Расскажи мне всю свою жизнь с тех пор, как нас с тобой разлучили, – попросила Валентина. Луиза поведала о своих скитаниях, своих горестях, о своем одиночестве и нищете. Когда ей минуло шестнадцать лет, ее отправили в Германию к одной дальней родственнице и назначили содержание слишком незначительное, чтобы обеспечить независимость. Не выдержав общества тиранки дуэньи, Луиза убежала в Италию, где смогла кое-как просуществовать, работая и соблюдая жестокую экономию. Достигнув совершеннолетия, она вступила во владение наследством – более чем скромным, ибо все фамильное состояние принадлежало графине; даже родовые земли Рембо, выкупленные ею, перешли в собственность вдовы, и старуха мать покойного генерала обязана была своим безбедным существованием лишь «благодеяниям» невестки. Поэтому-то бабка всячески старалась с ней ладить и всецело отступилась от Луизы, боясь очутиться в нужде. Как ни мала была сумма, полученная молоденькой девушкой, она показалась ей несметным богатством, и отныне ей вполне хватало денег на удовлетворение своих потребностей, которые она научилась умерять. Некое обстоятельство – в чем именно оно заключалось, Луиза сестре не объяснила – побудило ее вернуться в Париж, где она прожила шесть месяцев; там же услышала она о предстоящей свадьбе Валентины. Не устояв перед желанием повидать родные места и сестру, она послала письмо своей нянюшке, тетушке Лери, и эта последняя – добрая, любвеобильная женщина, с которой Луиза хоть и не часто, но переписывалась, – пригласила ее погостить месяц-другой тайком на их ферме. Луиза охотно согласилась, боясь, что свадьба Валентины воздвигнет в скором времени еще одно непреодолимое препятствие между сестрами. – Бог с тобой! – возразила Валентина. – Напротив, это будет началом нашей близости. Луиза, ты многое рассказала мне о своей жизни, но умолчала об одном, крайне интересующем меня обстоятельстве… Ты не сказала мне, что… И Валентина запнулась, не будучи в силах произнести одно-единственное слово, касающееся рокового проступка сестры, который, не задумываясь, она смыла бы собственной кровью, и почувствовала, что язык не повинуется ей, а на лбу проступила жгучая испарина. Луиза поняла все, и хотя жизнь ее была сплошным мучительным угрызением совести, ни разу еще ни один упрек не впивался так больно в ее сердце своим острием, как теперешнее замешательство и молчание сестры. Уронив голову на руки, Луиза, чье сердце ожесточили несчастья, подумала, что одним своим недоговоренным вопросом Валентина причинила ей боль, не сравнимую с той, что причиняли до сих пор все люда, вместе взятые. Но она тут же спохватилась, поняв, что Валентина просто чрезмерно деликатна, и догадалась, чего стоило этому целомудренному созданию настаивать на откровенном признании, а тем более выслушать его. – Ну что ж, Валентина! – сказала она, обвивая рукой шею девушки. Валентина прильнула к ее груди, и сестры залились слезами. Потом Валентина утерла слезы, неслыханным усилием воли преодолела свою девичью непреклонность, дабы появиться в новой, более возвышенной роли великодушной и сильной подруги Луизы. – Скажи, – воскликнула она, – ведь должно же быть существо, наложившее священный отпечаток на всю твою жизнь, существо, даже имени которого я не знаю, но которое, как мне порой кажется, я люблю всеми силами души, всей силой своей нежности. – Значит, ты хочешь, чтобы я тебе все рассказала, о моя отважная сестренка! А я-то думала, что никогда не решусь сообщить тебе о его существовании. Но, как я вижу, величие твоей души во много раз превосходит самые смелые мои чаяния. У меня есть сын, мы с ним никогда не расставались, я сама его воспитала. Я отнюдь не пыталась скрыть свой грех, что было бы нетрудно сделать, стоило удалить его от себя или не давать ему своего имени. Но он следовал за мной повсюду, и повсюду его присутствие напоминало людям о моей беде и моем раскаянии. И поверишь ли, Валентина, в конце концов я стала считать делом чести открыто называть себя матерью, и все справедливые души отпускали мне мой грех именно благодаря моему мужеству. – Не будь я даже твоей сестрой, а также и твоей дочерью, – ответила Валентина, – я хотела бы быть в числе этих справедливых людей. Но где же он? – Мой Валентин остался в Париже, он учится в коллеже. Поэтому-то я и покинула Италию и, решив повидаться с тобой, оставила его на месяц одного. Мой сын, Валентина, прекрасен, это любящее сердце, он знает тебя и страстно желает обнять ту, чье имя носит, на кого он так похож. Он такой же белокурый и спокойный нравом, как ты, и в четырнадцать лет он ростом уже почти с тебя… Скажи, когда ты выйдешь замуж, захочешь ли ты, чтобы я его к тебе привезла? Валентина ответила сестре градом поцелуев. Незаметно пролетели два часа, посвященные не только воспоминаниям о минувших годах, но и планам на будущее. Со всем пылом юности Валентина верила в их лучезарность, а Луиза, не столь в этом убежденная, умолчала о своих сомнениях. Вдруг на фоне темно-синего вечернего неба у края оврага показалась чья-то черная тень. Валентина вздрогнула, и с уст ее сорвался испуганный крик. Но Луиза, положив ладонь на руку сестры, проговорила: – Успокойся, это наш друг, это Бенедикт. В первую минуту Валентину неприятно смутило его присутствие при их встрече. Ей почудилось, что отныне силою вещей любое событие ее жизни повлечет за собой вынужденное сближение с этим юношей. Однако, поразмыслив, она поняла, что присутствие Бенедикта в этом глухом месте вполне уместно, а главное, он проводит Луизу до фермы, находящейся отсюда более чем в одном лье. Она невольно отметила про себя почтительную деликатность юноши, который не позволил себе нарушить беседу сестер. Чем, как не преданностью, можно объяснить то, что он простоял на страже целых два часа? Если посмотреть на дело с этой стороны, будет вопиющей неблагодарностью оказать ему холодный прием. Валентина объяснила Бенедикту историю с запиской матери, взяла всю вину на себя и умолила его, придя в замок, запастись немалой дозой терпения и философского