АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция

Комендант Освенцима (1940–1943)

Читайте также:
  1. КОМЕНДАНТСКИЙ ЧАС
  2. Промышленный регион Освенцима
  3. Пропуск блокадного Ленинграда на право прохода во время комендантского часа
  4. СТЫЧКА С КОМЕНДАНТОМ

 

Как только понадобилось срочно создать Освенцим, инспекции не пришлось искать коменданта долго. Лориц мог отпустить меня, чтобы получить шутцхафтлагерфюрера, который подходил бы ему больше – им оказался Зурен, последний комендант Равенсбрюка,[72]который был адъютантом Лорица во всеобщих СС.

Так я стал комендантом вновь создаваемого карантинного лагеря Освенцим.[73]Это оказалось весьма далеко, в Польше. Там неугодный Гёсс мог дать перебеситься своему трудовому энтузиазму – таково было мнение Глюкса, инспектора концлагерей. Под таким знаком я принял своё новое задание. Сам я никак не рассчитывал так быстро стать комендантом, тем более, что ещё несколько старых шутцхафтлагерфюреров уже давно ждали освобождающихся комендантских мест. А задание было непростым.

Я должен был в кратчайшие сроки создать транзитный лагерь на 10000 заключённых из существующего, хотя и застроенного хорошо сохранившимися зданиями, но совершенно запущенного и кишащего насекомыми комплекса. В смысле гигиены отсутствовало практически всё. В Ораниенбурге мне сказали на дорогу, что я не могу рассчитывать на большую помощь, что я должен по возможности помогать себе сам. Не хватало именно того, чего уже не первый год не хватало повсюду в рейхе.

Было намного легче построить новый лагерь, чем срочно создать, как это было приказано вначале, что‑то пригодное из неподходящего конгломерата зданий и бараков.[74]Я ещё не доехал до Освенцима, а инспектор зипо и СД в Бреслау[75]спрашивал, когда могут быть приняты первые транспорты. С самого начала мне стало ясно, что из Освенцима что‑то полезное может получиться лишь благодаря неустанной упорной работе всех – от коменданта до последнего заключённого. Но для того, чтобы иметь возможность впрячь в работу всех, мне пришлось покончить с устоявшимися традициями концлагерей. Требуя от подчинённых высшего напряжения, я должен был показывать в этом пример.

Когда будили рядового эсэсовца, я вставал тоже. Прежде, чем начиналась его служба, я проходил рядом, а уходил позже. Редкая ночь в Освенциме обходилась без того, чтобы мне не позвонили с сообщением о чрезвычайном происшествии. Если я хотел получить от заключённых хорошие результаты, приходилось, – в отличие от норм, сложившихся в концлагерях, – лучше с ними обращаться. Я исходил из того, что размещать и кормить их мне удалось бы лучше, чем в старых лагерях. Всё, что там мне не казалось достаточно хорошим, я хотел изменить здесь. Под этим я понимал также привлечение заключённых к охотно выполняемой, созидательной работе. При этих условиях я мог также требовать от заключённых исключительных результатов работы. С этими факторами я считался твердо и определенно.

Однако уже в первые месяцы, можно даже сказать, в первые недели я с горечью убедился, что все благие намерения и планы разбились об ограниченность и упрямство большей части моих подчинённых. Всеми доступными мне средствами я пытался разъяснить своим сотрудникам свои намерения и свой взгляд на вещи, показать им, что возможен только такой путь к успешному выполнению поставленных задач.

Напрасный труд! В «стариках» многолетняя выучка у Айке, Коха, Лорица сидела так глубоко, настолько въелась в плоть и кровь, что даже самые усердные просто не оказались способны ни к чему, кроме того, к чему они годами привыкали в концлагерях. Новички быстро учились у «стариков» – к сожалению, не самому лучшему. Все попытки получить от Инспекции концлагерей для Освенцима хотя бы немногих толковых командиров и унтерфюреров оказались неудачными. Глюкс просто не хотел этого.

Так же обстояли дела и с «функциональными заключёнными».[76]Рапортфюрер Палич[77]должен был получить у РСХА для Освенцима 30 подходящих уголовных и политических заключенных всех профессий. Он отобрал в Заксенхаузене 30 лучших, по его мнению, кандидатур – заключённых всех профессий. На мой взгляд, из них едва ли был пригоден десяток. Палич отбирал заключённых согласно своим представлениям, так, как он привык, и как это было принято. Его способности и не позволяли ему действовать иначе.

Таким образом, с самого начала в обустройство лагеря легла ошибочная схема. С самого начала возобладали нормы, которые впоследствии выросли в чудовищные результаты. И все они могли бы и не наступить, и даже не наступили бы, если бы шутцхафтлагерфюреры[78]и рапортфюрер придерживались моей точки зрения и добросовестно исполняли мои приказы. Но они этого и не хотели, и не могли делать – из‑за ограниченности, упрямства, злонамеренности и, не в последнюю очередь, ради собственного комфорта. Им эти твари подходили – по своим способностям, по своим задаткам.

Подлинным хозяином каждого концлагеря является шутцхафтлагерфюрер. Возможно, личность коменданта накладывает на жизнь заключённых отпечаток, который становится более или менее очевидным. Конечно, комендант – это направляющая, принимающая решения сила. В конечном счете за всё отвечает он. Но подлинным управляющим жизнями заключённых, внутренним распорядком, являются шутцхафтлагерфюрер либо рапортфюрер, если он более умный и волевой. Конечно, комендант управляет жизнью заключённых так, как считает правильным. Но вот как это управление будет в конечном счете использовано, зависит от руководства шутцхафтлагеря. Комендант целиком полагается на добрую волю и здравый рассудок своего шутцхафтлагерфюрера. Бывает, что комендант сам выполняет его функции, когда он ему не доверяет или не считает его способным к исполнению данных функций. Только так может он обеспечить исполнение своих указаний и приказов в том смысле, который им изначально сообщен. Даже полковому командиру тяжело довести собственное понимание своих приказов до конечных исполнителей в случае, если речь идёт о вещах, выходящих за рамки повседневного. Насколько же тяжелее коменданту довести до заключённого приказ, имеющий серьёзные последствия, добиться его неукоснительного исполнения! Руководство именно заключёнными и не позволяет это в большинстве случаев проконтролировать. Этические и дисциплинарные соображения никогда не позволят коменданту расспрашивать заключённого об эсэсовском персонале – разве что речь идёт о раскрытии преступления. Но и тогда заключённый почти во всех без исключения случаях ничего не знает, или дает уклончивые ответы, потому что боится репрессий.

Эти вещи я довольно хорошо изучил в Дахау и Заксенхаузене, будучи блокфюрером, рапортфюрером и шутцхафтлагерфюрером. Я отлично знаю, как обходят неприятные приказы лагерного руководства и даже саботируют их так, чтобы руководство этого не заметило.

