|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
СТЫЧКА С КОМЕНДАНТОМ
Целый день поезд утомительно медленно полз среди гористых пейзажей, осенних рощ, часто останавливался, пока к ночи окончательно не остановился на станции Яссы, забитой воинскими эшелонами и маршевыми ротами. Петю выгрузили и вместе с другими ранеными перенесли в какойто громадный сумрачный католический монастырь, превращенный в госпиталь. Чабан сбегал в город и скоро вернулся, сообщив новости, которые узнал по так называемому "солдатскому телеграфу". Немцы прорвали фронт, перешли в наступление, и теперь никто не знает, где свои и где чужие и куда можно отправлять санитарные эшелоны с ранеными, чтобы не угодить к немцам. – Подлецы! - сказал Петя, вскакивая с носилок. - Чабан, одеваться! Он чувствовал себя еще довольно слабым, но уже гораздо лучше, чем прошлой ночью. Температура упала. Нога не болела. Правда, немножко знобило, но этот легкий озноб даже как-то бодрил. – Ах, подлецы! - все время повторял Петя, с помощью вестового просовывая забинтованную ногу в узкую штанину бриджей. Его охватило беспокойство. Он очень хорошо понимал, что значит во время отступления попасть на прифронтовую узловую станцию, забитую эшелонами. Настоящая ловушка. И главное, когда все так хорошо устраивалось! Петя кипел от негодования и в то же время готов был заплакать с досады, как мальчик: вместо того чтобы благополучно эвакуироваться в тыл, в родную Одессу, еще, чего доброго, очутишься в плену. Этого еще не хватало! – Нет, черт бы их всех побрал! Сапожники! Шляпы! Довоевались! Раненые офицеры, размещенные вместе с Петей в темной, прохладной трапезной монастыря, разделяли его негодование. Они так же, как и Петя, готовы были тоже вскочить с носилок и ринуться на станцию для того, чтобы расправиться со шляпой, военным комендантом, этой жалкой крысой, окопавшейся в тылу, но, к сожалению,, никто не мог этого сделать, так как все были тяжелораненые, кроме Пети. Таким образом, прапорщик Бачей сразу сделался как бы их представителем. – Послушайте, прапорщик, - раздавалось со всех сторон, - взгрейте их там как следует! – Цукните их хорошенько! – Эту тыловую сволочь! – Покажите им, коллега, кузькину мать, ля мер де ля Кузька!! - весело кричал поручик с отрезанной по колено ногой, видимо, из студентов, который, не переставая, острил и каламбурил, как бы желая заглушить в себе, перекаламбурить ужасное душевное состояние, терзавшее его днем и ночью и не дававшее ни на минуту уснуть, забыться. Кто-то протянул Пете желтый лазаретный костылик - палочку с резиновым наконечником, - и Петя сначала неуверенно, шатко, боясь ступить на раненую ногу, а потом все тверже и тверже, бережно поддерживаемый вестовым, вышел из монастыря с тем, что он разнесет в пух и прах коменданта и заставит немедленно погрузить всех в поезд и отправить в Россию, не дожидаясь, пока западня захлопнется. Это было грубое нарушение лазаретных правил. Напрасно румынский военный врач в нарядном мундире с красивыми иностранными орденами и две молоденькие дежурные сестры-урсулинки в своих белоснежных батистовых накрахмаленных громадных головных уборах пытались остановить прапорщика в дверях, даже хватали его за руки, но Петя строптиво вырвался от них и по скверной фронтовой привычке, сам того не заметив, пустил такое выражение, что Чабан застенчиво покраснел и пугливо посмотрел на черное распятие на белой стене. Привычное состояние боевого раненого офицера, да к тому же еще и георгиевского кавалера, попавшего в тыловую обстановку, охватило Петю, едва он добрался до железнодорожной станции, полной слоняющихся солдат. Петя сразу же хотел пройти к военному коменданту, но молодой донской казак с винтовкой за спиной преградил ему дорогу протянутой плеткой, сказав, что посторонним вход воспрещен. – Это я посторонний? - сказал Петя, побледнев до корней волос, и ударил костылем по плетке. - С дороги! – А ты, ваше благородие, не шуми. – С дороги! - в бешенстве закричал Петя. - Не