спокойствия. Бенедикт, смеясь, заверил, что будет стоек, и, вместе с Луизой проводив Валентину по лугу, отправился на ферму. На следующий день он явился в замок. По счастливой случайности, порадовавшей Бенедикта, мигрень на сей раз поразила мадам де Рембо, но у нее, в отличие от Валентины, действительно разболелась голова, и ей пришлось остаться в постели. Таким образом, все получилось гораздо удачнее, чем Бенедикт мог надеяться. Когда он узнал, что графиня не подымется до вечера, он принялся за разборку фортепьяно, вынул все клавиши, после чего заявил, что следовало бы обновить замшу на молоточках и заменить несколько проржавленных струн, – словом, обеспечил себя работой на целый день; недаром Валентина находилась тут же, то подавая ему ножницы, то помогая сматывать проволоку на катушки, то ударяя по клавишам, чтобы проверить их звучание, словом, возилась с инструментом больше, чем за всю свою жизнь. С другой стороны, Бенедикт оказался гораздо менее искусным настройщиком, чем изобразила его перед матерью Валентина. Он порвал не одну струну, крутил не тот колышек, какой полагается, и не раз, ради правильного звучания одной-единственной ноты, нарушал гармонию целой гаммы. Тем временем старуха маркиза входила и выходила из комнаты, кашляла, дремала и чем больше их сторожила, тем свободнее они себя чувствовали. Бенедикт провел очаровательный день. Валентина была так мила, так наивно и искренне весела, так непритворно предупредительна в отношении Бенедикта, что немыслимо было чувствовать себя неловко в ее обществе. И потом, по неизвестной причине оба через час отказались по молчаливому согласию от излишней манерности. Между ними установились дружески-беззаботные отношения. Они смеялись над неловкостью друг друга, их пальцы то и дело встречались на клавиатуре, но жизнерадостность гнала прочь волнение, и они иной раз даже спорили как старые друзья. Наконец к пяти часам фортепьяно было настроено, и Валентина немедленно изобрела новое средство удержать в замке Бенедикта. В этом юном сердце заговорило, пусть негромко, лицемерие и, зная, что графиню можно склонить на многое преувеличенной почтительностью, девушка проскользнула к ней в спальню. – Матушка, – начала она, – господин Бенедикт уже шесть часов возится с моим фортепьяно и еще не кончил работу, а мы садимся сейчас за стол, вот я и подумала – неудобно отсылать этого молодого человека в людскую, коль скоро вы никогда не отсылаете туда его дядю и даже велите подавать ему вино к нашему столу. Как мне поступить? Я не посмела пригласить его к обеду, так как не знала, сочтете ли вы это приличным. Та же самая просьба, только сделанная в иных выражениях, встретила бы холодный отпор. Но графиня предпочитала добиваться немедленного повиновения своим приказам, нежели безропотного исполнения своей воли. Таково одно из свойств тщеславия: властолюбец желает, чтобы господство его принималось с уважением и даже с любовью. – Ничего тут неприличного нет, – возразила графиня. – Раз он сразу же явился по моему зову и работал добросовестно, с нашей стороны будет вполне справедливо оказать ему известное внимание. Идите, дочь моя, и пригласите его от моего имени. Торжествующая Валентина вернулась в гостиную, радуясь, что может сделать хоть что-то приятное от имени матери, и притворилась, что приглашение полностью исходит от графини. Искренне изумленный Бенедикт колебался принять приглашение. Уговаривая его, Валентина несколько превысила полученные ею от матери права. Когда они втроем шли к столу, маркиза шепнула на ухо внучке: – Неужели твоей матери действительно пришла в голову такая благородная мысль? Я начинаю беспокоиться за ее жизнь. Неужели она так серьезно больна? Валентина не разрешила себе улыбнуться в ответ на эту ядовитую шутку. Будучи поверенной двух этих женщин, поочередно выслушивая их взаимные упреки и неприязненные замечания, Валентина чувствовала себя словно утес, о который бьют с силой два враждебных потока. Обед длился недолго, зато прошел весело. Кофе перешли пить в беседку. К концу трапезы маркиза обычно приходила в благодушное настроение. В ее время кое-кто из молодых дам, чье легкомыслие прощалось ради их прелести, а возможно, в расчете на то, что их бойкое поведение рассеет скуку праздного и пресыщенного общества, открыто пускался в бахвальство самого дурного тона; считалось даже, что иным миленьким личикам идет роль проказниц. Центром этого дамского кружка была мадам де Прованс, которая «изрядно глушила шампанское». А веком раньше Мадам, невестка Людовика XIV, добродетельная и честная немка, обожавшая лишь чесночную колбасу да пивной суп, восхищалась способностью придворных дам Франции, и в первую очередь герцогини Беррийской, пить достаточно много без всяких неприятных последствий и, не моргнув глазом, переносить даже вино Констанцы и венгерский мараскин. За десертом маркиза окончательно развеселилась. Она завладела разговором с легкостью и естественностью, присущей людям, много повидавшим на своем веку, что заменяет им природный ум. Бенедикт не мог надивиться. Говорила она языком, который, по его мнению, был не свойствен ни ее классу, ни ее полу. Маркиза употребляла весьма вольные словечки, но умела никого не шокировать – так просто и непринужденно они произносились. Она рассказала несколько забавных историй, доказав тем чудеснейшую ясность памяти, и с завидной находчивостью умела пощадить слух внучки, описывая весьма рискованные ситуации. Несколько раз Бенедикт испуганно вскидывал на девушку глаза, но при виде ее невозмутимого спокойствия, свидетельствовавшего о полном неведении, он решил, что, возможно, и сам чего-то не понял и что это его собственное воображение придало словам маркизы такой смысл. Под конец его совсем ошарашило это удивительное сочетание изысканных манер и безнравственности, подобное презрение к принципам и одновременно уважение к приличиям света. Мир, в котором жила маркиза, рисовался перед ним как сквозь дымку грез, но он отказывался им верить. Еще долго они просидели в беседке. Потом Бенедикт решил испробовать фортепьяно и спел несколько песен. Ушел он довольно поздно, дивясь установившейся между ним и Валентиной близости, чувствуя волнение, причины которого он и сам не знал, но которое непрестанно вызывало в его мозгу образ столь прекрасной и доброй девушки, что не любить ее было невозможно.