В Освенциме мне стало ясно, что здесь дела обстоят именно так. Радикальные перемены были возможны лишь после немедленной замены руководства лагеря. Но добиться этого от Инспекции концлагерей было бы невозможно. И проследить за буквальным исполнением отданных мной приказов было невозможно. Для этого мне понадобилось бы отложить решение главной задачи, – быстро, как только можно, создать действующий лагерь, – и самому стать шутцхафтлагерфюрером. Именно в это время, в ходе создания лагеря, мне следовало находиться там постоянно – учитывая образ мышления шутцхафтлагерфюреров. И именно тогда бездарность стоящего надо мной руководства принуждала меня к длительному отсутствию. Для того, чтобы вообще запустить лагерное производство и поддерживать его, я должен был вести переговоры с хозяйственными инстанциями, с ландратом, с начальником окружного управления. А поскольку мой начальник администрации был круглым дураком, я должен был работать и за него, добывая средства к жизни для охраны и заключённых. И если бы дело касалось только хлеба, мяса, картофеля! Я должен был доставать даже солому. Поскольку я никак не мог рассчитывать на помощь Инспекции концлагерей, приходилось вертеться самому. Я должен был клянчить горючее для автомобилей. За котлами для лагерной кухни я ездил в Закопане и Рабку,[79]за нарами и соломенными тюфяками – в Судеты. А поскольку начальник строительных работ у меня не был в состоянии достать даже самые необходимые материалы, их поиском и заготовкой также должен был заниматься я. В Берлине ещё спорили о ведомственной принадлежности расширенных площадей Освенцима – согласно контракту,[80]весь объект принадлежал вермахту и передавался в ведение СС лишь на время войны. Тем временем РСХА, командование охранной полиции Кракова,[81]инспекция зипо и СД в Бреслау постоянно спрашивали: когда могут быть приняты бóльшие контингенты заключенных. А я ещё не знал, где смогу раздобыть хотя бы 100 метров колючей проволоки. На саперном складе в Глейвице лежали горы колючей проволоки. Но я не мог получить оттуда ничего, поскольку для этого сначала надо было получить ордер из штаба инженерных войск в Берлине. Инспекцию концлагерей это никак не беспокоило. Поэтому крайне нужную мне колючую проволоку я был вынужден просто воровать. Везде, где я находил останки полевых укреплений, они демонтировались, а бункеры разбирались ради добычи арматурного железа. Везде, где встречались крайне необходимые мне материалы для лагерных сооружений, я приказывал их забрать, не заботясь об их принадлежности.

Я должен был помогать себе сам.

Одновременно закончилось расселение первой зоны в окрестностях лагеря. Очередь дошла и до второй зоны.[82]

Мне пришлось позаботиться об использовании освободившихся сельскохозяйственных угодий. В ноябре 1940 г. был сделан первый отчет РФСС об исполнении приказа по расширению лагерных площадей.[83]

Думал ли я, занятый перестройкой и строительством в лагере, что моё первое задание будет лишь началом – началом цепи всё новых поручений, новых планов? С самого начала я отдавался полученным заданиям и поручениям без остатка, можно даже сказать, был одержим ими. Все трудности на моём пути лишь подвигали меня к ещё большему усердию. Я не хотел сдаваться. Мое честолюбие здесь не при чём. Я не видел ничего, кроме работы. То, что при избытке самой разной работы я имел мало времени для заключённых, более чем понятно. Мне пришлось полностью передать заключённых в ведение таких во всех отношениях неприятных персон как Фрич, Майер, Зайдлер, Палич[84] – хотя я сознавал, что они организуют жизнь в лагере не по моему образцу. Целиком и полностью я мог отдать себя лишь одной задаче: либо заниматься только заключёнными, либо продолжать перестройку и строительство лагеря всеми имеющимися средствами. Обе задачи требовали всей личности целиком, без остатка. Разорваться было невозможно. Моей задачей было и осталось строительство лагеря. В течение года возникали самые разные проблемы, но главная задача, решению которой я посвятил себя целиком, осталась всё та же. Она захватила все мои помыслы и стремления. Она подчинила себе всё остальное. Только исходя из неё, я и мог руководить.

С этой точки зрения я рассматривал и всё остальное. Глюкс часто говорил мне, что моя величайшая ошибка заключается в том, что я всё делаю сам вместо того, чтобы заставить работать подчинённых. Следует также принять во внимание ошибки, которые они допустили по собственной нерадивости. С этим тоже приходится считаться. Не может всё происходить так, как мы того желаем. Мои протесты против того, что в Освенциме я имею наихудших командиров и унтерфюреров, которые принуждают меня делать самому всё самое важное не только из‑за их неспособности, но ещё больше из‑за их нерадивости и злонамеренности, он не принимал во внимание. По его представлениям, комендант, сидя в своей дежурке, должен был управлять лагерем одной лишь силой приказов и посредством телефона. Мол, хватило бы и того, чтобы комендант вообще случайно прошел бы через лагерь!

О, святая простота!

Такое представление могло сложиться лишь потому, что Глюкс никогда не работал в лагере. Поэтому и не мог он понять моих нужд. Такое непонимание со стороны начальства приводило меня почти в отчаяние.

Я отдавал работе все свои возможности, всю волю, я уходил в неё с головой – а это казалось игрой, выполнением собственных капризов. После визита РФСС в марте 1941[85]и получения новых больших заданий (но не помощи в самом необходимом) исчезла моя последняя надежда на лучших, более надёжных сотрудников. Я должен был довольствоваться теми, что были, продолжая с ними сражаться. Сделать своими союзниками я мог лишь нескольких действительно хороших, ответственных работников – но, к сожалению, не на самых ответственных постах. Их мне приходилось нагружать и даже перегружать работой, что, как мне позже стало ясно, оказалось никак не меньшим злом. Из‑за этой полной безнадежности я в Освенциме стал совсем другим. Прежде в своем ближайшем окружении, особенно в своих товарищах, я видел только хорошее – до тех пор, пока не убеждался в обратном. Моя доверчивость часто играла со мной злые шутки. Только в Освенциме, где так называемые сотрудники предавали меня на каждом шагу и ежедневно повергали меня в разочарование, я изменился. Я стал недоверчивым, везде видел обман, везде видел лишь самое плохое. В каждом новшестве я тоже искал прежде всего самое плохое. Я оскорбил и оттолкнул от себя многих замечательных, честных людей. Доверия не стало. Товарищество, прежде бывшее для меня святым, стало казаться мне фарсом – ведь меня разочаровывали и старые друзья. Всякие товарищеские встречи стали вызывать у меня отвращение. Каждую из таких встреч я пропускал, был рад, имея уважительные причины для отсутствия. Конечно, такое поведение товарищи ставили мне в вину. Даже Глюкс часто обращал моё внимание на то, что в Освенциме не поддерживаются товарищеские отношения между комендантом и его помощниками. Я просто не был больше к ним способен. Слишком уж часто пришлось мне разочаровываться в людях. Всё больше я уходил в себя. Я стал одинок и неприступен, заметно очерствел. Моя семья, особенно жена, очень страдали из‑за этого – я бывал невыносим. Я не видел ничего, кроме своей работы. Это вытеснило из меня всё человеческое. Моя жена пробовала вырвать меня из этой темницы. Она пробовала «открыть» меня, приглашая знакомых издалека, устраивала с той же целью дружеские встречи, хотя её такая общественная жизнь интересовала так же мало, как меня.

На время я вырывался из своего «индивидуализма». Но новые разочарования быстро возвращали меня за стеклянную стену. О моём поведении сожалели даже посторонние. Но ничего другого я уже не хотел – разочарования сделали меня в определённом смысле мизантропом. Часто случалось, внезапно я становился молчаливым, даже отстранённым, и предпочитал пройтись в одиночку, потому что внезапно у меня пропадало всякое желание кого‑либо видеть. Усилием воли я брал себя в руки, пробовал с помощью алкоголя преодолеть приступы дурного настроения, и тогда опять становился разговорчивым, весёлым, даже развязным.

Вообще‑то алкоголь приводил меня в радостное согласие со всем миром. В таком настроении я не обидел ни одного человека. В такой ситуации у меня выманили множество уступок, которые я не сделал бы в трезвом виде. Однако в одиночку я никогда не пил, да и не имел такого желания.

Я также никогда не бывал пьяным, а тем более не впадал в алкогольные эксцессы. Когда мне уже хватало, я просто тихо исчезал. Халатности по службе из‑за растянувшегося наслаждения алкоголем не было в принципе. Я мог задержаться с возвращением домой, но на службу я приходил всегда вовремя и всегда полным сил. Такого же поведения я всегда требовал и от своих подчинённых. Потому что никакой грех начальства не деморализует подчинённых так, как приём любой дозы алкоголя в начале рабочего дня. Однако тут я не встречал понимания подчинённых. Лишь мое появление вынуждало их к трезвости – они прекращали пить, грязно издеваясь над «стариковскими капризами». Желая правильно выполнить задание, я должен был стать мотором, который неустанно стремится к работе, который должен гнать всех вперёд и вперёд на работу – совершенно всё равно, эсэсовца или заключённого. Я боролся не только с трудностями военного времени и попытками отлынивать от работы, но и – ежедневно, даже ежечасно – с равнодушием, небрежностью, разобщённостью своих сотрудников. Активное сопротивление было сломлено, против него можно было бороться. Но против тихого саботажа я был бессилен – пассивное сопротивление было неуловимо, хотя оно и присутствовало повсюду. Но недовольных я должен был подгонять, если ничего больше не оставалось, силой принуждения.

