|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
У истоков европейского психологического романаВопрос о генезисе психологического романа остается весьма спорным. Большинство исследователей начинают его историю с «Принцессы Клевской» Мари де Лафайет. Но очевидно, что роман Лафайет явился результатом определенной литературной эволюции – по сути многовековой. В советском литературоведении 1970–80-х годов определился интерес к проблемам исторической типологии жанров, отдельных художественных форм и средств. Методологической базой таких исследований явились работы М. Бахтина и Д. Лихачева, трактующие литературный процесс с позиций исторической поэтики. В коллективной монографии «Историческая поэтика» (1), вышедшей в свет в 1986 году и в определенной мере обобщившей итоги изучения исторической поэтики в отечественном и зарубежном литературоведении, справедливо подчеркивается, что поэтика А.Н. Веселовского создавалась на границах «предания» и литературы, безличного и индивидуального творчества. Актуальной задачей литературоведения на современном этапе становится расширение традиционных границ исторической поэтики, переход к изучению поэтических форм литературы нового времени. В качестве одного из важнейших направлений научного поиска выделено изучение «эволюции отдельных видов и средств художественного воплощения, а также судеб отдельных открытий в области поэтики, например, психологического анализа»(2). В связи с указанным направлением исследований особую значимость приобретает проблема генезиса художественного психологизма, решение которой позволит представить данную категорию в определенных историко-литературных границах и откроет возможности ее изучения с позиций исторической поэтики. Накопленный в последние десятилетия научный материал, заключенный в работах М. Бахтина(3), Д. Лихачева (4), С. Аверинцева (5), И. Голенищева-Кутузова (6), А. Гуревича (7), Е. Мелетинского (8), А. Михайлова (9), позволяет сделать некоторые предварительные наблюдения и выводы. Наши обобщения будут затрагивать лишь эпические жанры, поскольку в рамках данной работы психологизм изучается на материале истории романа. В настоящее время в советском литературоведении определилась точка зрения, согласно которой зарождение психологизма связывается с эллинистической и раннехристианской литературой. Ее разделяют М. Бахтин, И. Голенищев-Кутузов, С. Аверинцев. В период перехода от античности к средневековью складываются объективные социально-исторические и общественно-психологические предпосылки для развития субъективных форм миропознания. Характеризуя социальный и мировоззренческий кризис, ознаменовавший закат античной цивилизации, К. Маркс указывал, что «во всем мире обнаруживается внутренний разлад, и притом доведенный до крайности, так как духовное существование стало свободным, обогатилось до всеобщности» (10). Этот кризис имел, как подчеркивал К. Маркс, диалектический характер: «Счастливой стороной этого несчастья оказывается субъективная форма, модальность, в которой философия, как субъективное сознание, относится к действительности» (11). В этот период в эллинистической культуре начался процесс, который И. Кон определил как открытие «я» (12). Данный процесс выразился в новом философско-эстетическом осмыслении сферы субъективного. М. Бахтин заметил, что в эпоху греческой классики бытие для человека было зримым и звучащим. Отсюда происходит «сплошная овнешненность», по выражению М. Бахтина, сфер духовной жизни, немая скорбь, немое мышление были совершенно чужды греку. Все это – то есть вся внутренняя жизнь – могло существовать только проявляясь вовне в звучащей или в зрительной форме (12). На такой основе не мог развиваться психологизм как художественное воплощение противоречий внутренней жизни. А. Н. Веселовский говорил о «коллективной субъективности»(13) и «коллективной эмоциональности» (14) эпоса, имея в виду растворенность субъекта в родовом, племенном, дружинном бытии: «Личность еще не выделилась из массы, не стала объектом самой себе и не зовет к самонаблюдению» (15). Своеобразное воплощение указанная «коллективная субъективность» нашла в греческом романе I – III веков («Повесть о Херее и Каллирое» Харитона, «Эфесская повесть» Ксенофонта Эфесского, «Дафнис и Хлоя» Лонга, «Эфиопская повесть» Гелиодора, «Левкиппа и Клитофонт» Ахилла Татия). Неоправданными представляются суждения о зачатках психологизма в греческом романе, где некоторые исследователи обнаруживают «достаточно развернутое, а временами и глубокое изображение внутреннего мира личности» (17). В греческом романе действительно впервые в центре повествования оказывается частный человек и превратности его судьбы во враждебном мире. Каждый из центральных героев охвачен пламенным любовным чувством, которое выражается набором определенных «психологических» формул, но речевая и мимическая демонстрация этого чувства не превращается в исследование собственно внутренней жизни. Е. Мелетинский верно заметил: «Даже в «Дафнисе и Хлое» Лонга в качестве «внутренней» жизни героев открываются главным образом родовые по своей сути эротические эмоции физически развивающихся молодых существ. И в других романах речь идет о самом факте пробуждения дотоле дремавших любовных страстей, направленных на индивидуальные объекты, но сугубо родовых по своей исконной природе, ни в малейшей степени не отражающих индивидуальность героев. Открытие частной жизни повествовательной литературой (в лирике это открытие сделано еще раньше) не сразу становится открытием внутреннего человека» (17). Начало формирования нового понимания внутренней жизни М. Бахтин связывал с последствиями распада классического греческого полиса: «Лишь с эллинистической и римской эпохи начинается процесс перевода целых сфер бытия как в самом человеке, так и вне его на немой регистр и на принципиальную незримость» (18). Диалог с самим собой, самонаблюдение, самоанализ становятся излюбленными формами эллинистического философствования. Получают распространение и соответствующие литературные жанры: мемуарно-биографическая проза, эпистолография (Марк Аврелий, Сенека). Еще у софистов и стоиков появилось теоретическое и морально-практическое обоснование рефлексии как диалога души с самой собой, как формы самопознания и нравственной саморегуляции. К пифагорейской традиции восходила практика вечернего отчета перед собой, которая находит развитие в моральной философии стоиков. В «Жизни Пифагора» Порфирий так описывал рекомендуемые философом упражнения в самоанализе: «Две есть поры, самые важные для размышлений: когда идешь ко сну и когда встаешь от сна. И в тот и в другой час следует окинуть взором, что сделано и что предстоит сделать, потребовать с себя отчета во всем происходящем, позаботиться о будущем. Перед сном каждый должен говорить себе такие стихи: Не допускай ленивого сна на усталые очи, Прежде чем на три вопроса о деле дневном не ответишь: Что я сделал? чего я не сделал? и что мне осталось?» (19) Открытие рефлексии становится важным завоеванием эллинистической культуры. Под рефлексией в философии и психологии принято понимать процесс познания субъектом собственной интеллектуальной деятельности и эмоциональных состояний. Впервые термин «рефлексия» в указанном смысле употребил Д. Локк. Рефлексивный психологический анализ начал развиваться прежде всего в исповедальной литературе, для него органична и закономерна форма повествования от 1-го лица. Основными формами рефлексии становятся самонаблюдение и самоанализ. Для развития художественного самоанализа особенно значимым, по мнению М. Бахтина, явился «тип стоической автобиографии». В позднеримской литературе он представлен двумя крупнейшими фигурами – Сенекой и Марком Аврелием. В «Размышлениях» Марка Аврелия внутренний мир человека осмыслен как самоценный объект наблюдения и нравственного суждения, противопоставленный хаосу жизни внешней: «Ищут себе уединения в глуши, у берега моря, в горах... А нигде человек не уединяется тише и покойней, чем у себя в душе»(20). «Это новое отношение к самому