Через несколько дней после описываемых событий госпожа де Рембо была приглашена префектом на торжественный прием, который должен был состояться в главном городе департамента. Прием устраивался в честь герцогини Беррийской, не то отправлявшейся, не то возвращавшейся из очередного своего веселого путешествия; этой ветреной и грациозной даме, которой удалось завоевать всеобщую любовь вопреки явно неблагоприятным временам, прощалась непомерная расточительность за одну ее улыбку. Графиня попала в число избранниц, которых решено было представить герцогине и которые должны были сидеть за ее особым столом. Таким образом, по мнению самой графини, отказаться от приглашения было нельзя, и ни за какие блага в мире она не отказалась бы от этого маленького путешествия. С первых дней детства мадемуазель Шиньон, дочь богатого купца, мечтала о почестях; она страдала при мысли, что со своей красотой, чисто королевской осанкой, со своей склонностью к интригам и с непомерным тщеславием вынуждена прозябать в буржуазной атмосфере, царившей в доме ее отца, крупного финансиста. Выйдя замуж за генерала, графа де Рембо, она порхала в вихре развлечений среди высшей знати Империи; она была создана именно для того, чтобы блистать в этом кругу. Тщеславная, ограниченная, невежественная, но умеющая пресмыкаться перед сильными мира сего, красивая величественной и холодной красотой, для которой, казалось, была создана тогдашняя мода, она быстро постигла все тайны светского этикета, ловко применилась к нему, обожала роскошь, драгоценности, церемонии и торжества, но так и не познала всего очарования домашнего очага. Никогда это пустое и надменное сердце не умело наслаждаться прелестью семейной жизни. Луизе исполнилось десять лет, когда мадам де Рембо стала ее мачехой; девочка была слишком развита для своего возраста, и мачеха со страхом поняла, что лет через пять дочь мужа станет ее соперницей. Поэтому она отправила падчерицу с бабушкой в замок Рембо и дала себе клятву никогда не вывозить ее в свет. После каждой встречи, видя, как хорошеет Луиза, графиня вместо прежней холодности преисполнилась к падчерице неприязнью и отвращением. Наконец, как только ей представился случай обвинить несчастную девушку в проступке, который, пожалуй, можно было бы извинить тем, что Луиза росла без присмотра, графиня прониклась к ней лютой ненавистью и с позором изгнала из родительского дома. Кое-кто в свете утверждал, что причина этой вражды совсем иная. Господин де Невиль, соблазнитель Луизы, убитый затем на дуэли отцом бедняжки, был, как говорили, одновременно любовником графини и ее падчерицы. С падением Империи кончилась блистательная пора в жизни мадам де Рембо; почести, празднества, удовольствия, лесть – все исчезло, будто сон, и как-то поутру она проснулась всеми забытая и никому не нужная в легитимистской Франции. Многие оказались более ловкими и, не теряя времени, приветствовали новую власть, благодаря чему их вознесло на вершину почестей, но графиня, которой никогда не хватало здравого смысла и которая подчинялась своим первым, обычно неистовым порывам, совсем потеряла голову. Она и не думала скрывать от тех, что считались ее подругами и спутницами по празднествам, свое презрение к «пудреным парикам», свое презрение к возрожденным кумирам. Подруги испуганно вскрикивали, слушая поношения графини, они отворачивались от нее, как от еретички, и изливали свое негодование в туалетных комнатах. в тайных покоях королевской семьи, где были приняты и где их голос звучал достаточно веско при распределении должностей и богатств. Когда новые правители награждали своих верных слуг, графиня де Рембо была забыта. Ей не досталось даже самой ничтожной должности фрейлины-камеристки. Не допущенная в ранг королевской челяди, столь милый сердцу придворных, она удалилась в свое поместье и жила там открытой бонапартисткой; Сен-Жерменское предместье, в котором она до сих пор была принята, порвало с ней, как с неблагонадежной. На ее долю остались лишь равные ей выскочки, и приходилось принимать их за неимением лучшего; но графиня во время былого взлета питала к ним столь сильное презрение, что не обнаружила вокруг себя ни одной подлинной привязанности, которая могла бы вознаградить ее за все потери. Пришлось ей в возрасте тридцати пяти лет открыть наконец глаза и увидеть всю мизерность дел человеческих, а это оказалось, пожалуй, чересчур поздно для женщины, чьи юные годы прошли в пьянящих утехах, прошли так быстро, что она и оглянуться не успела. Она сразу как-то состарилась. Жизненный опыт не освобождал ее от иллюзий, постепенно, одна за другой, как то происходит обычно при смене поколений: графиня на склоне лет познала лишь горечь сожаления и ожесточилась. Последние годы жизнь стала для нее сплошной мукой, все стало лишь предметом зависти и раздражения. Тщетно изощрялась она в насмешках над Реставрацией, тщетно вызывала в памяти минувший блеск, чтобы из духа противоречия едко критиковать поддельный блеск нового царствования; скука глодала эту женщину, жизнь которой была некогда сплошным праздником и которая с горечью вынуждена была признать, что обречена отныне на жалкое прозябание у домашнего очага. Заботы по дому, и всегда-то ей далекие, стали ей ненавистны; дочь, которую она почти не знала, не способна была пролить бальзам на раны материнского сердца. Следовало бы воспитать это дитя в мыслях о будущем, но мадам де Рембо умела жить лишь минувшим. Парижский свет, так внезапно и так нелепо изменивший свои нравы и обычаи, говорил ныне на новом, непонятном ей языке, его развлечения были ей скучны или возмущали ее, а одиночество тяготило, пугало, доводило чуть ли не до лихорадочного бреда. Больная от гнева и