Если до войны концлагеря были самоцелью, то благодаря воле РФСС в ходе войны они стали средством достижения цели. В первую очередь они должны были служить самой войне, созданию вооружений. Следовало по возможности сделать каждого заключённого рабочим по созданию оружия. Каждый комендант должен был полностью подчинить лагерь достижению этой цели. Согласно воле РФСС, Освенцим следовало сделать мощным центром трудоиспользования заключённых на работах по производству оружия. Его заявления во время визита в марте 1941 были в этом смысле достаточно прозрачными. Лагерь на 100000 заключённых, перестройка старого лагеря на 30.000 заключённых, необходимость 10.000 заключённых для производства буны – всё говорило об этом достаточно ясно.[86]Однако к этому времени появились величины, ставшие совершенно новыми в истории концлагерей.

Лагерь с 10 тысячами заключённых считался тогда необычно большим.

Категоричность, с которой РФСС потребовал предельно быстрой постройки лагеря, его заведомый отказ принимать во внимание уже имеющиеся, едва ли устранимые недостатки, тогда меня уже насторожили. То, как он отклонил доводы гауляйтера и начальника окружного управления, говорило о чём‑то совершенно необычном. Я ко многому привык, общаясь с членами СС и с РФСС. Но та категоричность и та непреклонность, с которой РФСС потребовал скорейшего выполнения своего только что отданного приказа, была новой и для него. Даже Глюкс обратил на это внимание. И ответственным за выполнение этого приказа назначался я один. Из ничего создать – да ещё мгновенно, согласно тогдашним понятиям – нечто совершенно новое, с моими‑то работниками, без едва ли достойной упоминания помощи сверху, при уже накопленном горьком опыте! А как обстояло дело с наличной рабочей силой? Что стало тем временем с шутцхафтлагерем? Руководство шутцхафтлагеря прилагало все усилия, чтобы сохранить традиции Айке в обращении с заключёнными. Сюда же были подброшены «улучшенные методы», вынесенные Фричем из Дахау, Паличем из Заксенхаузена и Майером из Бухенвальда. Мои постоянные напоминания о том, что взгляды Айке давно устарели благодаря изменению самих концлагерей, они игнорировали. Изгнать уроки Айке из их ограниченных мозгов было невозможно – наставления Айке подходили к ним гораздо лучше. А все мои приказы и распоряжения, которые противоречили их сознанию, просто «изымались из оборота». Ведь не я, а они руководили лагерем. Они воспитали функциональных заключённых – от лагерэльтесте до последнего блокшрайбера. Они воспитали лагерных блокфюреров и обучили их обращению с заключёнными. Впрочем, об этом я уже достаточно сказал и написал. Против вот такого пассивного сопротивления я был бессилен. Понятным и достоверным всё это может быть лишь для того, кто сам прослужил в шутцхафтлагере годы.

Я уже вскользь упомянул, какое влияние имеет лагерный актив[87]на своих солагерников. В концлагере оно особенно сильно. В необозримо громадных массах заключенных Освенцима‑Биркенау это влияние было фактором решающего значения. Казалось бы, общая участь, общие страдания должны привести к нерушимому братству, к твёрдой как скала солидарности. Глубокое заблуждение! Нигде голый эгоизм не проявляется так резко и постоянно, как в заключении. И чем суровее там жизнь, тем сильнее эгоизм. Таков инстинкт самосохранения.

Даже натуры, в обычной жизни добрые и готовые прийти на помощь, за решёткой способны безжалостно тиранить своих товарищей по несчастью, если это может облегчить их собственную жизнь. Но насколько же более жестоки люди, эгоистичные изначально, холодные, порой с преступными наклонностями, в тех случаях, когда появляется возможность хотя бы малейших преимуществ. Заключённые, ещё не оглушённые жестокостью лагерной жизни, в целом страдают от психического воздействия гораздо больше, чем от самого жёсткого физического воздействия. Даже самый низкий произвол, самое плохое обращение со стороны охраны не действует на их психику так сильно, как поведение солагерников. Уже само по себе беспомощное наблюдение того, как подобные члены лагерного актива истязают солагерников, потрясает психику заключённых. Горе тому заключённому, который восстанет против этого, заступится за истязуемого! Террор внутреннего насилия слишком силен, чтобы на это решился хоть кто‑то. А почему лагерный актив, функциональные заключённые обращаются так со своими товарищами по несчастью? Потому что они хотят казаться дельными ребятами, хотят представить себя в выгодном свете своим единомышленникам – охране и надзирателям. Потому что они тем самым могут получить льготы, облегчающие их собственное существование. Но это всегда достигается за счёт солагерников. А возможность вести себя так, действовать таким образом им даёт охранник, надзиратель, который либо равнодушно наблюдает за их поведением и не пресекает их деятельность из соображений собственного комфорта, либо даже одобряет их поступки из низких побуждений, а иногда из сатанинского злорадства даже поощряет заключённых к взаимной травле. Но и среди самого лагерного актива есть низкие твари, одержимые грубостью, подлостью и преступными наклонностями, которые истязают солагерников психически и физически, которые затравливают их порой до смерти, и которые делают это из чистого садизма. Даже моё нынешнее заключение, мой маленький кругозор предоставил и будет предоставлять достаточно поводов для того, чтобы увидеть описанное выше в меньшем масштабе и повторить всё сказанное выше. Нигде «Адам» не раскрывается настолько полно, как в заключении. Там с него спадает всё напускное, всё заимствованное, всё ему не свойственное. Отказаться от всяческих подражаний, прекратить игры в прятки его заставляет продолжительность заключения. Человек оказывается голым, таким, каков он есть: хорошим или плохим.

Как же совместная жизнь в заключении действовала на отдельные категории заключённых?

Рейхсдойчи всех цветов[88]проблем не имели. Почти все они, за единичными исключениями, занимали «высокие» должности и благодаря этому имели для своих физических нужд всё. Если они чего‑то и не могли получить легально, они это «доставали».

Субъекты, способные «достать всё», имелись в каждой группе ответственных функционеров Освенцима независимо от их цвета и национальности. Залогом успеха были только ум, отвага и бессовестность. Недостатка же в удобных случаях никогда не было. После начала еврейских акций не осталось практически ничего, чего бы они не смогли достать. А ответственные функционеры имели к тому же необходимую свободу передвижения.