себе, – писал М. Бахтин, характеризуя стоическую автобиографию, – к собственному «я», без свидетелей, без предоставления права голоса «третьему», кто бы он ни был. Самопознание одинокого человека ищет здесь опору и высшую судебную инстанцию в себе самом и непосредственно в идейной сфере – в философии» (21). Вместе с тем, открывая возможности рефлексии, Сенека и Марк Аврелий еще не преодолевают до конца «публично-риторических» форм самосознания: «Того подлинно одинокого человека, какой появляется в средние века и играет затем такую большую роль в европейском романе, – заметил М. Бахтин, – здесь еще нет» (22). Решающее воздействие на развитие психологической рефлексии оказало христианство. В содержательной статье С. Аверинцева, посвященной судьбам европейской культурной традиции в эпоху перехода от античности к средневековью, подчеркивается, что новозаветная мистика с самого начала была отмечена «психологической феноменологией порыва и личностного выбора» (23). И. Кон также указывает, что раннему христианству был свойствен «психологический комплекс избранничества»: «Внутренний, личный характер веры доминировал на ранних этапах развития христианства, когда оно подвергалось гонениям и выбор веры был глубоко интимным и ответственным» (24). С формированием официальной церковной организации начинается процесс преодоления формализации веры, выразившийся в распространении ересей. Так, мессалианская ересь противопоставляла церковности «уход в личное мистическое самоуглубление» (25). Существенную роль в развитии психологической рефлексии сыграла монашеская культура, вобравшая в себя книжную традицию античности и соприкасавшаяся с пифагорейско-платоническими принципами философской созерцательности. С. Аверинцев подчеркивает, что «богатая литература иноческих поучений и келейных самонаблюдений», сочетающая христианскую аскезу с пафосом сократовского «познай себя», внесла огромным вклад в развитие форм и средств психологического самопознания личности: «...она заменяла собой средневековому человеку научную психологию, давала ощущение глубин, скрытых за поверхностью человеческого поведения, и сообщала психологические измерения искусству и поэзии» (26). В этот период формируется новый жанр, который М. Бахтин назвал «самоотчетом-исповедью». В основе его, по мнению исследователя, – «попытка зафиксировать себя самого в покаянных тонах в свете нравственного долженствования» (27). Наиболее ярким образцом самоотчета-исповеди представлялась Бахтину «Исповедь» Аврелия Августина. С. Аверинцев определил книгу Августина как лирическую автобиографию. И. Голенищев-Кутузов связывал «Исповедь» с формой «солилоквия» – диалога с самим собой, разработанной Августином в книге «Разговоры с самим собой» (386 – 387 гг.) «Исповедь» Августина – крупнейший памятник раннехристианской литературы, наиболее ярко воплотивший новые возможности психологического исследования субъективного сознания. Своеобразие формы, созданной Августином, хорошо почувствовал М. Бахтин: «В основе жанра лежит открытие внутреннего человека – «себя самого», доступного не пассивному самонаблюдению, а только активному диалогическому подходу к себе самому, разрушающему наивную целостность представлений о себе, лежавшую в основе лирического, эпического и трагического образа человека» (28). В отличие от стоической автобиографии, воплощавшей принцип пассивного самонаблюдения, книга Августина демонстрирует конфликтность, противоречивость человеческого «я». Внутренний конфликт, противоречие разнонаправленных желаний и стремлений впервые становятся объектом художественного исследования. Внутренняя борьба осознается и изображается Августином как поединок двух воль, двух «я» в душе человека: «Два стремления, одно старое, другое новое, одно чувственное, другое духовное, вели во мне спор, и их противоборство разрушало мою душу» (29). Идея диалогичности человеческого «я», восходящая к платоновской философской традиции, становится для Августина программной и определяет своеобразие его психологического самоанализа, воссоздающего диалог персонифицированных желаний и волевых стремлений: «Держало меня пустяковое легкомыслие и суетное тщеславие – мои древние подруги. Теребя за одежду плоти, они шептали мне: «Неужели ты уйдешь от нас? С этого мгновения мы уже не будем вечно сопутствовать тебе, и с этого мгновенья ты не сможешь делать то и то никогда?»... Какие низости! Какая гнусность в их посулах! И, однако, я слышал их неясно: они не предстали предо мной лицом к лицу, как открытые противники, но говорили со мной за спиной и вполголоса...» (30). Ссылаясь на Августина, С. Аверинцев заметил, что эпоха раннего христианства впервые открыла подсознательную сферу психики. В «Исповеди» он видит попытку осмыслить и высветить «бездны» человеческого сердца. Сфера подсознания особенно интересует Августина в связи с присущим ему представлением о природной греховности человека. Любопытны в этом смысле его наблюдения над детской психологией, воплощающей для христианского автора инстинктивно-чувственную, предшествующую нравственному сознанию эмоционально-волевую сферу. Греховные порывы (жадность, агрессивность, эгоизм) он обнаруживает даже в поведении младенцев. На протяжении всей книги Августин размышляет о загадках души, не повинующейся в своих чувствах и стремлениях разумной воле, о соотношении духа и чувственности: «Что за странное явление! Откуда оно и в чем его причина? Когда дух приказывает телу, оно повинуется тотчас, а когда приказывает самому себе, то сам же противится. Дух велит, чтобы рука двигалась, и все тут так просто, что приказ едва отличим от исполнения. При этом дух – это дух, а тело – тело. Но вот дух велит духу захотеть, дух остается прежним, однако не повинуется теперь. Что за странное явление! Он требует в той мере, в какой желает, и настолько не исполняет приказ, насколько недостает ему желания... Итак, вовсе не странное это явление частью «хотеть» и частью «не хотеть», а это болезнь духа, когда он, отягощенный привычками, не весь возносится ввысь, легкий, благодаря истине» (31). Христианско-религиозная форма самопознания и самоанализа обращена не столько к внешнему поведению человека, сколько к содержанию внутренней жизни, скрытым мотивам, желаниям, психологическим конфликтам. Мотив исследуется так же, как поступок, они этически равноценны. Само понятие греха приобретает психологический смысл. «Разве можно назвать кающимися грешников, как бы они ни умерщвляли свою плоть, – писала Элоиза Абеляру, – если при этом дух их еще сохраняет в себе стремление к греху и пылает прежними желаниями?» (32). Психологическая рефлексия раннехристианской литературы оказала огромное воздействие на европейскую культуру. В книге « О Германии» Ж. Де Сталь прямо указывала на непосредственную связь психологических традиций европейской литературы с христианством: «Древние имели, так сказать, телесную душу, все движения которой были энергичными, прямыми и последовательными; совсем иным стало человеческое сердце, получившее развитие под влиянием христианства: современные люди почерпнули в христианском раскаянии привычку постоянно размышлять о самих себе» (33). А. де Виньи заметил, что психологический роман родился из исповеди (34). И. Голенищев-Кутузов высоко оценил роль «Исповеди» Августина в развитии европейской психологической прозы: «Исповедь была менее понятна средневековым людям, хотя испытания совести и самоуглубления были им весьма свойственны. Бесстрашная искренность Августина в анализе собственных чувств, поступков и мыслей послужила примером для «Истории моих бедствий» Абеляра и «Новой жизни» Данте–первого психологического романа в европейской литературе нашего тысячелетия. Однако более многочисленных читателей «Исповедь» нашла в те времена, когда психологическая ткань усложнилась, когда проявился с новой силой индивидуализм и начались разговоры писателя с самим собой, «солилоквии», продолжающиеся на Западе и по сей день» (35). В раннехристианской литературе впервые выявились возможности психологической рефлексии как формы