тоски, она томилась на оттоманке, вокруг которой уже не пресмыкался ее собственный малый двор, миниатюрное издание большого императорского двора. Ее товарищи по немилости наведывались к ней оплакивать свои беды и лишь оскорбляли графиню, умаляя ее несчастья. Каждый из них уверял, что именно на его голову пала вся немилость этого злополучного времени и вся неблагодарность Франции. В этом мирке жертвы и оскорбленные взаимно пожирали друг друга. Эти эгоистические взаимные обвинения лишь усугубляли болезненную горечь мадам де Рембо. Когда более удачливые приходили протянуть ей дружескую руку и уверяли, что все милости Людовика XVIII не сумели стереть в их памяти воспоминание о дворе Наполеона, она в отместку за их теперешнее процветание осыпала бывших подружек упреками, обвиняла в измене великому человеку, ведь она, графиня, не могла ему изменить, как они! Наконец, в довершение беды, повергшей графиню в оцепенение, она, вынужденная проводить целые дни среди зеркал, неподвижных и пустых, смотрясь в них ныне без пышных нарядов, без румян и бриллиантов, всем недовольная и поблекшая, вдруг убедилась, что ее красота и молодость ушли одновременно с Империей. Ей исполнилось уже пятьдесят лет, и хотя следы ушедшей красоты остались на ее челе в виде неясных иероглифов, тщеславие, что вечно живет в сердце подобных женщин, причиняло ей сейчас такие острые страдания, какие, пожалуй, не причиняло ни в какую иную пору ее жизни. Родная дочь, которую она любила, лишь повинуясь инстинкту, присущему даже самым извращенным натурам, стала для графини постоянным предлогом вспоминать былые времена и еще пуще ненавидеть сегодняшние. Она произвела на свет девочку с чувством смертельного отвращения, и когда при ней восхищались Валентиной, первым движением графини была материнская гордость, зато вторым – безнадежное отчаяние. «Ее жизнь как женщины только-только начинается, – думала она, – а моей пришел конец!» И там, где графиня могла появляться одна, без Валентины, она чувствовала себя не столь несчастной. Так можно было по крайней мере избежать неуместно восхищенных взглядов, которые, казалось, говорили: «В свое время вы были столь же прекрасны, я-то отлично помню вас в расцвете красоты». Кокетство, однако, не говорило в графине настолько властно, чтобы она держала дочь взаперти, но стоило Валентине выказать хоть мимоходом желание остаться дома, как графиня, возможно, сама не отдавая себе в том отчета, охотно принимала ее отказ, уезжала с легкой душой, и ей свободнее дышалось в суетной атмосфере салонов. Чувствуя себя связанной по рукам и ногам этим слишком забывчивым и безжалостным светом, оставившим на долю графини Рембо лишь горечь разочарования, она все равно влеклась туда, как труп за колесницей. Где жить? Как убить время, как дождаться ночи, когда каждый день тебя старит и ты все равно оплакиваешь его уход? Когда услады самолюбия уже позади, когда все побудители страсти иссякли, покорному рабу моды остается лишь единственная утеха – блеск люстр, суета, гул толпы. Пусть ушли грезы о любви или почестях, все равно остается потребность двигаться, шуметь, не спать по ночам, говорить: «Я была там вчера, я буду там завтра». Грустное зрелище представляют собой дамы на возрасте, скрывающие свои морщины под цветами и венчающие свое бескровное чело бриллиантами и страусовыми перьями. Все у них подделка – талия, цвет лица, волосы, улыбка; все уныло – драгоценности, румяна, веселость. Призраки, попавшие на сегодняшний бал прямо с сатурналий минувшей эпохи, они присутствуют на нынешних банкетах словно затем, чтобы преподать молодости печальный философический урок, сказать ей: «И ваше время пройдет». Они цепляются за покидающую их жизнь, гонят прочь мысль об оскорбительном увядании, открыто выставляя его под обстрел оскорбительных взглядов. Женщины, достойные жалости, почти все не имеющие семьи, не имеющие сердца, – их встречаешь на всех празднествах, где они пытаются найти забвение в вине, воспоминаниях и шумной суете бала! Графиня не имела сил отказаться от этой пустой, бездумной жизни, хотя тяготилась ее скукой. Она уверяла, что со светом покончено раз и навсегда, но не пропускала случая вновь погрузиться в привычную атмосферу. Когда ее пригласили на это провинциальное сборище, где должна была председательствовать принцесса, графиня была вне себя от счастья, но она скрыла свою радость под презрительно-снисходительной миной, в глубине души она даже лелеяла мечту вновь войти в милость, если, конечно, ей удастся привлечь к себе внимание герцогини и дать ей понять, насколько она, графиня де Рембо, выше, чем окружающие. К тому же дочь ее должна была в скором времени стать женой господина де Лансака, одного из фаворитов легитимистской партии. Давно пора было сделать первый шаг навстречу этой аристократии по крови, которая могла придать новый блеск ее аристократии чистогана. Госпожа де Рембо возненавидела знать лишь с той минуты, как знать оттолкнула ее. Возможно, настал момент, когда по знаку принцессы все эти надутые аристократы смягчат свое отношение к графине. Итак, она извлекла из недр гардеробов самые богатые наряды и драгоценности, размышляя притом, какие следует уделить Валентине, чтобы та не выглядела такой взрослой и сформировавшейся, какой стала в действительности. Но случилось так, что среди всех этих приготовлений Валентина, мечтавшая воспользоваться неделей свободы, показала себя более проницательной и ловкой чем когда-либо. Она начала догадываться, что мать не случайно придает такое непомерное значение вопросу о ее туалете и пытается нагромоздить непреодолимые трудности, лишь бы склонить Валентину остаться дома. А ядовитое замечание старухи маркизы о том, что-де какая докука вывозить в свет девятнадцатилетнюю дочку, окончательно открыло Валентине глаза. Поэтому-то она начала со страстью порицать моды, празднества, поездки и префектов. Удивленная мать одобрила ее пыл и предложила отказаться от этой поездки, уверив, что тоже не поедет. Казалось, дело было улажено, но час спустя, когда дочь