|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Галина. История жизни 14 страницаНо больше всего он рассказывал нам о свадьбе кинозвезды Грейс Келли и принца Ренье Монакского, состоявшейся как раз в период его гастролей. Показывал нам американские газеты, заполненные их портретами, интервью, рассказами о том, как Золушка стала принцессой. Видно было, что это потрясло его воображение, и он не понимал, почему на меня это не производит никакого впечатления. Я же, всю жизнь изображая на сцене и принцесс, и королев, считала нормальным, что принц женился на красавице-актрисе, звезде Голливуда. Ничего себе Золушка? На ком еще ему было бы и жениться? Слава набрался в Америке новых, «прогрессивных» идей и привез оттуда огромный запас детского сухого питания, пластиковые бутылки, соски и очаровательные платьица «а-ля принцесс». Он всем нам горячо объяснял, что мы отстали от века и только дикари сегодня кормят детей грудью, а цивилизованные женщины пользуются вот этой смесью, где есть все витамины, нужные новорожденным, и что поэтому в Америке растут здоровые и крепкие дети. Он рвался продемонстрировать нам, как легко кормить таким способом ребенка, но мы все зорко следили за ним и к Ольге с его «прогрессивными» бутылками не подпускали. Конечно, это было невероятно удобно и быстро: насыпать в теплую кипяченую воду нужное количество порошка, взболтнуть — и готово. Но мы никогда раньше ничего подобного не видели и потому на всякий случай к новшеству относились с недоверием. Так что красивые американские коробки отправились в шкаф, а я каждые три часа расстегивала платье и шла кормить мою дочь. Вскоре мне позвонили из Ленинградской киностудии, что там намечаются съемки оперы «Евгений Онегин», и меня приглашают для кинопроб на роль Татьяны. Что делать? Не тащить же трехмесячного ребенка с собой: в поезде можно простудить, заразить чем-нибудь. На созванном утром в срочном порядке семейном совете слово взяла моя свекровь: — Галя, слушайте меня! Сегодня ночью вы уедете. А до того пейте как можно больше чаю. К вечеру у вас накопится много молока, вы его нацедите в бутылки, мы их поставим в холодильник; накормите как следует Ольгу и — поезжайте с Богом. Не волнуйтесь, я буду ночевать здесь. Ничего не случится — вы же через сутки вернетесь обратно. Проводили меня на вокзал, и я уехала ночным поездом.
Утром на киностудии, уже гримируясь, я почувствовала результаты мудрых советов моей свекрови. Все выпитые мною накануне чаи именно теперь превратились в огромное количество молока, и, глядя на свою катастрофически разбухающую грудь, я с ужасом думала: что же мне делать? Началась съемка, а я каждый час прошу объявить перерыв и сломя голову бегу от столика с письмом Татьяны в темный угол студии к раковине, откуда возвращаюсь с несколько опавшей и более похожей на девическую грудью. Так я прометалась до позднего вечера, когда наконец села в ночной поезд на Москву. Что тут со мной началось! Раздобыв у проводника несколько стаканов, я всю ночь наполняла их молоком, как корова-рекордсменка, и считала минуты, когда же наконец я буду дома и моя дочь избавит меня от этого кошмара. Мне казалось, что еще несколько минут — и на всем моем теле кожа лопнет, разлетится в клочья. Стучало в ушах, в голове, я буквально задыхалась… Приехав домой, я уже на лестнице срывала с себя пальто, кофту, пуговицы с платья летели в разные стороны… Открыла дверь — Римма с Ольгой на руках, плачущей во весь голос. — Скорее, скорее, давай мне ее, я умираю! Поднесла ее к груди, она ее взяла — и тут же выплюнула. Даю ей другую — не берет, плюется. И ревет — заливается… — Софья Николаевна, Слава, что случилось? Оказывается, вот что. Проснувшись утром после моего отъезда, Ростропович решил, что он должен сам накормить дочь. Потребовал принести ему ребенка и бутылку с молоком. Римма, конечно, принесла. Женское молоко, как известно, жидкое, голубоватого цвета, а за ночь оно еще покрылось тоненькой пленкой — что и говорить, вид довольно жалкий. — Эт-то что такое! Вы что, с ума сошли — кормить моего ребенка такой дрянью? Да я никогда вам не позволю! Схватил обе бутылки и вылил всё в раковину — Софья Николаевна с Риммой и ахнуть не успели. Тут, конечно, началось светопреставление. Ростропович, достав американскую банку, со словарем читает, как приготовлять волшебную смесь: сколько положить ложек порошка, сколько налить воды. Римма