воплощения психологического конфликта. Уже в эту эпоху определяется бинарный принцип психологического анализа, который будет господствовать в литературе вплоть до XIX века. В его основе – «двойственность, полярность, устойчивый механизм тезиса и антитезиса» (36). У Августина четко разделены два психологических состояния: до перерождения и после духовного озарения. В первом состоянии герой исповеди переживает постоянную и мучительную душевную борьбу, столкновение полярных стремлений, что и становится предметом пристального самоанализа. Состояние обретенной благодати соответствует душевному умиротворению, снимает психологический конфликт, демонстрируя полную победу духа над плотью. Переход от одного к другому изображается как озарение, мгновенное мистическое постижение истины, преображающее жизнь и душу человека. М. Бахтин, говоря о развитии романа испытания в европейской литературе, отметил особую роль раннехристианской исповедальной и житийной литературы, развивавшей идею кризиса и перерождения личности (37). В последующей агиографической и религиозно-исповедальной литературе открытия Августина не получили плодотворного художественного развития. Напротив, в ней все более полновластно утверждается литературный этикет, ведущий к формализации всех проявлений внутренней жизни. Д. Лихачев говорит об особом «этикетном психологизме» средневековой литературы (37). Средневековый автор сознательно стремился ввести свое творчество в рамки литературного канона: «Житийные, воинские и прочие формулы, этикетные саморекомендации авторов, этикетные формулы интродукции героев, приличествующие случаю молитвы, речи, размышления, формулы некрологических характеристик и многочисленные требуемые этикетом поступки и ситуации повторяются из произведения в произведение» (38). Исповедь как форма повествования уступает место агиографическим и хроникальным жанрам, исключающим момент авторского самоанализа. Они составляют самую обширную группу письменных памятников раннего средневековья («Диалоги о жизни италийских отцов и о бессмертии души» Григория I, «История франков» Григория Турского, «История англов» Беды Достопочтенного, «История лангобардов» Павла Диакона, «Золотая легенда» Якопо из Варацце и т.д.) Августиновская психологическая традиция вновь возрождается в литературе в XIII – XIV веках, в период распространения мистических учений, когда проблема избранничества, индивидуального психологического выбора приобретает новую актуальность («История моих бедствий» П. Абеляра, «Новая жизнь» Данте, «Моя тайна» Петрарки). Новый этап в развитии психологизма связан с художественным наследием куртуазной литературы. Е. Мелетинский подчеркивает, что в средневековом куртуазном романе ставятся и решаются важнейшие проблемы человеческой личности и ее отношений с миром, причем осмысление данных проблем приобретает собственно романический характер: «Средневековый куртуазный роман самым глубинным образом связан с любовной тематикой, это роман преимущественно «любовный», любовная тематика является специфическим аспектом открытия «внутреннего человека» как героя романа» (39). О зачатках психологического анализа в куртуазной литературе говорят все исследователи-медиевисты, хотя подробного освещения данный круг вопросов еще не получил. На Западе существует серьезная научная литература, комментирующая куртуазную концепцию любви и ее литературные интерпретации, прежде всего работы М. Лазара (40), М. Пайена (41), Д. де Ружмона (42), Л. Фраппье (43), С. Гальен (44). В последние годы появились уже упоминавшиеся отечественные исследования А. Д. Михайлова и Е. Мелетинского. Сохраняют свое значение и глубокие работы В. Шишмарева, посвященные французской средневековой литературе (45). Имеющийся научный материал позволяет обозначить некоторые общие тенденции развития психологического анализа в куртуазном романе. Все исследователи отмечают органическую связь поэзии и романа зрелого средневековья с куртуазным кодексом любви, что обусловило определенную этикетность куртуазного психологизма. На такой почве возникает преимущественный интерес не к человеческому характеру, а к психологическому состоянию как таковому: любовное чувство становится объектом дифференцированного и тонкого анализа. Получает развитие своего рода «абстрактный психологизм», по выражению Д. Лихачева (46). Любовное чувство исследуется в куртуазном романе не как индивидуальная эмоция, а как выражение вновь открытых универсальных законов куртуазного служения. Данная тенденция отмечалась В. Шишмаревым как характерная для куртуазной литературы в целом. Он подчеркивал, что в XIII веке идеал куртуазии испытывает глубокое воздействие мистических теорий и умонастроений, которое еще более углубляло его абстрактно-умозрительный характер: «Любовь превращалась в мистический экстаз, поднимавший любящего выше жизни» (47). Мистическое переосмысление любви превращало ее из феодальной службы в человеческое чувство, освобождало ее от сословной детерминации. Но, отрывая любовь от феодальной почвы, заметил Шишмарев, писатели отрывали ее и от жизни. Данные выводы в основном разделяет Е. Мелетинский, говоря о двух этапах в развитии куртуазной доктрины: раннем, связанным с творчеством провансальских трубадуров, которым не было свойственно резкое разделение плотского и идеального, и позднем, когда появляется известный параллелизм между христианской мистикой и куртуазным культом дамы. Ссылаясь на ряд средневековых романов (романы о Тристане и Изольде Тома и Готфрида Страсбургского, «Ланселот» Кретьена де Труа), Е. Мелетинский отмечает, что «куртуазная и мистическая любовь сближаются терминологически и метафорически» (48). Отмеченные тенденции определяют особенности изображения «внутреннего человека» в куртуазном романе. В сравнении с раннехристианской литературой, новый характер приобретает психологический конфликт. Переориентация рыцарской литературы на ценности земной жизни меняет все содержание жизни внутренней. Душевные противоречия не обозначены в понятиях греха и добродетели, а соотнесены с категориями счастья и страдания. Если для Августина любовь есть лишь опасный плотский соблазн, сфера заведомо греховная, то куртуазный герой исходит из того, что осуществленная любовь есть единственный путь к нравственному совершенству и счастью. Поэтому исследование внутренних противоречий в романе не принимает форму непримиримого столкновения полярных стремлений, а отражает тонкую дифференциацию самих любовных эмоций и их развитие во времени (осознание любви, надежда, боль разлуки, муки ревности, сомнения). Любовный роман средневековья отказывается от исповедальной формы повествования, принятой в романе греческом, и подчиняет рассказ авторской точке зрения. Персонажи, их внутренний мир становятся объектами анализа, что помогает авторам более глубоко и многогранно раскрыть противоречия их чувств. Можно полагать, что функции авторского (объективного) психологического анализа впервые наметились в куртуазном романе. У Кретьена де Труа большую роль начинают играть изобразительные детали, мимика, жесты как важные средства психологического анализа. В куртуазном повествовании появляется внутренний монолог как воспроизведение самоанализа героев. Особенно широко пользовался им Тома. Целые страницы его романа отданы внутренним монологам Тристана, который исследует противоречия собственных чувств с невиданной до того тонкостью и детализацией. С большим искусством вводит внутренние монологи Кретьен де Труа. В «Клижесе» зарождение и развитие любви героев изображено как целиком внутренний психологический процесс. Златокудрой и Клижесу не удалось обменяться и словом, но внутренние монологи героев отражают пережитые ими сходные перипетии чувств. Исповедально-психологический характер приобретают в «Клижесе» и диалоги. Беседуя с нянюшкой Фессалой о терзающем ее непонятном недуге (традиционный для куртуазного романа мотив любви-болезни, любви-безумия), героиня анализирует состояние собственной души в тонких психологических нюансах. Сохраняя в основе своей