убрала картонки и прекратила сборы, госпожа де Рембо снова начала свои, заявив, что по здравому размышлению неразумно, а возможно, и просто опасно не побывать у префекта и не представиться принцессе, что она, мол, согласна принести себя в жертву ради этого чисто политического шага, но освобождает дочь от неприятной ей повинности. Валентина, которая за одну неделю научилась в совершенстве хитрить, сумела скрыть «свою радость. На следующий день, как только колеса кареты, в которой уехала графиня, проложили на песке главной аллеи две колеи, Валентина бросилась к бабушке и попросила у нее разрешения провести целый день на ферме у Атенаис. По словам Валентины, подружка пригласила ее, чтобы вместе позавтракать под открытым небом, и обещала для такого случая испечь пирог. Произнеся слово пирог, Валентина спохватилась, так как старуха маркиза тоже пожелала принять участие в пиршестве, но, к счастью, отказалась от своей затеи из-за жары и дальнего пути. Валентина, выехавшая верхом, соскочила с коня невдалеке от фермы, отослала слугу с лошадью домой, а сама, как горлинка, понеслась вперед меж цветущих кустов, которыми была обсажена дорога в Гранжнев.
Накануне Валентине удалось предупредить Луизу о своем визите, поэтому-то вся ферма радостно прихорошилась в ожидании гостьи. Атенаис поставила свежие букеты в синие стеклянные вазы, Бенедикт подстриг в саду деревья, прошелся граблями по дорожкам, починил скамейки. Тетушка Лери собственноручно испекла превосходное печение, какое и не снилось самым искусным поварихам. Дядюшка Лери побрился и нацедил в погребе лучшего вина. Когда же Валентина совсем одна бесшумно вошла в столовую, ее приветствовали криками радостного изумления. Она бросилась в объятия тетушки Лери, присевшей перед гостьей в реверансе, горячо пожала руку Бенедикту, как дитя порезвилась с Атенаис, повисла на шее у сестры. Никогда еще Валентина не чувствовала себя такой счастливой; вдали от взглядов матери, вдали от ее ледяной суровости, сковывавшей каждый шаг дочери, она и двигалась свободнее и впервые со дня рождения жила полной жизнью. Валентина была кроткое и доброе создание, небеса допустили несомненную ошибку, поселив эту простую душу, чуждую всякому тщеславию, в палатах, где приходилось дышать дворцовой атмосферой. Меньше чем кто-либо была она создана для роскоши, для триумфов светской суеты. Она, напротив, стремилась к скромным домашним радостям, и чем суровее упрекали ее за них, словно за некое преступление, тем больше жаждала она бесхитростного существования, почитая его обетованным раем. Если она и хотела выйти замуж, то лишь для того, чтобы иметь свое хозяйство, детей, жить уединенно. Сердце ее жаждало настоящих привязанностей, пусть немногочисленных, пусть даже не слишком разнообразных. Ни одной женщине на свете семейные добродетели не казались столь легким долгом. Но роскошь, в которой она жила, когда все ее желания, даже капризы, предупреждались заранее, освобождала Валентину от всяких домашних забот. Когда вокруг тебя двадцать слуг, как-то смешно заниматься хозяйством, не будучи обвиненной в скупости. Хорошо еще, что Валентине разрешили заботиться о птичьем дворе, и легко можно было разгадать ее нрав, видя, с какой бесконечной любовью ухаживает она за своими крохотными питомцами. Когда же Валентина очутилась на ферме, среди кур, охотничьих псов, козлят, когда она увидела Луизу за прялкой, тетушку Лери – за стряпней и Бенедикта – за починкой сетей, ей показалось, что наконец-то попала она в ту обстановку, для какой рождена. Ей тоже захотелось чем-нибудь заняться, но, к великому удивлению Атенаис, Валентина не села за фортепьяно, не предложила закончить изящную вышивку, а принялась вязать серый чулок, валявшийся на стуле. Атенаис подивилась ее проворству и спросила, знает ли Валентина, для кого она с таким пылом вяжет чулок. – Для кого? – переспросила Валентина. – Понятия не имею, но все равно, для кого-нибудь из вас, ну хотя бы для тебя. – Это для меня-то серые чулки? – презрительно отозвалась Атенаис. – Значит, для тебя, сестрица? – спросила Валентина Луизу. – Этот чулок я тоже вязала, – ответила Луиза, – но начала его тетушка Лери. А кому он предназначается, я тоже не знаю. – А если для Бенедикта? – заметила Атенаис, лукаво поглядывая на Валентину. Бенедикт поднял голову, бросил работу и молча оглядел обеих женщин. Валентина вспыхнула, но сразу же овладела собой. – Ну что ж, хотя бы и для Бенедикта, – сказала она, – я с радостью потружусь для него. С этими словами она подняла на подругу веселые глаза. Атенаис покраснела от досады. Непонятное чувство насмешливой недоверчивости вдруг родилось в ее душе. – Ай-ай-ай, – проговорила с опрометчивым прямодушием добрая Валентина, – видно, тебе это не слишком-то приятно. И впрямь, я виновата, Атенаис, я залезла в чужие владения, захватила принадлежащие тебе права. Ну, так бери скорее работу и прости меня – не мое дело готовить приданое твоему жениху. – Мадемуазель Валентина, – сказал Бенедикт, в душе которого кипели самые жестокие чувства против Атенаис, – если вам не претит поработать на самого скромного из своих вассалов, умоляю вас, продолжайте вязать. Хорошенькие пальчики Атенаис никогда не притрагиваются к таким грубым ниткам и к таким тяжелым спицам. На черных ресницах Атенаис повисла слеза. Луиза с упреком подняла глаза на Бенедикта. Удивленная Валентина оглядела всех троих поочередно, стараясь разгадать эту тайну. Если слова Бенедикта причинили такую острую боль молодой фермерше, то вовсе не потому, что в них заключался упрек в легкомыслии (к этим упрекам она уже давно привыкла), – Атенаис поразил покорно-фамильярный тон, каким ее кузен обратился к Валентине. В общих чертах Атенаис уже была известна история их первого знакомства, и до этой минуты она не тревожилась. Но она не знала, что за это короткое время между ними успела установиться близость, чего никогда бы не было без этих чрезвычайных обстоятельств. Ей было горько и странно слышать, как прирожденный бунтарь Бенедикт, враждебный всем