|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Глава четвертая 10 страницаКонвэй посмотрел на него с одобрением и бросил на Мэлинсона взгляд, в котором можно было уловить упрек. Но вдруг у него появилось ощущение, словно все они играют роль на огромной сцене, а о происходящем за кулисами знает он один. Из-за этого ему сразу захотелось остаться в одиночестве. Он поклонился всем и вышел во внутренний двор. Вид Каракала приглушил все неприятные переживания, и беспокойство, причиняемое его тремя спутниками, растворилось и исчезло в том новом мире, принимаемом им безоговорочно, о существовании которого они и не догадывались. Он понял, что пришло время, когда общая необычность происходящего стала все больше мешать осознанию уникальности каждого отдельного события. Время, когда вещи надо принимать такими, какие они есть, просто потому, что всякое новое чудо нагоняет уже скуку и на тебя, и на других. Вот до какого состояния добрался он в Шангри-ла и вспомнил, что к подобному, хотя и менее приятному душевному равновесию пришел когда-то во время войны. Спокойствие души было ему необходимо хотя бы для того, чтобы приспособиться к двойной жизни, которую он вынужденно должен был вести. С товарищами по изгнанию ему предстояло отныне находиться в мире, где ждут носильщиков и готовятся к возвращению в Индию. В ином, собственном его измерении занавес над горизонтом поднимался. Время раздвигалось, а пространство сжималось. И название «Голубая Луна» наполнялось символическим смыслом, будто подсказывало, что будущее, маловероятное будущее, может когда-нибудь произойти только на Голубой Луне. Порой он дивился, раздумывая, какая из двух его жизней имеет большее отношение к действительности. Но спешить с решением этого вопроса не было нужды. И опять он вспоминал войну, когда при сильных бомбежках к нему приходило то же самое успокоительное ощущение, будто у него много жизней и смерть может посягнуть лишь на одну из них. Чанг, разумеется, разговаривал теперь с ним совершенно открыто, и они много беседовали о правилах монастыря. Конвэй узнал, что в течение первых пяти лет ему предстояло вести обычный образ жизни без какого-либо особого режима. Так делается всегда, сказал Чанг, «чтобы дать телу возможность привыкнуть к высоте, а человеку время преодолеть сожаления – в уме и душе». Конвэй с улыбкой заметил: – Значит, вы, как я понимаю, твердо уверены, будто никакое человеческое чувство не может пережить пятилетней разлуки? – Несомненно, может, – отвечал Чанг, – но только в виде легкого волнения, отмеченного той грустью, которая способна доставить наслаждение. По истечении пяти испытательных лет, объяснял далее Чанг, начнется процесс замедления в возрасте, и если он пойдет успешно, то Конвэй проживет около полувека сорокалетним по всем признакам мужчиной, а ведь совсем не плохо остановиться на этом рубеже. – А у вас лично? – спросил Конвэй. – Как все это проходило в вашем случае? – Ах, мой дорогой сэр, мне повезло появиться здесь совсем молодым – двадцатидвухлетним. Я был солдатом, что, возможно, расходится с вашими представлениями обо мне. Я командовал отрядом, который преследовал разбойничьи племена в 1855 году. Я занимался тем, что назвал бы разведкой, случись мне потом докладывать об этом начальству. Но на самом деле я просто потерялся в горах, и из моих людей, а их было больше сотни, в живых остались лишь семеро. Только они вынесли суровый климат. Когда в конце концов меня нашли и доставили в Шангри-ла, я был тяжело болен, и только молодость и крепость организма помогли мне выжить. – Двадцать два, – повторил Конвэй, произведя вычисления. – Значит, сейчас вам девяносто семь. – Да. Очень скоро, если ламы дадут согласие, я стану полностью посвященным. – Понятно. Вы должны дождаться круглой даты? – Нет, ограничений, связанных с какими-либо возрастными рубежами, у нас нет, но когда тебе исполняется сто лет, все страсти и наклонности, свойственные обычной жизни, уже исчезают. – Готов с этим согласиться. А что же потом? Сколько, вы предполагаете, продлится ваша жизнь? – Есть основания надеяться, что я войду в круг посвященных лам, имея перед собой такое будущее, какое Шангри-ла делает