кричит истошным голосом, что только через ее труп он накормит Ольгу буржуйской отравой, а Софья Николаевна — что она снимает с себя всякую ответственность и ни за что не отвечает перед Галей, если с ребенком что случится. И все это — в сопровождении оглушительных воплей голодной Ольги. Но, если уж Ростропович за что-то берется да еще уверен в своей правоте, никакие стихии помешать ему уже не могут. Насыпав в бутылку нужное количество порошка для кормления трехмесячного ребенка и разбавив его водой, он решил, что получилось слишком жидко, и добавил еще столько же, чтобы Ольга «наелась и потолстела», как он сказал вцепившимся в ребенка женщинам. Можно представить себе его ликование, когда она в одну минуту вытянула из бутылки приготовленную отцом мешанину и, блаженно улыбаясь, вскоре заснула. — Ну что я вам говорил, необразованные, темные бабы?! Вот как надо растить детей — и никаких проблем! Так он и кормил ее весь день, победоносно ожидая моего возвращения из Ленинграда, а ночью у нее заболел живот и от ее крика они не сомкнули глаз. И вот я приехала. У Ольги живот, как камень, а мне в голову молоко стучит, я почти теряю сознание. Вызвали нашу докторшу. Та приехала и, узнав о случившемся, тут же по-бабьи включилась в общий крик. Расстроенный Слава не находил себе места: — Но ведь она с таким удовольствием ела! — Да ведь надо было постепенно, с одного раза в день начинать прикармливать. Вы же могли погубить ее! У нее от рождения в желудке ничего, кроме материнского молока, не было, а вы ее целый день чуть ли не кашей кормили… Но, слава Богу, несколько бессонных ночей — и все вернулось на свои места. В июне мы получили известие из Ленинграда, что скончалась Вера Николаевна Гарина. Из-за Ольги я не смогла поехать на похороны, но успела послать венок ей на гроб. Вере Николаевне никогда не пришлось услышать меня в оперном спектакле, но за год до ее смерти я пела в Большом зале Ленинградской филармонии свой сольный концерт. Вера Николаевна сидела в первом ряду, окруженная своими учениками и, счастливая, гордилась мной. Два года занятий с нею дали прочный фундамент для всей моей дальнейшей творческой жизни, и больше ни с кем я голосом уже не занималась. Эта замечательная женщина щедрою рукой подарила мне жизнь в искусстве, жизнь долгую и прекрасную, и, каждый день, репетируя или выходя на сцену, я вижу перед собой ее светлый образ и свято чту память о ней.
…и познаете истину, и истина сделает вас свободными. Ио. 8, 32
Вот и написано уже почти полкниги, а я все не решаюсь говорить о человеке, встреча с которым озарила ярким светом всю мою жизнь, чей духовный облик раз и навсегда захватил мою душу. Дмитрий Дмитриевич Шостакович! Титаническая и глубоко трагическая фигура в мировом искусстве XX века. Непреодолимое душевное волнение всегда охватывает меня при воспоминании о нем, о тех годах двадцатилетней тесной дружбы, когда вся жизнь моя и Славы и все наше творчество были неразрывно связаны с его жизнью. Частое общение с Шостаковичем имело огромное влияние на развитие моей не только музыкальной, но и человеческой личности. После встречи с ним я могу повторить слова Радищева: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвленна стала». Открывшийся вдруг передо мной страдный путь человека, которого я боготворила, перед которым преклонялась, заставил меня по-новому включиться не только в ту жизнь, что шла рядом со мной, но обернуться назад, другим взглядом увидеть мое детство и юность. Именно после встречи с Дмитрием Дмитриевичем мне впервые захотелось узнать: как и чем жила тогда Россия, что же происходило в моей стране? Я должна была задуматься над событиями далеких лет, осмыслить и осознать, что пережил в те годы мой народ, а вместе с ним, значит, и я… Мой рассказ ни в коем случае не претендует на исследование жизни и творчества Шостаковича, это сугубо личные впечатления от общения с ним, и я буду писать лишь о том, что слышала от него самого и чему сама была свидетельницей. Но прежде чем начать рассказывать о моих встречах с Дмитрием Дмитриевичем, я хочу в общих чертах напомнить читателю жизненный путь композитора, от его творческого становления в молодые годы до того времени, когда я с ним познакомилась. Это очень важный период в жизни Шостаковича, и, не зная его, невозможно составить себе даже приблизительного представления о личности этого великого человека.