притязаниям знати, именует себя покорнейшим вассалом мадемуазель де Рембо… Какой же переворот произошел в его идеях? Какую власть приобрела над ним Валентина? Видя кругом печальные лица, Луиза предложила до обеда сходить на Эндр половить рыбу. Инстинктивно чувствуя свою вину перед Атенаис, Валентина ласково взяла ее под руку и побежала с ней по лугу. Искренней и любящей девушке вскоре удалось рассеять тучку, омрачившую душу Атенаис. Бенедикт в простой блузе, нагруженный сетями, еле поспевал за девушками вместе с Луизой, и вскоре вся четверка добралась до берега реки, поросшего диким лотосом и мыльнянкой. Бенедикт забросил невод. Он был ловок и силен. Когда дело касалось физических усилий, в нем чувствовались мощь, отвага и безыскусственное изящество, присущее крестьянину. Все эти качества ничуть не ценила Атенаис, привыкшая к тому, что окружающие ее люди обладают теми же достоинством, ко Валентина дивилась им как чему-то сверхъестественному и невольно ставила этого юношу выше всех знакомых ей мужчин. Она пугалась, видя, как он пробирается по замшелому стволу ивы, клонившейся к воде и поскрипывавшей под его ногой, а когда она заметила, как он, напружив мускулы, ловким скачком удержался от неминуемого падения и, не теряя хладнокровия, нащупывает твердую землю, не видную среди высокой травы и камышей, сердце ее забилось от волнения, какое неизменно охватывает зрителя, когда на его глазах совершают что-нибудь опасное или мудреное. Луиза и Валентина с ребяческим восторгом бросились к сверкавшему мириадами капель неводу, где билось несколько форелей, и с криками радости стали выбирать рыбу из сетей, а тем временем Атенаис, боясь испачкать руки или все еще гневаясь на своего кузена, укрылась в тени ольхи; Бенедикт, истомленный жарой, уселся на грубо отесанный ствол ясеня, переброшенный через реку взамен моста. Три женщины разбрелись по лужайке, где каждая нашла себе занятие по вкусу. Атенаис рвала цветы, Луиза задумчиво бросала листья в бегущую воду, а Валентина, не привыкшая к свежему воздуху, солнцу и беготне, уселась, сморенная дремотой, среди высоких стеблей речного хвоща. Взор ее, рассеянно следивший за солнечным лучом, прорвавшимся сквозь листву и золотившим рябь воды, случайно упал на Бенедикта, который сидел шагах в десяти, спустив ноги с мостика. Нельзя сказать, чтобы Бенедикт был некрасив. Лицо его было желтовато-бледно, как у всех, страдающих печенью, глаза продолговатого разреза почти бесцветны, зато высокий лоб поражал своей необыкновенной чистотой. Может статься, из-за обаяния, которым наделены люди, обладающие моральной силой, глаз человека со временем привыкает ко всем недостаткам таких лиц и видит лишь то, что есть в них привлекательного; именно такой своеобразной некрасивостью обладал Бенедикт. Его бледный ровный цвет лица, казалось, был отражением внутреннего покоя, внушавшего инстинктивное уважение к этой душе, ничем не выдававшей внутренних своих движений. Глаза его, в которых среди белой и прозрачной эмали плавал блеклый зрачок, хранили неопределенно загадочное выражение, невольно возбуждавшее любопытство наблюдателя. Но они могли бы смутить самого многомудрого Лафатера: глаза Бенедикта без труда проникали в чужой взор, но металлический блеск их застывал, когда они опасались нескромного внимания. Ни одна женщина, если только она была красива, не могла выдержать их блеск, ни один враг не мог уловить в них намек на тайную слабость. Бенедикт принадлежал к породе людей, в любом положении сохраняющих свое достоинство; в отличие от многих, он мог позволить себе не думать о том, что выражает его лицо, никогда от этого не дурневшее, – напротив, оно притягивало, как магнит. Ни одна женщина не могла смотреть на него равнодушно, и если женские уста порой высмеивали его внешность, еще долго память хранила общий очерк этого лица; любой, встретивший Бенедикта впервые, долго провожал его взглядом, ни один художник не мог не восхититься его самобытностью, не испытав желания запечатлеть его черты. Сейчас, когда Валентина любовалась им, он казался погруженным в свои мысли, что было, по-видимому, привычным для него состоянием. Листва, под сенью которой он сидел, отбрасывала на его высокое чело зеленоватые блики, а взгляд, устремленный на воду, казалось, ничего не видит. На самом же деле Бенедикт отчетливо видел отражение Валентины на неподвижной глади затона. Он наслаждался этим лицезрением, хотя облик, который он старался уловить, чуть затуманивался всякий раз, как легкий ветерок морщил поверхность воды; потом прелестное отражение вновь постепенно восстанавливалось, сначала расплывчатое и нечеткое, и наконец, прекрасное и чистое, застывало в зеркале вод. Бенедикт ни о чем не думал, он просто созерцал, он был счастлив, а в такие минуты он становился красивым. Со всех сторон Валентина слышала, что Бенедикт дурен собой. В представлении провинциалов, где, по остроумному замечанию господина Стендаля, «красавец мужчина» непременно должен быть румяным и толстым, Бенедикт слыл самым обездоленным среди всех юношей. До сих пор Валентина как-то не приглядывалась к Бенедикту, у нее осталось о нем лишь первое, мимолетное впечатление, которое он произвел на нее при первой встрече, а оно было не слишком благоприятным. Только сейчас, в эти минуты, она обнаружила в юноше невыразимое обаяние. Погруженная, как и он, в мечты, бездумные и туманные, она поддалась опасному любопытству, которое склонно анализировать и делать сравнения. Она обнаружила поразительное несходство между господином де Лансаком и Бенедиктом. Она не задавалась мыслью, в чью пользу было это сравнение, она просто отметила его про себя. Коль скоро господин де Лансак красавец и к тому же ее жених, она отнюдь не тревожилась тем, что может принести это нескромное созерцание; она не думала, что граф выйдет из него побежденным. И, однако, произошло именно это: Бенедикт, бледный, усталый, задумчивый, с растрепанной шевелюрой, Бенедикт в грубой одежде, весь перепачканный тиной, с загорелой шеей, Бенедикт, сидевший в