|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Впрочем вникнуть, как я, в тайники бытия,
Очевидно способны не многие…
День как день. Ветер звенит стеклами, все зевают и молчат. Ветер не унимается, пока Македонский не подходит к окну и не впускает его. Тогда он начинает скрипеть оконными створками и подкидывать занавеску, до жути похожую на что-то живое, что никак не может оторваться и улететь, куда хочет. А жаль, потому что это было бы красиво. На третий урок приходит Ральф с собственным стулом. Ставит его в уголок и сидит до звонка, как приклеенный. Он не изменился, хотя иногда наружность меняет очень заметно. Но по нему ничего не видать. Как будто ушел вчера, а сегодня вернулся. Знакомый пиджак и знакомый свитер. Перчатка на левой руке, где нет мизинца, и взгляд инквизитора, от которого бросает в дрожь. В конце урока он встает и смотрит на нас. Перепрыгнувший. Сразу заметно. Я поражаюсь его бестактности. Его надо было обучать — уж не знаю, кто бы взялся за такое. Пусть он немолод, но умный, может, и понял бы кое-что. В наружности не принято заходить в чужой дом голышом. В Доме не входят, перепрыгнув. Это как влезть в окно и сесть за стол, не здороваясь с хозяевами. Пройтись по комнатам, выдвигая ящики. Не знаю, с чем еще можно сравнить. А ведь Ральф, по большому счету, не виноват. Дикое, необученное создание. Спрашивает Курильщика, как тому живется на новом месте. Курильщик говорит, что нормально. Что жалоб он не имеет. Всем обеспечен, никем не обижен. Вид у него при этом такой, как будто это неправда. Ральф кивает и уходит. Ни слова о Лорде.
После обеда я возвращаюсь последним, потому что застрял пообщаться с Валетом. Подъехав, вижу столпившихся у дверей спальни состайников. Никто почему-то не входит. — В чем дело? — спрашиваю. — Дверь, — говорит Лэри и тычет в нее тем ногтем, который у него длиннее и уродливее прочих. — И что? — говорю. — Все знают, что это дверь. — Заперта. — Он опять тычет ногтем, чтобы я не дай бог не ошибся, что именно заперто и не подумал, что коридорная стена. — Кой черт там заперся? — спрашиваю. — Вот и мы думаем — кой? — объясняет Лэри, оглянувшись на Сфинкса. Сфинкс весь в задумчивости. Что-то колупает в душе. — А чего не кричим, не стучим? Кто отзовется, тот, значит, там и заперся. — Да. Но зачем? — спрашивает Сфинкс. — Зачем кому-то это могло понадобиться? Переглядываемся. Я, Сфинкс, Горбач, Лэри, Курильщик и Македонский с Толстяком на привязи. — Наверное, там Слепой? — неуверенно предполагает Горбач. — Его не было на обеде. — Может, он думает о чем-то важном, — воодушевляется Лэри, — а мы вдруг стучим. Очень нехорошо может получится. Мы со Сфинксом опять переглядываемся. Не припоминая за Слепым привычки запираться в спальне, чтобы подумать. Объезжаю всех по кругу и возвращаюсь на место. — Или там Черный. Кончает с собой. А что? После вчерашнего вполне вероятно. Ну вы понимаете… Обидели его любимую собаку… и все такое. Он человек гордый. Не сумел пережить… — Не стыдно тебе? — спрашивает Горбач. — Мы и так волнуемся. Я делаю еще два круга. Македонский, устав стоять, садится у стены на корточки. Горбач скребет цифру четыре на двери. Соскабливает ножку. — Черт! — не выдерживает Сфинкс. — Сколько можно стоять столбом перед собственной дверью? Я чувствую себя идиотом. — На нас уже все глядят, — сообщает Лэри стыдливо. — Отойдем? Оборачиваюсь и вижу, что и правда глядят. В некоторых местах — даже столпившись. Ужасное положение. Беру разгон, чтобы врезаться в дверь и переполошить того, кто внутри, но тут к нам подходит Стервятник и приходится делать вид, что я просто катаюсь туда-сюда. — Проблемы? — спрашивает Стервятник. — Что-то с дверью? Он изящно опирается на трость и покачивает связкой ключей на мизинце. Понятное дело, у него там не одни ключи. Сфинкс колеблется: — Не знаю, стоит ли… — Стоит-стоит, — говорю я. — Мало ли что могло произойти. Надо выяснить. Думаю, это все-таки Черный удавился. Он был не в себе последнее время. Какой-то пасмурный. — О боже! — это уже Стервятник. Горбач показывает мне кулак. Гремят отмычки, в скважину заползает длинный крючок, коридорная публика подбирается ближе, высунув языки от любопытства, а издалека к нам