После революции многие выдающиеся деятели культуры, будучи не в силах мириться с бесправием, с бесчеловечностью нового режима, покинули Россию. Среди них — композиторы Рахманинов, Прокофьев, Стравинский, Глазунов; писатели, певцы, артисты балета, артисты драмы, художники. На освободившиеся места кинулись недоучки и бездарности, но вскоре убедились, что своей персональной ничтожностью сии образовавшиеся пробелы им не заполнить. Нужно было создавать свою организацию, чтобы действовать коллективно. Вот и появился на свет пресловутый Пролеткульт, где дилетанты пролетарского происхождения с партийными билетами в карманах стали находить всяческую поддержку. Не обремененные талантами, а тем более культурой и знаниями, пролетарские «композиторы» дальше вульгарных, примитивных песен и маршей не пошли, зато с тем большим усердием стали душить новаторов и потрошить классиков. Из Пролеткульта вышли бессмертные идеи о переделке классических опер на современные революционные сюжеты, и репертуар оперных театров Ленинграда и Москвы «обогатился» новыми шедеврами: «Гугеноты» Мейербера обернулись «Декабристами»; Флория Тоска, героиня Пуччини, схватив красное знамя, пошла на баррикады умирать за светлые идеи коммунизма, и опера получила новое название — «Борьба за коммуну». С оперой Глинки «Жизнь за царя» было совсем просто — она стала называться «Жизнь за народ». Пролеткультовцы не признавали никакого искусства, кроме пролетарского, причем, что это такое, толком никто не знал — просто отметали всё, что было сделано до них; но именно они дали жизнь будущему направлению официального советского искусства — соцреализму. Можно себе представить, как ненавистно было им не только творчество, но самое имя молодого Шостаковича, который не раз беспощадно критиковал их за бездарность и примитивизм. Постановление ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года «О перестройке литературно-художественных организаций», т. е. о роспуске всех творческих группировок — в том числе и пролеткультовских, — Шостакович принял восторженно, надеясь, что, объединившись в одну организацию, композиторы смогут решительнее противостоять натиску пролеткультовцев и лишить их влияния, которое они все больше оказывали на все области культуры в стране. Он не понял, что прежде всего именно партии было необходимо создать крупные творческие организации — такие, как Союз композиторов, Союз писателей, Союз художников и т. д., чтобы полностью подчинить их своему контролю. Он не понимал, что это начало невиданной диктатуры партии над творчеством. А что касается пролетарских композиторов, то они в будущем перекочуют в созданный «Союз советских композиторов» и с удвоенной энергией, вооруженные партбилетами, поведут борьбу за свое существование. В этом году 26-летний Шостакович закончил работу над оперой «Леди Макбет Мценского уезда». В те тяжелейшие за всю историю многострадальной России годы деятели культуры вдруг попали под особое покровительство партии. В Москве стали строить дома для артистов, писателей, художников… Большой театр, МХАТ, Малый театр. Театр им. Вахтангова, Союз художников, Союз писателей и прочие творческие организации получили в свое владение для отдыха артистов роскошные подмосковные усадьбы, владельцы которых сбежали от революции за границу или были расстреляны большевиками. Артисты снабжались от щедрот правительства «совнаркомовским» пайком, что получали только высшие партийные чиновники. И когда летом 1933 года половина населения России пухла от голода и было много случаев людоедства, на обеденном столе у деятелей искусства были ветчина, сыр, масло — партия откармливала будущую армию пропагандистов своей политики. Ведущие певцы Большого