|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Третья серия: предложение
Между событиями-эффектами и языком — самой возможностью языка — имеется, существенная связь. Именно события выражаются или могут быть выражены, высказываются или могут быть высказаны — по крайней мере, в возможных предложениях. Внутри предложения много отношений. Какие же из них ближе всего к поверхностным эффектам, или событиям? Многие исследователи согласны с тем, что в предложении можно выделить три разных отношения. Первое принято называть денотацией [обозначением] или индикацией [указанием]. Оно говорит об отношении предложения к внешнему положению вещей (datum). Положение вещей индивидуализируется. Оно включает в себя те или иные тела, смешения тел, качества, количества и связи. Процедура обозначения заключается в соединении слов с конкретными образами, которые и должны «представлять» положение вещей: изо всех образов, ассоциированных со словом — с тем или иным словом в предложении, — нужно отобрать, выделить то, что соответствуют именно этому комплексу. Обозначающая интуиция выражается в форме: «это — то», «это — не то». Вопрос о том, изначально ли такое соединение слов с образами или производно, необходимо оно или произвольно, пока еще не стоит. Сейчас важно, что отдельные слова в предложении, вообще все лингвистические составляющие всегда играют роль пустых форм для отбора образов и, следовательно, для обозначения любого положения вещей. Не следует рассматривать такие слова как универсальные понятия, поскольку они являются лишь формальными сингулярностями [ единичностями ], функционирующими в качестве чистого «указателя» или, по Бенвенисту, индикатора. Примерами таких формальных индикаторов могут служить слова: вот, это, то, здесь, там, вчера, теперь и т. д. Собственные имена также являются индикаторами — указателями. Но их роль особая, поскольку только они формируют материальные сингулярности как таковые. С логической точки зрения, критерием и элементом денотации выступает ее истинность или ложность. «Истина» означает либо то, что положение вещей эффективно заполняет соответствующую денотацию, либо что индексы «реализуются», либо что образ правильно подобран. «Истинно во всех случаях» означает, что заполнен весь бесконечный ряд конкретных образов, соединяемых со словами, и при этом никакого отбора уже не требуется. «Ложь» означает, что денотация не заполняется либо из-за какого-то дефекта избираемых образов, либо из-за принципиальной невозможности создать образ, объединяемый со словами. Второе отношение предложения часто называют манифестацией. Это отношение заключается в связи между предложением и субъектом, который говорит и выражает себя. Следовательно, манифестация представляется как высказывание желания или веры, соответствующих предложению. Желание и вера — это каузальные умозаключения, а не ассоциации. Желание — это внутренняя каузальность образа, относящаяся к существованию объекта или соответствующего положения вещей. Соответственно, вера — это предвосхищение объекта или положения вещей, существование которых должно задаваться внешней каузальностью. Отсюда не следует, что манифестация вторична в отношении денотации. Напротив, благодаря ей денотация вообще становится возможной, а умозаключения обеспечивают систематическое единство, порождающее ассоциации [слов и вещей]. Юм хорошо понимал это: при объединении причины и следствия именно «умозаключение, сделанное на основании их связи», предшествует самой [причинно-следственной] связи. Первичность манифестации доказывается и с помощью лингвистического анализа, выделяющего в предложении специфические «манифестирующие» частицы типа: я, вы, завтра, всегда, где-нибудь, везде и т. д. Подобно тому, как собственное имя является привилегированным индикатором, «Я» — основной манифестатор. Но от Я зависят не только все прочие манифестаторы, с ним также связаны и все индикаторы [14]. Индикация, или обозначение, соотносится с индивидуальными положениями вещей, отдельными образами и единичными обозначающими. Манифестаторы же, начиная с «Я», задают область личного, действующего как принцип всех возможных денотации. Наконец, при переходе от денотации к манифестации происходит смещение логических ценностей, что проявляется посредством такой инстанции, как Коги-то: речь теперь идет не об истине или лжи, а о достоверности или иллюзии. Например, в своем блестящем анализе куска воска Декарт совершенно не интересуется его составом — такая проблема в тексте даже не ставится. Зато он показывает, как Я, манифестированное в Когито, обосновывает