Основной контингент до начала 1942 составляли польские заключённые. Все они знали, что должны будут оставаться в КЛ по крайней мере до конца войны. В то, что Германия войну проиграет, верило большинство, а после Сталинграда, пожалуй, все. Ведь благодаря вражеским сообщениям все они имели верное представление об «истинном положении» Германии. Прослушать вражеские сообщения было нетрудно, в Освенциме имелось достаточно радиоприёмников. Послушать радио можно было даже в моём доме. Имелось много возможностей благодаря общению с гражданскими работниками, а также благодаря тем эсэсовцам, которые способствовали обширной нелегальной переписке. То есть источников новостей было предостаточно. Кроме того, новости приносили вновь прибывающие в лагерь. Поскольку, согласно вражеской пропаганде, поражение государств «оси» было лишь вопросом времени, могло показаться, что в этом смысле польские заключённые не имели причин для беспокойства. Вопрос стоял иначе: кому посчастливится пережить заключение? Именно такого рода неизвестность и отягощала положение поляков. Все они испытывали страх перед случайными несчастьями, которые могли произойти в любой день и с каждым: каждый мог умереть от заразной болезни, которой уже не способен был сопротивляться ослабленный организм. Каждого могли неожиданно расстрелять или повесить как заложника. Каждого могли внезапно заподозрить в принадлежности в движению Сопротивления и приговорить к смерти по приговору военно‑полевого суда. Могли ликвидировать в порядке репрессии. Могли, подстроив несчастный случай, убить на работе недоброжелатели. Заключённый мог умереть от жестокого обращения. Или от подобной случайности, которая давно над ним висела. Мучительный вопрос: сможет ли он выжить физически при всё более скудном питании, во всё более ветхом жилище, при прогрессирующем общем упадке гигиенических условий, выполняя работу, которая становится всё более невыносимой из‑за погодных условий? Сюда же надо добавить постоянную тревогу за родных и близких. Где они сейчас? Не подверглись ли они такому же заключению или высылке на работы? Живы ли они вообще? Многие думали о побеге, который избавил бы их от таких мучений. Сделать это было нетрудно, в Освенциме имелось много возможностей для побега. Необходимые условия можно было и создать. Легко было обмануть охрану. Имея мужество и немного удачи, сделать это было можно. Когда на карту ставят всё, надо рассчитывать также и на исход, который может кончиться смертью. Но мыслям о побеге противостояли возможные репрессии, аресты членов семьи[89], ликвидация десяти и более солагерников. Многих заключённых репрессии заботили мало, они решались на побег вопреки всему. Если им удавалось уйти за цепь сторожевых постов, дальше им уже помогало местное гражданское население. Остальное уже не представляло проблем. Возможность неудачи их не останавливала. Их лозунгом было: всё равно так или иначе пропадать. Товарищи по несчастью, солагерники, должны были проходить строем мимо трупа застреленного при попытке к бегству и смотреть, чем может окончиться побег. Это зрелище многих заставляло отказаться от намерений бежать. Многих это пугало. Но упрямцы всё же решались на побег, и если им везло, они входили в те 90 процентов, которым побег удавался. Что же могло происходить внутри заключённых, которые маршировали рядом с убитым? В их лицах я мог прочесть: ужас перед такой судьбой, сострадание к несчастному и месть, возмездие, для которого ещё настанет время. Такие же лица я видел во время смертных казней через повешение перед строем заключённых. Разве что страх перед такой же участью проступал на их лицах сильнее.

Здесь я должен также рассказать о военно‑полевом суде и ликвидации заложников, поскольку всё это касалось исключительно польских заключённых. Обычно заложники находились в лагере уже долгое время. О том, что они заложники, не знали ни сами эти заключённые, ни лагерное руководство. Внезапно приходила телеграмма с приказом начальника зипо и СД или РФСС: следующих заключённых расстрелять или повесить как заложников. Об исполнении следовало доложить в течение нескольких часов. Упомянутых доставляли с рабочих мест или вызывали и брали под стражу. Заключённые, сидевшие давно, уже обо всём знали или, по крайней мере, догадывались. Взятым под стражу объявляли об экзекуции. Изначально, в 1940/1941 их расстреливала исполнительная команда части. В позднее время вешали или по отдельности убивали выстрелом в затылок из мелкокалиберного ружья; лежачих больных ликвидировали с помощью смертельных инъекций. Военно‑полевой суд Катовице обычно прибывал в Освенцим каждые четыре‑шесть недель и заседал в помещении камерного типа. Большинство уже сидевших или доставленных незадолго перед тем подсудимых приводили к председателю и через переводчика допрашивали, либо выслушивали их признания. Заключённые, которых я при этом видел, вели себя свободно, открыто и уверенно. Особенно мужественно выступали некоторые женщины. В большинстве случаев выносился смертный приговор, который немедленно исполняли. Подсудимые, как и заложники, с достоинством шли на смерть. Они были уверены в том, что умирают за Отечество. В их глазах я нередко видел фанатизм, который напоминал мне об исследователях Библии и их смерти. Однако уголовники, приговорённые военно‑полевым судом, – грабители, бандиты и т. д. – умирали не так. Либо тупо, ошеломлённые приговором, либо со стонами, с воем, с мольбой о пощаде. И здесь те же картины, те же явления, что и в Заксенхаузене: идейные умирали храбро и достойно, асоциальные умирали тупо или сопротивляясь.

Хотя общие условия содержания в Освенциме действительно были более чем неблагоприятными, ни один политический заключённый не отбывал в другой лагерь с охотой. Как только им становилось известно о предстоявшем переводе, они пускались на всё, лишь бы избежать этого. В 1943, когда пришёл приказ о переводе всех поляков в лагеря рейха, я был потрясён количеством ходатайств с предприятий об их оставлении в Освенциме как незаменимых работников. Никто не хотел покидать Польшу. Заменять их пришлось принудительно, согласно процентному соотношению. Ни разу не слышал о том, чтобы хотя бы один польский заключённый сам попросил перевести его в другой лагерь. Я так и не смог понять причину такой привязанности к Освенциму. Среди польских заключённых было три больших политических группировки, приверженцы которых яростно враждовали с противниками. Сильнейшими из них были национал‑шовинисты. Между собой они ссорились из‑за влиятельных должностей. Как только один из них занимал в лагере важное место, он тащил за собой приверженцев своей группы и жестоко вытеснял из сферы своего влияния приверженцев другой группы. Это случалось часто и тут не обходилось без коварных интриг. Позволю себе даже сказать, что многие случаи смертельного исхода при заболеваниях тифом, сыпным тифом или др. следует отнести на счёт этой борьбы за власть. Я часто слышал от врачей, что именно в больнице постоянно велись схватки за преобладание. То же самое относится и к трудоиспользованию. Ведь больница и область трудоиспользования были в жизни заключённых важнейшими местами распределения власти. Кто там удерживался, тот царствовал. Царствование было, и не такое уж скудное. Там уже можно было собрать своих друзей с важных должностей, а недружественных заключённых удалить или даже устранить. Всё это в Освенциме было возможно.

Такие политические сражения за власть разыгрывались в Освенциме не только среди польских заключённых. Такое политическое соперничество существовало во всех лагерях среди всех национальностей. Даже среди красных испанцев в Маутхаузене были две враждебные группы.

И даже в следственном изоляторе, а затем в тюрьме я в своё время был свидетелем того, как интриговали друг против друга правые и левые.

В КЛ эти стычки за верховенство усердно поддерживались и разжигались, чтобы тем самым воспрепятствовать сплочению всех заключённых. Одну из главных ролей при этом играл не только политический, но и цветной антагонизм.[90]Едва ли было бы возможным твёрдое управление лагерем, обуздание тысяч заключённых, если бы при этом не использовалось их противоборство.

Divide et impera! – это важнейшее правило не только в высокой политике, но и в жизни КЛ, и им нельзя пренебрегать.

Следующим крупным контингентом стали русские военнопленные, которые должны были построить KGL [= Kriegsgefangenenlager] Биркенау. Они пришли из подведомственного вермахту лагеря для военнопленных Ламсдорф 0/S совершенно обессиленными. Туда они пришли пешим маршем. По дороге их не обеспечивали продовольствием, во время остановок их просто отводили на окрестные поля и там они «жрали», как скот, всё, что только можно было есть. Вероятно, в лагере Ламсдорф должно было содержаться около 200.000 русс. военнопленных. Там они большей частью ютились в землянках, которые сами строили. Продовольствие для них было совершенно недостаточным, а также нерегулярным. Они сами готовили себе пищу в ямах. Свою еду большинство из них «пожирало» – словом «ели» я это назвать не могу – совершенно сырой. Вермахт не был готов к массам военнопленных в 1941 году. Аппарат службы по делам военнопленных был слишком неподвижен, чтобы сориентироваться достаточно быстро.