видишь, с кем разговариваешь? – Видали мы таких керенских геройчиков, студентов, - проговорил казак, продолжая стоять на месте, не сводя с Пети своих весело прищуренных, наглых глаз. Кровь бросилась Пете в голову. – А! - крикнул он голосом, который ему самому показался ужасным, и что есть сил ударил костыликом по какому-то станционному чугунному столбику. Ручка отломилась, и костылик полетел, скользя и подпрыгивая по перрону. На шум выскочил комендант - пехотный капитан с пустым рукавом гимнастерки, заткнутым за тугой пояс. – Господин капитан, - сказал Петя, дрожа от негодования, - когда прекратится этот кабак? Почему нас выгрузили здесь и не отправляют дальше? – Во-первых, попрошу вас не скандалить и стоять по уставу, когда вы обращаетесь к офицеру, старшему по чину. Тут Петя увидел на рукаве капитана черно-красный треугольный шеврон так называемого ударного батальона. – А во-вторых, какого дьявола вы суетесь не в свое дело? Распустились! Вольнопер позволяет себе делать замечания. Когда отправят, тогда и отправят. Вам что? Не терпится поскорее на фронт, получить немецкую пулю в задницу? Не суйтесь поперед батьки в пекло. Успеете. – Да я, наоборот, не на фронт, а в тыл, - простодушно сказал Петя, понемногу остывая и не без некоторого уважения разглядывая на гимнастерке капитана орден Владимира четвертой степени с мечами и бантом. – Вот как? Капитан зло сощурил глаза. Петя понял, что сморозил глупость, непроизвольно покраснел и замялся. – То есть не лично я, а, так сказать, мы… То есть все раненые… Нас всех почему-то выгрузили из поезда и посадили в какой-то монастырь… – Вот как! - еще более грозно повторил капитан, не слушая Петиных объяснений. - Значит, вы изволите торопиться с фронта в тыл? Драпаете? Он очень четко, сквозь зубы, с особенным зловещим удовольствием произнес это новое фронтовое словечко "драпаете", только что вошедшее в моду на румынском фронте. – Драпаете-с? – Попрошу вас в таком тоне не разговаривать с раненым офицером! - вспылил Петя. - Это не мы драпаем, а вы драпаете со всеми вашими знаменитыми штабами. Лицо коменданта странно окаменело, но Петя не обратил на это внимания. Он уже не владел собой. Его понесло. – Развалили к чертовой матери фронт, а теперь, вместо того чтобы ликвидировать прорыв, бросаете на произвол судьбы раненых и устроили здесь… кабак! Он уже вовсе не соображал, что говорит, и очнулся лишь тогда, когда близко от себя увидел покрасневшее, с белым глянцевитым шрамом на переносице лицо капитана, его темные брови и крепко стиснутые собачьи зубы. – Что? Прорыв? – Прорыв, - машинально повторил Петя, уже смутно догадываясь, что говорит нечто совсем неладное. – Замолчать! Как вы смеете! Мальчишка!-крикнул капитан ужасным голосом и стал шарить пальцами по кобуре револьвера. - Прорыв? - сказал он, понизив голос, отчего его голос стал еще ужаснее. - Да за такие слова я вас сейчас… Тут же на месте… За распространение провокационных слухов… Приказ Корнилова знаете? Казак снял с плеча винтовку. Но, к счастью, вокруг Пети и капитана уже собралась толпа солдат, которые в это время привыкли с подозрением следить за офицерами, прислушиваться ко всем их разговорам. Теперь они молча, в вольных позах стояли вокруг, недоброжелательно поглядывая то на Петю, то на коменданта, решая вопрос, кто из них прав. И Петя никак не мог понять значения их пытливых, изучающих взглядов. В присутствии солдат капитан сразу переменился. – Вперед, знаете ли, не рекомендую вам распускать панические слухи, - сказал он скорее ворчливо, чем грозно. - А то видите, что делается… - Он кивнул на солдат. - Что же касается ваших раненых, то они будут отправлены с первым же санитарным поездом. Больше вас не задерживаю. Можете идти. Казак равнодушно надел винтовку. Капитан козырнул, бросил на Петю внимательно-недобрый взгляд и скрылся в своем помещении, а Петя побрел по перрону, опираясь за неимением костылика на плечо вестового. Солдаты некоторое время молчаливо следовали за ними, для того чтобы послушать, о чем будут разговаривать между собой офицер и вестовой. Но так как оба молчали, то солдаты мало-помалу рассеялись, продолжая наблюдать за ними издали, но уже без особого интереса. Казалось, что стычка с комендантом кончилась благополучно. Но в глубине души у Пети остался неприятный осадок. Было что-то слишком мстительное, ядовито-изучающее в последнем взгляде коменданта, и Петя испытывал предчувствие какой-то нависшей над ним беды. Он не ошибся.