театра получали 5000 рублей в месяц за три спектакля, а рабочий — 200 рублей в месяц, уборщица — 80 рублей; моя бабушка-пенсионерка — 40 рублей в месяц. Вот вам и Его Величество Рабочий класс! Как говорится, за что боролись, на то и напоролись. Знаменитые артисты, писатели, художники, получая эти блага, благодарили партию за заботу, вполне справедливо замечая, что ни в одной другой стране деятели искусства не получают таких привилегий за счет всего общества, как в стране строящегося коммунизма. Деятели культуры не представляли себе, что за сытное варево скоро придется расплачиваться — и не только творчеством, т. е. совестью, но многие заплатят и самой жизнью. Первыми должны были платить по векселям писатели и художники. Партия потребовала от них прославления великих строек, счастливой жизни народа в те страшные годы, когда на Украине несколько миллионов человек умерли от голода, когда в казахстанские степи, в Сибирь нескончаемым потоком месяцами шли эшелоны, набитые крестьянскими семьями — так называемыми кулаками и теми, кто сопротивлялся коллективизации. Зимой их выбрасывали в тайгу, где еще не было жилищ, — с детьми и женщинами, беспомощными стариками и старухами. Огромная часть их сразу же умирала, а те, кто имел еще силы, тут же валили лес и строили для себя концлагеря и тюрьмы, где им потом придется умереть от голода и каторжного труда. (Как сказал Сталин Черчиллю, уничтожено было в годы коллективизации 10 миллионов «кулаков». — У. Черчилль. Вторая мировая война. Том 4. Лондон, 1951. Советская власть победила в соревновании с нацистами, уничтожившими б миллионов евреев.) По стране прокатилась волна террора: убийство Кирова в 1934 году — тысячи арестов; таинственная смерть Горького, Куйбышева — снова аресты, расстрелы. Летят головы вчера еще всесильных, всевластных партийных деятелей, увлекая за собой сотни тысяч простых смертных. В те годы доносы, даже анонимные, приняли узаконенную форму и не оставались без последствий. На этой благоприятной почве пышным цветом расцвели самые низменные чувства людей: ложь, предательство, зависть. Ведь так легко было свести счеты с конкурентом, убрать со своего пути любого талантливейшего соперника. Стоило только опустить в почтовый ящик маленький конверт с адресом НКВД. Дьявольский соблазн был велик! Тем более, что за примером далеко ходить было не надо: в правительственной верхушке, где мертвой хваткой душили один другого вожди революции, вчерашние соратники, клевета и подлость стали узаконенными приемами партийной борьбы. Вся эта липкая грязь, перелившись через стены древнего Кремля, поползла в народ, отравляя души смрадом и животным страхом. И как венец бесчеловечности правящей партии — выходит постановление, распространившее все виды наказаний, включая смертную казнь, на детей с двенадцатилетнего возраста («О мерах борьбы с преступностью среди несовершеннолетних», СЗ СССР, 1935, № 19, стр. 155. Постановление ЦИК и СНК СССР от 7 апреля 1935 года). Это уникальнейший документ нашей эпохи: нормальному человеку нельзя и вообразить себе казнь двенадцатилетнего ребенка, вообразить общество звероподобных, где взрослые мужчины на законном основании могут расстреливать детей… Но, впрочем, пример уже был: хладнокровный расстрел большевиками Царя Николая II с семьей в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге (Свердловске) и среди них тринадцатилетнего больного ребенка — Цесаревича Алексея, который во время расстрела был настолько слаб, что отец-Государь держал его на руках. Теперь у любого арестованного можно было вырвать признание, угодное партийной верхушке, угрожая казнить его детей по существующему закону, а детей заставлять отречься от родителей.