суждение обозначения, благодаря которому воск идентифицируется как таковой. За третьим отношением предложения целесообразно закрепить именование «сигнификации». Здесь речь идет о связи слова с универсальными или общими понятиями и об отношении синтаксических связей к тому, что заключено [implication] в понятии. С точки зрения сигнификации элементы предложения представляют собой «означающее» понятийных содержаний, способных отсылать к другим предложениям, которые, в свою очередь, выступают в качестве предпосылок данного предложения. Сигнификация определяется этим порядком понятийных импликаций, где рассматриваемое предложение вводится только как элемент «доказательства» в самом общем смысле слова: либо как посылка, либо как заключение. Таким образом, «заключает в себе» и «следовательно» — это, по существу, лингвистические означающие. Импликация — знак, определяющий отношение между посылками и заключением; «следовательно» — знак суждения, задающий возможность самого утверждения как вывода из того, что заключено в понятии. Когда мы говорим о доказательстве в самом общем смысле, то имеем ввиду следующее: значение предложения всегда обнаруживается посредством соответствующей ему косвенной процедуры, через его связи с другими предложениями, из которых оно выводится или, наоборот, которые можно вывести из него. Напротив, денотация указывает на прямое действие. Доказательство не следует понимать ни в узко силлогистическом, ни в математическом, ни в физическом вероятностном смыслах, ни в моральном смысле обещаний и обязательств. В последнем случае вынесение суждения заключения и есть реальное исполнение обещанного[15]. Логической оценкой понятой таким образом сигнификации и доказательства является теперь не истина (о чем свидетельствует гипотетический вид импликации), а условие истины — совокупность условий, при которых предложение «было бы» истинным. Обусловленное, выводимое предложение бывает ложным в случае, если указывает на несуществующее положение вещей, или же когда не может быть верифицировано непосредственно. Сигнификация не обусловливает истинности [предложения] без того, чтобы тем самым не задать и возможности ошибки. Поэтому условия истинности противостоят не лжи, а абсурду, то есть тому, что существует без значения, или тому, что может быть ни истиной, ни ложью. Вопрос о том, первична ли сигнификация по отношению к манифестации и денотации, требует развернутого ответа. Так, например, если манифестация сама первична в отношении обозначения и является его основанием, то лишь с очень специфической точки зрения. Прибегая к классическому различению, мы говорим, что манифестация первична с точки зрения речи, даже если это безмолвная речь. На уровне речи начинает именно Я и начинает абсолютно. Следовательно, в порядке речи Я первично не только в отношении всех возможных денотаций, для которых оно служит основанием, но и в отношении всех сигнификации, которые оно охватывает. Но именно с этой точки зрения понятийные сигнификации ни самодостаточны, ни раскрыты как таковые: они только подразумеваются Я, рассматривающего себя как имеющего такое значение, которое понимается сразу же и совпадает с собственной манифестацией. Потому-то Декарт и мог противопоставить определение человека как разумного животного своему же определению человека как Когито: ибо если первое требует развернутого определения означаемых понятий (что такое животное? что такое разумное?), то последнее понимается тут же, как только высказывается[16]. Такое первенство манифестации в отношении не только денотации, но и сигнификации должно быть понято только в порядке «речи», где значения естественным образом содержатся имплицитно. Только здесь Я первично по отношению к понятиям — а значит, и по отношению к миру и Богу. Но нет ли другого порядка, где значения самодостаточны и раскрыты как таковые? В нем они были бы первичны и лежали бы в основе манифестации. Такой порядок есть, и это — порядок языка. Здесь предложение может выступать только как предпосылка или вывод и как означающее понятий до манифестирования субъекта и даже до обозначения положения вещей. Именно с этой точки зрения такие означаемые понятия, как Бог или мир, всегда первичны в отношении Я как манифестируемой личности, а также и в отношении вещей как обозначаемых объектов. Вообще говоря, Бенвенист [теоретически] показал, что подлинно необходимым, а не произвольным, может быть лишь отношение между словом (или, точнее, его акустическим образом) и понятием. Только отношение между словом и понятием может обладать необходимостью, тогда