|
|||||||
АвтоАвтоматизацияАрхитектураАстрономияАудитБиологияБухгалтерияВоенное делоГенетикаГеографияГеологияГосударствоДомДругоеЖурналистика и СМИИзобретательствоИностранные языкиИнформатикаИскусствоИсторияКомпьютерыКулинарияКультураЛексикологияЛитератураЛогикаМаркетингМатематикаМашиностроениеМедицинаМенеджментМеталлы и СваркаМеханикаМузыкаНаселениеОбразованиеОхрана безопасности жизниОхрана ТрудаПедагогикаПолитикаПравоПриборостроениеПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРадиоРегилияСвязьСоциологияСпортСтандартизацияСтроительствоТехнологииТорговляТуризмФизикаФизиологияФилософияФинансыХимияХозяйствоЦеннообразованиеЧерчениеЭкологияЭконометрикаЭкономикаЭлектроникаЮриспунденкция |
Двадцать вторая серия: фарфор и вулкан
«Бесспорно, вся жизнь — это процесс постепенного распада…»[117]. Немного найдется фраз, которые отдаются в наших душах подобно удару молота. Немного найдется текстов, отмеченных столь зрелым мастерством, погружающих нас в молчание и заставляющих безоговорочно согласиться с ними, как «Крушение» Фицджеральда. По сути дела, все творчество Фицджеральда представляет собой раскрытие этой фразы и особенно слова «бесспорно». Перед нами мужчина и женщина — пара (почему пара? — потому что диада уже задает возможность движения и процесса). У этой пары, что называется, есть все для счастья: красота, шарм, богатство, внешность, талант. И вдруг что-то случилось. Все лопается, словно старая тарелка или стакан. Шизофреник и алкоголик остаются с глазу на глаз, и этот ужасный союз может разорвать только смерть их обоих. Не идет ли здесь речь о столь знакомом нам саморазрушении? Что же на самом деле произошло? Они же не пытались совершить ничего особенного, ничего, что было бы выше их сил. Но почему-то они просыпаются, как после сокрушительной битвы. Их тела разбиты, мускулы напряжены, души мертвы. «Такое ощущение, что я стою в сумерках на пустом стрельбище. Разряженное ружье в руках. Сбитые мишени. Никаких проблем. Тишина. И единственный звук — мое собственное дыхание… Принесенная мною жертва оказалась навозной кучей». На самом деле много чего произошло — как вовне, так и внутри: война, финансовый крах, старение, депрессия, болезнь, утрата таланта. Но все эти явные происшествия уже дали собственный эффект. Сам по себе последний ни в чем бы не сказался, если бы не проник вглубь и не достиг чего-то такого, что обладает совершенно иной природой. Это нечто заявляет о себе лишь по прошествии времени и на расстоянии, когда уже слишком поздно и ничего нельзя исправить — безмолвная трещина. «Почему мы все потеряли — мир, любовь, здоровье?» Была какая-то немая, неразличимая трещина на поверхности, некое уникальное поверхностное Событие. Оно было как бы подвешено, парило над самим собой, летело над собственным местом. По сути дела, подлинное различие проходит не между внутренним и внешним. Трещина ни внутри, ни снаружи. Она на границе — ведь трещина вне восприятия, — бестелесная и идеальная. С тем, что происходит внутри или снаружи, у трещины сложные отношения препятствия и встречи, пульсирующей связки — от одного к другому, — обладающей разным ритмом. Все происходящее шумно заявляет о себе на кромке трещины, и без этого ничего бы не было. Напротив, трещина безмолвно движется своим путем, меняя его по линиям наименьшего сопротивления, паутинообразно распространяясь под ударами происходящего — пока эта пара, эти шум и безмолвие не сольются полностью и неразличимо в крошеве полного распада. Все это означает, что игра трещины перешла в глубину тел, как только работа внутреннего и внешнего раздвинула ее края. (Что бы мы сказали другу, утешающему нас такими словами: «Господи, да если бы я пережила крушение, со мной вместе провалился бы весь свет. Послушайте! Мир существует только потому, что вы его воспринимаете. Так почему не сказать, что обвал — в Большом каньоне?» Такое утешение по-американски едва ли успокоит того, кто знает, что трещина проходит ни внутри, ни снаружи, что ее проекция вовне отдаляет конец ничуть не больше, чем чистая интроекция. Пусть это будет трещина Большого каньона или скал Сьерра Мадре; пусть космические образы ущелий, гор или вулканов сменят столь близкий и знакомый фарфор. Что изменится? Что из этого выйдет, кроме невыносимой жалости к камням, с которыми отождествляешь себя? Устами персонажа другой пары Мальком Лоури говорит: «Да! Раскололось! Но разве нельзя, не дожидаясь полного развала, как-то спасти распавшиеся половины?