Впрочем, после краха в мае 1945 с немецкими военнопленными обстояло не иначе. К их массовому поступлению союзники оказались не готовы. Они просто согнали их на подходящие участки местности, слегка обмотали их колючей проволокой, а затем предоставили самим себе. Случилось с ними то же самое, что и с русскими.

С этими едва державшимися на ногах пленными я теперь должен был строить KGL Биркенау. Согласно распоряжению РФСС, привлекаться к этому должны были лишь особенно сильные, полностью трудоспособные военнопленные русские. Сопровождавшие их офицеры конвоя сказали, что это были лучшие из того, чем располагали в Ламсдорфе. Они бы охотно поработали, но от изнеможения не были ни к чему способны. Ещё я точно знаю, что когда они ещё размещались в шталаге,[91]мы давали им дополнительное питание. Но без успеха. Их истощённые тела больше не могли ничего усвоить. Их организмы не могли функционировать. Они вымирали как мухи от общей астении, или от самых лёгких заболеваний, которым тело больше не могло сопротивляться. Я видел, как они массами умирали, пытаясь глотать свёклу, картофель. Некоторое время я водил около 5.000 русских к месту, где разгружали поезда с брюквой. Вдоль полотна железной дороги уже не было места, там лежали горы брюквы. Но сделать с ней ничего было нельзя. Русские просто физически уже не были к этому способны. Они равнодушно и бессмысленно топтались там или забивались в какие‑нибудь укромные места, чтобы съесть найденную еду, извергнуть её из себя или тихо умереть. Совсем плохо стало во время оттепели зимой 41/42. Они лучше переносили холод, чем сырость, невозможность просохнуть, да ещё в недостроенных, кое‑как стоявших каменных бараках Биркенау. Из‑за этого показатели смертности постоянно росли. Даже тех заключённых, которые прежде сохраняли какую‑то способность к сопротивлению, с каждым днем становилось всё меньше. Уже не помогало и дополнительное питание. Едва они что‑то съедали, их рвало, они уже не могли насытиться.

Однажды я был свидетелем того, как колонна из нескольких сотен русских, которую вели по пути между Освенцимом и Биркенау, внезапно перешла с дороги на лежавшее возле него картофельное поле, причём сделали это все сразу, так что конвой был застигнут врасплох, а частично и раздавлен бежавшими, и никто не знал, что в этой ситуации делать. К счастью, в это время я как раз подъехал, чтобы восстановить порядок. Русские рылись в буртах и оттащить их было невозможно. Некоторые умирали тут же на месте, с картофелем в руках и во рту. Они не обращали друг на друга внимания, инстинкт самосохранения подавил в них всё человеческое. В Биркенау нередки были случаи каннибализма. Я сам нашёл одного русского, лежавшего между кучами кирпича. Его живот был вспорот тупым предметом, и у него отсутствовала печень. Из‑за еды они убивали друг друга. Однажды я ехал верхом и вдруг увидел, как один русский кирпичом ударил по голове другого, чтобы отнять у него хлеб, который тот жевал, сидя на корточках за грудой камня. Когда я подъехал к этому месту через вход, – ведь я скакал вдоль проволочного ограждения снаружи лагеря, – тот, который сидел за кучей камня, уже лежал с пробитым черепом и был мёртв. Выявить преступника в массе сновавших тут же русских уже не удалось. При разбивке первого строительного участка, когда рыли траншеи, много раз находили трупы русских, убитых другими, частично съеденные и спрятанные в разных щелях. Так нам стало понятно загадочное исчезновение многих русских. Из окон своей квартиры я видел, как один русский нёс свой котелок за здание комендатуры и при этом усердно выскребал его. Вдруг из‑за угла выскочил другой и набросился на него. Он выбил котелок из его рук, толкнул его на проволоку, находившуюся под напряжением, и скрылся. Часовой на вышке тоже это видел, но выстрелить в бегущего не успел. Я тут же позвонил дежурному офицеру, велел выключить ток, а сам тоже пошел в лагерь, чтобы найти преступника. Упавший на проволоку был мёртв. Найти другого уже не удалось.

Это были уже не люди. Они стали животными, рыскающими в поисках корма. Из более чем 10.000 русских военнопленных, доставленных в качестве главной рабочей силы для строительства лагеря для военнопленных Биркенау, к лету 42 остались в живых какие‑то сотни. Этот остаток состоял из отборных экземпляров. Они отлично работали и использовались в качестве летучей рабочей команды повсюду, где что‑то надо было построить быстро. Но я так никогда и не избавился от впечатления, что эти выжившие устояли за счёт своих солагерников, потому что они были свирепыми, бессовестными, имели «крепкие шкуры».

Кажется, летом 1942 этому остатку удалось совершить массовый побег. Большая часть при этом была застрелена, но многим удалось убежать.[92]Причиной этого побега, как сообщили пойманные, стал страх перед удушением газом, когда им объявили о переводе в новый, вновь построенный сектор. Они решили, что объявив о переводе, их на самом деле хотят обмануть. Но удушение этих русских газом никогда не предусматривалось. Конечно, им было известно о ликвидации русских политруков и комиссаров.[93]И они испугались, что их ожидает такая же участь. Так возник массовый психоз и такие он имел последствия.

Следующий крупный контингент составляли цыгане. Уже задолго до войны, в рамках акций в отношении асоциальных элементов, в КЛ перемещали и цыган.[94]Один из отделов в Службе криминальной полиции занимался только надзором за цыганами. В цыганском лагере находились также занимавшиеся бродяжничеством нецыганские лица, подвергнутые заключению как уклонисты от работы, или асоциальные элементы. В дальнейшем цыганские лагеря ревизовались с биологической точки зрения. РФСС хотел, чтобы оба главных рода цыган непременно сохранились – названия этих родов мне неизвестны.[95]

По его мнению, они были потомками индогерманского пранарода по прямой линии и довольно хорошо сохранили свой облик и свои обычаи. Их всех следовало сохранить для исследовательских целей, переписать и взять под охрану как исторический памятник. Позже их должны были собрать со всей Европы и вывезти на отведённое для них место.

В 1937/1938 всех кочевых цыган собрали в так называемых жилых лагерях при больших городах, чтобы лучше их контролировать.

В 1942 был издан приказ, согласно которому всех цыган, а также цыган‑полукровок в рейхе следовало арестовать и отвезти в Освенцим независимо от возраста и пола. Исключением стали только признанные чистыми цыгане обоих главных родов. Их должны были поселить в округе Оденбург возле озера Нойзидлер‑Зее. Привезённые в Освенцим должны были на время войны оставаться в семейном лагере. Однако инструкции в отношении арестованных были даны недостаточно точно. Разные полицейские ведомства толковали их по‑разному, и в результате дело доходило до ареста лиц, которые ни в коем случае не могли быть причислены к кругу интернируемых. Многие фронтовики, многократно раненные, приехавшие в отпуск и имевшие высокие награды, были арестованы потому, что их отцы или матери, или деды и т. д. были цыганами или цыганами‑полукровками. Среди них оказался даже старый член партии, дед‑цыган которого поселился в Лейпциге. Он и сам имел там крупное дело и был многократно отличившимся участником мировой войны. Была среди них и одна студентка, руководитель Союза немецких девушек в Берлине. И много подобных случаев. Я доложил об этом в Службу криминальной полиции. После этого цыганский лагерь был подвергнут ревизии. Многие были выпущены, но на всей массе это почти не отразилось. Сколько цыган или полукровок было в Освенциме, я сказать уже не могу. Знаю только, что сектор, рассчитанный на 10000, они занимали полностью.[96]Однако в Биркенау общие условия были совершенно не теми, которыми следовало быть в семейном лагере. Для этого там отсутствовали все условия – при том, что этих цыган следовало содержать до тех пор, пока не окончится война. Например, правильно кормить детей там было невозможно, хотя я, ссылаясь на приказ РФСС, хитрил и получал в продовольственных службах питание для маленьких детей. Но скоро этому пришел конец, поскольку Министерство продовольствия стало отклонять все заявки на детское питание для КЛ.