абстрактность и умозрительность психологических наблюдений и обобщений, куртуазный роман подготовил новые формы психологического анализа, которые получат развитие в художественной прозе нового времени. Обогащение изобразительных возможностей в сфере психологизма отразило характерный общественно-психологический перелом, пережитый зрелым феодальным обществом. «Средневековый роман открыл в герое, – пишет Е. Мелетинский, – даже в высоком герое, достойном фигурировать в эпосе, не только частное лицо (как роман античный), но личность со своим душевным миром, так или иначе противостоящую социуму, в котором она живет» (49). Традиции куртуазного психологизма окажутся значимыми для европейского романа эпохи барокко. В литературе Возрождения традиции христианского (Августин) и куртуазного психологизма вступают в определенное взаимодействие. Это, во-первых, проявляется в том, что возрожденческая литература начинает заново осваивать исповедальную форму повествования, возвращается к напряженной психологической рефлексии, что по-своему отразило антропологические тенденции ренессансной культуры. Во-вторых, она продолжает линию поздней куртуазной культуры с ее поисками гармонии духовно-мистических и чувственных устремлений. Любовь для Данте и Петрарки есть человеческая страсть и одновременно универсальное психологическое состояние, выражающее духовный порыв к истине и совершенству. В гуманистической рефлексии отражено стремление преодолеть дуализм духа и плоти, в ней исчезают покаянные августиновские интонации. Впервые указанное своеобразие психологической проблематики ярко проявилось в «Новой жизни» Данте. И. Голенищев-Кутузов неоднократно подчеркивал, что Данте был зачинателем психологического романа в Европе: «... Он первый выпустил на европейскую сцену колеблющегося, любящего, приходящего в отчаяние молодого человека» (50). «Новая жизнь» Данте – это род лирической исповеди. «Данте в «Новой жизни», – писал И. Голенищев-Кутузов, – непрестанно занимается самоанализом. Он видит себя со стороны, ловит каждое слово, сказанное о нем людьми, а затем анализирует его, иногда пишет на эту тему стихи» (51). В романе Данте складывается собственно психологический сюжет: событиями и действиями становятся здесь движения чувств и мыслей. Развитие любви есть одновременно движение героя к нравственному совершенству и творческому озарению. Психологический анализ в «Новой жизни» Данте обобщает определенные мотивы средневековой художественной культуры. Исследование индивидуального сознания и чувства подчинено универсальным этико-психологическим канонам. Существенную роль в прозе Данте начинает играть аллегорическая образность. И. Голенищев-Кутузов указывал на особые функции аллегорий в средневековой литературе: «Следует понять, что для Пруденция, как и для старофранцузских авторов «Романа о Розе», аллегоризм соответствовал психологическому анализу нашего времени. Олицетворенные абстракции изображали живые движения души, воплощали страсти и переживания; они имели свой язык, в который необходимо вникнуть» (52). У Данте психологический смысл приобретают видения и сны, числа и цвета. Любовь посещает поэта, ведет с ним речи. Приемы аллегорического оформления чувств и мыслей Данте черпал из античной литературы, ссылаясь в «Новой жизни» на Вергилия, Горация, Овидия. «У Овидия, – замечает он, – любовь говорит, как если бы она была человеческой личностью» (53). Внутренняя борьба изображается Данте как поединок Духа любви с чувственными духами. «Носящиеся вокруг Данте и других поэтов сладостного нового стиля духи: зрения, слуха, сердца – не что иное, как символическое изображение чувств и переживаний героя» (54). И Голенищев-Кутузов указывал также, что определенная система психологических знаков была заимствована Данте, как и другими европейскими писателями средневековья, у арабских медиков. Расстройство и смятение чувств следствием своим имеет болезнь тела, которая описывается в «Новой жизни» как своеобразное воплощение душевных мук. Книга Данте обозначила начало известной литературной эволюции, отразившей, по определению А. Н. Веселовского, «мощное сознание индивидуальности, для которой ценна всякая душевная мелочь, всякая складка сердца» (55). В литературе итальянского Возрождения XIV века запечатлен процесс переосмысления содержания внутренней жизни. «На протяжении веков, – заметил С. Вайман, – человеческая глубина рассматривалась как «град божий», колониальное владение пастырей и отцов церкви, как местожительство и суверенная территория христианства» (56). Сакрализация сферы духа еще ощущается в «Новой жизни», где Данте и Беатриче, как писал А. Н. Веселовский, «просятся в обстановку старого католического храма, среди мелодий и вечерних лучей, льющихся из разноцветных окон» (57). В творчестве Петрарки обозначился переход от теоцентрического к антропоцентрическому типу культуры. «Все творчество Петрарки интроспективно, – подчеркивает Р. Хлодовский. – Самопознание и самоанализ становятся главными принципами не только его лирики, но и всей его жизненной философии. Петрарка не только открыл в себе человека, но и отвоевал собственное «я» у средневекового бога, обособив сферы познания человека от теологии» (58)58. Однако, как и «Новая жизнь» Данте, поэзия и проза Петрарки сохраняет субъективно-исповедальный характер, сближаясь тем самым с августиновской традицией. Принципиально новый шаг сделал Боккаччо в «Элегии мадонны Фьяметты», осуществив в этом романе, по определению А. Н. Веселовского, «дезинтеграцию собственного «я»: «...биография и воспоминания уступили место психологическому этюду» (59). Это свидетельствует о возрастании эстетической преднамеренности в психологическом романе. Боккаччо сделал героиней исповедального романа женщину, развернул историю ее любви на фоне будничных картин городской жизни и тем самым исключил из своего произведения традиционные психологические мотивы и приемы христианско-исповедального и куртуазного литературного канона. С. Вайман в монографии, посвященной «Фьяметте», заметил, что у Боккаччо «психологизм формируется как система и принцип художественного созидания и наслаждения, как сознательно используемый инструмент эстетического анализа жизни» (60). Исследователь выделил некоторые особенности этой новой системы. По его мнению, Боккаччо впервые изобразил сферу психического как самостоятельную, имманентную. Фокус романа – страсть Фьяметты, в которой она замыкается от внешнего мира. Поэтому в ситуации героини С. Вайман видит своего рода «психологическую робинзонаду» (61). Он прослеживает во «Фьяметте» особый прием психологического изображения – опредмечивание, «натурализацию» человеческой психики, который он противопоставляет более архаичному приему антропоморфизации природы. Внутренние психологические процессы во «Фьяметте» опредмечиваются различными способами (переживание вещей, сведение внутренних состояний к пространственно-динамическим формулам). К этому следует добавить, что само изображение чувств героини, несмотря на то, что оно обрамляется традиционной любовной риторикой и обширной классической эрудицией, у Боккаччо приобретает динамику, разворачивается во времени. А. Н. Веселовский подчеркивал, что самое ценное во «Фьяметте» есть момент внутреннего развития – «признание Фьяметты с ее быстро миновавшим счастьем и долгим сетованием, развивающимся в художественной постепенности роста и падения» (62). Эта живая струя романа, как заметил А. Н. Веселовский, надолго теряется в песках, чтобы пробиться впоследствии в «Принцессе Клевской» мадам де Лафайет (63). Из обозначенных нами психологических традиций европейской прозы наиболее значимой для литературы XV – XVI веков остается традиция куртуазная. Отзвуки ее мы находим в пасторальном романе, получающем широкую популярность в европейской литературе Возрождения («Аркадия» Саннадзаро, «Диана» Монтемайора, «Галатея» Сервантеса). Пастораль развивает созерцательно-психологическую линию куртуазной культуры. В рыцарском романе, переживающем новый расцвет в Испании, акцент, напротив, переносится