|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Глава четвертая 1 страница. Древняя буддистская легенда о существующей вне пространства и времени Обители просветленных?Аннотация
Шангри-Ла. Древняя буддистская легенда о существующей вне пространства и времени Обители просветленных? Или последний островок безмятежности и гармонии в раздираемом войнами, истекающем кровью мире? Шангри-Ла тщетно искали великие ученые, мистики и философы. Но однажды врата Шангри-Ла отворились, чтобы спасти четверых европейцев, похищенных из мятежного Афганистана… Так начинается один из самых загадочных романов XX века «Потерянный горизонт» Джеймса Хилтона, книга, соединившая в себе черты интеллектуальной мистики с увлекательным приключенческим сюжетом! Джеймс Хилтон
Предисловие переводчика
Дело было весной 1942 года. Невесть откуда взявшийся американский бомбардировщик запросил посадку во Владивостоке. Приземлившись, летчики объяснили, что они сбросили бомбы на Токио и едва-едва, почти с пустыми баками, дотянули до российского Приморья. В войне на Тихом океане СССР был тогда нейтральной стороной, и с американцами поступили как положено – их интернировали. Что за связь между этим случаем и книгой, которую вы держите в руках? В общем-то никакой. А может, есть все-таки некая перекличка слов и обстоятельств, событий и мыслей? Ну, вроде того, что американские летчики тоже «потеряли горизонт»? Либо, заглядывая уже в первые страницы романа Хилтона, не обратить ли внимание, что и там речь идет о злоключениях, выпадающих порой на долю авиаторов? Эти вопросы нагромождены здесь, разумеется, нарочно, «для приманки». Скоро они отпадут, туман рассеется. Но прежде читателям хотелось бы кое-что подсказать – или предложить. Вот что. Роман Хилтона из тех, что создают настроение. Он пробуждает добрые чувства. Он наводит на размышления – порой очень серьезные и не всегда грустные. И он куда-то манит, к чему-то зовет. Так вот, если, прочитав книгу, вы почувствуете, что душа рвется в неведомые дали, жаждет устремиться к глубинам таинственного, откликнетесь на ее порыв. Сделать это можно сравнительно простым и привлекательным способом: попытаться выяснить судьбу американских летчиков, попавших тогда во Владивосток. У нас наверняка сохранились где-нибудь соответствующие бумаги, а в США, надо думать, все давным-давно освещено в открытой печати. И тем не менее почему не покопаться в забытой истории? Не разыщутся ли находки, которые по нынешним временам окажутся ценнейшими открытиями. И еще это послужит напоминанием, что пережитое в прошлых поколениях не всегда утрачивает интерес и смысл для тех, кто пришел им на смену. Тем же, собственно, оправдано и сегодняшнее русское издание «Потерянного горизонта» – книги, которая появилась почти шестьдесят лет назад и сразу покорила многие умы и души западного, во всяком случае, англосаксонского мира. Вашему вниманию предлагается знаменитое, по-своему выдающееся произведение. Правда, серьезные исследователи английской литературы 30-х годов о Хилтоне, как правило, даже не упоминают. Основания у них такие же, по каким в курсы истории русской литературы XIX века часто не попадает Боборыкин. Но, как известно, не кто-нибудь, а именно Боборыкин подарил миру слово, понятие «интеллигенция». Сродни этому и заслуга Хилтона. Его «Потерянный горизонт», пусть и не признаваемый за жемчужину художественной прозы, обогатил словарь человеческой цивилизации, дал людям понятие, соединившее в себе их светлые надежды, и неясные мечты, и горькие сомнения. Джеймс Хилтон (1900–1954) написал множество романов. Пробовал себя и в драматургии. Но только «Потерянный горизонт», созданный за шесть недель весной 1933 года, принес ему широкую известность. За эту книгу он был удостоен премии Хоторндена, ежегодно присуждаемой английскому писателю, не достигшему сорокалетнего возраста. Среди других лауреатов в разные годы были Ивлин Во, Грэм Грин, Алан Силлитоу. Их читают и поныне. А Хилтон забыт. Забыт и великий фильм «Потерянный горизонт», который в 1937 году снял в Америке режиссер Фрэнк Капра. Успех картины был так велик, что легко оправдались беспримерные по тем временам затраты на ее создание – два с половиной