возможным. Если измерять годами, то, может быть, еще век, а то и больше. Конвэй кивнул: – Не знаю, должен ли я вас поздравить. Судя по всему, вам досталось лучшее на обоих полюсах. Долгая и приятная молодость позади, и столь же долгая и приятная жизнь в преклонном возрасте впереди. А когда вы начали стареть внешне? – После семидесяти. Это часто случается, хотя, полагаю, я выгляжу моложе своих лет. – Определенно. А допустим, вам пришлось бы сейчас покинуть долину, что бы произошло? – Смерть – стоит только мне отлучиться на несколько дней. – Значит, все решает здешний воздух? – Существует только одна долина Голубой Луны, и те, кто надеется найти другую, требуют от природы слишком многого. – Хорошо, а что произошло бы, если бы вы покинули долину, скажем, тридцать лет назад, еще во времена своей продлившейся молодости? Чанг отвечал: – Наверное, я умер бы и тогда. Во всяком случае, я быстро обрел бы внешность, соответствовавшую моему истинному возрасту. Могу привести любопытный пример, случившийся несколько лет назад, хотя такое не раз бывало и прежде. Один из нас покинул долину, отправился на поиски приближавшихся, как мы слышали, путешественников. Этот человек, русский, некогда попал сюда в расцвете лет и настолько хорошо освоился с нашими приемами, что в свои почти восемьдесят смотрелся не более чем на сорок. Предполагалось, он будет отсутствовать неделю, не дольше, и это обошлось бы без последствий. Но к несчастью, его захватило племя кочевников, и они увели его с собой довольно далеко. Мы посчитали, что случилась беда и он уже не вернется. Однако спустя три месяца он бежал от кочевников и возвратился. Но это уже был совсем другой человек. На его лице, в его поведении отложился каждый год прожитой им жизни, и вскоре он умер, как обычно умирают старики. Некоторое время Конвэй молчал. Они вели беседу в библиотеке, и, слушая Чанга, Конвэй большей частью смотрел в окно на перевал, который вел во внешний мир. Облачко окутывало его легкой дымкой. – Довольно мрачная история, а, Чанг? – отозвался наконец Конвэй. – Она создает такое ощущение, будто время, подобно некоему чудовищу, стоит на страже у выхода из долины, всегда готовое накинуться на охламонов, сумевших уклоняться от его власти дольше, чем положено. – Охламонов? – переспросил Чанг. Он исключительно хорошо знал английский язык, но некоторые вольности разговорной речи не были ему знакомы. – Охламон, – объяснил Конвэй, – это жаргонное слово. Означает «лентяй, бездельник, ни на что не годный человек». Но я, конечно, употребил его не всерьез. Чанг кивнул в знак признательности за разъяснение. Он с большим интересом относился к изучению языков и любил поразмышлять над каждым новым для него словом. – Показательно, – сказал он, помолчав, – что англичане видят в безделье некий порок. Мы, напротив, отдаем ему предпочтение перед напряжением. Не слишком ли много тратится сил в современном мире и не лучше ли, если бы больше людей стало охламонами? – Склонен с вами согласиться, – ответил Конвэй с видом человека, сделавшего для себя серьезное открытие. За неделю, прошедшую после его беседы с Верховным Ламой, Конвэй познакомился с несколькими своими будущими коллегами. Чанг и не стремился устраивать ему эти знакомства, и не противился им, так что Конвэй ощутил себя в новой и довольно привлекательной атмосфере, которая не допускала ни выполнения неотложных дел, ни разочарований по поводу переноса намеченных сроков. – Вообще-то, – пояснил Чанг, – некоторые ламы, возможно, не встретятся с вами в течение долгого времени. Не исключено, что до этого пройдут годы. Но не следует удивляться. Они готовы познакомиться с вами, как только к тому представится случай. А если не спешат, так это ни в коей мере не означает, что не хотят. Конвэй, у которого часто возникали подобные чувства, когда дело касалось знакомства с новыми служащими в заграничных консульствах, подумал, что ламы ведут себя очень разумно. Все же состоявшиеся встречи прошли очень успешно. И беседы с людьми втрое старше его не породили никаких светских неловкостей, что вполне могло бы случиться в Лондоне или Дели. Первым среди его новых знакомых оказался добродушный немец