зачем-то спешит Рыжий с перекошеным лицом, но мы быстро заскакиваем внутрь — меня пропихивают первым — и захлопываем дверь перед всеми, лезущими не в свое дело. Кроме Стервятника, который все-таки помог и имеет право знать. Быстренько пересекаю прихожую. — Что такое? — спрашивает Сфинкс у меня за спиной. Кто-то все-таки имел наглость протиснуться. Совсем совесть потеряли. Наглецом оказался Рыжий. Лязгает зубами Сфинксу в ухо, Сфинкс кивает, и шипит нам: — Погодите! Но я годить не намерен, и Рыжий мне не указ. Толкаю дверь и оказываюсь в спальне, где пусто, как в склепе, никаких тебе удавленников или трупов с перерезанными венами. — Ну и ну, — говорю. — Да здесь же нет никого! Лэри дышит надо мной со свистом. Горбач спрашивает: — Кто же тогда запер?.. И тут с полки Лэри свешиваются ноги. Две. Лэри ахает и вцепляется мне в волосы. Ноги болтаются. Длинные, в черных чулках. На одной — белая туфля с каблуком, на другой — дырка в чулке, из которой торчат розовые пальцы. Очень знакомые ноги. Они свешиваются все ниже и ниже, а потом на пол обрушивается Длинная Габи, и нагло подмигивает нам разрисованным глазом в тушевых подтеках. Лэри хватается за сердце. Горбач закрывает глаза и мотает головой. Непонятно с чего они так переживают? Она, конечно, страшненькая, но все же не настолько. Лучше живая Габи, чем повесившийся Черный. Так я считаю. Габи — известная личность. Славится ростом, скудоумием и сексуальностью. К ней применялись разного рода меры, но все бестолку. Дирекция уклончиво называет это «неадекватным поведением». С ее «неадекватностью» порядком помучились, но в итоге плюнули — и на нее и на саму Габи — и Длинная зажила в свое удовольствие, на радость людям. — Привет, — говорит она хриплым голосом алкоголички и нагибается к своим ходулям, что-то там подправляя и застегивая. Из-под свитера торчит розовая комбинация, в волосах — лимонные корочки из запасов Лэри. Лэри тихо стонет. — Что ты здесь творишь? — спрашивает ее Горбач. Габи, не отрываясь от чулок, ухмыляется фиолетовопомадной пастью. А с полки Лэри, как ответ Горбачу, свешивается Слепой. Местами — очень фиолетовый. Там, где она к нему приложилась. Расслабленно свешивается и со стуком роняет вниз белую туфлю. — Мерси, — хрипит ему Габи, напяливая ее на свою лыжу. Стучит до двери, очень величественная и гордая собой, у порога ее перехватывает Рыжий — сводник сводником, все рыльце в пушку — и они удаляются: она — на голову выше него, он — виновато оглядывающийся. Дверь хлопает, и дальше все довольно тихо, если не считать моего веселья. Чтобы успокоиться, приходится поездить по комнате. Стервятник стоит с таким видом, как будто ему насильно скормили лимон. — Моя кровать, моя кровать, — бормочет Лэри. — Они осквернили ее! Сфинкс переспрашивает: — Что, что? — и садится на пол приходить в себя. Слепой соскакивает вниз. Рулю к нему и пристально вглядываюсь. Все-таки интересно. — Ну, как? — спрашиваю. — Как она на ощупь, не очень костлявая? — Я, пожалуй, пойду, — скорбно говорит Стервятник. — Кажется, я вам больше не нужен. Никто его не удерживает, и он уходит. — Спасибо за помощь! — кричит вслед Сфинкс. — Извини. — Ну, как? — опять спрашиваю я Слепого. — Ты чувствуешь себя другим человеком? — Отстань, — говорит он. — Сейчас я уже ничего не чувствую. — Моя постель! — Лэри никак не успокоится. Мечется по комнате. Потом влезает к себе наверх, и раздается его горестный вопль. — Спасибо, что не ко мне, — говорит Горбач. — Огромное спасибо, Слепой. — Не за что, — отвечает Слепой и садится рядом со Сфинксом. — Извини за дверь. Не было времени искать другое место. — Ничего страшного, — Сфинкс поднимает взгляд наверх, откуда доносятся причитания Лэри. — Слушай, что вы сотворили с его постелью? Он просто с ума сходит. — Ничего особенного. — Слепой вдруг оживляется. — А знаешь, это на самом деле забавно. Не хочешь попробовать? Я ее позову. Выгоним всех… ну и Лэри тоже пускай остается… Лэри кубарем скатывается вниз и в ужасе таращится на Слепого. — Нет, спасибо, — говорит Сфинкс. — Только не с ней. Мне до конца жизни будут сниться кошмары. — Она что, такая страшная? — расстроено спрашивает Слепой. Сфинкс выразительно молчит. — Она — сама