В июле 1942 РФСС совершил инспекцию.[97]Я показал ему цыганский лагерь во всех подробностях. Он всё обстоятельно осмотрел, видел набитые до отказа жилые бараки, недостаточные гигиенические условия, переполненные больничные бараки, видел заразных больных, видел детскую заразную ному,[98]которая всегда меня пугала. Эти изможденные детские тельца с огромными сквозными дырами на щеках, это медленное гниение заживо напоминали мне о больных лепрой, о прокаженных, которых я впервые увидел в Палестине.

Он узнал о цифрах смертности, которые были сравнительно низки по сравнению со всем лагерем. Однако детская смертность была необычно высокой. Не думаю, что многие из новорожденных переживали первые недели. Он всё внимательно осмотрел и приказал нам уничтожить их после того как будут, как и у евреев, отобраны работоспособные. Я обратил его внимание на то, что эти лица все же не вполне соответствуют тем, для которых предназначен Освенцим. Тогда он распорядился о том, чтобы государственное управление уголовной полиции как можно скорее предприняло селекцию. Это продолжалось в течение двух лет. Работоспособные цыгане были переведены в другой лагерь. К августу 1944 оставалось около 4.000 цыган, которым следовало отправиться в газовые камеры[99]

Они до последнего момента не знали о том, что их ждет. Лишь когда они побарачно отправились в крематорий I, им всё стало ясно. Завести их в камеры было нелегко. Сам я этого не видел, но Шварцхубер[100]сказал мне, что столь тяжелой не была ни одна акция по уничтожению евреев, и он пережил это особенно тяжело, потому что знал почти каждого из них и хорошо к ним относился. Ведь они были доверчивы как дети. Несмотря на отвратительные условия содержания, большинство цыган, как я это часто видел, психически не очень страдало от заключения, если не считать того, что они осознавали, что им отказано в удовлетворении страсти к бродяжничеству. Теснота помещений, плохие гигиенические условия, частично также недостаточное питание – ко всему этому они привыкли в своей прежней примитивной жизни. К болезням и высокой смертности они тоже не относились трагически. Всем своим существом они оставались детьми, порывистыми в своих мыслях и действиях. Они охотно играли, даже во время работы, к которой они не относились серьезно. Даже самое плохое они не принимали близко к сердцу. Они были оптимистами. Никогда я не видел у цыган мрачного, исполненного ненавистью взгляда. Стоило зайти в их лагерь, как они тут же выходили из бараков, играли на своих инструментах, заставляли детей плясать, выделывали свои обычные штучки. Имелся огромный детский сад, где дети могли от души повеселиться и поиграть во всевозможные игры. Когда с цыганами заговаривали, они отвечали беззаботно и доверчиво, высказывали все свои пожелания. Мне всегда казалось, цыгане просто не отдавали себе отчета в том, что они находятся в заключении. Они яростно враждовали друг с другом. Эту вражду создавала многочисленность их родов и семей, а также сама по себе их горячая, воинственная кровь. Но родственники были тесно сплочены и очень сильно привязаны друг к другу. Когда дело доходило до отбора работоспособных и расставания, что разбивало семьи, случалось много трогательных сцен, было много страданий и слёз. Но когда им говорили, что со временем все они опять соберутся вместе, они более или менее успокаивались. Некоторое время мы содержали работоспособных цыган в шталаге Освенцим; они делали всё возможное, чтобы посмотреть на своих родственников хотя бы издалека. Часто по результатам переклички нам приходилось искать молодых цыган – тоскуя по родне, они с помощью коварства и хитрости пробирались к ней в цыганский лагерь. Уже в Ораниенбурге, когда я был в Инспекции КЛ,[101]цыгане, знавшие меня по Освенциму, заговаривали со мной и спрашивали о членах своих кланов. В том числе и о тех, которые уже давно были удушены газом. Мне всегда было трудно давать им уклончивые ответы – как раз из‑за их огромной доверчивости. Хотя в Освенциме из‑за них я имел много неприятностей, они всё же были моими любимыми заключенными – если так вообще можно выразиться. Они не были способны долго выполнять одну работу. Они с радостью «цыганили» повсюду. Охотнее всего они работали в транспортной команде, потому что с ней могли повсюду ходить, тешить свое любопытство, а также иметь возможность воровать. Эта страсть к воровству и бродяжничеству была у них врожденной и неискоренимой. Их мораль была совершенно иной. Воровство в их глазах абсолютно не было злом. Для них было непостижимо, что за это полагается наказание.

Всё это я говорю о большинстве арестованных, о действительно бродяжничавших, всегда пребывавших в беспокойных странствиях цыганах, а также о метисах, которые стали цыганами, но не об оседлых, которые проживали в городах. Те уже взяли от цивилизации достаточно много, и, к сожалению, не лучшее.

Наблюдения за их жизнью и проведением были бы интересны, если бы я не видел за всем этим весьма ужасное – приказ об уничтожении, про который, кроме меня, до середины 1944 в Освенциме знали только врачи. Они, согласно приказу РФСС, тайно уничтожали больных, особенно детей. А ведь как раз они так доверяли врачам. Право же, нет ничего тяжелее, чем быть вынужденным хладнокровно, без сострадания и жалости совершить это.[102]

Но как же заключение действовало на евреев, которые с 1942 составляли основную часть заключенных Освенцима? Как вели себя они?

Евреи содержались в КЛ с самого начала. Поэтому я достаточно хорошо познакомился с ними еще в Дахау. Евреи тогдашнего времени ещё имели возможность выехать, если какое‑нибудь иностранное государство давало им разрешение на въезд. То есть их пребывание [в лагере] было только вопросом времени, и, соответственно, денег и иностранных связей. Многие в течение нескольких недель добывали необходимые визы и так смогли избежать ареста. Остаться в лагере пришлось лишь осквернителям расы или евреям, которые в системное время занимались особенно активной политической деятельностью. Те, которые имели надежду выехать, думали лишь о том, чтобы их жизнь в заключении протекала «без осложнений». Они прилежно работали, насколько были к этому способны – ведь большинство из них было непривычно к любому физическому труду – держались по возможности тихо, старательно выполняли свои обязанности. Евреям в Дахау приходилось нелегко. Они должны были делать нелегкую для них физическую работу в гравийном карьере. Благодаря Айке и «Штюрмеру», который вывешивался во всех казармах и кантинах, охрана присматривала за ними особенно сурово. Как «осквернители немецкой расы», они подвергались особым гонениям, в том числе и со стороны солагерников‑заключенных. Поскольку в шутцхафтлагере «Штюрмер» тоже вывешивали на стендах, его влияние сказывалось даже на заключенных, прежде не бывших антисемитами. Евреи сопротивлялись этому типично по‑еврейски: путем подкупа солагерников. Все они имели достаточные суммы денег и поэтому могли купить в кантине всё, что только хотели. Поэтому среди заключенных, не имевших денег, они находили достаточно добровольцев, готовых за курево, сладости, колбасу и т. п. оказать им встречные услуги: так капо предоставляли им легкую работу, а заключенные, работавшие в санчасти, помещали их туда. Один еврей, чтобы попасть в санчасть, даже сумел за пачку сигарет уговорить одного заключенного‑санитара, сорвать ему ногти с больших пальцев ног. Но большего всего евреев притесняли их собственные соплеменники, будь то десятники или старосты. Особенно отличался этим один блокэльтесте по фамилии Эшен.

Позже, будучи втянутым в одну гомосексуальную историю, он испугался наказания и повесился. Этот блокэльтесте истязал других не только физически, всякого рода придирками, но прежде всего психически. Он постоянно давил на них, подстрекал их к нарушениям лагерного распорядка, подстраивал нападения заключенных друг на друга и на лагерный актив, чтобы тем самым получать поводы для донесений о наказаниях, но не предъявлять их, а с их помощью всегда держать других заключенных под угрозой такого предъявления. Он был воплощением «злодея» – человек, рабски угодливый по отношению к эсэсовцам и готовый совершить любую подлость против своих солагерников, своих соплеменников. Я несколько раз пытался снять его с должности. Но сделать это было невозможно. Айке лично приказывал оставить его.