Майстер, который попал в монастырь в восьмидесятые годы прошлого столетия. Он был в составе исследовательской экспедиции и уцелел, когда остальные ее участники погибли. По-английски он говорил хорошо, хотя и с акцентом. Через пару дней состоялось еще одно знакомство, и Конвэй получил удовольствие от первой беседы с человеком, которого упоминал Верховный Лама, – сухоньким, щуплым французом Альфонсом Бриаком. Выглядел он не слишком старым, хотя и объявил себя учеником Шопена. Конвэй решил, что они оба, француз и немец, могли бы составить приятную компанию. Подсознательно он уже анализировал свои впечатления и после еще нескольких встреч сделал для себя некоторые общие выводы. Он заметил, что, хотя у лам, с которыми он знакомился, были свои индивидуальные черты, все же их объединяло некоторое общее свойство. И для его обозначения он подобрал пусть и корявое, но единственное, какое мог, слово – вневозрастность. Более того, все они казались наделенными спокойным умом, который выливался во взвешенные, размеренные суждения. Конвэй проявил способность поддерживать беседу в том же ключе и заметил: они поняли это и остались довольны. Он обнаружил, что общаться с ними так же легко, как и с любой другой группой культурных людей, какая могла встретиться ему в жизни, хотя иногда возникало странное чувство из-за того, что приходилось выслушивать воспоминания об очень уж далеком прошлом и о совсем, как казалось, незначительных событиях. Например, один седовласый, благожелательного вида лама, едва у них завязался разговор, спросил Конвэя, слышал ли он о семействе Бронте.[26] Конвэй кивнул утвердительно, на что тот поведал: – Видите ли, когда я в сороковые годы был викарием в Ридинге, мне случилось как-то навестить Хоуорт. Там я останавливался в доме приходского священника. За время, которое я нахожусь здесь, я изучил проблемы Бронте. Вплоть до того, что пишу об этом книгу. Может быть, вас посетит желание проглядеть ее как-нибудь вместе со мною? Конвэй ответил сердечным согласием, а позднее, когда он и Чанг остались наедине, заговорил о том, сколь живо ламы вспоминают свою дотибетскую жизнь. Чанг ответил, что это образует составную часть здешней тренировки. – Видите ли, мой дорогой сэр, один из первых шагов на пути к очищению души – необходимость охватить взором свое прошлое. И оно, как всякий предмет наблюдения, лучше всего видится в перспективе. Когда пробудете среди нас достаточно долго, вы обнаружите, что ваша прежняя жизнь начнет представляться более четко – будто на нее навели линзу телескопа. Все увидится ясно, предстанет в должной соразмерности и в своем подлинном значении. Ваш новый знакомый, например, осознаёт сегодня, что по-настоящему большим событием всей его жизни было то, когда он молодым человеком посетил дом, где жил старик со своими тремя дочерьми. – Так, значит, мне, видимо, надо сейчас же приступить к воспоминаниям о больших событиях моей жизни? – Это не потребует особых усилий. Все явится само собой. – Едва ли мне это доставит большую радость, – задумчиво сказал Конвэй.
Но что бы там ни явилось из прошлого, а настоящее уже приносило ему удовольствие. В библиотеке, погружаясь в чтение, в музыкальном салоне, играя Моцарта, он часто ощущал духовный подъем, будто Шангри-ла и впрямь заключала в себе самую суть жизни, добытую магией веков и чудесным образом защищаемую от времени, от смерти. В такие минуты в памяти его оживала беседа с Верховным Ламой. Он чувствовал, как спокойный разум нежно направлял каждое движение его души и предлагал тысячи отрадных моментов для его глаз и ушей. Он слушал, например, как Ло-Тсен выводит замысловатый ритм какой-нибудь фуги, и дивился, что же пряталось за ее легкой отрешенной улыбкой, придававшей ее губам подобие распустившегося цветка. Говорила она очень мало – даже теперь, когда узнала, что Конвэй владеет ее языком. С Мэлинсоном, заглядывавшим иногда в музыкальный салон, она была почти нема. Но Конвэй отмечал очарование, присущее ее молчанию. Как-то он попросил Чанга рассказать ее историю и услышал, что она происходит из семьи, кровно связанной с маньчжурским царственным домом. – Она была помолвлена с одним из принцев Туркестана и направлялась