как другие отношения ее не имеют. Последние остаются произвольными, пока рассматриваются непосредственно, и избегают этой произвольности, когда мы увязываем их с первым отношением. Так, возможность заставить те или иные конкретные образы, связанные со словом, меняться, возможность заменить один образ на другой в форме «это — не то, а то», может объясняться только постоянством означаемого понятия. Точно так же желания не задавали бы никакого порядка требований и обязанностей, отличного от обыкновенных насущных потребностей; а верования не задавали бы порядка умозаключений, отличного от простых мнений, если бы слова, в которых они манифестируются, не отсылали прежде всего к понятиям, к понятийным импликациям, придающим этим желаниям и верованиям значимость. Однако предполагаемое первенство сигнификации над денотацией поднимает еще одну деликатную проблему. Когда мы говорим «следовательно», когда мы рассматриваем предложение как вывод, мы делаем его объектом утверждения. Это значит, что мы оставляем в стороне посылки и утверждаем предложение само по себе, независимо от них. Мы связываем предложение с положением вещей, на которое оно указывает, независимо от импликаций, устанавливающих его значение. Но для этого надо выполнить два условия. Нужно, чтобы предпосылки были действительно истинны. А значит, мы вынуждены отойти от чистого порядка импликации, чтобы связать предпосылки с предполагаемым нами обозначенным положением вещей. Но даже если считать, что предпосылки А и В истинны, то из них можно вывести только то предложение, о котором идет речь (назовем его Z). Остается только отделить его от этих предпосылок и утверждать само по себе, независимо от процедуры вывода, допуская, что Z, в свою очередь, истинно, раз истинны А и В. А это равносильно предложению С[17], остающемуся внутри процедуры вывода и не способному от нее оторваться, поскольку С отсылает к предложению D, утверждающему, что «Z истинно, если истинны А, В и С…», и так до бесконечности. Данный парадокс, лежащий в самой сердцевине логики и имеющий решающее по важности значение для всей теории символического вывода и сигнификации, — ни что иное, как парадокс Льюиса Кэррола, изложенный в блестящем тексте «Что черепаха сказала Ахиллу»[18]. Короче, заключение может быть отделено от предпосылок, но только при условии, что всегда добавляются другие предпосылки, от которых заключение как раз и неотделимо. Все это позволяет сказать, что сигнификация никогда не бывает однородной, а два знака — «имплицирует» и «следовательно» — полностью разнородны, и что процедура вывода никогда не обосновывает денотацию, ибо последняя уже выполнена: один раз в предпосылках и другой раз в заключении. От денотации через манифестацию к сигнификации и обратно — от сигнификации через манифестацию к денотации — нас влечет по кругу, который и составляет круг предложения. Должны ли мы ограничиться этими тремя отношениями предложения, или следует добавить четвертое, которое было бы смыслом? — это и экономический, и стратегический вопрос. Нам вовсе не нужно строить некую апостериорную модель, соответствующую вышеуказанным отношениям. Скорее сама модель должна работать a priori изнутри, раз уж она вынуждает вводить дополнительное отношение, которое — из-за своего исчезающего, неуловимого характера — не может быть опознано на опыте извне. Таким образом, это вопрос права, а не просто вопрос факта. Тем не менее, остается еще и вопрос факта. Сначала нужно спросить: можно ли локализовать смысл в одном из данных трех отношений — денотации, манифестации или сигнификации? Сразу можно ответить, что такая локализация, по-видимому, невозможна внутри денотации. Выполненная денотация задает истинность предложения, невыполненная — ложность. Очевидно, что смысл не может заключаться в том, что делает предложение истинным или ложным. Не может он быть и отношением, где такие оценки реализуются. Более того, денотация могла бы поддержать вес предложения лишь в той степени, в какой прослеживается соответствие между словами и обозначенными вещами или положениями вещей. Брайс Перейн рассмотрел парадоксы, возникшие на основе этой гипотезы в древнегреческой философии[19]. Как избежать парадоксов вроде того, где говорится о телеге, проходящей через рот? Кэррол спрашивает еще четче: как имя может иметь «респондента»? Что это значит, что нечто соответствует своему имени? И если вещи не соответствуют своему имени, то что может уберечь их от его потери? Что же тогда останется, что оградит нас от произвола денотаций, которым ничего не соответствует, от пустоты