4 ДОЛОЙ ВОЙНУ!
Желая поскорее смешаться с толпой, наполнявшей привокзальную площадь, Петя и Чабан быстро сошли по ступеням и очутились среди солдатского моря. Площадь только тем и отличалась от станционных площадей русских юго-западных железных дорог, что над зданием вокзала висел румынский флаг и вместо трактира напротив находилась кофейня со столиками на улице и высоким шестом, на котором тоже висел маленький румынский флажок. Скирды свежеобмолоченной соломы, блестя сухим золотом на сентябрьском солнце, виднелись кое-где в привокзальных дворах. Пахло базарной пылью, половой, полынью, кукурузой. Но все эти мирные краски солнечной румынской осени были нарушены неумолкаемым говором солдатской толпы - утомительнооднообразным, грозным. Слышались выкрики ораторов. Петя заметил, что этот митинг сильно отличается от тех митингов, к которым он привык на позициях. Там, в перерыве между боями, солдаты стояли молчаливо в своих касках, как бы прикованные к земле тяжестью своих вещевых мешков, подсумков, противогазов и оружия. Они с угрюмым вниманием слушали ораторов, по большей части молодых, говорливых унтер-офицеров из вольноопределяющихся или прапорщиков с университетскими значками и красными бантами на груди. Ораторы призывали к войне до победного конца, изредка поднимая головы вверх, для того чтобы проводить глазами маленький немецкий разведчик "Таубе", осыпанный белыми оспинками наших шрапнелей. Здесь же Петя увидел солдат, взвинченных, обозленных. Они не столько слушали ораторов, сколько сами кричали, перебивая друг друга. Это было смешение всех родов войск. Одни застряли здесь по дороге на фронт. Другие только что сменились с позиций. Третьи - с распустившимися обмотками, грязными вещевыми мешками и угрюмо бегающими глазами - были дезертиры. Солдаты обменивались новостями, и так называемый "солдатский телеграф" раздувал самые мрачные слухи о положении на фронте и подливал в огонь масло. Митинги горели в разных частях площади, как костры. То, что на фронтовых митингах, рядом с позициями, произносилось с некоторой опаской, здесь звучало в полный голос, с криками, рыданиями и швырянием фуражек на землю. Среди защитных солдатских рубах мелькали синие воротники и белые голландки матросов Дунайской флотилии. Струились георгиевские ленты черноморцев Виднелись черные кожаные куртки самокатчиков и нижних чинов автомобильных команд. Гул стоял мрачный, грозный, как на большом пожаре. Но он не пугал Петю. После стычки с комендантом прапорщик испытывал такое же чувство озлобления и протеста против войны, против мясорубки и бойни, откуда он только что так счастливо вырвался, каким были охвачены все эти митингующие с утра до вечера солдаты. Отовсюду неслись крики ораторов, требующих мира, земли, хлеба. Насчет земли и хлеба Петя был равнодушен. Но мира жадно просила вся его душа, все его молодое, здоровое тело, так грубо раненное и еще не совсем очнувшееся от ужаса смерти, пролетевшей над ним так близко. – Долой войну! - кричал недалеко от Пети солдатик-пехотинец с грязным, измученным лицом и расстегнутым воротом выгоревшей гимнастерки с зелеными пятнами под мышками. В одной руке он держал, как горшок, свою каску и размахивал ею, другую же руку, раненую и обмотанную окровавленным тряпьем, протягивал слушателям. – Кидай винтовки и ходу домой, пока нас всех тут не переколотили! У него были красные, воспаленные глаза. Видимо, он горел в жару и его бил озноб. – Верно! Правильно! - кричали в толпе. - Пока мы тут будем проливать кровь за