в Кашгар, где должна была с ним встретиться. Ее носильщики сбились с пути в горах. Все бы они, конечно, погибли, если бы не наш обычай высылать спасателей. – Когда это произошло? – В 1884 году. Ей было восемнадцать. – Чанг склонил голову. – Да, с ней у нас дело пошло чрезвычайно успешно, как вы и сами можете судить. Прогресс у нее был постоянный. – Как она поначалу восприняла случившееся? – Вероятно, степень неприятия у нее оказалась несколько выше средней. Она никак это не выражала, но мы чувствовали ее беспокойство. Некоторое время. И понятно, дело-то необычное, когда девушку перехватывают по дороге на свадьбу. В ее случае все мы особенно старались. Надеялись, она обретет здесь счастье. – Чанг мягко улыбнулся. – Боюсь, любовное возбуждение не располагает к тому, чтобы легко сдаться. Но пяти лет оказалось вполне достаточно, и это прошло. – Видимо, она была глубоко привязана к своему жениху? – Едва ли, мой дорогой сэр. Ведь она никогда его не видела согласно старому обычаю. Сердце ее волновалось безотносительно к определенной личности. Конвэй кивнул и с некоторой нежностью подумал о Ло-Тсен. Он представил себе, как она могла выглядеть полвека назад. Грациозная фигурка в паланкине, передвигающаяся через плато на плечах носильщиков. Ее глаза вглядываются в обветренные горизонты, и то, что она видит, кажется ей очень суровым после садов и покрытых лотосом прудов Востока. – Бедное дитя! – сказал он, подумав, какая прелесть оказалась обреченной на годы заточения. Знакомство с ее прошлым не уменьшило, а скорее прибавило удовольствия, которое он испытывал от ее спокойствия и молчания. Она была подобна прекрасной холодной вазе, ничем не украшенной, разве только бликами неуловимого света. Он получал удовольствие также, когда Бриак рассказывал ему о Шопене или блестяще играл знакомые мелодии. Судя по всему, француз знал несколько сочинений Шопена, которые никогда не публиковались. Бриак записал их, и Конвэй потратил много приятных часов, их разучивая. Он находил определенную пикантность в размышлении о том, что ни Корто, ни Пахману[27] не досталась такая удача. Воспоминаниям Бриака не было конца. В его памяти постоянно оживал то один, то другой маленький отрывок мелодии, который композитор обронил или сымпровизировал по какому-нибудь поводу. Он немедленно клал их на бумагу, едва они всплывали у него в голове, и отдельные вещи среди них были восхитительны. – Бриак, – объяснял Чанг, – лишь недавно посвящен в ламы. Поэтому вы должны быть снисходительны к тому, что он много говорит о Шопене. Те, кто стал ламой недавно, естественно, еще заняты прошлым. Через это надо пройти, прежде чем откроется будущее. – И это, как я понимаю, становится основным делом старших лам? – Да, Верховный Лама, например, проводит почти все свое время в провидческих созерцаниях. Конвэй немного подумал и сказал: – Кстати, когда, по вашему мнению, я увижу его снова? – Несомненно, это произойдет в конце первого пятилетнего срока, мой дорогой сэр. Но в этом своем доверительно высказанном пророчестве Чанг ошибся. Не прошло и месяца, как Конвэй получил приглашение в разогретую верхнюю комнату. Чанг сообщил ему, что Верховный Лама никогда не покидает свои апартаменты, а разогретый воздух необходим для его телесного существования. Конвэй, подготовленный таким образом, нашел, что атмосфера там не так тяжела, как ему показалось в первый раз. Вплоть до того, что дышать ему стало легко, едва только он отдал поклон и в ответ был удостоен едва приметного оживления потухших глаз. За ними он уловил родственную душу. И хотя он знал, что второе приглашение, последовавшее так скоро после первого, являлось необыкновенной честью, он не испытывал никаких волнений и не был подавлен торжественностью события. Возраст, как и чин, и цвет кожи, не имел в его глазах решающего значения. Если человек слишком молод или слишком стар, это никогда не становилось препятствием для его симпатий. Верховный Лама вызывал у него самое искреннее уважение, но он не видел причин, почему их отношения могли строиться не иначе, как на основах светской вежливости. Они обменялись обычными любезностями, и Конвэй ответил на много вежливо заданных ему