небрежной позе среди прекрасной зелени над прекрасными водами, Бенедикт, улыбавшийся от счастья и восхищения, глядя на Валентину, хотя Валентина этого не знала, – в эту минуту Бенедикт был настоящим мужчиной, сыном полей и природы, человеком, чье мужское сердце могло трепетать от необузданной любви, человеком, забывшим себя в созерцании прекраснейшего из творений, вышедшего из рук божьих. Кто знает, какие магнетические токи плавали вокруг него в раскаленном воздухе, кто знает, какие таинственные, неуловимые, непроизвольные чувства вдруг заставили забиться наивное и чистое сердце молодой графини. Господин де Лансак был денди и признанный красавец с правильными чертами лица, он был человеком редкого остроумия, прекрасным собеседником – смеялся к месту, никогда не делал ничего неуместного; на его лице, равно как и на его галстуке, не было ни морщинки, ни складочки, туалет, вплоть до последних мелочей, был для него делом столь же важным, долгом столь же священным, как наиболее высокие дипломатические проблемы. Никогда он ничем не восхищался – или, во всяком случае, уже не восхищался, ибо повидал на своем веку самых великих властителей Европы и холодно взирал на самых знатных особ; он парил в самых высших сферах света и решал судьбы наций между десертом и кофе. Валентина видела его лишь в свете, всегда в полной парадной форме, всегда начеку, благоухающего духами и подчеркивающего стройность своей талии. В нем она никогда не чувствовала мужчины, и утром и вечером господин де Лансак оставался все тем же господином де Лансаком. Он вставал с постели секретарем посольства и ложился в постель секретарем посольства, никогда он не мечтал, никогда не забывался до такой степени, чтобы сделать необдуманный шаг; он был непроницаем, как Бенедикт, но с той лишь разницей, что графу нечего было скрывать, что он не обладал своей, индивидуальной волей и мозг его удерживал лишь напыщенные пустяки дипломатии. Наконец, господин де Лансак, человек, лишенный благородных страстей, не знавший молодости чувств, уже увядший, внутренне иссушенный светской жизнью, был не способен оценить Валентину, всегда хвалил ее, никогда ею не восхищался и ни разу не возбудил в ней того мгновенного неодолимого порыва, какой преображает, освещает, властно побуждает человека переменить свою жизнь. Неосмотрительная Валентина! Она так мало знала, что такое любовь, что верила, будто любит своего жениха, правда, не страстно, но зато всей отпущенной ей силою любви. Раз этот человек не внушал ей никаких чувств, она считала, что сердце ее не способно испытывать более сильные страсти; но здесь, под сенью деревьев, она уже ощутила любовь. Этот знойный, живительный воздух пробудил ее кровь; поглядывая на Бенедикта, она ощутила, как странный пламень, подымавшийся от сердца, обжигал ее лицо, но, невинное дитя, она даже не понимала, что так смущает ее. Она не испугалась: она – невеста господина де Лансака, Бенедикт – жених своей кузины Атенаис. Все эти доводы были весьма убедительны; Валентина, привыкшая с легкостью выполнять любой свой долг, не желала верить, что в душе ее может родиться чувство, губительное для этого долга.
Сначала Бенедикт спокойно глядел на отражение Валентины, но мало-помалу, повинуясь некоему мучительному чувству, еще более настойчивому и стремительному, чем то, которое испытывала Валентина, он заставил себя переменить место и попытался отвлечься. Взяв невод, он снова закинул его, но поймать ему ничего не удалось, до того он был рассеян. Он не мог отвести глаз от глаз Валентины; нагибался ли он с кручи берега над рекой, смело перескакивал ли по ненадежным камням или шагал по гладкой и скользкой гальке, он все время ловил на себе испытующий взгляд Валентины, участливо, если можно так выразиться, выслеживавший его. Девушка не умела притворяться, да и считала, что в подобных обстоятельствах в этом нет нужды, а Бенедикт трепетал под этим наивным и ласковым взглядом. Впервые в жизни он гордился своей силой и отвагой. Он перебрался через плотину, на которую бешено обрушивалась вода, и в три прыжка достиг противоположного берега. Он оглянулся; Валентина побледнела как полотно, а сердце Бенедикта преисполнилось гордости. Но потом, когда они длинным обходным путем через луга отравились домой, Бенедикт, глядя на трех женщин, шагавших впереди, призадумался. Он понял, что из всех безумств самым ужасным, самым роковым и губительным для его мирного существования была бы любовь к мадемуазель де Рембо. Но полюбил ли он ее? «Нет, – думал Бенедикт, пожимая плечами, – нет, я не так безумен, этого, слава богу, не произошло. Люблю я ее сегодня так же, как любил вчера, то есть братской, спокойной любовью». На все прочее он предпочитал закрывать глаза и, поймав зовущий взгляд Валентины, ускорил шаг, решив насладиться той прелестью, которую она умела распространять вокруг себя и которая «не могла быть» опасной. Стояла такая жара, что его дамы – все три деликатного сложения – вынуждены были отдохнуть на дороге. Они уселись в ложбинке, где было прохладно и где раньше проходил рукав реки, а теперь на тучной почве пышно разросся ивняк и полевые цветы. Бенедикт, измученный тяжелой ношей – неводом со свинцовыми грузилами, бросился на землю невдалеке от своих дам. Но через несколько минут все три уже сидели рядом с ним, ибо все три его любили: Луиза – пламенно и признательно за то, что он устроил ей встречу с Валентиной, Валентина (по крайней мере так она считала) – за Луизу, а Атенаис – сама по себе. Но как только они уселись рядом с ним, сославшись на то, что тень здесь гуще, Бенедикт, в свою очередь, заявил, что его припекает солнце, и перебрался поближе к Валентине. Рыбу он завернул в свой носовой платок и утирал поэтому мокрый лоб галстуком. – Вот уж удовольствие вытирать лицо галстуком, да еще из тафты! – заметила, посмеиваясь, Валентина. – Лучше взять для этой цели листья хмеля. – Будь вы более человечны, вы пожалели бы меня, а не порицали, – отозвался Бенедикт. – Возьмите мою косынку, – предложила Валентина. – Больше