Айке специально для евреев придумал одно коллективное наказание. Когда в мире стартовала очередная лживая кампания против КЛ, евреям пришлось в течение целого месяца или даже квартала оставаться в постелях. Встать и выйти из барака они могли только для приема пищи и на перекличку. Помещения не проветривались, окна были закрыты. Это было суровое наказание, особенно его психическая сторона. Из‑за этого принудительного лежания они стали настолько нервными и раздражительными, что один уже не мог видеть другого, не мог выносить его присутствия. Происходили страшные драки. Айке считал, что виновниками кампании были вышедшие из Дахау евреи, поэтому как следует наказать за это следовало всех евреев.

Здесь я должен заметить, что всегда отвергал антисемитский еженедельник «Штюрмер» Штрайхера за его отвратительное содержание, обращенное к самым низким инстинктам. Сюда же надо отнести его выпячивание сексуальности зачастую развратно‑порнографического сорта. Эта газетенка принесла много зла, она не содействовала серьезному антисемитизму, но, напротив, вредила ему. Нет ничего удивительного в том, что после краха выяснилось: один еврей редактировал эту газету и писал самые яростные статьи.[103]Как фанатичный национал‑социалист я был убежден в том, что наша идея, приспособленная к своеобразию народов всех стран, найдет к ним доступ и постепенно восторжествует. Тем самым будет также устранено засилье еврейства. Ведь во всем мире антисемитизм не нов. Он всегда становится очевидным, когда евреи слишком сильно прорываются во власть, когда их враждебные стремления становятся явными для общественности. Но на мой взгляд, антисемитизму служат не бешеной травлей, как это делал «Штюрмер». Желая добиться духовной победы над еврейством, следует использовать лучшее оружие. Я считал, что лучшие, главные силы нашей идеи пробьются сами. В то, что предпринятое Айке коллективное наказание поможет справиться с потоком лживых известий о зверствах, я нисколько не верил. Распространение измышлений о совершаемых зверствах продолжилась даже после того, как из‑за него были расстреляны сотни, даже тысячи. Тогда я считал справедливым, что за кампанию лжи наказывают евреев, которых мы держали в руках.

В ноябре 1938 наступила разыгранная Геббельсом «Хрустальная ночь». По всему рейху в наказание за то, что в Париже евреем был застрелен фон Рат, разрушали еврейские магазины или хотя бы били в них стекла, повсюду в синагогах возникали пожары, при том что пожарным командам мешали их тушить. Все евреи, которые играли какие‑то роли в торговле, промышленности и деловой жизни, были арестованы и отправлены в КЛ «для их защиты от народного гнева». Тогда я смог ознакомиться с ними в массе. До этого Заксенхаузен был почти свободен от евреев – и вдруг случилось их нашествие. До этого в Заксенхаузене понятие «подкуп» было практически неизвестно. А сейчас подкупов стало навалом, всех видов. «Зелёные» [уголовники] радостно встретили евреев как объект эксплуатации. Следовало запретить евреям иметь деньги, потому что иначе в лагере начались бы не поддающиеся контролю беспорядки. Они вредили друг другу где только могли. Каждый стремился получить тёпленькое местечко. Чтобы уклониться от работы, они, с попустительства сговорчивых капо, даже сами создавали себе всё новые должности. Чтобы добыть спокойные места, они не боялись устранять своих солагерников с помощью ложных доносов. Как только они становились «кем‑то», они принимались безжалостно и подло травить и мучить своих соплеменников. Тут они во всём превосходили «зелёных». Многие евреи, впав в отчаяние от их поведения, и чтобы избавиться от мук, бросались на проволоку, совершали попытки побега, чтобы их застрелили, вешались. Комендант докладывал Айке о множестве таких инцидентов. На это Айке отвечал: «Не вмешивайтесь, евреи должны сами пожирать друг друга».

Я хотел бы здесь подчеркнуть, что лично не испытывал к евреям ненависти, хотя они были врагами нашего народа. Они были для меня такими же заключенными, как и все остальные, и обращаться с ними следовало так же. В этом я никогда не делал различий. Чувство ненависти вообще мне несвойственно. Но я знаю, что такое ненависть и как она проявляется. Я ее видел и сам ощущал на себе.

Когда РФСС внес поправки в свой приказ от 1941 об уничтожении всех без исключения евреев,[104]и после этого начали отбирать трудоспособных для работы на предприятиях оружейной промышленности, Освенцим стал еврейским лагерем, самым большим сборным еврейским лагерем, о каких прежде не было известно. В прежние годы арестованные евреи рассчитывали на то, что в один прекрасный день они освободятся, и это значительно облегчало их психические страдания, вызванные заключением. Но у евреев Освенцима подобных надежд уже не оставалось. Они все без исключения знали, что приговорены к смерти, что останутся в живых лишь до тех пор, пока смогут работать. И большинство не тешило себя надеждами на изменение своей мрачной участи. Они были фаталистами. Они терпеливо и равнодушно переносили тяготы и муки заключения. Невозможность избежать известного конца делала их психически совершенно безучастными к внешнему миру. Этот психический распад ускорял физический. У них больше не было воли к жизни, ничто их не волновало, малейшее телесное потрясение парализовало их. Они знали, что смерть рано или поздно неизбежна. Я настаиваю на том, что, – судя по моим наблюдениям, – высокая смертность евреев была не результатом для большинства тяжелой, непривычной работы, недостаточного питания, переполненности бараков и других неполадок и тягот лагерной жизни, но преимущественно и прежде всего результатом психического состояния. Ведь на других рабочих местах, в других лагерях, при более благоприятных общих условиях содержания смертность евреев была ненамного меньшей. Она всегда была относительно более высокой, чем смертность других заключенных. Во время моих инспекционных поездок в составе D‑I[105]я об этом много узнал. У еврейских женщин это проявлялось намного сильнее. Они разрушались намного быстрее мужчин, хотя, по моим наблюдениям, женщины всё же, как психически, так и физически намного выносливее и терпеливее мужчин. Сказанное выше верно для большинства, для массы еврейских заключенных. Иначе и более разнообразно ведут себя интеллектуалы, психически более сильные и волевые евреи, преимущественно из стран Запада. Они тоже, особенно врачи из их числа, совершенно отчетливо видели, что их гибель неизбежна. Но они надеялись, и рассчитывали на то, что счастливое стечение обстоятельств каким‑то образом наступит, и их жизни будут спасены. Это было результатом их расчетов на поражение Германии, ведь они легче других поддавались вражеской пропаганде. Это они прежде всего стремились занять должность, которая выделила бы их из массы, дала им преимущества, защитила бы их от случайностей на пути к гибели, улучшила бы физические условия их жизни. Чтобы добиться такого в буквальном смысле слова «жизненно важного» положения, они использовали все свои способности и дарования. Чем лучше, чем желаннее было место, тем сильнее за него дрались. Никакой порядочности тут не было – в борьбе на карту ставили всё. Все средства были хороши, и никаким из средств не брезговали, чтобы добыть хорошее место или чтобы удержать его. Побеждали самые бессовестные. Я то и дело слышал о схватках за преобладание. С интригами и методами борьбы за хорошие места между разными «цветами» и политическими группами я ознакомился во многих лагерях. Но у евреев Освенцима я в этом отношении еще многому мог поучиться. «Нужда делает находчивым», а здесь речь шла практически о выживании.

Но снова и снова заключенных, воцарившихся на хороших местах, вдруг становилось меньше, они медленно погибали, когда узнавали о гибели ближайших родственников. Происходило это без явных причин вроде болезней или плохих бытовых условий. В целом евреи имеют сильные родственные чувства. Из‑за смерти ближайшего родственника их собственные жизни казались им недостойными продолжения, недостаточно ценными, чтобы за них бороться. Видел я и нечто прямо противоположное – во время акций по уничтожению, но об этом позже.