скверна! — визжит Лэри, воздевая руки к потолку. И поворачивается к Слепому: — Слепой! Меняемся бельем или я там больше не сплю. — Как скажешь, — покладисто соглашается вожак. Лэри глядит на него с подозрением и не зря. Постельное белье Слепого заслуживает отдельной песни, которую я никак не возьмусь сочинить. Лэри, конечно, свинья и редко моет ноги, зато он не шляется по Дому босиком и ничью шерсть на подушку не срыгивает на подушку. — Я еще подумаю, — заявляет Лэри. — Хватит. — Сфинкс встает с пола. — Твое белье давно забыло, какого оно должно быть цвета. — К тому же, теперь ты сможешь нюхать его бессонными ночами, — встреваю я, — погружаясь в эротические грезы. Лэри плюет в мою сторону и, схватившись за голову, садится на пол. — С завтрашнего дня будет принят новый закон, — между прочим сообщает нам Слепой. — Я вот думаю, как об этом объявить? На стене, или через Логов? Мы ошарашенно молчим. Долго. Наконец Горбач откашливается. — М-да, — говорит он. — А Рыжий-то не дурак. Знает, что делает. — Конечно, не дурак, — отвечаю я. — И никогда им не был. Все же какой-никакой, а вожак. Дальше опять молчим. Лезу на кровать и сижу там, переваривая новости. Слишком их много для одного дня. Длинная Габи, новый закон… Новый закон — это девушки. Здесь и там, и повсюду — они у нас в гостях, мы у них… Как раньше, как не было уже давно. Об этом непривычно думать, и, как я ни стараюсь, ничего не представляется, потому что нет привычки, вернее, она утрачена, но завтра ее придется восстанавливать — привычку и навыки общения — потому что они уже будут здесь; девушки… девушки — это юбки, духи, косы, залаченные челки, конские хвосты на затылках, длинные ресницы с загнутыми кончиками и стрелки над глазами, острием к вискам, и коляски с нежными именами, и ногти узкие, как у Лорда, а родом они из наших ребер, но голоса намного, намного нежнее… и пьют ли они чай, а если пьют, то с чем, где добывать это «что», и кто их будет приглашать, ясно, что не я, но кто-то же должен будет… — Дыши! — кричит мне Сфинкс. — Дыши, дурак, посинел уже весь! Спохватываюсь, дышу, и жить сразу становится легче. — Спасибо, — говорю. — Я тут увлекся всякими мыслями, и они меня как-то заполнили и переполнили. — Ты уж лучше их пой, — отвечает он. — Твой организм не привык к молчанию. Это он прав. Когда я не молчу, мне лучше думается. А еще лучше, когда пою. Так я не по-человечески устроен. Возвращается Черный. Сбрасывает в угол гантели, удивленно глядит на заляпанного фиолетовой помадой Слепого, и уходит в душ. И некому рассказать ему о Габи и о новом законе, потому что Лэри ускакал к Логам, а я еще не готов, я должен разложить все по полочкам, тогда меня не заткнешь, но пока не наведу в мозгах порядок, буду молчать. Слепой сидит на полу, уткнувшись подбородком в колени. Горбач тренирует Нанетту на «взять чужого». Македонский сдирает постель Лэри и вытряхивает одеяло из пододеяльника. Ничего интересного. Я решаю спуститься во двор, там моим мыслям будет просторнее. Может, там я даже погрущу на разные грустные темы. Я давно не грустил ни о чем, кроме Лорда, и давно не бывал один во дворе. Беру свою куртку и еду. Македонский бросает терзать одеяло и идет меня провожать.
Я один во дворе. Я люблю гулять один, это все знают. Дождя нет, сыро и холодно. В большой луже с мутными краями и ясной серединкой отражается моя голова. Черная и лохматая, как у дикобраза. Смотрю на нее, пока не надоедает, потом бросаю в лужу камешек. И еще один. Тучи собираются в гроздья, им уже тесно в небе. Я подбираю третий камешек — он странного цвета. Вроде бы, белый. Так кажется в темноте, но по-настоящему не видно, поэтому его я прячу в карман, чтобы потом разглядеть на свету. Шуршание дождя, по носу стекают первые капли. Запрокидываю голову, открыв рот. Лицо покрывает щекотными слезинками, но во рту сухо. Дождь слишком редкий. Силуэт Македонского в нашем окне. Он смотрит вниз и машет рукой. Спрашивает, не хочу ли я подняться. Я тоже машу в ответ и качаюсь, как маятник, из стороны в сторону. Это мой отказ. Дождь совсем не мешает. Даже жаль, что он такой слабый. Македонский исчезает. Перед ужином он спустится за мной, и я успею переодеться. А пока мне хорошо.