…Ах, хоть бы произошло какое-нибудь фантастическое геологическое чудо, и эти части срослись вновь! Ивонне очень хотелось исцелить треснувшую скалу. Она сама была одной из ее половин и жаждала спасти другую, чтобы уцелеть обеим. Напрягая все свои, силы она придвигалась ближе, молила, лила слезы, говорила, что все простит… Скала оставалась недвижимой. „Это все очень хорошо, — сказала скала, — но выходит, что ты виновна. Что же касается меня, то я предпочитаю разрушаться, как захочу!“»[118].) Сколь бы тесным ни было единение, оно содержит два элемента, два процесса, природа которых различна, есть трещина, бегущая по прямой, бестелесной и безмолвной линии на поверхности; и есть внешние удары и шумный внутренний напор, заставляющие трещину отклоняться, углубляться, проникать и воплощаться в толще тела. Не те ли это два аспекта смерти, ранее выделенные Бланшо: Смерть как событие, неотделимое от прошлого и будущего, на которые она разделяется, никогда не пребывая в настоящем, — безличная смерть, «неразличимое нечто, что я не могу уловить, ибо оно не имеет ко мне никакого отношения, что никогда не приходит, и к чему я сам не иду». И личная смерть, происходящая и наступающая в самом что ни на есть грубом настоящем, чей «предельный горизонт очерчен свободой умереть и возможностью самому смертельно рискнуть». Можно указать разные способы, какими могут соединяться эти два аспекта: самоубийство и сумасшествие, наркомания и алкоголизм. Возможно, последние два — самые совершенные, поскольку для сведения данных двух линий к фатальной точке, им требуется некоторое время. Тем не менее, в каждом из них есть нечто иллюзорное. Когда Бланшо мыслит самоубийство как желание совместить два лика смерти — длящуюся безличную смерть с сугубо личным актом, — он ясно показывает неизбежность такого соединения или его попытки. Вместе с тем Бланшо стремится определить, что здесь иллюзорного[119]. Фактически, главное различие проходит между тем, что вступает в брак или совместно длится. Но суть проблемы не в этом. Подобное различие существенно лишь для абстрактного мыслителя. И как же он смешон — этот мыслитель, — когда пытается разобраться в данном вопросе. Пусть даже эти два процесса различны по своей природе. Но вот как сделать, чтобы один процесс не продолжался естественным и необходимым образом в другом, чтобы бесшумный след бестелесной трещины на поверхности не «углублялся» в толщину шумящего тела, чтобы поверхностная рана не стала глубинной Spaltung, а поверхностный нонсенс — нонсенсом глубины? Если воля — это всегда воля к событию, то возможно ли при этом не желать также и полного осуществления этого события в телесной смеси, подвластной той трагичной воле, которая правит всеми поглощениями? Если по самому порядку поверхности пошли трещины, то разве он при этом не рушится, и как спасти его от стремительного разрушения, пусть даже ценой утраты всех сопутствующих благ — организации языка, а то и самой жизни? Как избежать той точки, где можно произносить лишь отдельные буквы и выкрикивать из глубины шизофрении, где нет вообще членораздельной речи? Если на поверхности есть трещина, то можно ли избежать того, чтобы глубинная жизнь не стала источником разрушения, чтобы она не стала «бесспорной»? Можно ли сохранить бестелесную трещину, препятствуя ее осуществлению и воплощению в глубине тела? Или еще точнее: можно ли спастись в контр-осуществлении события — в простом и плоском представлении актера