Всё, сказанное выше, распространяется и на заключённых‑женщин разных контингентов. Только для женщин всё было гораздо сложнее, всё их сильнее угнетало и ранило, потому что в целом условия жизни в женских лагерях были несравненно тяжелее. Жили они гораздо теснее, санитарные и гигиенические условия у них были значительно хуже. Из‑за губительной переполненности и последствий этого в женских лагерях никогда нельзя было добиться настоящего порядка.[106]Там было гораздо теснее, чем у мужчин. Когда женщины опускались до нулевой точки, они опускались абсолютно. Подобно совершенно безвольным призракам, они бродили по лагерю, гонимые всеми, а потом однажды тихо умирали. «Зелёные» [= уголовницы] из числа женщин‑заключённых были особого сорта. Думаю, в Равенсбрюке тогда действительно подыскали для Освенцима «лучших». [107]

Они далеко превосходили свои мужские аналоги – в закоренелости, низости, подлости и развращенности. В большинстве своем это были многократно судимые проститутки. Часто отвратительные бабы. Понятно, что эти чудовища обращали свою похоть на подчиненных им заключенных, но избежать этого было нельзя. РФСС счел их наиболее подходящими капо для евреек, когда в 1942 он побывал в Освенциме. Немногие из них умерли, разве что от заразных болезней. Они душевной боли не знали. Кровавая баня в Будах[108]всё ещё стоит у меня перед глазами. Не думаю, чтобы в такого изверга смог бы превратиться мужчина. «Зелёные» убивали французских евреек, рвали их на части, рубили топорами, душили – это было просто ужасно.

Однако не все «зелёные» и «чёрные» были такими законченными тварями. Некоторые из них еще сохраняли сердце для своих солагерниц. Но они подвергались свирепым преследованиям со стороны вышеназванных товарок по «цвету». Большинству надзирательниц это было просто непонятно.

Отрадной противоположностью им были исследовательницы Библии, которых называли «библейские пчелы» или «библейские черви». К сожалению, их было слишком мало. Несмотря на их более или менее фанатичные взгляды, они пользовались большим спросом. Они прислуживали в многодетных эсэсовских семьях, в ресторане для эсэсовцев, даже в доме фюрера, а большинство их работало в сельском хозяйстве. Они были заняты на птицеферме в Харменже[109]и в различных усадьбах. Для них не требовалось ни надзора, ни часовых. Они прилежно и охотно выполняли свою работу, поскольку таков был завет Иеговы. В большинстве они были старыми немками, был представлен также ряд молодых голландок. В течение трех лет у меня дома работали две пожилые женщины. Моя жена часто говорила, что она сама не смогла бы позаботиться обо всем так хорошо, как они. Особенно трогательно они заботились обо всех детях, как о старших, так и о младших. Те тоже были привязаны к ним так, как если бы они были членами семьи. В первое время мы боялись, что они во имя Иеговы захотят спасти малышей. Но нет, этого они не делали. Они никогда не разговаривали с детьми о религии. При их фанатичных взглядах это было довольно удивительно. Среди них были также странные создания. Одна из них работала у офицера СС, и по глазам угадывала все его желания, но при этом принципиально отказывалась чистить его мундир, головной убор и сапоги – всё, что было связано с военной службой. Она даже не притрагивалась к этим предметам. В остальном же они были довольны своей участью. За свои страдания в неволе они надеялись вскоре получить в грядущем царстве хорошее место.

Они были странным образом убеждены в том, что евреи страдают и умирают по справедливости, поскольку их предок когда‑то предал Иегову. Я всегда считал исследователей Библии блаженными, которые, однако, были по‑своему счастливы.

Другие женщины‑заключённые польской, чешской, украинской, русской национальностей использовались, насколько они были к этому пригодны, на сельскохозяйственных работах. Благодаря этому они избегали основного лагеря и его разрушающего действия. В жилищах усадеб и в Райско[110]им было все же намного лучше. Я всегда замечал, что заключенные, которые работали в сельском хозяйстве и были также размещены отдельно, производили совершенно другое впечатление. Они не подвергались такому психическому давлению, как заключенные в основном лагере. Иначе они не выполняли бы порученную им работу так охотно и естественно. До отказа набитый с самого начала лагерь означал, как правило, для женщин‑заключенных психическое уничтожение, за которым рано или поздно следовало физическое разрушение.

В женском лагере постоянно были во всех отношениях самые плохие условия. С начала транспортировки евреев из Словакии [111]он в течение нескольких дней оказался набит до отказа. Помывочных установок и отхожих мест хватало едва ли на треть необходимого объема. Для наведения порядка в этом кишащем муравейнике понадобились бы другие надзирательницы вместо тех немногих, которых мне выделили от Равенсбрюка.[112]Должен заранее сказать, что мне прислали оттуда далеко не лучших. В Равенсбрюке надзирательницы весьма изнежились. Для них было сделано всё, чтобы удержать их в ЖКЛ. Новых надзирательниц получали путем создания очень благоприятных условий. Их устраивали наилучшим образом, им платили деньги, которых они никогда не смогли бы заработать в другом месте. Они также не переутомлялись на службе. Одним словом, РФСС и особенно Поль[113]хотели, чтобы к надзирательницам относились с величайшим вниманием. К тому времени условия в Равенсбрюке еще были нормальными, о пере населенности говорить еще не приходилось. И вот теперь эти надзирательницы прибыли в Освенцим, – причем добровольно не приехала ни одна, – где они должны были работать в тяжелейших условиях. С самого начала большинство из них захотело сбежать, вернуться к спокойно‑безмятежной и удобной жизни в Равенсбрюке. Тогдашняя старшая надзирательница фрау Лангефельд еще не доросла до сложившейся ситуации, а при этом упрямо отклоняла каждое указание шутцхафтлагерфюрера. Убедившись в том, что иначе сложившееся положение не улучшить, я, не долго думая, на свой страх и риск подчинил ЖКЛ шутцхафтлагерфюреру. Едва ли один день обходился без того, чтобы количество заключенных не совпало с их списком. Надзирательницы бегали в суматохе как переполошившиеся куры и ничего не могли сделать. Три‑четыре добросовестных надзирательницы сходили с ума из‑за остальных. Но поскольку старшая надзирательница считала себя самостоятельной начальницей лагеря, она пожаловалась на то, что ее подчинили равному по чину. И мне пришлось фактически отменить это подчинение. Во время визита РФСС в июле 1942 я в присутствии старшей надзирательницы указал на сложившийся непорядок и заявил, что фрау Лангефельд никогда не могла и не сможет руководить женским концлагерем Освенцим и обустраивать его, и попросил впредь подчинять ее первому шутцхафтлагерфюреру. Но он отказал мне, несмотря на самые убедительные примеры непригодности старшей надзирательницы и надзирательниц вообще. Он хотел, чтобы в женском лагере начальствовала женщина, мне же следовало выделить ей в помощь офицера СС.

Но кто же из офицеров захотел бы подчиниться, так сказать, женщине? Каждый, кого мне приходилось командировать, просил меня как можно скорее вернуть обратно. Когда прибывали большие транспорты, я, если позволяло время, присутствовал на месте, чтобы управлять процессом. Так женский лагерь с самого начала оказался в руках самих узниц. И чем больше становился лагерь, тем менее он оказывался подконтрольным для надзирательниц, тем очевиднее становилось самоуправление заключенных. Поскольку в этой системе преобладали «зеленые», а также просто продувные и бессовестные личности, именно они, собственно, и управляли женским лагерем вопреки «красным» фигурам лагерэльтесте и прочих функционеров. «Распорядительницами» – так стали называть женщин‑капо – были в основном «зеленые» или «черные». Так и стало возможным, что в женском лагере всегда господствовал самый подлый из порядков.


1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 |

Поиск по сайту:



Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.016 сек.)