В этой атмосфере Большого террора и всеобщего страха, охватившего страну, творил, писал музыку молодой композитор Дмитрий Шостакович. В январе 1934 года состоялась премьера его оперы «Леди Макбет Мценского уезда» в ленинградском Малом оперном театре и в московском Музыкальном театре им. Немировича-Данченко. Успех оперы был огромным, интерес у публики она вызвала небывалый — за два сезона опера прошла в Ленинграде 83 раза, а в Москве — около 100 раз. Вокруг нее разгорались яростные споры, дискуссии — одни восхищались, другие упрекали Шостаковича в формализме, натурализме, но всем было ясно, что перед ними — произведение гения, Шостакович бесстрашно отбивается, открыто защищает свои творческие позиции. В газете «Известия» от 3 апреля 1935 года он пишет: «В свое время я подвергался сильным нападкам со стороны критики главным образом за формализм. Эти упреки я ни в какой степени не принимал и не принимаю. Формалистом я никогда не был и не буду. Шельмовать же какое бы то ни было произведение как формалистическое на том основании, что язык этого сочинения сложен, иной раз не сразу понятен, является недопустимым легкомыслием». Как мы видим, он не только огрызается, но и обвиняет, а для этого нужно было в те годы обладать большим мужеством. Я уверена, что Шостаковича еще долго бы не тронули, если бы в 1935 году его опера, а также балет «Светлый ручей» не были поставлены в Большом театре. Страна переживала волну террора, и партии было пока не до музыки. Но стоит оглянуться на бывших пролеткультовских композиторов, которых в свое время беспощадно критиковал Шостакович. Теперь, свив себе гнездо в «Союзе композиторов», под боком Кремля, затаив злобу на Шостаковича, они терпеливо ожидали и готовили почву, чтобы в нужный момент отыграться. Это было золотое время для подлецов и карьеристов. Все они хорошо изучили вкусы Сталина, подыгрывали ему в его невежестве. Ведь Сталин вообще не понимал симфонической, инструментальной музыки, а музыку современную просто терпеть не мог. Максимум, что было доступно его восприятию, — это народные песни и некоторые оперы. Об этом не стоило бы говорить, если б его примитивные, обывательские вкусы, узаконенные безграничной диктаторской властью, не стали определяющей политикой в искусстве, постулатом для любого гражданина этой страны и самым действенным и бьющим без промаха оружием в руках выслуживающихся прихлебателей, вовсю старающихся доказать свою преданность системе лжи. Средства, доступные интригану в советском обществе, поистине безграничны, и писатели первыми проявили себя: в их организации начались аресты по доносам. Очередь была за композиторами. Шостакович уже много лет мозолил глаза своим бездарным, но партийным собратьям. В Ленинграде, где композитор жил и был гордостью всего города, трудно было учинить над ним расправу. Только с самого верха, с высоты Кремля, можно было рубить ему голову, да до Кремля нелегко добраться — пожалуй, по дороге и кости переломаешь. А Московский театр им. Немировича-Данченко, где опера Дмитрия Дмитриевича шла уже два года с большим успехом (тем самым распаляя завистников), жил спокойной творческой жизнью в тени Большого театра, не имея в своей труппе великих имен, а значит, и больших возможностей для интриг. Он был не в счет. Нужен был всемогущий Его Величество Случай. И он подвернулся: две премьеры произведений современного молодого композитора в придворном Большом театре в течение одного месяца! Случай до того небывалый, и даже создается впечатление, что Дмитрия Дмитриевича заманили в ловушку. 30 ноября 1935 года в Большом театре состоялась премьера балета Шостаковича «Светлый ручей», а через месяц — 26 декабря — премьера его оперы «Леди Макбет Мценского уезда». Новый спектакль в Большом театре ставят не менее полугода, и, таким образом, в течение нескольких месяцев композитор был центром разгоревшихся страстей всей труппы Большого театра — балетной, оперной, артистов оркестра, а также и околотеатральных зорких наблюдателей и поднатчиков — музыкальных критиков и политиканствующей группы композиторов. Когда я поступила в Большой театр, то еще застала многих певцов и оркестрантов — очевидцев злополучной премьеры, и разговоры с ними дали мне представление о том, что произошло тогда. Зная приемы и возможности подпольной борьбы артистов Большого театра, испытав их на собственной шкуре, я думаю, что в те дни, в ходе репетиций, в театре создались группы противников этих постановок и, направленные чьей-то опытной рукой, пошли в соответствующие организации с жалобами на трудность исполнения, на непонятность музыки молодого автора. Снежные обвалы часто начинаются с легкого дуновения ветра или с падения маленького камня. Артисты Большого театра, в отличие от других своих коллег, имеют правительственные связи и возможность организовать склоки на самом высшем уровне, подключая к ним всяких нужных в данном случае людей. Многие солисты, общаясь с композиторами, музыкальными критиками Москвы, все сплетни тащили на своих хвостах в Кремль, на банкеты и попойки, где за стаканом водки в угодническом зубоскальстве, возможно, даже не предвидя всех ужасающих последствий для дальнейшей судьбы советской музыки, подготовили ее будущее убийство.