Я помню, как сидел тут однажды, тоже под дождем, но более сильным. Лестница была черной и блестела, а по колясочному скату бежали ручьи. Я сидел и о чем-то думал. А может, дремал. Не помню. Дождь, солнце, ветер… Все это дает силу. Я сидел и ждал, пока она пропитает меня насквозь, до прозрачности. Напитавшись, решил вернуться. Но не поехал сразу наверх, сначала прокатился по первому. Вот тогда-то на первом, в коридоре, я их и увидел. Они стояли рядышком. Толстая, огнедышащая женщина — настоящий вулкан. Красное пальто, черная шляпа, сумка из кожи крокодила. Губы как рана. Щеки как колбаса. Серьги — слезы. Она топталась в лужице, что натекла с ее обуви, и злилась. Рядом стоял мужчина. Бледный и рыхлый, как мучной червяк. Губы бантиком, нос пятачком. Очки в черепаховой оправе. Бедная черепаха! Бедный крокодил! Не хотел бы я очутиться на их месте. С ними была еще девчонка лет четырнадцати. Худая, белобрысая, с красными глазками альбиноски. Тоже в красном пальто. И парень лет десяти. Копия папы. Явный любимчик. Свиные глазки, отцовский пятачок и рот вишенкой. Пальто в красно-синюю клетку. Опять же. Слишком много красного было в этой семейке. А рядом, прислонившись к стене, стоял Красный Дракон. Единственный по-настоящему красный в этой компании. Потому что красный цвет коварен. Его можно носить и мазать на лицо до одурения, делаясь только серее. Красный — цвет убийц, колдунов и клоунов. Я его люблю, хотя не всегда. Я — Табаки, клеющий клички с первого взгляда. Крестный для многих и многих. В каждом из рождений — сказитель, шут, и хранитель времени. Я всегда отличу дракона от человека. Драконы не плохие. Они просто другие. Не увидь я его в окружении семьи, может, и не разгадал бы сразу. А так было легко. Он был тонкий, весь в веснушках. В старой, потрепанной куртке, в штопаном домашнем свитере, в джинсах с потертыми коленками. Глаза его были, как целый мир. Как заброшенная планета. Руки с длинными, тонкими пальцами. Обкусанные до крови заусеницы. Я посмотрел на руки остальных. Сосисочно-короткопалые. С кольцами, врезающимися в мясо. Руки были большие и маленькие, но у всех одинаковые. Один он был среди них чужой крови. Руки его были другими, глаза — другими, тело — другим. Один он носил старую одежду, привыкшую к нему и принявшую его очертания. Я ему улыбнулся. Мне мало кто так нравился с первого взгляда. Он попробовал улыбнуться в овтет. Чуть-чуть, уголком рта. Потом появился Акула. Женщина обрадовано затараторила и двинулась ему навстречу, оставляя за собой грязный след. Мужчина шагал следом. Младшего мальчишку он держал за руку. Любимчики умеют теряться. И попадать в неприятности. Это, можно сказать, их врожденный талант. Девчонка, расчесывая прыщ на щеке, искоса погладывала на красного. Каково ему? Он стоял молча. Строгий и тихий. Акула, демонстрируя все имеющиеся у него в наличии зубы, пригласил их в свой кабинет. Они вошли гуськом. Все, кроме него. Как только дверь захлопнулась, я, не стесняясь его присутствия, подъехал к ней, вытащил затычку, которую разрешается использовать только в крайних случаях, и стал смотреть. Мне всегда интересны родители, особенно такие. Женщина рыдала. Хрумкая в платок, подтирая им помаду, слизывая сопли с губ и хватаясь за лицо. Плотоядно. Жизнеутверждающе. Мужчина стеснялся и потел. В пальто ему было жарко. Дети щипались. Акула кивал. — У нас в доме ад! Вы понимаете — ад! — восклицала женщина, не переставая всхлипывать. Акула кивал. Да, он понимает. Он и сам живет практически в аду, но нельзя ли ближе к делу? — Он убивает нас, — объяснила женщина. — Медленно. Изо дня в день. Он мучает нас и терзает. Он — убийца! Садист! — А по виду не скажешь, — вежливо усомнился Акула. Тетку в красном пальто это заявление ввергло в истерику. — Конечно! — завизжала она. — Конечно! А, почему, вы думаете, мы его сюда привезли! Потому что нам никто не верит! Никто! Акула на своем веку навидался всякого, но тут поняло даже его. — Мы не принимаем подростков с преступными наклонностями, — сказал он сурово. — У нас здесь не исправительная колония. — Он не преступник, — вмешался мужчина. — Вы не так поняли. — Понимаете… — женщина, сообразив, что перегнула палку, перешла на доверительный шепот, — он все всегда знает. Про всех. Это ужасно. Он из этих… — она поморщилась, подыскивая слово. — Эрудит? — заинтересованно подсказал Акула. — Если бы! Хуже, намного хуже! В его присутствии может произойти что угодно. Вещи появляются ниоткуда. Аппаратура портится. Телевизоры… Один, потом второй. Кот сошел с ума! Бедное животное не вынесло! Акула заскучал. Он не любил психов. По его лицу было видно, что он уже не слушал, что ему там плетут про котов. — Вы уверены? — только и спросил он, когда женщина иссякла. Чисто из вежливости. — Еще бы! Кто угодно был бы уверен, окажись он на моем месте! И она разразилась списком доказательств, в котором главное место занимали ее младшие детки — эти маленькие пираньи, которые «никому не дадут солгать». — Скажите дяде, правду ли говорит мама? Правдолюбцы, пинавшие и щипавшие друг друга у нее за спиной, ненадолго прервали это занятие и закивали. — А еще за ним везде бродят лысые, — доложил мальчишка. — Совсем сумасшедшие. Писают