индексов, то есть формальных означающих типа «это» — если и то и другое окажется лишенным смысла? Все обозначения обязательно предполагают смысл, и мы неизбежно оказываемся сразу внутри смысла всякий раз, когда что-либо обозначаем. Будет больше шансов на успех, если отождествить смысл с манифестацией, ибо сами обозначающие имеют смысл только благодаря Я, манифестирующему себя в предложении. Я действительно первично, поскольку позволяет речи начаться. Как говорит Алиса: «Если ты говоришь только тогда, когда к тебе обращаются, а другой всегда ждет, чтобы ты сам начал говорить, то нет никого, кто бы хоть что-нибудь сказал». Отсюда вывод: смысл пребывает в верованиях (или желаниях) того, кто выражает себя[20]. «Когда я беру слово, — говорит Шалтай-Болтай, — оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше… Вопрос в том, кто из нас здесь хозяин — вот и все!» Однако, мы увидели, что порядок верований и желаний основан на порядке понятийных импликаций значения, и что тождество Я, которое говорит или произносит «Я», гарантируется только непрерывностью определенных означаемых (понятия Бога, мира…). Я первично и самодостаточно в порядке речи, поскольку сворачивает значения, которые должны еще сами развернуться в порядке языка. Если эти значения разрушаются, если они не обладают внутренней устойчивостью, то личная идентичность утрачивается, — что болезненно ощущает Алиса, когда Бог, мир, Я становятся зыбкими образами сновидения того, кто сам едва определен. Вот почему последняя возможность, по-видимому, состоит в том, чтобы отождествить смысл с сигнификацией. Итак, мы вновь вернулись к кругу и парадоксу Кэррола, согласно которому значение никогда не играет роли последнего основания, поскольку само неизбежно зависит от денотаций. Не исключено, что существует еще более общая причина, из-за которой значение терпит неудачу, и из-за которой основание и обоснованное замкнуты в цикл. Когда мы определяем сигнификацию как условие истины, мы придаем ей характеристику, которую она разделяет со смыслом и которая уже является характеристикой смысла. Но как сигнификация обретает эту характеристику? Как она ею пользуется? Обсуждая условия истинности, мы тем самым возвысились над истиной и ложью, поскольку ложное предложение тоже имеет смысл и значение. Но в то же время, мы определяем это высшее условие только лишь как возможность для предложения быть истинным[21]. Такая возможность для предложения быть истинным — ни что иное, как форма возможности предложения как такового. Есть много форм возможности для предложений: логическая, геометрическая, алгебраическая, физическая, синтаксическая… Аристотель определил логическую форму возможности через связь между терминами предложения и «местами», касающимися случайности, свойства, рода и определения. А Кант придумал даже две новые формы возможности — трансцендентальную и моральную. Но как бы мы ни определяли форму возможности, сама процедура такого определения носит добавочный характер, поскольку включает в себя восхождение от обусловленного к условию, которое мыслится при этом как простая возможность обусловленного. Здесь мы восходим к основанию. Но то, что обосновывается, остается тем же, чем и было, независимо от обосновывающей его процедуры. Последняя не влияет на то, что обосновывается. Таким образом, денотация остается внешней к тому порядку, который ее обусловливает, а истина и ложь — безразличны к принципу, определяющему возможность истинного или ложного, что позволяет им оставаться в прежнем отношении друг к другу. Обусловленное всегда отсылает к условию, а условие — к обусловленному. Чтобы условию истины избежать такого же дефекта, оно должно обладать собственным элементом, который отличался бы от формы обусловленного. То есть в нем должно быть нечто безусловное, способное обеспечивать реальный генезис денотации и других отношений предложения. Тогда условие истины можно было бы определять уже не как форму концептуальной возможности, а как некую идеальную материю или идеальный «слой», то есть не как сигнификацию, а как смысл. Смысл — это четвертое отношение предложения. Стоики открыли его вместе с событием: смысл — выражаемое, в предложении — это бестелесная, сложная и нередуцируемая ни к чему иному сущность на поверхности вещей; чистое событие, присущее предложению и обитающее в нем. Второй раз такое же открытие сделали в 14 веке представители школы Оккама Григорий Римини и Николай д'Отркур, а в третий раз — в конце 19 века — выдающийся философ и логик Мейнонг[22]. Разумеется, такая историческая датировка не случайна. Мы видели, что