миллиона долларов. Достались творцам фильма и два «Оскара». В 1952 году последовала еще одна попытка представить роман Хилтона на экране. На сей раз неудачная. И в 1973 году был поставлен мюзикл по мотивам романа, долго не сходивший с экрана. Но к тому времени очарование «Потерянного горизонта», выражаемое одним словом, «Шангри-ла», уже жило самостоятельной жизнью, оторвавшейся и от книжной, и от кинематографической первоосновы. Вошло, например, в оборот выражение «взять билет до Шангри-ла». Оно могло означать просто сборы в отпуск, освобождающий от повседневных забот. А могло быть и циничным выкриком больного сознания, жаждущего погрузиться в наркотический кайф. Во всяком случае, достаточно стало произнести «Шангри-ла», чтобы излить тоску по счастливой, осмысленной жизни, заявить о неприятии мерзостей этого заблудшего мира. Не обошлось и без стараний придать выдумке Хилтона ощутимые черты действительности. Призрак начал воплощаться в дереве и камне. Дальше всех продвинулся, наверное, президент Рузвельт. С началом войны яхта «Потомак», на которой он обычно отдыхал от хлопот Белого дома, стала вожделенной мишенью для противника. И тогда в отрогах Аппалачей появился загородный приют президента США. Сегодня это всем известный Кэмп-Дэвид. Но так его назвал Эйзенхауэр по имени своего внука. А Рузвельт, не лишенный склонности к лиризму и романтике, окрестил свое тихое прибежище «Шангри-ла». Отсюда как раз и протягивается тонкая, непрочная, но все-таки ниточка связи между романом Хилтона и американским самолетом, залетевшим во Владивосток. После катастрофы в Перл-Харборе минуло несколько месяцев, а США все не могли нанести японцам ответного удара. Президент не находил себе покоя. Наконец явилась идея, за которую Рузвельт ухватился обеими руками. Планировалось использовать авианосцы как базу для воздушного налета на Японию. Хитрость же состояла в том, что кораблям надлежало оставаться за 500 миль от Японских островов. Отсюда самолеты могли добраться до цели. Но на обратный путь горючего бы не хватило. Тем и хорош был план, что он готовил полную неожиданность для японцев, которые, конечно же, не допускали, что американцы станут вести себя наподобие камикадзе. А те и не собирались. Сбросив бомбы, самолеты должны были проследовать чуть дальше и найти себе посадочные площадки на материке, предположительно в Китае. Так все и произошло. Во Владивосток попал единственный «заблудившийся» «Б-25». Успех был огромный, не столько, правда, военный, сколько политический. Корреспонденты со всего мира осаждали Рузвельта вопросами, недоумевали, откуда могла появиться над Японией американская воздушная армада. – Как откуда? – отвечал президент. – У нас же есть база в Гималаях. Называется «Шангри-ла». Свою шутку он впервые опробовал на помощнике-секретаре Уильяме Хассете. Тот тоже поначалу не мог взять в толк, как можно было устроить эту бомбардировку при существовавших ограничениях в радиусе действий «Б-25». А услышав от Рузвельта насчет базы «Шангри-ла», только заморгал глазами. Явно не понял намека, не оценил юмора. Описывая эту беседу президента с помощником, знающие авторы не упускают случая отметить: Хассет не читал Хилтона. Могли бы, кстати, добавить, что он и фильма «Потерянный горизонт» не видел. И более того, он никогда не задумывался, откуда взялось и что означало название загородной резиденции, где он сам постоянно бывал и где утром 19 апреля 1942 года происходил этот разговор. Так или иначе, одно не подлежит сомнению: и в 30-е годы Хилтона читали не все, тем более не все им упивались. В этом отношении разница между Рузвельтом и Хассетом очень показательна. Один, хотя и президент, находил время, чтобы наслаждаться чудесной выдумкой. Другой, всего лишь «аппаратчик», был слишком занят, чтобы уделять внимание таким пустякам. У нас тоже не все, наверное, поддадутся обаянию «Потерянного горизонта». Но вообще-то друзья этой книги в нашей стране появились давно, и их немало. Среди тех, кто читает по-английски, роман Хилтона уже десятилетиями ходит по рукам. Теперь, с выходом русского издания, круг его читателей и почитателей расширится. И не исключено, что у нас-то он найдет самую благодарную аудиторию, а его литературная и общественная судьба обретет новое дыхание. Мы, евразийцы, в каком-то смысле гораздо лучше, чем европейцы, чем американцы, подготовлены к восприятию завораживающих видений, которые помогают мечтать о безмятежной, блаженной жизни. Впрочем, приглашая к чтению этой книги, не мешает отметить, что она способна доставить удовольствие любителям детективов, фантастики и приключенческой литературы.