Казалось, ничто не предвещало бури. Дмитрий Шостакович находился на взлете к самым вершинам мировой славы — молодой, яркий, признанный не только у себя в России, но и во всем мире. Уже первая его симфония, написанная им в девятнадцатилетнем возрасте, на следующий же год перелетела советские границы и исполнялась лучшими оркестрами и крупнейшими дирижерами мира: Артуро Тосканини, Бруно Вальтером, Леопольдом Стоковским, Сергеем Кусевицким… Именно в 1935 году его музыку много играли в Америке: кроме его симфоний, состоялась премьера «Леди Макбет» в Нью-Йорке (в «Метрополитен»), в Кливленде, в Филадельфии, а также по лондонскому радио (дирижер Коутс), в Братиславе — «Леди Макбет» завоевала мир. Да как же можно пережить такое в стране «равенства и братства»?! Почему везде играют Шостаковича — а мы чем хуже? Конечно, международное признание советского композитора не могло пройти ему даром на его родине. Он посмел перерасти дозволенные, отмеренные ему партией масштабы, и нужно было его укоротить, подравнять под общий газон советской культуры, называемый социалистическим реализмом. В той закрытой стране, какой в те годы была Россия, в Союзе композиторов, за исключением немногих действительно выдающихся музыкальных деятелей: С. Прокофьева (вернулся в Россию в 1935 году), А. Хачатуряна, Р. Глиэра, Н. Мясковского, — в собственном соку варились сотни серых посредственностей с партбилетами в карманах, истово прославляя в бездарных одах и маршах великого Сталина и партию. В такой среде гений Шостаковича, его личность были более чем неуместны. Он выглядел среди этой удушающей серости и показухи просто неприлично со своей яростью, темпераментом, открытый нараспашку всем ветрам. Через месяц после премьеры в Большом театре, 28 января 1936 года, композитор прочел в «Правде» разгромную хулиганскую статью о своей опере, озаглавленную «Сумбур вместо музыки». А еще через несколько дней, 5 февраля, — статью, написанную в том же духе о его балете: «Балетная фальшь».
«Слушателя с первой же минуты ошарашивает в опере нарочито нестройный, сумбурный поток звуков. Обрывки мелодии, зачатки музыкальной фразы тонут, вырываются, снова исчезают в грохоте, скрежете и визге. Следить за этой „музыкой“ трудно, запомнить ее невозможно <…> Автору „Леди Макбет Мценского уезда“ пришлось заимствовать у джаза его нервозную, судорожную, припадочную музыку, чтобы придать „страсть“ своим героям. В то время как наша критика — в том числе и музыкальная — клянется именем социалистического реализма, сцена преподносит нам в творении Шостаковича грубейший натурализм <…> И все это грубо, примитивно, вульгарно. Музыка крякает, ухает, пыхтит, задыхается, чтобы как можно натуральнее изобразить любовные сцены. И „любовь“ размазана во всей опере в самой вульгарной форме».
(Примечателен тот факт, что через двенадцать лет, в 1948 году, так называемая «борьба с формалистами» снова началась с Большого театра: постановление ЦК об опере Мурадели «Великая дружба». Этот «дружный» советский коллектив, когда нужно, объединялся и всегда готов был создать необходимую для погрома погоду, чтобы все получилось, как всегда, «по просьбе трудящихся».)