у нас в подъезде и так и будут приходить, пока мы его не уберем. Или пока нас не выселят. Акула изумленно вытаращился, но переспрашивать не стал. Должно быть, младший сын в своей любви к правде немного перешел границы, потому что мамочка отвесила ему шлепок, и он замолчал. — Мы приличные люди, знаете ли! Выдумывать не станем, — сообщила она. — У меня в семье никаких таких отклонений не было. Мужчина виновато съежился. Вероятно, у него в семье отклонения были. — Мы водили его к специалистам. — Женщина приложила платок к уголку глаза. — А он делал вид, что с ним все в порядке. И выставлял нас дураками. Один раз нам даже порекомендовали лечиться самим! Это было так унизительно! Что я пережила! Хрум, шмыг, хлюп… Акула почесал в затылке. — Не знаю, чем мы можем помочь. Здесь интернат для детей-инвалидов. Думаю, вам лучше обратиться… — У него эпилепсия с десяти лет, — перебила женщина. — Невыносимое зрелище. Совершенно невыносимое. Это вам не подойдет? — Поймите, это совсем другая область. Дальше я слушать не стал. И так все было ясно. Дирекция выкачает деньги на благотворительность и примет новенького. В Доме полно здоровых, у которых в бумагах значатся страшные вещи. И таких, у кого записано не то, что есть на самом деле. Это было совсем не интересно. Красный все еще стоял у стены. Теперь я понял, почему он такой особенный. Я подкатил к нему. — Просись в четвертую. У нас нет телевизоров, и никогда не было. А кошки приходят только зимой, и даже если ты сведешь с ума парочку, никто не станет скандалить. Понимаешь? Он смотрел не моргая. Ответа я не дождался. Решив, что сделал все, что мог, я кивнул ему и отъехал. Потом обернулся — он не смотрел мне вслед. Он думал. Я рекордно быстро въехал на второй, домчался до спальни и, выманив в коридор Сфинкса, рассказал ему все. Потом съездил с ним на первый и издали показал красного. Сфинкс поморщился: — Выдумки истеричной мамаши. А ты прямо всему готов верить, что тебе ни скажи. Я не стал спорить. Сказал только: — Мамаша не в себе. Это факт. Но на такие истории у нее не хватило бы фантазии. Мы подошли поближе. Через некоторое время рыхлая семейка вывалилась в коридор. Оттуда где мы стояли, их не было слышно, но все это мы слышали и видели миллион раз. Менялись только декорации. И те незаметно. Женщина-танк подплыла к нему, погладила по голове, пошевелила красными губами и отошла. Мужчина сунул ему что-то в карман. Наверное, деньги. Девчонка смотрела только на нас, а любимый поросенок жевал резинку и выдувал пузыри, которые лопались, облепляя его пятачок прозрачной пленкой. Он сдирал ее ногтями и совал обратно в рот. Наконец они ушли, а мы вернулись в спальню. Его привели через час. Лично Акула. Пришлось выслушать все, что Акула имел сказать по поводу тесноты в других группах, а также по поводу дружбы, которая должна царить среди обделенных судьбой. Наговорившись, он отчалил. Красный все это время смотрел в пол. А мы на него. Вельветовая куртка была ему велика, а свитер под ней — мал. Он стоял чуть косолапо и, кроме веснушек, на нем мало что можно было разглядеть. Глаза непонятного цвета, в крапинку, как продолжение веснушчатого лица. И обгрызанные ногти. Он был ужасно спокойный, какими не бывают, не должны быть те, кого только что привели. Это его спокойствие понравилось всем. Я ни на кого не смотрел, но чуял что это так. И радовался за него. — Эпилептик, — проворчал Лорд. — Только этого нам не хватало для полного счастья. Чтобы кто-то тут бился в припадках. — Не утрируй, — сказал ему Волк. — Вспомни себя в первый день. Куда там трем эпилептикам. — Спокойный ребенок, — отметил Горбач. — Даже, можно сказать, симпатичный. Я бы взял. Пока его обсуждали, Красный смотрел в пол, а лицо у него было отрешенное, как у Слепого, когда тот слушает музыку. Я не участвовал в обсуждении. Я один знал, что он такое. Он был дракон, он былкрасный — сказочный человек из другой жизни, потому что просто так, ни с того ни с сего в пираньих семьях не появляются грустные люди с умными глазами, о которых рассказывают небылицы. Я беспокоился только из-за Сфинкса. Мне казалось, что его знаменитая проницательность куда-то пропала. Сфинкс подошел к нему. — Ты останешься здесь, только если мы этого захотим, — сказал он. — Получишь кличку и станешь одним из нас. Но только если мы захотим. Я сразу успокоился. Сфинкс не имел привычки объяснять новичкам такие вещи. И вообще пускаться в объяснения. Значит, он тоже что-то почуял. Только не захотел признаваться. Красный посмотрел на него: — Тогда захоти, пожалуйста, — ответил он. — И я останусь. — Он сказал «захоти» — как будто знал, что именно Сфинкс решает, кому у нас оставаться, а кому уходить. — Я очень устал, — добавил он. — Правда, очень устал. Он говорил не о нас, а о чем-то, что было раньше. — Хорошо, — согласился Сфинкс. — Мы примем тебя. Только поклянись, что не будешь взрывать аппаратуру, вызывать грозу, летать на метле и превращаться в зверей. Стая захихикала над шуткой, которая вовсе ей не была. — Я ничего из этого не умею, — серьезно сказал новичок. — Но я понял тебя, и если так надо, то я клянусь. Стая опять развеселилась. Одному мне не было смешно. Так у нас появился Македонский.