на авантюрно-героическую стихию. Интерес к психологической рефлексии и интроспективным формам самопознания возрождается в последней трети XVI века, в период кризиса гуманистических идеалов. Наиболее ярко новые открытия психологической интроспекции обозначились в «Опытах» Монтеня. По жанровым особенностям «Опыты» восходят к античной исповедальной прозе (Сенека, Марк Аврелий), но вбирают в себя богатую традицию христианской исповедальной литературы. Поэтому в них органически слиты два пласта – размышления о природе человека, подкрепленные обширными историческими и литературными ассоциациями, и углубленная интроспекция, анализ содержания и противоречий субъективного сознания. Монтень заявил, что содержание его книги – это он сам, обозначив тем самым главную цель и смысл предпринятого им труда. В «Опытах» Монтень преодолевает нормативно-дидактический подход к человеку, умозрительность психологических представлений, свойственных средневековой культуре в целом. Он открывает сложность и противоречивость индивидуальной психики: «Величайшая трудность для тех, кто занимается изучением человеческих поступков, состоит в том, чтобы примирить их между собой и дать им единое объяснение, ибо обычно наши действия так резко противоречат друг другу, что кажется невероятным, чтобы они исходили из одного и того же источника» (64). Непостоянство представляется Монтеню самым обычным свойством человеческой природы: «Мы обычно следуем за нашими склонностями направо и налево, вверх и вниз, туда, куда влечет нас вихрь случайностей» (65). Монтень предложил совершенно новый способ изучения человека и новый критерий оценки его личности: «...не дело зрелого разума судить о нас поверхностно лишь по нашим доступным обозрению поступкам. Следует поискать внутри нас, проникнув до самых глубин, и установить, от каких толчков исходит движение» (66). В «Опытах» впервые предпринята попытка определить границу между рассудочной и бессознательной психической деятельностью. Монтень понимает, что человек порой бессилен осознать и объяснить причины своих чувств, настроений, порывов. Это и рождает мотив неустойчивости, колебаний, непредсказуемости человеческого поведения. Такой подход к человеку обусловил интерес мыслителя к обыденным и повседневным проявлениям человеческого характера, к психологическим деталям, раскрывающимся в неспешном течении бытовой жизни. При этом Монтень стремится воссоздать реальные пропорции человеческих чувств и поступков, отказываясь от героизации и от покаянно-обличительных интонаций: «Я выставляю на обозрение жизнь обыденную и лишенную всякого блеска, что, впрочем, одно и то же. Вся моральная философия может быть с таким же успехом приложена к жизни повседневной и простой, как и к жизни более содержательной и богатой событиями: у каждого человека есть все, что свойственно роду людскому» (67). Интерес к психологической обыденности определяет сам стиль рефлексии Монтеня, последовательно фиксирующей колебания и изменения человеческой души в реальном психологическом времени. Он так определил специфику собственного интроспективного видения: «Я не в силах закрепить изображаемый мною предмет. Он бредет наугад и пошатываясь, хмельной от рождения, ибо таким он создан природой. Я беру его таким, каков он предо мной в то мгновение, когда занимает меня. И я не рисую его пребывающим в неподвижности. Я рисую его в движении, и не в движении от возраста к возрасту или, как говорят в народе, от семилетия к семилетию, но от одного дня к другому, от минуты к минуте» (68). Тяготение Монтеня к чувственной конкретности психологического опыта, к воспроизведению самого движения мыслей [«Я хочу, чтобы виден был естественный и обычный ход их, во всех зигзагах» (69)] открывали новые перспективы перед художественным психологическим анализом. В эссеистической прозе Монтеня обозначился тот глубокий интерес к противоречиям и динамике субъективного сознания, которым отмечена европейская литература последующих веков. Во французском романе XVII века развитие психологического анализа проходит два основных этапа (70). Первый представлен барочным романом (пасторальным и галантно-героическим), воплощающим абстрактный психологизм, т.е. анализ психологических состояний, страстей в отрыве от человеческого характера, в их универсальном значении. Для барочного романа типична риторическая форма психологического анализа (через дискуссии, монологи, переписку персонажей). Анализ страстей подчинен нормативным психологическим представлениям. Главные элементы барочного повествования (вставные истории-исповеди, переписка, авторский рассказ) в романе второй половины XVII века обособляются, образуя самостоятельные жанровые модификации. На основе указанного обособления складываются субъективная и объективная форма психологического анализа. В «Португальских письмах» Гийерага претерпевает трансформацию галантная переписка героев – неизбежный атрибут романа эпохи барокко. Автор первого французского эпистолярного романа упразднил риторические наслоения барочного повествования, сосредоточив внимание на лирико-исповедальной тональности любовного послания. В центре «Португальских писем» эволюция чувств героини, совершающаяся в процессе ее самоанализа, без участия каких-либо внешних обстоятельств. Гийераг развивал субъективную форму психологического анализа, имеющую глубокие корни в психологической прозе Возрождения, в пасторальном романе барокко. Его новаторство состояло в глубоком осмыслении специфики психологической динамики: движение чувств и мыслей составляет сюжет романа, упразднение внешних событий и каких-либо контактов героини с окружающими людьми и далеким возлюбленным становится принципиально значимым для дальнейшего развития психологического романа. Созданная Гийерагом форма монологического эпистолярного романа, близкого по своей структуре дневнику, закрепится впоследствии как одна из жанровых разновидностей романа в письмах («Письма маркизы» Кребийона, «Страдания молодого Вертера» Гёте). В прозе классицизма совершается переход от абстрактного психологизма к анализу внутреннего мира частного человека, особенно последовательно обозначенный в «Принцессе Клевской» Лафайет. Персонажи Лафайет впервые представлены во взаимоотношениях с обществом, с системой нравов и этических представлений определенной социальной среды. Психологический конфликт романа перестает быть имманентным, а оказывается обусловленным конкретными условиями социального бытия героев. Указанный конфликт становится структурообразующим моментом повествования и главным объектом авторского анализа. Все персонажи и сюжетные эпизоды романа включены в историю души главной героини, иллюстрируя альтернативные психологические и нравственные позиции, между которыми принцесса Клевская должна сделать выбор. Так преобразуется в романе Лафайет традиционная форма романа-дискуссии, популярная в эпоху барокко. Писательница полностью преодолевает риторические традиции барочной литературы, отказываясь от словесной демонстрации чувств персонажами. Решающим в структуре повествования оказывается авторское слово – адекватная форма выражения объективной истины. Психологический анализ в «Принцессе Клевской» осуществляется автором-повествователем, который освещает душевный мир персонажей изнутри. Эта новая роль автора чрезвычайно расширила возможности психологического исследования человека в романе. Таким образом, в «Принцессе Клевской» впервые воплотилась форма объективного психологического анализа, связанная с особой позицией автора-повествователя. Развитие психологического романа во французской литературе XVIII века не ориентировано на сложившиеся жанровые традиции. Напротив, романисты этой эпохи стремились всячески подчеркнуть свою независимость от «старого» романа и вели развернутую полемику с ним. Но многовековой опыт европейской психологической прозы органично входит в создаваемый ими художественный мир, при всей его новизне и неповторимости. Глава 2. От мемуаров к психологическому роману: Эпoxa Просвещения во Франции с ее последовательно