вопросов. Он поведал, что ведет приятную жизнь и уже нашел себе друзей. – И вы не посвятили своих спутников в наши секреты? – Нет, пока нет. Иногда это ставило меня в несколько неловкое положение, но не исключено, что в противном случае неловкостей было бы еще больше. – Я так и предполагал. Вы поступили наилучшим образом. Ну, а неловкости – дело временное. Чанг говорит, что с двоими из них проблем у нас не будет. – Пожалуй, так. – А как насчет третьего? – Мэлинсон, – ответил Конвэй, – легковозбудимый юноша, и он очень рвется домой. – Он вам нравится? – Да, он мне очень нравится. В этот момент слуга внес чашки с чаем, и, потягивая пахучую жидкость, они повели беседу не столь серьезно. Это был удобный обычай, позволявший словам изливаться легко и непринужденно. И Конвэй охотно откликался на эту возможность. Когда Верховный Лама спросил, приходилось ли ему когда-либо в жизни сталкиваться с чем-либо подобным Шангри-ла и способен ли западный мир предложить что-нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее эту обитель, он с улыбкой отвечал: – Что ж, пожалуй, да. Откровенно говоря, мне это слегка напоминает Оксфорд, где я читал лекции. Пейзажи там не столь хороши, но ученые занятия нередко так же лишены практического смысла. А что касается преподавателей, то, хотя старейший среди них по здешним меркам не так уж стар, все же годы свои они, по видимости, набирают, отдаваясь такому же времяпрепровождению. – У вас есть чувство юмора, мой дорогой Конвэй, – ответил на это Верховный Лама. – За что и предстоит вам пользоваться нашей признательностью в грядущие годы.
Глава десятая
– Невероятно, – сказал Чанг, услышав о второй встрече Конвэя и Верховного Ламы. И то, что эта фраза прозвучала из уст человека, не склонного произносить громкие слова, само по себе говорило о многом. Он особо подчеркнул, будто такого не случалось никогда прежде, с тех пор как существует принятый в монастыре порядок. Никогда еще Верховный Лама не назначал повторной встречи до истечения пятилетнего испытательного срока, достаточного, как считалось, чтобы новопришелец очистился от всех возможных страстей. – Поскольку, вы должны это понять, разговор с обычным человеком из числа недавно попавших сюда требует от него огромного напряжения. Иметь дело с человеческими переживаниями нежелательно, неприятно, а в его возрасте просто невыносимо. Но я не подвергаю сомнению его мудрость. Нам, я полагаю, преподан очень ценный урок. Насчет того, что даже твердо установленные правила нашей общины остаются лишь умеренно твердыми. Но все равно это невероятно. Конвэю, разумеется, это казалось не более странным, чем все остальное, а после третьего и четвертого свиданий с Верховным Ламой он и вовсе перестал находить здесь что-либо необычное. Более того, в легкости, с какой они достигали взаимопонимания, выражалось некое предопределение. Получалось так, будто снимались все таившиеся в душе Конвэя страхи, и, уходя, он обретал полный покой. Порой у него возникало чувство, что он околдован искусным воздействием высшего разума. А потом, когда они сидели над синими чайными чашками, мысль обретала вполне осязаемые – нежные, изящные – жизненные формы, и создавалось впечатление, что сложная теорема превращается в сонет. В своих беседах они бесстрашно устремлялись в любые дали. Разворачивали целые философские споры. Внимательно рассматривали долгие отрезки человеческой истории и предлагали возможные их новые оценки. Конвэя это захватывало, но он сохранял критический настрой ума, и однажды, защищая свою точку зрения, Верховный Лама заметил: – Сын мой, вы молоды годами, но я вижу, ваша мудрость соответствует зрелости пожившего человека. Судя по всему, ваш опыт вместил в себя нечто необычное. Конвэй ответил с улыбкой: – Только то необычное, что выпало на долю многих из моего поколения. – Мне никогда прежде не приходилось встречаться с людьми, подобными вам. Помолчав, Конвэй сказал: – Ничего таинственного здесь нет. Те признаки старости, которые вы во мне замечаете, отражают сильные и преждевременно явившиеся переживания. За три года жизни, от девятнадцати до двадцати двух лет, я узнал больше всего, но обошлось мне это довольно