открытие Стоиков предполагало ревизию платонизма. Аналогичным образом, логика Оккама была направлена на снятие, проблемы универсалий, а Мейнонг боролся с гегелевской логикой и породившей ее традицией. Вопрос вот в чем: есть ли нечто такое, aliquid, что не сливается ни с предложениями, ни с его терминами, ни с объектом, или положением вещей, обозначаемым предложением, ни с «живым», будь то представление или ментальная деятельность того, кто выражает себя в предложении, ни с понятиями или даже с означаемыми сущностями? Если есть, то смысл, или то, что выражается предложением, не сводится к индивидуальным положениям вещей, конкретным образам, личным верованиям и универсальным или общим понятиям. Стоики обобщили это: ни слово, ни тело, ни чувственное представление, ни рациональное представление [23]. А лучше так: возможно, смысл — это нечто «нейтральное», ему всецело безразлично как специфическое, так и общее, как единичное, так и универсальное, как личное, так и безличное. При этом смысл обладает совершенно иной природой. Но нужно ли признавать существование такой дополнительной инстанции? Или мы должны как-то обойтись тем, что уже имеем: денотацией, манифестацией и сигнификацией? Споры по этому поводу возникают снова и снова (Андре де Науфчето и Пьер д'Аили против Римини, Рассел против Мейнонга). Вот уж поистине попытка выявить это четвертое отношение в чем-то похожа на кэрроловскую охоту на Снарка. Возможно, отношение, о котором идет речь, — это сама охота, а смысл — Снарк. Трудно ответить тем, кому достаточно слов, вещей, образов и идей. Ибо нельзя даже сказать, существует ли смысл в вещах или в разуме. У него нет ни физического, ни ментального существования. Можем ли мы сказать, по крайней мере, что он полезен, что его нужно допустить из утилитарных соображений? Нет, поскольку он наделен бездейственным, бесстрастным, стерильным блеском. Вот почему мы сказали, что можем, фактически, только косвенно судить о нем на основе того круга, по которому нас ведут обычные отношения предложения. Только разрывая круг, разворачивая и раскручивая его наподобие ленты Мёбиуса, мы обнаруживаем отношение смысла как таковое, предстающее перед нами во всей своей несводимости и генетической силе, благодаря которой оживает априорная внутренняя модель предложения[24]. Логику смысла вдохновляет дух эмпиризма. Только эмпиризм знает, как выйти за пределы видимостей опыта, не попадая в плен Идеи, и как выследить, поймать, заключить, а может быть и самому вызвать фантом на границе продолженного и развернутого до предела опыта. Гуссерль называет это предельное отношение выражением. Он отделяет последнее от обозначения, манифестации и доказательства[25]. Смысл — это то, что выражается. Гуссерлю в не меньшей степени, чем Мейнонгу, удалось заново прикоснуться к живому источнику вдохновения стоиков. Так, например, когда Гуссерль размышляет по поводу «перцептивной ноэмы» или «смысла восприятия», он с самого начала отличает их от физических объектов, от всего психологического, или жизненного, от ментальных представлений и от логических понятий. Он описывает ноэму как бесстрастную и бестелесную сущность, лишенную физического или ментального существования, которая ни действует, ни подвергается воздействию, — чистый результат, или чистое «явление». Реальное дерево (денотат) можно сжечь, оно может быть субъектом и объектом действий и входить в смеси тел. Однако ничего подобного нельзя сказать о ноэме «дерево». У одного и того же денотата может быть много ноэм и смыслов: вечерняя звезда и утренняя звезда — это две ноэмы, то есть два способа, какими один и тот же денотат может быть представлен в выражении. Значит, когда Гуссерль говорит, что ноэма — это воспринятое, как оно является в представлении, «воспринятое как таковое», или явление, то не следует понимать это так, будто ноэма несет в себе что-либо чувственно данное, или качество. Напротив, она несет в себе идеальное объективное единство как интенциональный коррелят акта восприятия. Ноэма не дана в восприятии (как не дана в воспоминании или образе). У нее совсем иной статус, состоящий в несуществовании вне выражающего ее предложения — будь то суждение восприятия или воображения, воспоминания или представления. Мы проводим различие между зеленым как ощущаемым цветом или качеством и «зеленеть» как ноэматическим цветом или атрибутом. Дерево зеленеет — разве это, в конце концов, не смысл цвета дерева, и разве дерево деревенеет — не его всеобщее значение? Является ли ноэма чем-то иным, чем чистое событие — событие дерева (хотя Гуссерль излагает