Новичок — это всегда событие. Они совсем-совсем другие. На них даже смотреть интересно. Смотреть и видеть, как они понемногу меняются, как Дом засасывает их, делает частью себя. Многие терпеть не могут новичков, потому что с ними много возни, но я, например, их люблю. Люблю наблюдать за ними, люблю расспрашивать и дурачить, люблю странные запахи, которые они приносят с собой — и много всего еще, что не объяснишь словами. Там, где есть новичок, скучно не бывает. Так было с Лордом и со всеми, кто был до него — вообще со всеми, кого я помнил. А с Македонским — нет. Он пришел, как будто и не снаружи — еще более здешний, чем мы сами, с тенью решеток на лице, с голосом тихим, как шелест дождя, со знанием Законов не хуже, чем у Слепого, с воспоминаниями о каждом из нас — словно здесь он родился и вырос, словно всю жизнь он впитывал окружающие цвета и запахи. Самый здешний из всех, кого я встречал. Он сдержал свое слово и не делал ничего такого, чего не умели остальные. Он вел себя даже тише, чем надо. Только закатывался иногда, ломая и круша все вокруг, но это случалось редко. Единственное, что он себе позволял необычного — прогонять наши плохие сны. Я видел, как он это делает. Вдруг вскочив, он подходил к кому-нибудь из спавших, шептал в ухо что-то неслышное и отходил. Мы перестали просыпаться от криков — чужих и своих собственных — и ночи стали намного спокойнее. Кроме тех, что наступили после Волка… Я ловлю эту мысль и пробую развернуть ее обратно. Не думай об этом! Кроме тех ночей… Тогда был бессилен и Македонский. Тогда… Хватит! Об этом нельзя думать! С трудом, но все же мне удается притормозить. Я вдруг замечаю, что плачу, и радуюсь, что идет дождь. Уже настоящий. Запрокидываю голову, чтобы промокнуть сильнее. Меня начинает трясти от холода, который, пока я думал о другом, давно уже пролез под куртку и под все жилетки. Даже зубы стучат. Пора возвращаться. Подъезжаю к крыльцу и жду. Стемнело быстро и незаметно. В окнах за занавесками мелькают тени. И музыка, вроде, громче обычного, а может, мне так кажется из-за дождя и темноты, в которых я совсем один, всеми брошенный и забытый. Становится обидно. Потом очень обидно. Потом ужасно обидно. — Ты чего орешь, Табаки? — Македонский сбегает по лестнице, держа над головой растянутую куртку. — Сам же хотел остаться. — Хотел, а потом передумал. А скат слишком скользкий, сам понимаешь. Пришлось звать на помощь. Он затаскивает меня в лифт, где я демонстративно трясусь и стучу зубами. Нагибается ко мне, заглядывает в лицо. — Что тебе померещилось, Табаки? Я же вижу… — Много всякого разного. Молод ты еще про такое слушать. — Ну извини. В другой раз не стану оставлять тебя надолго. По пути в спальню, объясняю Македонскому, чем отличается любовь к дождю мелкому от любви к дождю проливному. Последний выводит из строя транспортные средства, не предназначенные для эксплуатации в непогоду. Люби его, не люби, а коляску лучше в сырости не держать. «Мустанг прослужил достаточно долго, и заслуживает бережного к себе отношения. Даже если забыть о его назойливом и малоприятном седоке-хозяине…» — Хватит, Табаки, — просит Македонский. — Я и так уже сегодня не усну. Пока он меня сушит и переодевает, достаю из кармана камешек. Здорово мешает елозящее по голове полотенце, но все-таки я умудряюсь его разглядеть. Он продолговатый и голубой, цветом и формой ужасно на что-то похожий, вот только на что? Кручу его так и сяк, рассматриваю, пытаюсь угадать. Македонский заворачивает меня в халат и прячет под одеяло. Закутываюсь, зарываюсь поглубже и думаю дальше. Камешек нагревается у меня в руке. Мы засыпаем вместе, и я вижу сон, и это сон про него и про то, на что он похож.
Просыпаюсь под тихие гитарные переборы. Темно, только красный китайский фонарик совсем низко над кроватью, но он почти не дает света. Смотрю на него долго, и меня как будто покачивает вместе с ним. Где-то рядом голос Сфинкса поет про черную шину грузовика, в которой круг ржавой травы… За стеной странный шум. Что-то вроде гулянки. Стягиваю с себя одеяло и сажусь. Неужели я прозевал ужин? Такого давно не бывало. На грунтовой дороге Солнечный свет с пылью… Песня Сфинкса ужасно знакомая. Над грифом гитары качается голова Стервятника. И, вроде бы, ноги Валета свисают со спинки кровати. Его правую ни с чем не спутаешь… — Проснулся? — шепчет Горбач у меня над ухом. — Ты, случайно, не заболел? Чтобы ты прозевал ужин… — Если и заболел, то не случайно. А что это за шум за стеной? — Празднуют принятие Нового Закона. Забыл? Мы тоже в некотором роде празднуем. Старой компанией. Я вспоминаю. И еще свой сон. Камешек у меня в кулаке, совсем мокрый. Теперь я знаю, на что он похож и это очень странно. Ни слова! Ни слова! За меня говорят мухи и что-то присочиняет ветер… Самоге главное — мой сон. Который нужно исполнить. Так мне кажется. Тусклый, розоватый свет фонарика. В нем, как осколки, тарелки с бутербродами. Звон стаканов, в них колышется черное вино. Старая компания Стервятник, Валет, Слон и Красавица. Рука сама тянется за гармошкой — и сама отдергивается. Не до того. Надо не забыть… Хватаю ближайший бутерброд и ем. Бреду назад в одинокий домишко… Горбач нежно свистит в флейту. Раскачиваясь, толкает меня. Позади кто-то раздражающе громко