и танцора, — лишь бы предотвратить само осуществление, характерное для жертвы и страдания? Уже из этих вопросов видно, как смешон наш мыслитель. Да, всегда есть два аспекта и два разных по природе процесса. Но когда Воске говорит о вечной истине раны, то это говорится от имени личной, отвратительной раны, которую он носит в собственном теле. Когда Фицджеральд и Лоури говорят о бестелесной метафизической трещине и находят в ней как место своей мысли, так и препятствие для нее; как ее живительный источник, так и иссушающий тупик; как смысл, так и нонсенс, — то они говорят от имени всех выпитых литров алкоголя, вызвавших трещину в их телах. Когда Арто говорит об эрозии мысли как о чем-то одновременно и существенном, и случайном; как о полной импотенции и в то же время великой силе, — то это уже речь со дна шизофрении. Каждый из них чем-то рисковал и шел при этом до конца; отсюда их неоспоримое право на сказанное. Что же остается на долю абстрактного мыслителя, дающего мудрые советы и падкого на различия? И потом, стоит ли без конца говорить о ране Баске, об алкоголизме Фицджеральда и Лоури, о сумасшествии Ницше и Арто, оставаясь при этом на берегу? Не пора ли стать наконец профессионалами в этих областях? Неужели нам под силу лишь пожелать, чтобы упавший расшибся не слишком сильно? Неужто на нашу долю выпало лишь составление сборников да выпуск тематических номеров журнала? Или же нам следует кратчайшим путем познать самих себя: быть немножко алкоголиком, немножко сумасшедшим, немножко самоубийцей, немножко партизаном-террористом — так, чтобы продолжить трещину, хотя и не настолько, чтобы непоправимо углубить ее? Как ни крути, а все выглядит довольно мрачно. В самом деле, как еще можно оставаться на поверхности, не покидая при этом берега? Как нам спастись самим, спасая одновременно поверхность и все поверхностные организации, включая язык и жизнь? Как добиться такой политики, такой партизанской войны? (Как многому нужно еще учиться у стоиков…) Судя по всему, алкоголизм — это поиск не удовольствия, а особого эффекта: последний в основном состоит в необычайной приостановке настоящего. Алкоголик живет в двух временах, в двух моментах сразу, но совсем не в том смысле, какой имел ввиду Пруст. Другой момент может быть наполнен как прожектами, так и воспоминаниями о трезвой жизни; тем не менее он существует совершенно иначе, основательно видоизмененным образом, находясь внутри застывшего настоящего, которое окружает его подобно тому, как мягкий прыщик окружен упругой плотью. В этом мягком центре второго момента алкоголик может отождествлять себя с объектом своей любви или «ужаса и сострадания», поскольку здесь вожделенная твердая неподвижность настоящего момента позволяет ему удерживать реальность на расстоянии[120]. Алкоголик любит их одинаково — как твердость, в которой он коснеет, так и мягкость, взятую в кольцо твердого и укрытую там. Один момент содержится внутри другого. Настоящее застывает и столбенеет лишь для того, чтобы ввести в игру эту мягкую, готовую прорваться точку. Эти два одновременных момента странным образом организованы: алкоголик живет совсем не в прошедшем времени несовершенного вида [l'imparfait] или в будущем; у алкоголика есть лишь сложное прошлое, прошедшее совершенного вида [ passe compose ] — хотя и весьма специфическое. Пьянствуя, алкоголик так компонует воображаемое прошлое, как если бы мягкость причастия прошедшего времени [participe passe] соединялась с твердостью вспомогательного настоящего: я бывало-любил, я бывало-делал, я бывало-видел. Так выражено совмещение этих двух моментов — так же, как сам алкоголик переживает один момент в другом, наслаждаясь своим маниакальным всемогуществом. Здесь форма совершенного прошлого выражает совсем не дистанцию или завершенность. Настоящий момент присущ здесь вспомогательному глаголу «бывало», тогда как все бытийное содержание выступает как «прошедшее» в другом одновременном моменте, в моменте