кадетов, наши дети дома с голодухи подохнут! – Верно! - вместе с другими закричал и Петя, внезапно рванувшись вперед. Он не разбирал слов, которые раздавались вокруг него. Он только слышал всхлипывающие, рыдающие, отчаянные звуки солдатских голосов. Петей уже овладел митинговый азарт, тот самый, который в те времена непроизвольно вспыхивал в душе каждого человека, как сухой порох, от самой маленькой искорки чужого голоса. Он сам не заметил, как очутился на козлах походной кухни возле раненого солдатика, продолжавшего с белыми, остановившимися глазами и открытым ртом во все стороны совать свою раненую руку в зловонном, окровавленном тряпье, облепленном зелеными мухами. – Подождите, дайте мне!.. Дайте мне, я хочу сказать!., - с нетерпением говорил Петя, становясь рядом с солдатиком, и отстранил его плечом. Он и сам не знал, зачем ему это понадобилось, но удержаться не мог и не хотел. Его распирало от мыслей и чувств, которые требовали немедленного выражения. Ему хотелось тут же, сию секунду излить все свое негодование против безрукого коменданта, против наглого старорежимного казака с плеткой, против всей тыловой сволочи, которая не хотела войти в его положение и как можно скорее отправить его домой. Он отстранил солдатика плечом совсем не потому, что собрался с ним спорить. Напротив. Он был с ним абсолютно согласен, но только считал, что все это он сумеет рассказать гораздо лучше, убедительнее. – Граждане солдаты! - взволнованно начал Петя. Но, заметив, что обращение "граждане" неприятно насторожило против него весь митинг, быстро поправился и крикнул: - Товарищи! Он сорвал свою помятую осколками каску и замахал ею над головой. – Товарищи солдаты! - с упоением кричал он, не слыша собственного голоса. - Вот я, например, тоже прямо с передовой, из боя. У меня ранена осколком нога. - Он говорил совсем не то возвышенное, замечательное, что ему хотелось сказать, но то, что он говорил, выкрикивал осипшим голосом, было именно той самой простой солдатской правдой, которой так жаждала его душа. - Вот тут… смотрите, братцы… в верхнюю треть бедра, - почти жалобно произнес прапорщик Бачей, показывая окружавшей его толпе солдат, куда именно он ранен. - А вместо того чтобы нас, раненых, отправить в тыл, нас почему-то держат здесь, и мы, того и гляди, попадем немцам в плен, потому что Макензен опять прорвал фронт, и если он перережет железнодорожную ветку Яссы - Кишинев, то нам всем тут вата, - с удовольствием произнес Петя новое солдатское словечко "вата", обозначавшее конец, гибель. В толпе зааплодировали, но не слишком сильно. Петя слез с походной кухни, и у него было такое ощущение, будто он произнес очень длинную, блестящую речь, покрытую бурей аплодисментов. В то же время он увидел казачий разъезд, медленно, зловеще пересекавший площадь. Февральская революция уже совершилась, царя свергли, а казаки с плетками медленно пересекали площадь, как выходцы из старого мира, как привидения. Однако они совсем не были привидениями. Весь митинг с недоверием и страхом следил за донцами, каждую минуту готовый либо рассеяться, либо вступить в драку. Пете показалось унизительным, до глубины души обидным, что солдаты - фронтовики, герои, граждане новой России, несмотря на свободу и революцию, продолжают бояться казаков. Он вспомнил 1905 год, с ненавистью прищурился и, отставив ногу, довольно громко сказал: – Подонки самодержавия! Казаки не обратили на эти слова никакого внимания, и разъезд так близко проехал мимо прапорщика, что его обдало острым запахом пыльных лошадей и он услышал волосяной свист конских хвостов, отмахивающихся от жирных осенних мух. Но казачий есаул с выточенным лицом белого шахматного конька искоса взглянул на прапорщика и, откинувшись на седле назад, что-то негромко сказал своему вестовому. – Ишь, красавцы! - еще более сузив глаза, с вызовом обратился Петя к солдатам. - Видели подобных фруктов? Они думают, что это им старый режим! Гнусное казачье! – Кадеты, корниловцы! - крикнули