гуманистической программой, отразившей революционную ломку сословных институтов феодального общества, дала мощный стимул развитию психологической прозы. Линия французского психологического романа, представленная на всем протяжении XVIII века яркими писательскими индивидуальностями, не является периферийной. Через творчество Руссо, Шодерло де Лакло она соприкасается с линией одного из магистральных жанров Просвещения – философским романом (Монтескье, Вольтер, Дидро). Созданный Мариво, Прево, Кребийоном жанр реально-психологического» романа отразил сближение литературы XVIII века с прогрессивной социально-политической проблематикой эпохи, с идеями, имевшими широкий общественный резонанс в век Просвещения (соотношение природы и цивилизации, общественного и личного, проблема естественного равенства людей). Общей особенностью французского психологического романа XVIII века является его принципиальная ориентация на интроспективные формы повествования, особое внимание к рефлексии как способу познания внутренней жизни. В XVIII веке интерес к интроспективным формам психологического познания становится всеобъемлющим, захватывая сферу науки, философии, искусства. Он развивается на определенной социально-философской основе, определяющей своеобразие рефлексии во французской литературе XVIII века в сравнении с предшествующим периодом. В эпоху революционной ломки феодального миропорядка человек выносит на суд разума все явления окружающей действительности. «Мыслящий рассудок стал единственным мерилом всего существующего», – подчеркивал Ф. Энгельс (1). Несоответствие социальной и политической реальности универсальным разумным законам становится и психологической проблемой, переживаемой субъектом постольку, поскольку выявленное несоответствие отражает его новый социальный опыт. Как указывал К. Маркс, «индивидуум XVIII века – продукт, с одной стороны, разложения феодальных отношений, а с другой – развития производительных сил, начавшегося с XVI века» (2). В обществе свободной конкуренции, по замечанию К. Маркса, «отдельный человек выступает освобожденным от естественных связей и т.д., которые в прежние исторические эпохи делали его принадлежностью определенного ограниченного человеческого конгломерата» (3). Таким образом, частная жизнь человека и его частный интерес приобретают особую субъективную значимость. При этом индивидуальный интерес рассматривается просветителями через призму идеальной общественной морали, построенной на универсально-разумных началах. В этике Гельвеция, Дидро, Гольбаха главенствует идея соразмерности, гармонии частных и общественных интересов. Это равно далеко и от титанического антропоцентризма Возрождения и от антиномии разум-страсть, характерной для картезианских этических теорий. Объективно определяется новый психологический конфликт: между разумным частным интересом и неразумной социальной действительностью, препятствующей реализации естественных потребностей и нравственных качеств человека. Это определяет характер психологической проблематики европейского романа XVIII века. В литературе XVIII века рефлексирующий субъект уже не отмечен печатью избранничества, титанизма. Он прежде всего частный человек, порою даже не открывающий читателю своего имени, и жизнь его заполнена событиями, не имеющими общественно-исторического значения (семейные драмы, превратности любви, материальные невзгоды), что определяет содержание и характер рефлексии. Интерес к психологической интроспекции утверждается в европейском романе XVIII века под воздействием определенных философских теорий. В научной литературе неоднократно отмечалось наличие связи французского романа XVIII века с философскими идеями, хотя целенаправленного обобщающего исследования проблемы еще не предпринималось. Формы взаимодействия философии и литературы в эпоху Просвещения многообразны. Во-первых, литература выступала как средство распространения и пропаганды философских идей. Создаются особые функциональные литературные жанры: философский роман и повесть (Монтескье, Вольтер, Дидро). Во-вторых, проблематика литературных произведений и их идейное содержание прямо или опосредованно отражают философские идеи и концепции. И в-третьих, в своем познании мира литература опиралась на философию в плане методологии: происходило сближение художественного и философского методов изучения и осмысления действительности. Д. Уотт предложил даже говорить о «философском реализме» в литературе XVIII века (4). Последний аспект наиболее важен в связи с интересующим нас кругом проблем. Особенности художественного психологизма в романе XVIII века соответствуют специфике философских представлений эпохи о закономерностях познавательной, мыслительной, эмоциональной деятельности человека. Объективно в философии и литературе складываются некоторые общие принципы рассмотрения и оценки психической жизни. Решающее влияние на формирование рефлексивного психологизма в романе XVIII века оказали гносеологические теории Д. Локка, получившие огромную популярность в Европе в первой половине XVIII века и подготовившие расцвет французского сенсуализма. Д. Локк выделил два главных источника познания – ощущения и рефлексию, т.е. «внутреннее восприятие действий нашего ума» (5). Он подчеркивал, что рефлексия имеет дело не с ощущениями, а с идеями, «которые приобретаются умом при помощи размышлений о своей собственной деятельности внутри себя» (6). На основе рефлексии, считал Д. Локк, осуществляется самонаблюдение, и рефлексивный самоанализ становится в его философской системе единственным средством познания внутреннего мира: «Если я мыслю, но об этом не знаю, то никто другой не может знать этого» (7). М. Ярошевский обратил внимание на близость концепций познания у Декарта и Локка, считая, что оба мыслителя стояли на позициях интроспекционизма: «Локковская идея являлась внутренним психическим объектом, эквивалентным декартовским «мыслям» (8). Таким образом, Д. Локк в определенной мере продолжил рационалистическую трактовку психики, предложенную Декартом, полагая, что человек не может иметь образов, представлений, мыслей, в которых он не отдает себе разумного отчета. В определенной мере дополняли локковскую концепцию и идеи Н. Мальбранша, интерес к которым во Франции в первой половине XVIII века был весьма значительным. Н. Мальбранш (1638–1715) стремился соединить традиции картезианства с августиновской линией христианской философии. В сферу познавательных способностей человека он включал не только разум, но «внутреннее чувство», которому единственно доступно познание души. В рецензии на роман Мариво «Жизнь Марианны» аббат Прево называл в числе мыслителей, сумевших глубоко раскрыть свойства человеческого ума, Декарта и Мальбранша (9). Французский исследователь Ж. Сгар полагает, что философия Н. Мальбранша оказала решающее воздействие на мировоззрение и художественное творчество А. Прево, определив преимущественное внимание писателя к сложным и противоречивым психологическим состояниям, лишенным рационалистической однозначности (10). Идеи Мальбранша, пытавшегося сочетать картезианство и богословие, подвергались уничтожающей критике со стороны представителей сенсуалистического учения. Д. Локк посвятил несколько полемических работ разоблачению тезиса Мальбранша о видении всех вещей в боге (11). Продолжая дуализм Декарта, Мальбранш настаивал, однако, на том, что духовная и материальная субстанции, имея различную природу, могут быть связаны и взаимообусловлены только через божественное вмешательство. Вместе с тем этико-психологическая концепция Мальбранша, в известной мере восходящая к янсенистским идеям, оказалась значимой для французской литературы первой половины XVIII века. Мальбранш считал, что после первородного греха человек утратил свет разума и обречен на вечную внутреннюю борьбу. Содержанием этой борьбы является поединок разума и враждебных ему чувств, аффектов, потребностей, влечений, которые составляют обширную и смутную сферу чувственности. Знать и чувствовать для Мальбранша – взаимоисключающие