соучастия и идентификации основного смыслового глагола[121]. Но какое странное, почти невыносимое напряжение чувствуется здесь… в том объятии, той манере, какой настоящее охватывает, вводит и включает в себя другой момент. Настоящее стало неким кристаллическим, гранитным кольцом, сформировавшимся вокруг мягкого ядра — ядра из лавы, из жидкого и вязкого стекла. Однако, такое напряжение нагнетается ради чего-то еще. Ибо оно превращает совершенное прошедшее в «я бывало-напьюсь». Настоящий момент здесь — более не момент алкогольного эффекта. Это момент эффекта эффекта. Другой момент теперь безразлично содержит в себе ближайшее прошлое (момент, когда я пил), систему воображаемых само-отождествлений, скрытых за ближайшим прошлым, и реальный элемент более или менее удаленного трезвого прошлого. Значит, затвердение настоящего полностью меняет свой смысл. Застывая, настоящее становится безвластным и безвидным. Оно больше ничего не принимает в себя; скорее оно отдаляется от всех аспектов другого момента. Можно сказать, что ближайшее прошлое, как и содержащееся в нем прошлое самоотождествлений, и, наконец, трезвое прошлое, дававшее им бытийный материал, — улетели прочь на расправленных крыльях. Можно сказать, что все они одинаково далеко и сохраняют эту дистанцию на фоне общего расползания поблекшего настоящего с его новым отвердением и новым качеством во все расширяющейся пустыне. Сложное прошлое первого эффекта оттесняется и заменяется на «Я бывало-напивался» второго эффекта, где вспомогательное настоящее в «бывало» выражает только бесконечную удаленность всех бытийных содержаний и соучастий. Застывшее настоящее (я, бывало…) соотносится теперь лишь с ускользанием прошлого (напивался). Кульминация достигается в has been [ оно, бывало… ]. В этом эффекте ускользания прошлого, в этой утрате всякого объекта и заключается депрессивный аспект алкоголизма. И, возможно, именно в этом эффекте ускользания-отлета — источник великой силы произведений Фицджеральда и самое ее глубокое выражение. Удивительно, но у Фицджеральда герои весьма редко пьют или ищут выпивки. Фицджеральд не выставляет алкоголизм как недостаток или нужду. Возможно, с его стороны это осторожность; или сам он всегда без труда имел возможность выпить; или же существует несколько форм алкоголизма, одна из которых обращена в сторону своего самого недавнего прошлого. (Хотя в случае с Лоури все наоборот… Но когда алкоголизмом страдают по-настоящему, когда выпивка — это острая необходимость, — тогда возникает не менее основательная деформация времени. На этот раз любое будущее переживается как будущее совершенное [ futur-anterieur ] с необычайным ускорением этого сложного будущего [futur compose], — эффектом от эффекта, не оставляющим до самой смерти)[122]. Алкоголизм героев Фицджеральда — это процесс саморазрушения, доходящий до того, что вызывает эффект отлета прошлого: не только трезвого прошлого, от которого алкоголик навсегда отрезан («Боже мой, я пил десять лет»), но и ближайшего прошлого, в котором он только что выпивал и напился, а также и фантастического прошлого, когда впервые был достигнут этот эффект. Все стало одинаково далеким и одинаково располагает к новой выпивке или, вернее, к новому опьянению, — лишь бы отпраздновать триумф над этим застывшим и неприглядным настоящим, в котором затаилась означаемая им смерть. Именно в этом отношении алкоголизм может служить примером. Ибо алкоголь-эффект может быть вызван и другими событиями, но совсем по-иному, например: потерей денег, любви, родины или успеха. Их действие не зависит от алкоголя, но напоминает способ его воздействия. Фицджеральд, например, воспринимал деньги как «бывал и я богат», отделявшее его от того момента, когда он еще не был богат, от момента, когда он стал богатеть, и от самоотождествления с «подлинным богатством», которому он отдался в ту пору. Возьмем, к примеру, великую любовную сцену с Гетсби: в тот момент, когда он любит и