Шостакович первым из музыкантов принял удар в наступательной идеологической войне партии и понял, что началась борьба не на жизнь, а на смерть за его совесть художника и творца. В Советском Союзе появление подобной статьи, да еще в «Правде», означает команду: бей, руби, рви кто что может. На человека навешивается ярлык «врага народа», и орава негодяев, открыто поддержанная партийной верхушкой, кидается выслуживаться и делать карьеру. С высокого коня больно падать, и Шостакович тяжело перенес удар «под ложечку» от правительства, с которым никогда до тех пор не имел конфликтов. Но он не принял этой «критики», не каялся. В течение двух лет он вообще не выступает в печати (а от него этого ждали!). И, как ни стараются сегодня советские музыковеды, собирая по крохам его публичные высказывания, ничего не могут найти в периодической печати тех лет. Это был героизм молчания, в те годы ставший символом неблагонадежности и сопротивления режиму, на что были способны очень немногие. Шостакович затаился, закрылся в себе и высказался лишь спустя два года, 21 ноября 1937 года, в зале Ленинградской филармонии, своей великой Пятой симфонией, этой жемчужиной, шедевром мирового симфонического искусства, которая, как говорил нам Дмитрий Дмитриевич, автобиографична. Слушая ее, мы узнаём обо всех муках ада, через которые он прошел. В ней композитор средствами музыки рассказал о событиях тех лет с такой исступленной страстью и мужеством, как ни один писатель, ни один художник — очевидцы того времени. Пятая симфония явилась поворотным пунктом не только в творчестве композитора, но и в гражданском его мировоззрении. Он стал летописцем своей страны, и с тех пор по его сочинениям мы должны изучать историю советской России. Да, Шостакович не предал своего искусства, не каялся, не бил себя в грудь публично, давая клятвы быть ординарной соцреалистической серостью. Но он и не вышел открыто защищать свои позиции. Он знал, что в те годы террора в этом случае его бы просто уничтожили. Он не имел права отдать свою жизнь ненасытному, всепожирающему Молоху, не сделав еще и малой доли того, что мог и что было велено ему Богом. И в мучительных поисках, в борьбе и в страданиях он нашел для себя единственный выход — ложь во спасение, т. е. во спасение своего творчества. Ведь Пятую симфонию, прежде чем она получила путевку в жизнь, прослушал партийный актив Ленинграда. Собралось несколько сотен жлобов судить гения — выражать ему претензии, читать нравоучения и вообще учить, как нужно писать музыку. Он должен был спасти от убийства свое только что рожденное дитя. Но как? Он попробовал примитивнейшим образом обмануть их, и… вдруг получилось! Стоило только ему назвать весь громадный комплекс человеческих страстей и страданий, звучащих в его музыке, другими словами, а именно: что музыка жизнерадостна и оптимистична, — как вся свора отскочила прочь, не получив добычи, а Пятая симфония, вырвавшись из цепких лап, зазвучала на весь мир, рассказывая людям о страданиях великой России, написанных кровью нашего современника. Да, он нашел для себя способ жить и творить в этой стране. В 1940 году он говорит: «Вспоминаю, какую радость мне принесло прослушивание моей, тогда еще только оконченной Пятой симфонии ленинградским партийным активом. Хочется выразить пожелание, чтобы чаще практиковался показ перед партийной аудиторией новых музыкальных произведений. Наша партия с таким вниманием следит за ростом всей музыкальной жизни нашей страны. Это внимание я ощущаю на себе в течение всей моей творческой жизни… (Я буквально слышу интонацию его голоса. Сколько ненависти, издевки в музыке этих слов! — Г. В.) В центре замысла своего произведения я поставил человека со всеми его переживаниями, и финал симфонии разрешает трагедийно-напряженные моменты первых частей в жизнерадостном, оптимистическом плане» («Шостакович о времени и о себе», М., 1980, стр. 80–81). Это он говорит о том «жизнерадостном, оптимистическом» финале, когда под бесконечно повторяющуюся у скрипок ноту «ля», как гвозди вдалбливаемую в мозг, под мажорные, победоносные звуки фанфар мы слышим, как вопит; и стонет, извиваясь в пытках, насилуемая собственными сыновьями, поруганная Россия — вопит, что все равно будет жить. Пятая симфония имела фантастический успех. Каждый присутствовавший понимал, что это написано для него и о нем. В зале творилось что-то невообразимое: люди вскочили со своих мест и в течение получаса криками, аплодисментами выражали автору поддержку, любовь и радость, что этот великий талант не погиб, а, наоборот, вырос, как колосс, и музыка его приобрела титаническую силу и бездонную глубину. Дмитрий Шостакович был еще очень молод — только тридцать лет! — и из поединка с партийным монстром вышел победителем, сразу ответив, ударом на удар, великим творением. Но в те дни он надел на себя маску, с которой прожил всю остальную жизнь. Ударив по Дмитрию Шостаковичу, партия не стала добивать его. Это лишний раз доказывает, что то не была продуманная партийная кампания, иначе бы он исчез, как к тому времени исчезли уже многие поэты и писатели. Это был лишь эпизод на фоне главного дела — Большого террора. После Пятой симфонии, которую критики объявили соцреалистической, композитора стали считать перестроившимся, и опала с него была снята. За следующее десятилетие будут написаны Шестая, Седьмая, Восьмая, Девятая симфонии, квартеты, трио, квинтет. Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.01 сек.) |