это по-другому, исходя из терминологических соображений)? Разве то, что он называет «явлением», есть что-то иное, чем поверхностный эффект? Между ноэмами одного и того же объекта или даже разных объектов развиваются сложные связи, аналогичные тем, какие диалектика стоиков установила между событиями. Сможет ли феноменология стать строгой наукой о поверхностных эффектах? Давайте рассмотрим сложный статус смысла или того, что выражается. С одной стороны, смысл не существует вне выражающего его предложения. То, что выражено, не существует вне своего выражения. Вот почему мы не можем сказать, что смысл существует, но что он, скорее, упорствует или обитает. С другой стороны, он не сливается полностью с предложением, ибо в нем есть нечто «объективное», всецело отличающееся [от предложения]. То, что выражено, не похоже на что-либо в выражении. Действительно, смысл — то, что придаётся в качестве атрибута, но он вовсе не атрибут предложения, скорее, он атрибут вещи или положения вещей. Атрибут предложения — это предикат, качественный предикат вроде «зеленый», например. Он приписан в качестве атрибута субъекту предложения. Но атрибутом вещи служит глагол: зеленеть, например, или, лучше, событие, выраженное этим глаголом. Он приписывается в качестве атрибута той вещи, на которую указывает субъект, или тому положению вещей, которое обозначается всем предложением. Наоборот, логический атрибут вообще не сливается ни с физическим положением вещей, ни с его качеством или отношением. Атрибут — не бытие. Он не определяет бытие. Он — сверх-бытие. «Зеленое» обозначает качество, смесь вещей, смесь дерева и воздуха, когда хлорофилл сосуществует со всеми частями листа. Напротив, «зеленеть» — не качество вещи, а атрибут, который высказывается о вещи. Атрибут не существует вне предложения, которое выражает его, обозначая вещь. Здесь мы возвращаемся к тому, с чего начали: смысл не существует вне предложения… и так далее. Но это не круг. Это, скорее, такое сосуществование двух сторон одной лишенной толщины плоскости, что мы попадаем с одной стороны на другую, продвигаясь вдоль их длины. Смысл — это и выражаемое, то есть выраженное предложением, и атрибут положения вещей. Он развернут одной стороной к вещам, а другой — к предложениям. Но он не сливается ни с предложением, ни с положением вещей или качеством, которое данное предложение обозначает. Он является именно границей между предложениями и вещами. Это именно тот aliquid, который обладает сразу и сверх-бытием, и упорством, то есть тем минимумом бытия, который побуждает упорство[26]. Именно поэтому смысл и есть «событие», при условии, что событие не смешивается со своим пространственно-временным осуществлением в положении вещей. Так что мы не будем теперь спрашивать, в чем смысл события: событие и есть смысл как таковой. Событие по самой сути принадлежит языку. Оно имеет существенное отношение к языку. Но язык — это то, что высказывается о вещах. Жан Гаттегно сразу заметил разницу между историями Кэррола и классическими волшебными сказками. В работах Кэррола все происходит в языке и посредством языка. «Это не история, которую он рассказывает нам, это дискурс, с которым он обращается к нам, — дискурс из нескольких частей…»[27] Действительно, Кэррол проделывает всю свою работу в этом плоском мире смысла-события или выражаемого-атрибутируемого. Следовательно, существует связь между фантастикой, подписанной «Кэррол», и логико-математическими работами, автор которых известен как «Доджсон». Трудно сказать, как случилось, что те ловушки и трудности, которые мы встречаем в сказочных текстах, — просто следствие нарушения правил и законов, установленных логической работой. Не только потому, что множество ловушек подстерегает саму логическую работу, но и потому, видимо, что они распределены здесь совершенно иным образом. Удивительно, что все логические работы Кэррола непосредственно посвящены сигнификации, импликациям и заключениям, и только косвенно смыслу, — а именно, там, где речь идет о парадоксах, с которыми сигнификация не справляется или которые она же сама и создает. Напротив, работа фантаста направлена именно на смысл и обрушивает на него всю мощь парадокса. Это как раз соответствует двум состояниям смысла — фактическому и правовому; апостериорному и априорному; одному, в котором смысл косвенно вводится через круг предложения, и другому, в котором он обнаруживается явно, как таковой, посредством разрывания круга и развертки его вдоль границы между предложениями и вещами.
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.005 сек.) |