любим, Гетсби в своей «одуряющей сентиментальности» ведет себя будто отравленный. Он изо всех сил пытается остановить настоящее, жаждет перенести в него самое нежное из своих самоотождествлений — а именно, отождествление с совершенным прошлым, в котором его любили абсолютно, исключительно и без малейшего шанса для соперников — любила вот эта самая женщина (пять лет разлуки как десять лет пьянства). Как раз на таком пике отождествления — Фицджеральд говорит, что оно равнозначно «смерти всех реализации» — Гетсби лопается как стакан, он теряет все: свою недавнюю любовь, свою старую любовь и свою фантастическую любовь. Что позволяет алкоголизму быть решающим примером среди подобного рода событий — так это то, что алкоголь суть сразу и любовь и утрата любви, и деньги и безденежье, и родина и ее потеря. Это сразу объект, потеря объекта и закон, управляющий этой потерей, в налаженном процессе разрушения («бесспорно»). На вопрос о том, можно ли помешать трещине проникнуть и так или иначе осуществиться в теле, явно нельзя ответить, опираясь на какие-то общие правила. «Трещина» остается всего лишь словом, пока она не угрожает телу, пока печень, мозг и прочие органы не рассматриваются на предмет линий, по которым можно предсказывать будущее и которые сами говорят о будущем. Когда спрашивают, почему мало быть здоровым, зачем нужна еще и трещина, то уже сам этот вопрос, наверное, возможен лишь благодаря трещине, на границах которой только и может состояться мысль; и все, что есть хорошего и великого в человеке, в людях, готовых к самоуничтожению, приходит и уходит через трещину — лучше смерть, чем здоровье, которым нас наделили. Разве бывает еще какое-нибудь здоровье, кроме здоровья тела, живущего, пока на нем возможны шрамы; или здоровья Лоури, мечтавшего переписать «Крушение», но только со счастливым концом, и никогда не оставлявшего надежды на прорыв в новую жизнь? Действительно, трещина — ничто, если она не несет опасности для тела; но все же она не теряет значимости и тогда, когда переплетается с другой линией внутри тела. Нам не дано предвидеть, мы должны рисковать и быть предельно терпеливыми; нам никогда не следует терять цветуще-здорового вида. Вечная истина события схватывается, только если событие вписано также и в плоть. Но всякий раз мы должны дублировать это его мучительное осуществление контр-осуществлением, которое ограничивает, разыгрывает и видоизменяет осуществление самого события. Нужно аккомпанировать самим себе — сначала при жизни, а после и в смертный час. Контр-осуществление — ничто, буффонада, когда оно претендует быть тем, что могло бы случиться. Но подражать тому, что действительно происходит, дублировать осуществление контр-осуществлением, идентификацию — дистанцией, — как это делают настоящие актер и танцор, — значит дать истине события единственный шанс не слиться с его, события, неизбежным осуществлением. Это также значит позволить трещине парить над ее собственной бестелесной поверхностью, не попадая в тупик лопающихся внутри себя тел; наконец, это дает шанс продвинуться дальше, чем мы считали возможным. В той мере, в какой чистое событие всякий раз навсегда сковывается собственным осуществлением, контр-осуществление освобождает его — до следующего раза. Мы не должны терять надежду, что наркотические и алкогольные эффекты (их «откровения») можно будет пережить и открыть для себя на поверхности мира без использования этих веществ, — надо только, чтобы механизмы социального отчуждения, приводящие к их употреблению, превратились в революционное средство исследования. Берроуз посвятил несколько удивительных страниц вопросу о «великом Здоровье», — то есть, образе нашего собственного благочестия: «Представьте себе: все, что достигается при помощи химических средств, можно испытать и иначе…» Калечить поверхность, лишь бы не поранить тело. О, психоделия!
Поиск по сайту: |
Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Студалл.Орг (0.003 сек.) |