чавкает. После двух недель одиночества… Гитару передают Валету, и он разражается серией печальных аккордов. Бутерброд кончается, а сразу за ним, другой. Худенький краснолицый в веснушках мальчишка ушел от мира на пять минут, — сообщает нам Стервятник хрипловатым тенором. — глядя в стаканчик с мороженым… Сквозь «Скалистые горы» прорывается шум веселья из других спален. На голос подползаю к Стервятнику. — Слушай, ты не мог бы одолжить мне свою стремянку? Это очень важно. Только не спрашивай зачем, если не трудно. Розовый от фонаря, как и все вокруг, он нагибается ко мне и дышит вином: — Какие проблемы? Конечно. Она твоя на сколько захочешь. Стервятник шепчется с кем-то, кого мне не видно, потом опять поворачивается ко мне: — Езжай с Красавицей. Он скажет мальчикам, ее тебе вынесут. — Спасибо. Я его позову, когда буду совсем готов. Переползаю бутерброды, ноги и бутылки — и вот я на полу, а камешек у меня в кармане, и мне не терпится узнать, успею ли я то, что задумал, до выключения света. Все поют и гудят — обидно их оставлять, но нужно спешить. Переодеваюсь в самое теплое, что нахожу. То, что мне нужно в тамбуре, в ящиках под вешалками. Свет плохой, но после фонарика и он кажется ярким. Достаю из ящика тряпки и окаменевшие кеды — одну никчемную вещь за другой. Из спальни доносятся гитарные извращения Валета и подробности всяких песен. Я нервничаю, но наконец нахожу, что искал: кисти и банку белой краски с прилипшими к ней тряпками. Беру их, а еще всякую мелочь, которая может пригодиться, и зову Красавицу. Жду его у двери третьей. Там внутри тихо, хотя в других спальнях лязг и завывания. В вестибюле скачут хохлатые тени плясунов. Среди них, должно быть, и наш Лэри. На мне самая теплая жилетка, но все равно холодно. У меня в руках банка с краской вся в подтеках. Остальное — скребок, нож и кисти — я пытаюсь распихать по карманам, где мешают какие-то остатки жратвы, и я вытряхиваю их из на радость крысам, которым посчастливится сегодня здесь пробежать. Из третьей высовывается Гупи. — Эй, — окликает он. — Куда ставить? Я показываю куда. Выносят стремянку. Гупи пыхтит и громыхает, а Красавица все время натыкается на ее ножки — больше мешает, чем помогает. Зевая, за ними выволакивается Дронт в пижаме. — Чертовы Логи слиняли отмечать всякую ерунду, — жалуется он. — А куда нам с нашим здоровьем таскать такие тяжести? — Приказ Папы есть приказ, — говорит ему Дорогуша, который тоже в пижаме и с подозрительной бутылкой под мышкой. — Хлебнем за Новый Закон? — предлагает он, подъезжая. — Все так радуются, грех не порадоваться вместе с ними. Пока стремянку устанавливают, мы пьем какую-то самодельную дрянь, лично им сотворенную. — А теперь, подсадите меня, — говорю я. Посмотреть, как меня подсаживают, выходят еще трое. Дракон беспокоится, что я свалюсь, а Ангел — что меня стошнит на стремянку Стервятника. На самом верху, видно, какой грязный потолок и сколько везде паутины. Стена тоже грязная и темная. Утепляюсь, подстелив под себя плед Дракона. Места так мало, что банку приходится держать на коленях. И еще страшно оттого, что можно загреметь с такой высоты вниз, пересчитывая перекладины. Я тихо вздыхаю и, махнув столпившимся Птицам, начинаю рисовать. Как я и думал, им скоро надоедает мерзнуть, таращась на мои не видимые снизу каракули, и они разбредаются один за другим. От мерзкой фигни, которую Дорогуша почему-то окрестил текилой, кружится голова. Я рисую дракона, стоящего на задних лапах. Дракон получается странный: немного похожий на лошадь, немного на собаку. Рисуй я его в более удобном месте, вышло бы лучше, но здесь и так сойдет. Вывожу клыки и острые когти на передних лапах. Когти — это важная деталь. Когда уже можно догадаться, что передо мной именно дракон, вскрываю банку с краской и замазываю его белым. Краска — одни комки, волосы и прочая давным-давно затонувшая в банке гадость. Все на моем бедном драконе. Дрожащей рукой вывожу по его хребту белые зубчики. Время мне не друг, хотя я, кажется, успеваю. Но радоваться рано. Не дожидаясь, пока дракон просохнет, достаю из кармана перочинный нож и начинаю выковыривать дырку глаза. Адова работа. Когда дырка уже почти готова, банка с краской падает с коленей и летит вниз. Грохот. Еще некоторое время она катается по полу, пока, наконец, не застревает где-то. А я все ковыряю глаз, хотя дырка уже довольно глубокая. Пробую ее пальцем. Остались лилии. На полусыром драконе я процарапываю их кончиком ножа — кривые геральдические лилии — где только можно. Когда заканчиваю, дракон — уже не просто дракон, а Лорд. Потому что если хочешь нарисовать его быстро, и чтобы всем было понятно, то лилия — это Лорд. Ставлю свою подпись. Когда выключается свет, я уже почти закончил, и ищу в кармане заветный камешек цвета Лордовских глаз. Дракон, стена и я сам — все исчезает в потемках. Это не страшно. Достаю фонарик, свечу в глазницу и вставляю в нее камешек. Он держится. Может, подходит, а может, просто прилип к краске. Я исполнил свой сон. Вот оно — драконье привидение в лилиях и с Лордовским глазом. Бежит, когтями вперед, в сторону нашей спальни. Это к возвращению, или еще к чему-то, о чем я сам пока не имею понятия. Мое дело было посадить его сюда. Гашу фонарик и сижу в темноте. Весь липкий от краски.