Пролог
Сигары угасали, и мы чувствовали, что надвигается разочарование, обычно подстерегающее старых школьных товарищей, которые, встретившись взрослыми, обнаруживают вопреки всем ожиданиям, как мало между ними общего. Разерфорд писал романы. Уайленд служил секретарем посольства. Он как раз и устроил нам ужин в Темплхофе[1], и сделал это, как я угадывает, без особого удовольствия, хотя всем своим видом выказывал спокойное благодушие, приличествующее дипломату в подобных случаях. Мы были тремя англичанами-холостяками в столице чужого государства. Кроме самого этого обстоятельства, ничто на свете не могло бы, по-видимому, свести нас вместе, и в душе я не преминул отметить, что легкое высокомерие, отличавшее Уайленда еще в школе, отнюдь не исчезло ни с годами, нив результате награждения его боевым орденом. Разерфорд нравился мне больше. Приятно было смотреть на зрелого мужчину, выросшего из тощего, робкого ребенка, которого я некогда попеременно то притеснял, то опекал. Можно было догадаться, что среди нас троих у него самые высокие доходы и самая интересная жизнь. Такое предположение связывало меня и Уайленда по крайней мере одним общим чувством – завистью. Встреча наша тем не менее вовсе не была скучной. Удовольствие доставляла сама возможность любоваться громадными самолетами «Люфтганзы», прибывавшими со всех концов Центральной Европы. И в сумерках, разгоняемых огнями аэропорта, нам открывалось воистину пышное театральное зрелище. Приземлился английский самолет, и командир экипажа в полном летном обмундировании, проходя мимо нашего стола, поприветствовал не узнавшего его поначалу Уайленда. Потом все перезнакомились, и летчика пригласили присоединиться к нашему обществу. Этого обаятельного, веселого парня звали Сандерс. Извиняющимся тоном Уайленд высказал несколько соображений насчет того, как трудно узнать человека, если он облачен в комбинезон да еще голова его упрятана в шлем. В ответ Сандерс рассмеялся и сказал: – Ну разумеется. Мне это хорошо известно. Не забывайте, я ведь был в Баскуле.[2] Уайленд тоже улыбнулся, но как-то натянуто, и разговор тут же ушел в сторону. Присутствие Сандерса оживило наше застолье, и мы дружно навалились на пиво. Около десяти Уайленд приметил знакомого за соседним столом и отошел с ним поговорить. Разерфорд воспользовался этим и обратился к Сандерсу: – Кстати, вы упомянули Баскул. Я немного знаю это место. А что, собственно, там случилось? Сандерс улыбнулся, явно смущенный: – Да так, кое-какие переживания по службе. – Но он был из тех молодых людей, что не умеют долго противостоять соблазну поделиться сокровенным. – В общем, так. Какой-то афганец или африди[3], или черт знает, кто еще, угнал одну из наших колымаг. Можете себе представить, как нам за это досталось. Кошмар, да и только. Угонщик набросился на пилота, выкинул ею из кабины, напялил его шлем, уселся за штурвал – и никто ничего даже не заметил. Просигналил механикам, все как положено. Милейшим образом взмыл и небо и исчез. Загвоздка в том, что больше его никогда не видели. Разерфорд заинтересовался: – Когда это произошло? – Ну, примерно год назад. В мае тридцать первого. Мы вывозили гражданское население из Баскула в Пешавар. Из-за мятежа. Вы, наверное, помните это. Порядка там немножко не хватало, иначе, я думаю, ничего подобного бы не произошло. Но ведь случилось, и это по-своему подтверждает, что за одежкой можно не разглядеть человека. Разерфорд не унимался в расспросах: – Как мне представляется, у вас там были такие самолеты, что каждому требовался целый экипаж. Один человек просто не справился бы. Разве не так? – Верно. На обычных транспортных самолетах летали командами. Но это была особая машина. Ее сделали специально для какого-то махараджи, этакая роскошная