мне нечего вам предложить. Бенедикт молча протянул руку. Валентина сняла косыночку, повязанную вокруг шеи. – Вот вам мой носовой платок, – живо проговорила Атенаис, бросая Бенедикту батистовый платочек с кружевами и вышивкой. – Ваш платок ни на что не годен, – заметил он, так ловко схватив косынку Валентины, что та не успела ее отобрать. Он не удосужился даже поднять платок Атенаис, валявшийся рядом с ним на земле. Оскорбленная в своих лучших чувствах, Атенаис поднялась и, надувшись, побрела на ферму. Луиза, разгадавшая ее печаль, бросилась вслед за девушкой, желая ее утешить, показать ей, сколь нелепа эта ревность, а тем временем Бенедикт с Валентиной, даже не заметившие всей этой сцены, остались одни на склоне оврага, в двух шагах друг от друга. Валентина сидела и с притворным вниманием перебирала маргаритки, а Бенедикт, прилегший рядом, прижимал ее косынку то к своему разгоряченному лбу, то к шее, то к груди и время от времени бросал на девушку взгляды, пламень коих она ощущала, не смея поднять глаз. Она находилась под электризующим воздействием тех флюидов, которые имеют волшебную власть над молодыми людьми их возраста, над теми, чьи сердца еще неопытны, воображение несмело, а чувства сохранили первозданную свежесть. Оба молчали, не смея обменяться ни словом, ни улыбкой. Как зачарованная, сидела, не шевелясь, Валентина, Бенедикт забылся, всем своим существом ощущая неуемное блаженство; услышав голос окликнувшей их Луизы, оба с сожалением покинули этот уголок, где любовь тайно, но повелительно заговорила от сердца к сердцу. Луиза подошла к ним. – Атенаис рассердилась, – сказала она, – и вы, Бенедикт, плохо с ней обращаетесь, вы невеликодушны к ней. Валентина, дорогая, скажи ему это. Заставь хоть ты его оценить по достоинству привязанность Атенаис. Ледяная рука сжала сердце Валентины. Она не могла бы объяснить, откуда вдруг пришло это чувство несказанной боли, овладевшей ею при словах Луизы. Однако она тут же подавила это мимолетное ощущение и удивленно взглянула на Бенедикта. – Стало быть, вы оскорбили Атенаис? – спросила она с обычным своим простодушием. – А я ничего не заметила. Что же такое вы натворили? – Ровно ничего, – ответил Бенедикт, пожав плечами, – Атенаис просто сумасшедшая! – Нет, не сумасшедшая, – сурово возразила Луиза, – это вы жестокий и несправедливый человек. Бенедикт, друг мой, не портите новым проступком сегодняшний день, столь сладостный для меня. Печаль нашей юной подружки омрачит и мое и Валентинино счастье. – Правда, правда, – подтвердила Валентина, взяв Бенедикта под руку, следуя примеру Луизы, которая взяла его под другую руку. – Пойдем скорее к этой бедной девочке, и если вы действительно виноваты перед ней, искупите вашу вину: пусть все мы будем счастливы сегодня. Почувствовав прикосновение руки Валентины, Бенедикт вздрогнул. Он незаметно прижал эту ручку к своей груди и так крепко ее держал, что отнять руку – означало бы признаться, что волнение спутника замечено. Благоразумнее было сделать вид, что она не чувствует прерывистого дыхания, бурно вздымавшего грудь юноши. Луиза все время понукала их, торопя догнать Атенаис, но плутовка, заметив, что за ней идут, ускорила шаг. Если бы только бедная девушка могла заподозрить истинные чувства своего нареченного! Трепещущий, пьяный от счастья, шел он между двумя сестрами, одну из которых любил и уже готов был полюбить другую: между Луизой, которая еще накануне пробудила в нем воспоминания о еще не прошедшей любви, и Валентиной, в присутствии которой он пьянел от только что вспыхнувшей страсти; Бенедикт и сам не знал, к какой из двух его влечет, и временами ему казалось, что обе сестры одинаково дороги ему, – так богато наделено любовью двадцатилетнее сердце! И обе они понуждали его бросить к ногам третьей это чувство чистого восхищения, хотя, возможно, обе в душе жалели, что не вправе ответить на него. Несчастные женщины! Несчастное общество, где сердце может вкушать истинное счастье, лишь поправ долг и разум! На повороте дороги Бенедикт вдруг остановился и, сжимая руки сестер, поглядел на них поочередно: сначала на Луизу – с выражением нежной дружбы, а затем на Валентину – не столь уверенно и не столь спокойно. – Значит, вы хотите, – сказал он, – чтобы я пошел и успокоил эту капризную девочку? Хорошо, я пойду, чтобы доставить вам удовольствие, но, надеюсь, вы хоть будете мне за это благодарны! – Почему мы должны побуждать вас к тому, что обязана подсказать вам собственная совесть? – спросила Луиза. Бенедикт с улыбкой посмотрел на Валентину. – И в самом деле, – проговорила она с мучительным волнением, – разве Атенаис недостойна вашей любви? Ведь вы на ней женитесь! Словно молния озарила высокое чело Бенедикта. Выпустив руку Луизы, он задержал руку Валентины и неприметно пожал ее. – Никогда! – воскликнул он, подымая взор к небесам, как бы клянясь ими в присутствии двух свидетелей. Взгляд его, обращенный к Луизе, казалось, говорил: «Никогда мое сердце, которым вы владели, не загорится любовью к Атенаис!», а взгляд, обращенный к Валентине, сказал: «Никогда, ибо в моем сердце безраздельно царите вы!». И он бросился догонять Атенаис, оставив сестер в замешательстве. Надо признаться, слово «никогда» произвело такое сильное впечатление на Валентину, что она еле устояла на ногах. Впервые радость столь эгоистичная, столь жестокая завладела священными тайниками этого великодушного сердца. С минуту она стояла, не в силах тронуться с места, потом оперлась на руку Луизы, не догадываясь в простодушии своем, что ее дрожь может быть замечена сестрой. – Что все это значит? – спросила Валентина. Но Луиза была так поглощена собственными мыслями, что Валентине дважды пришлось повторить вопрос, прежде чем его услышали. Наконец Луиза призналась, что сама ничего не понимает. В три прыжка Бенедикт настиг кузину и спросил, обняв ее за талию: – Вы сердитесь? – Нет, – ответила девушка, но по тону ее чувствовалось, что она сердится, и не на шутку. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.038 сек.) |