Сижу не знаю сколько, пока внизу не начинают топать, шарить фонариками и куковать. — Ку-ку, ку-ку, — говорю. — Здесь я. Вы бы еще завтра утром вышли поискать. Может, нашли бы мои истлевшие кости. — Не скандаль, совушка, — просит Сфинкс. — Кто же виноват, что ты решил ночевать в таком дурацком месте? — Но-но! — встревает нетрезвый голос Стервятника. — Попрошу не хаять мой царственный насест. Они светят на меня и хихикают. Потом кто-то спотыкается об банку и вляпывается в краску. Тогда хихикать начинаю я. — Черт! — кричит Горбач. — Весь коридор в дерьме! Он устроил здесь ловушку для ни в чем не повинных людей. Из птичьих какашек! Меня снимают и уносят. Несет Македонский, а остальные сзади тащат Мустанга. Размахивают фонарями и поют:
За синие горы, за белый туман… В пещеры и норы уйдет караван…
Больше всего не люблю быть трезвым в пьяной компании. Но мне за ними уже не угнаться. Даже с текилой Дорогуши.
За быстрые воды уйдем до восхода, За золотом гномьим из сказочных стран…
Вносят меня и входят гуськом. Последним — Горбач, попискивая в флейту. Спальня раскуроченная и страшная. Свет ночников веерами по потолку. Македонский сажает меня на кровать, а «уходящий караван» цепочкой кружит по комнате. Должно быть выискивая «пещеры и норы». В тарелке с бутербродами распластанная Нанетта. Вынимаю ее, нахожу уцелевший бутерброд, который и съедаю. Остальные тарелки пусты. На моем любимом месте спит Слон в обнимку с каким-то красным шаром. При ближайшем рассмотрении — с нашим китайским фонариком.
Шумели деревья на склоне крутом, И ветры стонали во мраке ночном…
Рыжий и Слепой вальсируют, натыкаясь на мебель. Слепой громко считает: «Раз, два, три… Раз, два, три… Раз…» На каждом заключительном «раз» они застывают, вскидывая руки, а танцующий вокруг Горбач натыкается на них и тоже застревает. — За девушек! — провозглашает Стервятник непонятно кому и задумчиво нюхает свой стакан. Что он там нюхает? Вроде бы, они уже вылакали все, что здесь было жидкого. Догрызаю бутерброд. Я сварлив и сам себе неприятен. Сфинкс плюхается рядом, подмигивает, и доводит до моего сведения: — Дракон есть существо мифическое… Белый же дракон является существом мифическим вдвойне, будучи, впридачу к прочим своим качествам, альбиносом, то есть патологией даже среди себе подобных. — Увидел! — удивляюсь я. — Разглядел! В такой темноте! — Я вижу все. Не потолок же белить ты туда взобрался. Сидим и смотрим на остальных, которые потихоньку угасают. Кто-то хрипло и фальшиво поет с подоконника. — А это чье? — спрашиваю я, приподнимая за ремешок незнакомый протез. — Вроде бы, здесь нет никого из этих… — Это шутка, — мрачно сообщает Сфинкс. — Веселая шутка. Воровская шутка, можно сказать. Больше ни о чем не спрашиваю. И вообще ложусь спать. Чувствую себя неопрятным и пожилым. Зато я выполнил свой сон — его нельзя было не выполнить. Долго не могу согреться, а когда наконец согреваюсь и засыпаю, меня тут же будит Черный, который декламирует Киплинга и стучит кофеваркой о спинку кровати. Многие еще не спят, и кто-то пробует его утихомирить, а у остальных что-то в самом разгаре — то ли спор, то ли научный диспут — я засыпаю опять, не вдаваясь в подробности. Второй раз, ближе к утру, меня будит жуткий гиеновый хохот, переходящий во всхлипывания. Кроме гиены все спят, и даже свет уже выключен. В третий раз я просыпаюсь на рассвете непонятно от чего. Праздник давно закончился, в окна вползает серое утро. Вокруг лежат вповалку и сопят. Все тихо и спокойно, если не считать еле слышного подозрительного тиканья — той самой гадости, которая меня и разбудила. Ищу на нюх, на слух — и нахожу. Чьи-то часы притаились в одеяльих складках. Осторожно снимаю их с руки, на которой они поселились и, свесившись с кровати и нашарив пустую бутылку, кладу их на пол и крушу донышком, как молотком. Очень скоро они перестают тикать. Спящий на полу Черный приподнимается, сонно таращится на меня. Потом падает обратно. Сбрасываю на него чей-то свитер и зарываюсь в свое пропахшее краской гнездо.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.04 сек.) |