техническая штучка. Индийская топографическая служба пользовалась ею для полетов над Кашмиром на очень больших высотах. – И вы говорите, в Пешаваре он так и не появился? – Нет, не появился. И вообще, как мы ни старались, обнаружить его не смогли нигде. Это-то и странно. Возможно, он рассчитывал добраться до своего племени где-нибудь в горах, а потом потребовать выкуп за пассажиров. Думаю, однако, что все они погибли. Там, вдоль Границы[4], полно таких мест, где вы можете разбиться и никто никогда вас не найдет. – Да, я знаю эту местность. Сколько было пассажиров? – Четверо. Трое мужчин и женщина, монахиня-миссионерка. – Имя Конвэй вам ничего не говорит? Не было ли такого среди мужчин? Сандерс всколыхнулся, пораженный. – Вот это да! Действительно – Конвэй Великолепный. Вы его знаете? – Мы с ним однокашники, – сдержанно сказал Разерфорд. Он говорил правду, но чувствовалось, что его слова будут истолкованы не так, как ему хотелось бы. – По всему, что я слышал о нем в Баскуле, это замечательный человек, – продолжал Сандерс. Разерфорд кивнул: – Да, вне всякого сомнения… Но невероятно, совершенно невероятно… – Заметно было, что ему стоило усилий собрать разбежавшиеся мысли. Наконец он произнес: – В газетах об этом не было ни слова, и я бы не пропустил. Что это означает? Сандерс вдруг почувствовал себя неуютно н, как мне показалось, готов был покраснеть. – Честно говоря, – ответил он, – я выболтал больше, чем надо. Хотя, может, теперь это не имеет значения. Сейчас об этом не стали бы молчать даже в церквах и тем более на базарах. А тогда дело, понимаете ли, замяли, то есть запретили рассказывать, как и что произошло. Больно неприглядная получалась картина. Правительство просто отметило, что одна машина пропала. Имена были названы. И всё. Такие сообщения не очень-то волнуют широкую публику. Тут как раз вернулся Уайленд, и Сандерс заговорил с ним так, что это прозвучало полупризнанием допущенного им промаха. – Послушайте, Уайленд, мы с ребятами толкуем о Конвэе Великолепном. Боюсь, я несколько подраспустил узел, затянутый в Баскуле. Надеюсь, вы не придаете этому значения? Пару мгновений Уайленд пребывал в суровом молчании. Было очевидно, что он старался примирить вежливость к соотечественнику с требовательными правилами своей службы. Наконец он изрек: – Не могу не выразить сожаления, что этот случай пытаются превратить в анекдот. Я всегда полагал, что вы, летчики, люди надежные и не станете развлекаться пересказом вздорных баек для малолетних. – Отчитав таким образом молодого человека, он с несравненно большей учтивостью обратился к Разерфорду: – Конечно, для тебя секретов тут никаких нет. Но вообще, как ты, я уверен, понимаешь, события на Границе приходится иногда покрывать пеленой некоторой таинственности. – Вместе с тем, – сухо заметил Разерфорд, – мы все подвержены удивительному недугу – желанию знать правду. – Ее никогда и не скрывали от тех, у кого это желание было мало-мальски обоснованным. Я находился тогда в Пешаваре и могу тебя заверить, что так оно и было. Кстати, ты хорошо знал Конвэя? Потом, после школы, я имею в виду. – Немного общался с ним в Оксфорде, и несколько случайных встреч позднее. А ты имел с ним дело? – Когда работал в Анкаре. Там мы пару раз виделись. – Что ты о нем подумал тогда? – Ну, судя по всему, он был человек с мозгами, но какой-то расслабленный. Разерфорд улыбнулся: – С мозгами – это бесспорно. В университете он делал блестящую карьеру. Пока не грянула война. Всегда загребной, восходящая звезда команды, сплошные призы и за это, и за то, и за все прочее. К тому же я никогда не встречал лучшего пианиста. Если не говорить о профессионалах, разумеется. Поразительно разносторонне одаренный человек. Так и видишь его среди кандидатов в премьер-министры. Но после Оксфорда о нем, надо признать, что-то не было слышно. Война вторглась в его судьбу. Она, как я понимаю, круто изменила его жизнь. – Он был ранен, снаряд разорвался рядом, но, в общем, обошлось, – сказал Уайленд. – Воевал очень неплохо, во Франции, награжден за храбрость. Потом вроде бы вернулся в Оксфорд, на время, прочитать курс. В двадцать первом, насколько мне известно, отправился на Восток. С