дорого. – Вы очень страдали на войне? – Не совсем так. Возбуждение, готовность погибнуть, страх, бесшабашная удаль, а порой и разрывающая душу злость – все это у меня было, как, впрочем, и у миллионов других. Напивался до потери сознания, убивал, развратничал напропалую. Это было надругательство над собственными чувствами. И кто прошел через это, если прошел, тот вынес с собой все подавляющий гнет тоски и недовольства. Вот что сделало трудными последующие годы. Не думайте, будто я хочу изобразить себя страдальцем. В целом мне как раз везло. Но это напоминает школу с плохим директором: вы можете иметь полно развлечений, но нервы вам треплют постоянно, и полного удовольствия не получите. Думаю, мне такое выпало ощутить в большей мере, чем большинству других людей. – И стало быть, вы продолжали свое образование? Конвэй пожал плечами: – Возможно, что конец страстей есть начало мудрости, если вы простите мне эту попытку создать новую пословицу. – Но, сын мой, ведь это доктрина Шангри-ла. – Я знаю. И потому чувствую себя здесь как дома.
Он говорил сущую правду. Проходили дни и недели, и он испытывал эйфорию, в которой сливались его душа и тело. Как Перро, как Хеншель и другие, он подпадал под действие высшей силы. Голубая Луна забирала его, и увернуться казалось невозможным. Горы вокруг сверкали недоступной чистотой, и потом завороженный ими взгляд опускался в зеленые глубины долины. Это была ни с чем не сравнимая картина, а вместе со звуками клавесина, тихо перекатывавшимися через заросший лотосом пруд, возникало впечатление, будто все это сплетается в совершенный узор из цвета и звука. В нем поселилась, и он это знал, очень тихая любовь к маленькой маньчжурке. Его любовь ничего не требовала, ей не нужен был даже отклик. Она родилась в его уме, а чувства только придавали ей утонченность. Ло-Тсен была для него символом всего изящного и хрупкого. Изысканных прикосновений ее пальцев к клавишам было достаточно для ощущения интимности. Иногда он обращался к ней так, что, пожелай она, и их разговоры стали бы свободнее, очистились от светских условностей. Но в своих ответах она никогда не пересекала границу, сохранявшую уединение ее мыслей. А Конвэй в определенном смысле словно и не хотел, чтобы она пошла на это. Неожиданно он разглядел одну из граней обещанного ему бриллианта. Он стал обладателем Времени. Времени для всего, что он хотел бы видеть свершившимся, осуществленным. Такого Времени, которое успокаивает всякое желание, так как предполагает обязательность его исполнения. Через год, через десять лет в его распоряжении будет то же Время. Он видел это все яснее, и радость наполняла его. Но то и дело ему приходилось возвращаться к прежней жизни, встречаться с нетерпеливым Мэлинсоном, сердечным Барнардом, упорной и сосредоточенной мисс Бринклоу. Он считал, что будет рад, когда они узнают столько же, сколько и он. Подобно Чангу, он предполагал, будто с американцем и монахиней-миссионеркой никаких трудностей не возникнет. Приятное удивление вызвали у него как-то слова Барнарда: – Знаете, Конвэй, мне иной раз кажется, не худо бы осесть в этом милом местечке. Поначалу я думал, что буду скучать без газет и кино, но привыкнуть можно, кажется, ко всему. – Похоже на то, – согласился Конвэй. Позже ему стало известно, что по просьбе Барнарда Чанг сводил его вниз, в долину, и дал ему возможность вкусить «ночной жизни» сообразно местным традициям. Мэлинсон же, услышав об этом, проникся негодованием. – Видимо, приперло, – сказал он Конвэю. А самому Барнарду заявил: – Конечно, это не мое дело, но вам следовало бы держать себя в форме ввиду предстоящего путешествия. Вот так. Носильщики ожидаются через пару недель, и, насколько я понимаю, наш обратный путь не совсем будет похож на приятную прогулку. Барнард невозмутимо поклонился. – Насчет прогулки и в мыслях не держал, – произнес он. – А что до формы, так лучше я не чувствовал себя уже многие годы. Каждый день делаю зарядку. Никаких забот. А эти болтушки там внизу, в долине, не позволяют зайти слишком далеко. Умеренность, как вам известно, девиз этой фирмы. – Да, не сомневаюсь, что вам удалось провести время умеренно хорошо, – съехидничал