в толпе, но не слишком уверенно, и казачий разъезд, молчаливо миновав площадь, скрылся за углом. Вечером в госпитале Петя уже собирался лечь в белоснежную постель, приготовленную урсулинками, предвкушая скорое возвращение домой, в Одессу, легкие, приятные сновидения, как вдруг в монастырской галерее раздались грубые звуки шагов, звон шпор, стук шашек, и Петя увидел нескольких солдат и унтер-офицеров, которые, отстранив дежурную сестру-урсулинку, шли по галерее прямо на прапорщика со злыми, решительными лицами. – Вот этот самый и есть, - услышал Петя. Прежде чем он успел прийти в себя от неожиданности, его окружили. – Вы арестованы! - с ненавистью глядя Пете прямо в глаза, сказал толстый фельдфебель-подпрапорщик с алым атласным бантом и полной колодкой георгиевских крестов и медалей на жирном туловище, перехваченной офицерским поясом с солдатской шашкой, с офицерским темляком. – А что я сделал? - запинаясь, спросил Бачей, причем чуть было не прибавил титулование - "господин подпрапорщик". – Ваше оружие! - сказал, выступая из-за спины фельдфебеля, строгий артиллерийский поручик, у которого на груди тоже был алый атласный бант. Не чувствуя за собой никакой вины, прапорщик отстегнул пистолет и кортик и подал их артиллеристу, пожав плечами и сделав ироническую улыбочку. Но это не произвело никакого впечатления. – Следуйте за нами! Его провели по темному, угрожающе пустынному ночному городу с конным памятником какому-то генералу или королю, и он очутился в комнате без мебели, куда тотчас втолкнули офицерскую раскладную койку-сороконожку без подушки и одеяла, и, оставив внутри комнаты часового, захлопнули дверь, а снаружи, в коридоре, поставили другого часового. Петя понял, что с ним происходит что-то очень нехорошее. Когда же он взглянул в окно и при свете садового фонаря увидел внизу третьего часового, его длинную тень на садовой дорожке, то растерялся. Это был не простой арест, а самый строгий, который применяется лишь тогда, когда арестованный подлежит военнополевому суду. Бачей, конечно, никак не мог применить к себе подобный случай, даже отдаленную возможность военно-полевого суда. Он вообще считал, что все это глупая ошибка. И все же в глубине души испытывал ужас. – Я не понимаю, в чем дело, зачем меня сюда заперли, - несколько раз обращался он к часовому, который неподвижно стоял у двери с винтовкой у ноги и не отвечал на вопросы прапорщика. Петя, конечно, очень хорошо знал из устава гарнизонной службы, что часовой не имеет права разговаривать с арестованным. Он также знал, что в случае побега часовой имеет право стрелять и убить. Но все это до сих пор была теория. Теперь это была практика. Попав в положение арестованного, Бачей почувствовал, как это подлинно страшно: спрашивать, и не слышать ответа, и бояться выглянуть в окно, чтобы не получить пулю в голову. – Да нет, вы мне только скажите: в чем меня обвиняют? - почти жалобно спрашивал он часового, понимая, что ответа не может быть, а просто так, из наивного упрямства. На столике горела свеча. Он вынул из сумки полевую книжку и на листке донесений стал писать начальнику гарнизона жалобу на самоуправство армейского комитета, требуя, чтобы ему либо немедленно предъявили обвинение, либо выпустили. Бачей требовал, чтобы часовой вызвал караульного начальника, но часовой продолжал сердито молчать. Когда среди ночи началась смена караула и в комнату вошел новый часовой в сопровождении не только разводящего, но также почему-то караульного начальника и дежурного по гарнизону, мрачного штабскапитана с черепом батальона смерти на рукаве, Петя подал дрожащей рукой свою бумагу, но караульный начальник даже не пожелал ее взять, а брезгливо отстранил руку. – Не понимаю, что это происходит! - воскликнул прапорщик Бачей. - Я требую, чтобы меня наконец выслушали. Здесь явное недоразумение. Пусть меня либо немедленно освободят, либо предадут суду. – Суду? - сказал штабс-капитан, прищурившись. - Много чести. Таких типов, как вы, расстреливают