его знанием восточных языков место он получил без особых проволочек. У него даже было несколько должностей. Улыбка Разерфорда стала еще шире. – Ну, теперь все ясно. История навеки сохранит тайну, и никто не дознается, какие блестящие способности были потрачены на занудную дешифровку глупейших бумаг, рассылаемых министерством иностранных дел, а также на устройство чаепитий для интриганов, собирающихся в миссии. – Он был на консульской, а не на дипломатической службе, – небрежно заметил Уайленд. Он явно не склонен был заводиться. Когда же Разерфорд, подразнив его еще немного, поднялся с намерением покинуть нас, он не стал возражать. Впрочем, было уже поздно, и я сказал, что, пожалуй, пора расходиться. Пока мы прощались, Уайленд сохранял все тот же вид молчаливо страдающей опоры государственного здания. Зато Сандерс светился сердечностью и выражал надежду на новые встречи. Утром, в неимоверную рань, мне предстояло сесть в проходивший транзитом поезд, и, пока мы ждали такси, Разерфорд предложил скоротать оставшиеся часы у него в отеле. Он сказал, что занятый им номер весьма располагает к беседе. Я согласился, что это будет замечательно, и он заключил: – Прекрасно. Мы поговорим о Конвэе, если ты не против, если тебе еще не надоело. Я ответил, что, мол, нисколько не возражаю, хотя знаком с ним был очень мало. – В школе мы практически не общались, а потом я никогда его не встречал. Я был новичком в классе, и у него не было никаких причин вообще обращать на меня внимание. Но однажды он проявил ко мне какую-то чрезвычайную доброту. Пустяк, конечно, но я запомнил. Разерфорд согласно кивнул: – Он мне тоже очень нравился. Хотя, оглядываясь назад, поражаешься, до чего же мало мы общались. И тут мы оба умолкли. Возникла несколько неловкая тишина, означавшая, что оба мы думаем о человеке, который в жизни каждого из нас занимал гораздо большее место, чем можно было бы судить по мимолетности наших с ним встреч. Впоследствии я обнаружил, что и другие, кому доводилось хотя бы поверхностно и недолго общаться с Конвэем, всегда с живостью вспоминали об этом знакомстве. В юности он, несомненно, обращал на себя внимание. И для меня, знавшего его в возрасте, когда ищут героев, воспоминания о нем сохраняют отчетливо романтическую окраску. Он был высок, очень хорош собой и не только верховодил во всех наших играх, но и постоянно завладевал всеми мыслимыми школьными наградами. Однажды расчувствовавшийся классный руководитель заявил, что все достижения Конвэя представляют собой нечто великолепное. Отсюда и пошло его прозвище. И он сохранил за собой этот титул. Едва ли подобное удалось бы кому-нибудь еще. Помню, в День ораторского искусства он произнес речь по-гречески. Он был звездой школьного театра. Он нес в себе нечто от елизаветинской эпохи – живую непринужденность, привлекательную внешность, яркое сочетание физической энергии и подвижности ума. В нем было что-то от Филиппа Сиднея.[5] Теперь наша цивилизация нечасто рождает таких людей. Нечто в этом духе я сказал Разерфорду, и он согласился: – Да, верно. Зато мы нашли слово, осуждающее таких людей. Мы называем их дилетантами. И некоторые вроде Уайленда именно так, наверное, и думают о Конвэе. На Уайленда мне наплевать. Не терплю таких типов. Сплошная правильность и болезненное самомнение. И мозги наставника-надзирателя. Заметил, как он изъясняется? «Всегда полагал, что вы люди надежные, не станете развлекаться пересказом вздорных баек». Будто вся наша треклятая империя – это пятый класс школы Святого Доминика! Да и вообще мне всегда были противны эти дипломаты с их привычками белых саибов. Молча мы проехали несколько кварталов. – И все же, – заговорил он опять, – хорошо, что эта встреча состоялась. Для меня было удачей узнать мнение Сандерса насчет случившегося в Баскуле. Я уже слышал об этом раньше, но не очень верил. Тогда это было частью гораздо более фантастической истории, в которую невозможно поверить. Или почти невозможно. Там был лишь один намек на правду. А теперь уже два намека. Надеюсь, ты догадываешься, что я не страдаю избытком легковерия. Я немало попутешествовал и знаю, что странные вещи в мире случаются. Приходится с ними