понятия. «Вы судите на основании ваших ощущений об окружающих вас вещах, – писал он в «Беседах о метафизике», – но ваши ощущения бесконечно вас обольщают, в большей степени, чем вы можете это представить. Они являются верными свидетелями лишь в тех случаях, когда это касается наслаждения и сохранения жизни. В отношении всего остального их данные не содержат никакой точности, никакой истины» (12). Таким образом, ощущения служат, по Мальбраншу, не средством познания мира, а выражением власти чувственности, ведущей к заблуждению. Победа разума обозначает подавление чувств: «Нужно следовать разуму вопреки лести, угрозам, оскорблениям тела, с которым мы соединены» (13). В «Разысканиях истины» Мальбранш последовательно перечисляет заблуждения, к которым приводит человека ослепление чувств: ошибки ощущений, воображения, влечения, страстей (14). При этом картина внутренней жизни становится у него гораздо более широкой и богатой, чем это было у Декарта. Мальбранш исследует не только «чистые» ощущения и аффекты, как это делал Декарт в «Страстях души», но сложные, смутные психологические состояния, в частности грусть, как наиболее универсальную эмоцию человека, поскольку он обречен на страдания в вечной погоне за ускользающим благом. В сущности, Мальбранш указал на субъективность человеческого опыта, не совпадающего с принципами и постулатами божественного разума. С его точки зрения, ощущения и чувства человека отражают не объективную действительность, а субъективный внутренний мир. Н. Мальбранш возвратил культурному сознанию своего времени традиции августиновской рефлексии, углубленного самоанализа, ведущего к этическому осмыслению «я», покаянные интонации, свойственные «кризисным» автобиографиям средневековья. На этой основе возникает сложная тональность романов Прево. Концепция Н. Мальбранша может быть соотнесена с христианско-религиозными формами самопознания и самоанализа, воплотившимися в этико-психологических учениях Пор-Ройяля, которые продолжали оказывать определенное воздействие на французскую литературу XVII–XVIII веков. Из вышеуказанных теорий логически следовала художественная концепция рефлексии как формы самопознания, с одной стороны (Д. Локк), и как демонстрации субъективных чувственных стремлений, с другой стороны (Н. Мальбранш). В «Эстетике» Гегель выделил два типа субъективности: «выражение души» и «рефлексия, субъективно углубляющаяся в себя и в свою расширившуюся образованность» (15). В соответствии с этим есть смысл говорить о двух типах психологической рефлексии в литературе XVIII века: интеллектуальной, подразумевающей самопознание и самоанализ, и сентиментальной, воплощающей прежде всего лирическое самовыражение и вербальное оформление эмоциональной сферы внутренней жизни. В литературе XVIII века указанные типы соотносятся с главными литературными направлениями эпохи – интеллектуальным и сентиментальным, по определению И. Ф. Волкова. Существенное значение для литературы XVIII века имело обоснование в философских сочинениях XVII –XVIII веков психофизиологической проблемы. В картезианстве отношения души и тела толковались в плане психофизического параллелизма. С развитием естественнонаучного знания формируется понятие физиологии как системы деятельности отдельного живого организма. В трудах французских материалистов XVIII века Ламетри, Кондильяка, Дидро утверждается органическая взаимосвязь духовного и физического начал в человеке. Это новое понимание целостности психофизиологической организации чрезвычайно обогатило литературный психологизм, обусловив интерес к «косвенным» проявлениям психической деятельности и углубив в целом ее мотивацию. Указанный аспект получил освещение в монографии М. В. Разумовской (16). Новая психологическая проблематика обретает во французском романе XVIII века соответствующее жанровое воплощение. В XVII – XVIII веках во Франции развивается особая форма исповедальной художественной прозы – исповедально-биографический роман, глубоко отразивший вышеуказанные тенденции. Говоря о данной жанровой форме, исследователи часто пользуются термином «фиктивные мемуары», или «псевдомемуары». Это вызвано, во-первых, тем, что сами авторы XVIII века часто выносили слово «мемуары» в заглавие своих романов («Мемуары г-на д'Артаньяна» Г. Куртиля де Сандра, «Мемуары графа де Граммона» А. Гамильтона, «Мемуары знатного человека, удалившегося от мира» А. Прево, «Мемуары графини де Мироль» маркиза д'Аржана и т.д.). Во-вторых, по мнению многих исследователей, «фиктивные мемуары» генетически связаны с мемуарной прозой, переживающей в Европе XVI –XVII веков бурное развитие. Последнее положение нуждается в уточнении. В начале XVIII века во Франции определились два типа мемуарного повествования: хроникально-исторические (Ф. де Коммин, кардинал де Рец, Ларошфуко, Бюсси-Рабютен и др.) и нравоописательные (Брантом, Таллеман де Рео, Данжо, М. де Лафайет) мемуары. В том и в другом случае позиция повествователя оставалась подчеркнуто безличной, сводилась к роли наблюдателя, описывающего, реже – оценивающего события и нравы. Собственно автобиографический материал вводился лишь в той мере, в какой он мог мотивировать причастность автора к изображаемым людям и событиям. Все, что входит в сферу частной жизни рассказчика, остается за пределами повествования. Даже в «Мемуарах» Сен-Симона, при ярко выраженном субъективном отношении рассказчика к материалу, психологическая характеристика автора раскрывается опосредованно, а автобиографические реалии, по существу, исключены. Говоря о специфике мемуаров, Ф. Лежен заметил, что в мемуарной литературе присутствие рассказчика исчерпывается точкой зрения и объектом изображения становится не его частная жизнь, а социальные и исторические процессы, к которым он причастен (17). Непосредственная ориентация на мемуары характерна для ранних французских романистов начала XVIII века – Г. Куртиля де Сандра и А. Гамильтона. Многие исследователи полагают, что именно в их творчестве закладываются основы новой формы романа, которая достигнет расцвета в 1730-е годы в творчестве Мариво и Прево (18). Указанные романисты действительно писали фиктивные мемуары. Куртиль де Сандра – автор девяти произведений, написанных в этом жанре. Но в его творчестве лишь намечен переход от собственно мемуарной литературы к роману. В качестве протагониста писатель выбирает обычно реальное историческое лицо и насыщает повествование подлинными событиями и персонажами. Его романы, в том числе и знаменитые «Мемуары г-на д'Артаньяна», часто производят впечатление исторических хроник. Куртиль де Сандра впервые достигает естественности тона, преодолевая условности литературного этикета XVII века. Этому новому тону соответствует и протагонист, который у Куртиля де Сандра предстает человеком во всех отношениях средним – и по социальному положению и по достоинствам. Но важно отметить, что Куртиль де Сандра вовсе не стремился к глубокой психологической разработке характеров, к созданию психологически сложных коллизий. Это не входило в его художественные задачи. А. Куле справедливо заметил, что проблемы, стоящие перед большинством его героев, – это проблемы действия, а не чувства (19). Герои завоевывают себе место в жизни, ищут славы, покровительства и благосостояния, а не поэзии бескорыстных чувств. Целью автора становится изображение эпохи и событий. К примеру, его д'Артаньян предстает не столько в кругу частной жизни, сколько непосредственно в историческом действии, на фоне общезначимых национально-исторических событий. Ориентация на мемуары в данном случае ослабляет собственно романические элементы повествования и не создает возможностей для развития художественного психологизма. На хроникальный характер фиктивных мемуаров Куртиля де Сандра указал Ж. Ломбар в первом монографическом исследовании, посвященном писателю (20). Если Куртиль де Сандра в большей мере имитировал хроникально-исторические мемуары, то А. Гамильтон, автор «Мемуаров графа де Граммона», ближе к нравоописательной мемуарной прозе. Роман его написан от 3-го лица, хотя в повествование включены исповедальные фрагменты, в том числе история юности главного героя, рассказанная им его другу Матта. По признанию А. Гамильтона, он писал свою книгу «под диктовку» графа де Граммона, т.