на рассвете, во дворе комендатуры. Срывают погоны и расстреливают без всякого суда. – Но за что же? - пролепетал Бачей, чувствуя, что еще минута, и он потеряет сознание, - так все это было ужасно, непоправимо: одинокая свеча в темной пустой комнате, штыки часовых, тени на грязных стенах и в особенности ненавидящие глаза штабс-капитана и череп на рукаве его гимнастерки. - За что же? - пересохшими губами повторил прапорщик. – За измену. За панику. За пропаганду. Мальчишка! – Вы не имеете права. Я офицер! – Не офицер, а большевистская сволочь! И не успел Петя что-нибудь сказать, как штабс-капитан и все остальные, стуча сапогами, вышли из комнаты, и снова он остался наедине с молчаливым часовым и со своей громадной тенью, которая, повторяя беспорядочные движения языка свечки, колебалась на стене, доставая большой, как бы распухшей головой до середины потолка. Теперь он уже не сомневался, что с минуты на минуту его вытащат из комнаты в сад, толкнут к стене, и он даже как бы видел перед собой эту стену с отвалившейся штукатуркой, обнажившей розовые кирпичи. Петя несколько раз вскакивал с койки, не стесняясь часового, бегал по комнате, потом опять бросался ничком и закрывал глаза, заставляя себя заснуть. Но вместо сна он начинал летать по комнате на своей койке, как на доске качелей - вверх и вниз, и вкось, - и это летание временами погружало его в беспамятство, однако не настолько глубоко, чтобы заглушить ужасные мысли, терзавшие его мозг. Он понимал, что приближался тот критический миг, когда должна была наконец решиться судьба революции, и жизнь отдельных людей уже не имела значения. Он чувствовал себя песчинкой в завитке взбаламученной волны, которая, сверкая на солнце, катилась к берегу, каждую минуту готовая вдребезги разбиться о скалы. Но ведь он был не песчинка. Он был живой. В нем был заключен весь мир со всей его древней и новой историей, религией, химией, поэзией, астрономией, а главное, с той неистребимой жаждой и силой жизни, которая одна могла удержать его от бессмысленного желания в порыве отчаяния разбить окно, закричать на весь этот чужой румынский город: "Спасите меня! " - и быть убитым пулей часового. Он провел ни с чем не сравнимую и ни на что не похожую ночь, когда вихрь разнообразных мыслей, представлений и ощущений с умоисступляющей быстротой и постоянством вращается вокруг какойто одной неподвижной точки сознания, дошедшего до высшей степени не земной, но уже какой-то небесной ясности. Вся душа его болела множеством различных болей, среди которых особенно мучительно ощущалась боль мысли о том, что будет с отцом, когда он узнает о гибели сына. Он жалел отца больше себя. Но он и отец в эти минуты в его сознании были как бы одним существом, странно разделенным в этом тягостном мире тюремной свечи, отраженной в черных стеклах окна. Все же перед самым рассветом, когда он так устал мучиться, что уже готов был покорно идти, когда его поведут, он на короткое время заснул без мыслей и сновидений глубочайшим сном приговоренного к казни. Он проснулся от тех звуков, которых ждал с таким ужасом всю ночь. Слышались торопливо бегущие шаги солдат, звон шпор, стук прикладов по метлахским плиткам коридора. Свеча уже догорела и потекла со стола, застыв на углу белым грибом. Но она была уже не нужна. Светало. Часовой неподвижно стоял у двери. Петя заметил, что у него встревоженное лицо. Казалось, он к чему-то прислушивается. Откуда-то снаружи доносился беспокойно нарастающий, могучий, грозный шум громадной толпы. Вдруг в комнату вошел штабс-капитан из батальона смерти с черепом на рукаве. При слабом свете темного утра его лицо с обострившимися чертами казалось почти зеленым. В одной руке он держал пистолет прапорщика Бачея, в другой - его кортик и помятую каску. – Получите ваше оружие. Вы свободны. И не задерживайтесь. Теперь уже шум толпы превратился в сплошной вой, среди которого слышался свист и улюлюканье.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.014 сек.) |