считаться, если ты их сам видел, но не обязательно, если кто-то тебе о них рассказал. И все же… – Видимо, он вдруг сообразил, что его речь до меня не доходит, и осекся. – Ладно, одно только ясно, Уайленда я в это дело посвящать не собираюсь. Это все равно что предлагать эпическую поэму для публикации в воскресном журнале для домохозяек. Лучше попытаю счастья на тебе. – Не преувеличиваешь ли достоинства моей особы? – спросил я на всякий случай. – Твоя книга заставляет меня думать, что я не ошибаюсь. Я не говорил ему, что издал весьма специальную работу (в конце концов, не все же читают труды по неврологии), и был приятно удивлен, что Разерфорд по крайней мере слышал о ней. Сказал ему об этом и получил в ответ: – Видишь ли, я заинтересовался твоей книгой потому, что Конвэй одно время страдал потерей памяти. Тут мы как раз подъехали к отелю. Разерфорд взял ключ у портье, и пока мы поднимались на пятый этаж в лифте, он произнес: – Но все это слова, слова. А главное в том, что Конвэй жив. По крайней мере был жив несколько месяцев назад. Подъем в лифте создает такую степень стесненности в пространстве и времени, что отозваться на сообщение Разерфорда я смог лишь несколько секунд спустя, уже в коридоре. – Что ты говоришь? Откуда ты знаешь? И, вставляя ключ в замок своей двери, он ответил: – Потому что плыл вместе с ним на японском теплоходе из Шанхая в Гонолулу в ноябре прошлого года. Продолжил он не раньше, чем мы расположились в креслах с бокалами и сигарами. – Итак, прошлой осенью я отдыхал в Китае. То есть путешествовал, как это обычно делаю. Конвэя я не видел годы. Мы не переписывались. Не сказал бы, что я часто о нем вспоминал. Хотя его лицо – одно из немногих, что встают передо мной сразу же, как только захочу вызвать их в памяти. Так вот, я побывал у своего друга в Ханькоу и возвращался поездом в Пекин. В вагоне я отважился завязать разговор с милейшей попутчицей – матерью-настоятельницей французских сестер-монахинь, обосновавшихся поблизости от Синьяна.[6] Она как раз направлялась к себе в обитель. Мое поверхностное знакомство с французским языком показалось ей, видимо, достаточным, чтобы с удовольствием поболтать о своей работе и вообще о том о сем. Признаться, к занятиям миссионеров я обычно отношусь без всякого почтения, но готов согласиться, что французские католики – это особая статья. По крайней мере они работают не разгибаясь и не корчат из себя старших офицеров в мире, разделенном на чины и ранги. Однако это так, к слову. А суть в том, что эта дама, толкуя о монастырской больнице в Синьяне, упомянула о пациенте, страдавшем лихорадкой. Он поступил несколько недель назад. С виду европеец, но без бумаг и в таком состоянии, что не мог даже объяснить, кто он и откуда. Одет был по-местному, притом в бедняцкие лохмотья. Болезнь скрутила его очень сильно. Он свободно говорил по-китайски и довольно неплохо по-французски. К тому же, как заверяла меня собеседница, прежде чем обнаружилась национальность приютивших его монахинь, он обращался к ним на изысканном английском. Я сказал, что все это кажется мне удивительным до неправдоподобия, и даже слегка пожурил мою попутчицу: трудно, мол, судить, насколько изысканна речь, звучащая на языке, которого не знаешь. Мы дружно посмеялись на эту тему, весело поговорили еще о каких-то пустяках, и дело кончилось ее приглашением посетить монастырь, если мне когда-нибудь случится быть по соседству. Тогда, конечно, мне это показалось не более вероятным, чем очутиться на вершине Эвереста. И, прощаясь с нею в Синьяне, я был полон искренних сожалений, что наше мимолетное знакомство на том и завершилось. События, однако, повернулись так, что совсем немного времени спустя я снова оказался в Синьяне. Отъехали-то мы всего милю или две, как что-то стряслось с локомотивом и он с большим трудом дотолкал нас обратно к станции. Тут выяснилось, что запасного паровоза ждать не менее двенадцати часов. На китайских дорогах такое не в диковинку. Надо было как-то прожить полдня, и я решил поймать добрую даму на слове – отправился в ее обитель. Приняли меня очень тепло, хотя, естественно, не без удивления. Кто сам не католик, тому, я полагаю, нелегко понять, как это