е. переработал его устную исповедь (21). Установка на подлинность повествования типична для романа начала XVIII века. В предисловии к роману автор сформулировал особую художественную задачу – изобразить «неподражаемый» человеческий характер, воплощающий «смесь пороков и добродетелей» (22). Однако психологическое содержание романа не вполне соответствует поставленной цели. Гамильтон создает не противоречивый характер, а своего рода образец социальных добродетелей определенной среды. Имея опыт жизни в придворном обществе, граф де Граммон в высшей степени соответствует принятым в нем стандартам, отличаясь умом, галантностью, благопристойностью, так что и при французском, и при английском дворе он неизменно привлекает симпатии и находится в центре внимания. А. Гамильтон замечает, что у графа де Граммона был «модный склад ума, так что было бы недостойно не покориться его вкусу» (23). Недаром в ходе повествования автор сталкивает героя с Сент-Эвремоном, законодателем придворных нравов, и отмечает их взаимную дружескую симпатию. Речь идет о сходном мироощущении, характерном для дворянского либертинажа эпохи Людовика XIV. Единственная индивидуальная черта героя, которая при этом вполне соотносится с очерченным социально-психологическим типом, - непостоянство в любви. Граф де Граммон обычно увлекается не столько достоинствами избранницы, сколько сложностью препятствий, которые ему предстоит преодолеть на пути к успеху. При дворе Людовика XIV его пленяет именно та фрейлина, которая удостоена внимания короля, и, хотя граф де Граммон платит за свою прихоть изгнанием из Франции, отступить он не намерен. Лишь в финале романа привычное непостоянство отступает перед глубокой любовью к мадемуазель Гамильтон. Демонстрация характера главного героя разворачивается в романе Гамильтона прежде всего в авторских сентенциях и моральных резюме. Он остается статичным и лишенным живого индивидуального своеобразия. История героя не составляет и сюжетного движения романа. Бесчисленные галантные интриги французского и английского двора зачастую вообще оттесняют героя за пределы повествования, представляя самостоятельные нравоописательные фрагменты. Главным достоинством романа Гамильтона оказалась естественность и живость повествовательной манеры, совершенно чуждой барочной риторике, исполненной изящества и иронии, но собственно романического жанрового содержания он пока не обрел. Два упомянутых романа – яркий образец переходного этапа в развитии романного жанра, когда новое жанровое содержание еще не получило законченного эстетического осмысления. Для следующего поколения французских романистов (Мариво, Прево, Кребийон, Дюкло) соотнесение романа с мемуарами является скорее средством создания иллюзии, когда вымышленное повествование подается как подлинный человеческий документ. Романисты XVIII века ориентируются не столько на жанровое содержание мемуаров, сколько на присущую мемуарам гарантию достоверности изображаемого. Соотнесение романа с мемуарами становится одной из форм литературной маскировки в эпоху, когда роман стремился противопоставить себя литературе чистого вымысла и достичь иллюзии правдивого повествования о подлинных событиях. Природа романа требовала радикального изменения ракурса изображения, принятого в мемуарах, и исповедально-биографический роман утверждает собственное жанровое содержание во внутренней полемике с мемуарной литературой. Исповедально-биографическому роману XVIII века предшествовали не только пограничные жанры, но и определенная литературная предыстория, и в науке предпринимались попытки проследить его истоки. Ряд авторов считает, что первоначальной формой биографического романа была пикареска. Наиболее полно данная точка зрения представлена в работе Р. Демори, который видит в пикареске первый образец «фиктивных мемуаров»(24). Пикареска как тип романа-биографии обладает рядом характерных и устойчивых признаков, позволяющих судить о сложившейся к XVIII веку структуре жанра. Формальным его признаком является, несомненно, наличие повествовательной позиции от 1-го лица. Протагонист пикарески типологически однороден – безродный плебей, обладающий наивно-прагматическим сознанием и психологически свободный от каких-либо социальных условностей. Уже это исключает возможность психологической интроспекции в плутовском романе, который сохраняет авантюрную природу сюжета. Большинство авторов, исследовавших этот жанр, отмечают антипсихологичность пикарески, изображающей систему внешних отношений человека и мира (25(. Французские романисты XVIII века использовали отдельные мотивы пикарески в своих романах (Мариво, Прево), но ее жанровое содержание остается по преимуществу нравописательным и в целом чуждо психологической прозе. Думается, что исповедально-биографическая форма повествования возникает во французском романе независимо от пикарески и мемуаров еще в XVII веке. Вставные истории барочного романа большей частью были оформлены как устные исповеди персонажей, имеющие прежде всего психологический интерес. Они типичны не только для пасторального и галантно-героического романа. Интерес к данной форме намечается и в реально-бытовом романе XVII века. В «Комической истории Франсиона» Ш. Сореля разрушается структура пикарескной биографии, построенной на цепи авантюрных эпизодов. Чередующиеся с авторским повествованием воспоминания героя о пережитом открывают новое жанровое содержание романа и новый тип героя. «Франсион уже не плут, не изгой, и не паразит, а тип человека вообще, идущего по ступеням социального «воспитания»,–подчеркивает Е. Мелетинский (26). Лафайет в романе «Заида» превратила вставные истории в тонкие психологические этюды. Романисты XVIII века также продолжают включать в основное повествование вставные устные исповеди персонажей (история кавалера де Грие в романе Прево, история монахини в «Жизни Марианны» Мариво, многочисленные вставные рассказы в «Жиль Бласе» Лесажа). Преобразование барочных вставных историй в исповедально-биографический роман соответствует указанному нами общему направлению развития психологической прозы XVII – XVIII веков на основе трасформации «высокого» пострыцарского романа. В этом плане велика, на наш взгляд, роль романа Р. Шаля «Знаменитые француженки» (1713), в котором впервые проявились новые романные возможности исповедально-биографический формы. Творчество Р. Шаля еще не стало предметом специального изучения, хотя ряд исследователей отмечает художественное новаторство писателя и его вклад в развитие французского психологического романа. А. Куле, например, считает, что в период становления французского романа эпохи (1696–1715) появился единственный литературный шедевр – «Знаменитые француженки» (27). Высокую оценку романа Р. Шаля дал Ф. Делоффр (28). Он подчеркнул, что «Знаменитые француженки» открывают путь современному роману. К числу новаций Р. Шаля исследователь относит отсутствие бытового комизма при изображении повседневной социальной действительности, новую художественную трактовку персонажей, которые перестают быть социальными масками и приобретают определенную психологическую сложность и противоречивость. Структура романа Р. Шаля весьма показательна для иллюстрации процесса трансформации вставной новеллы. Р. Шаль достаточно ясно дает понять, что форма устного рассказа персонажей, избранная им, восходит к старому роману. «Нужно быть героем романа, каковым я не являюсь, чтобы рассказать такую длинную историю в один прием», – замечает один из персонажей и предлагает слушателям сделать паузу и передохнуть (29). Второй начинает свой рассказ с пародирования прециозной типологии героев: «Вы герой постоянства – замечает Дюпюи, выслушав исповедь де Франа, – как, впрочем, и все остальные, а я герой либертинажа» (30). Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.023 сек.) |