Мэлинсон. – Само собой. Это заведение откликается на любые вкусы. Некоторым нравятся китаяночки, тренькающие на пианино, не так ли? И кто кого осудит за такие увлечения? Конвэя это ни в малейшей мере не смутило, но Мэлинсон покраснел, как школьник. – А других можно отправить за решетку, так как они увлекаются чужой собственностью, – резанул он. – Можно, если их поймают, – дружелюбно усмехнулся американец. – И раз уж об этом заговорили, я вам, друзья, кое-что скажу не откладывая. Я решил пропустить этих носильщиков. Они приходят сюда довольно регулярно, и я дождусь их следующего появления, а то и еще дольше. Ну, разумеется, если монахи согласятся. Если поверят мне на слово, что я еще могу оплатить свой счет за отель. – Вы хотите сказать, что не пойдете с нами? – Так точно. Я решил немного подзадержаться. У вас все в порядке. Вас дома встретят с оркестром, а меня будет приветствовать только шеренга легавых. И чем больше я об этом думаю, тем яснее мне становится: это не совсем хорошо. – Иными словами, у вас не хватает смелости выслушать, что играет музыка? – Ну, в конце концов, я никогда не любил музыку. Холодно, осуждающе Мэлинсон сказал: – Думаю, это ваше личное дело. Никто не может помешать вам остаться здесь хоть на всю жизнь, если вы так настроены. – Тем не менее он оглянулся по сторонам, взывая о поддержке. – Не каждый осмелится сделать такой выбор, но взгляды могут быть разные. Что скажете вы, Конвэй? – Согласен, что взгляды могут быть разными. Мэлинсон обернулся к мисс Бринклоу, которая неожиданно отложила свою книгу и заявила: – Я, коли на то пошло, тоже остаюсь. – Что?! – воскликнули они все вместе. Светясь улыбкой, которая, казалось, постоянно присутствует на ее лице, она продолжала: – Видите ли, я думала о стечении обстоятельств, которые привели нас всех сюда, и могу сделать только один вывод. За сценой действует некая таинственная сила. Вы так не считаете, мистер Конвэй? – Конвэй, возможно, и затруднился бы с ответом, но мисс Бринклоу тут же заговорила с возрастающей поспешностью: – Кто я такая, чтобы сомневаться в указаниях провидения? Мне назначено было прибыть сюда, и я остаюсь. – Хотите сказать, вы надеетесь основать здесь миссию? – спросил Мэлинсон. – Не просто надеюсь, но определенно собираюсь это сделать. Я точно знаю, как вести дело со здешними людьми. Своего я добьюсь, не сомневайтесь. Ни в ком из них нет настоящей твердости. – А вы намерены придать им эту твердость? – Да, намерена, мистер Мэлинсон. Я решительно отвергаю эту идею умеренности, о которой нам здесь все время толкуют. Называйте это широтой взглядов, если вам нравится, но я считаю, что она ведет к худшим видам распущенности. Основная беда здешних людей именно в их широте взглядов, и я намерена бросить на борьбу с нею все мои силы. – И благодаря своей широте взглядов они вам позволят? – улыбаясь, спросил Конвэй. – Можно сказать и по-другому: твердость ее взглядов такова, что они не сумеют воспрепятствовать, – вставил Барнард. И добавил со смешком: – Ведь говорю же: это заведение потакает любым вкусам. – Возможно, если у вас есть вкус к пребыванию в тюрьме, – отрезал Мэлинсон. – Ну, даже и такой случай можно рассматривать с двух точек зрения. Бог мой, подумать только обо всех этих ребятах там, в большом мире, где они зажаты в объятиях рэкета и все готовы отдать, лишь бы выбраться в местечко, подобное этому, да никак не могут вырваться из своих оков! Кто же в тюрьме – мы или они? – Утешительное рассуждение для обезьяны в клетке, – возразил Мэлинсон. Им все еще владела ярость.
Позднее Мэлинсон разговаривал с Конвэем наедине. – Этот человек по-прежнему раздражает меня, – говорил он, прогуливаясь во внутреннем дворике. – И мне не жаль, что его не будет с нами на обратном пути. Может, вы считаете меня чересчур чувствительным, но эта подковырка насчет девушки-китаянки не показалась мне остроумной. Конвэй взял Мэлинсона за руку. Он все яснее сознавал, что, несмотря на все капризные вспышки Мэлинсона, тот ему очень нравится, а последние недели, проведенные вместе, лишь прибавили тепла в его отношение к молодому человеку. Он сказал: Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.03 сек.) |