им, католикам, без труда удается сочетать свою официальную строгость с неофициальной широтой взглядов. Замысловато выражаюсь, да? Ну, не важно. Во всяком случае, люди в этой обители оказались расчудесным обществом. Тут же приготовили поесть, и молодой врач-китаец подсел ко мне, чтобы разделить трапезу. Заодно он развлекал меня беседой на забавной смеси французского и английского. Потом он и мать-настоятельница повели меня осматривать монастырскую больницу – предмет их гордости. Я представился писателем, и они открыто и чистосердечно наслаждались мыслью, что, может быть, появятся на страницах моей книги. Мы шли мимо коек, и доктор рассказывал, кто чем болен. Всюду царила безукоризненная чистота, и все вокруг доказывало, что больница находится в прекрасных руках. Я совсем забыл о таинственном пациенте, изысканно говорящем по-английски. Но тут вдруг мать-настоятельница объявила, что мы подходим к его постели. Я увидел только его затылок; больной, видимо, спал. Мне предложили обратиться к нему по-английски. «Здравствуйте», – сказал я. Не ахти как оригинально, но это первое слово, какое пришло в голову. Больной тут же повернулся и ответил: «Здравствуйте». Да, действительно, это был выговор хорошо образованного человека. Но я не успел удивиться, так как сразу узнал его, несмотря на бороду, несмотря на то что он вообще сильно изменился за те годы, которые мы не виделись. Это был Конвэй. Я не сомневался, что передо мной именно он, и все же, если бы я взялся тогда размышлять, как он тут оказался, то не исключено, пришел бы к выводу, что, мол, нет, невозможно, это не он. Но тогда я поддался первому впечатления. Я обратился к нему по имени, назвал себя, и хотя не заметил в его взгляде узнавания, я был уверен, что не ошибся. Я и раньше замечал ту же едва уловимую игру мышц на его лице, и на меня смотрели те же самые глаза, о которых некогда в Бейллиоле[7] мы говорили, что в них больше кембриджской голубизны, чем оксфордской синевы. Да и вообще это был человек, которого с другим не спутаешь, – раз его увидишь и запомнишь навсегда. Конечно, и доктор, и мать-настоятельница пришли в крайнее возбуждение. Я сказал им, что знаю этого человека, он англичанин и мой личный друг, а если не узнает меня, то не иначе как потому, что совершенно лишился памяти. Они согласились, и мы занялись долгим обсуждением этого поразительного случая. И у них не находилось никаких приемлемых догадок о том, каким образом Конвэй мог попасть в Синьян в подобном состоянии. Короче, я провел там еще пару недель в надежде как-нибудь пробудить его память. Ничего не вышло. Физически он выздоравливал, и мы много говорили. Когда я, например, объяснял, кто он такой и кто я, он покорно соглашался, не возражал. Настроение у него было хорошее, даже радостное, и мое общество, судя по всему, доставляло ему удовольствие. На мое предложение увезти его домой он просто ответил, что не имеет ничего против. Смущало именно отсутствие определенных желаний. Ну, я взялся за устройство нашего отъезда. Договорился с одним консульским чиновником в Ханькоу, тот помог насчет паспорта и всего прочего, что обычно превращается в утомительные заботы. К тому же я считал, что в интересах Конвэя избежать огласки, скрыть всю эту историю от прессы. И рад сказать, что это удалось. Для газетчиков, понятное дело, тут был бы лакомый кусочек. Н-да. Из Китая мы выбрались самым естественным образом. По Янцзы спустились до Нанкина, потом поездом в Шанхай. Там как раз отчаливал японский лайнер, направлявшийся в Сан-Франциско. Пришлось здорово поспешить, но успели. – Слушай, ты очень много для него сделал, – заметил я. Разерфорд не возражал. – Не думаю, что я стал бы так же выкладываться ради кого другого, – сказал он. – Но в этом человеке есть что-то такое, да и всегда было, не объяснишь, – ну, в общем, хочется для него сделать все, что можешь. – Да, – согласился я. – Он обладал каким-то особым очарованием. Настолько привлекательный человек, что одно воспоминание о нем доставляет удовольствие. Хотя, конечно, в моей памяти он остается школьником в спортивном костюме. Сейчас побежит играть в крикет. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.015 сек.) |